ГЛАВА СЕДЬМАЯ

      Когда читаешь или слушаешь воспоминания о Николае Рубцове, охватывает странное чувство...
      Рубцова видели в коридорах общежития, встречали на городских улицах, запомнили то в очереди у пивного ларька, то в редакции журнала.
      Авторы воспоминаний тщательно припоминают разговоры, добросовестно описывают прокуренные комнаты общежития Литературного института, вспоминают самые незначительные детали, но все эти подробности облетают, как пожелтевшая листва, и за прозрачными ветвями деревьев словно и нет городского асфальта — только сырое осеннее поле.
      Над полем сгущаются сумерки, и зябко, холодно вокруг, и только вдалеке, у кромки чернеющего леса, робко и незряче помаргивают деревенские огоньки. Огоньки той деревни, в которой он жил...
      Летели, летели недели. Да что там недели — года... Не раз в ЦДЛе сидели, А вот у реки никогда — с горькой иронией напишет в стихотворении, посвященном Рубцову, Николай Старшинов.
      И Борис Романов тоже вспомнит, что от знакомства с Николаем Рубцовым у него сохранилось «очень конкретное впечатление на манер того, которое бывает, когда в море, в сумерках или ночью, внезапно проходит возле тебя огромное, с немногими огнями судно».
      Но тогда откуда же сквозящий в строках городских описаний пейзаж сырого осеннего поля, пейзаж рубцовской деревни? И какой же силой любви к своей родной земле должен обладать поэт, чтобы и люди, никогда не видевшие ее, никогда не бывавшие там, увидели ее и запомнили как свою? И не потому ли с таким вниманием вчитываешься в коротенькие письма Николая Рубцова из деревни, не потому ли ловишь каждое слово человека, видевшего его в Николе?

1

      Почти все письма Николая Рубцова и воспоминания о Рубцове в деревне относятся к 1964 году, может быть, самому страшному и трудному году в жизни поэта...
      «Я снова в своей Николе... — пишет он Сергею Багрову 27 июля 1964 года. — Живу я здесь уже месяц. Погода, на мой взгляд, великолепная. Ягод в лесу полно — так что я не унываю...»
      Слово «унываю», хотя и снабжено отрицанием «не», как-то выпадает из контекста — ведь дальше Рубцов пишет о своих успехах, о том, как прекрасно движутся дела с публикацией стихов:
      «Ты не видел моих стихов в «Молодой гвардии» и «Юности» — 6-е номера? Я не доволен подборкой в «Юности», да и той, в «Молодой гвардии». Но ничего. Вот в 8-м номере «Октября» (в августе) выйдет, по-моему, неплохая подборка моих стихов. Посмотри. Может быть, в 9-м номере. Но будут...»
      Вроде бы и нет причин для уныния...
      И сам Сергей Багров, навестивший Рубцова в Николе, тоже рисует портрет бодрого, «неунывающего» поэта:
      «А было то утро влажное, голубое, словно вымытое в реке и подсыхающее на припеке. Пахло накошенным клевером и гвоздикой. По крайнему к Толшме посаду я подошел к плоскокрышей (выделено мной. — Н. К.) избе с крыльцом, заросшим крапивой и лопухами...
      Войдя через сени в полую дверь, слегка удивился... На полу валялись клочья бумаг, салфетка с комода, будильник, железные клещи и опрокинутый набок горшок с домашним цветком. На столе — какие-то распашонки, тут же чугун с вареной картошкой, бутылочка молока и детский ботинок. Из горенки послышался младенческий крик, а вслед за ним с крохотной девочкой на руках выплыл и сам Рубцов. Был он в шелковой белой рубахе, босиком. Перекинутый через лоб жидкий стебель волос и мигающие глаза выражали досаду на случай, заставивший его сделаться нянькой.
      — Это Лена моя! — улыбнулся Рубцов и посадил притихшую дочку на толстую книгу. — Гета с матерью ушли сенокосить, а мы пробуем прибираться. Вернее, пробует Лена. И я ей все разрешаю!..
      — Но так и хорошее можно что-нибудь изломать?
      — А вон, — показал Николай на ручные часы, вернее, на то, что когда-то было часами, а теперь валялось в углу с разбитым стеклом и покореженным циферблатом. — Еще утром ходили. Но я ей дал поиграть...
      — Теперь без часов вот остался?!
      — А что мне часы! Без них даже лучше. Спешить никуда не надо. Живи, как подскажет тебе настроение».
      Сергей Багров не заостряет наше внимание ни на бедности окружающей Рубцова жизни; ни на непростых — с Генриеттой Михайловной официально Рубцов так и не зарегистрировался — взаимоотношениях обитателей «плоскокрышей избы» (избушки, как впоследствии будет называть ее сам поэт). Едва ли это сделано умышленно. Бодрость, энергия Рубцова заражали гостя, вот и осталась в памяти только «праздничная улыбка, а в карих глазах что-то ласково-легкое, игравшее радостью и приветом».
      Летом 1964 года Рубцов чувствовал себя на взлете. За первыми крупными подборками стихов в центральных журналах виделось близкое признание... Как можно судить по письму, адресованному Н. Н. Сидоренко, именно в Николе получил Рубцов известие, что его книжка стихов включена в план редакционно-подготовительных работ на 1965 год в Северо-Западном книжном издательстве...
      «Горжусь, — пишет в своих воспоминаниях Феликс Кузнецов, — что не без моей помощи... Николай Рубцов очень быстро, буквально за считанные месяцы стал знаменитым. В течение одного 1964 года сразу прошли передачи на радио, публикации в журналах «Октябрь», «Юность», «Знамя», «Молодая гвардия», в еженедельнике «Литературная Россия»...
      Даже теща, прозванная Рубцовым «гренадером», и та постепенно смирялась с необычностью избранного непутевым зятем пути. Она видела, что фантастическая мечта Рубцова
      вроде бы обретает реальную плоть: он учился в Москве «на поэта», его стихи печатались и в районной газете, и в московских журналах...
      И по утрам в то счастливое лето не так грозно, не так гневно гремела она у печи ухватами.
      Кстати сказать, планы примирения с тещей, прошедшей сталинские лагеря, Рубцов вынашивал давно и основательно.
      Феликс Кузнецов вспоминает, что однажды Рубцов сказал:
      — Все. Начинаю новую жизнь.
      — И как же ты ее мыслишь? — спросил Кузнецов.
      — Куплю корову. Гета и теща будут довольны. Буду жить в деревне, писать стихи. Приезжать в Москву только на экзамены.
      Корову он не купил, но примирение состоялось... Может быть, впервые — и, увы, так ненадолго! — был Рубцов по-настоящему счастлив.
      Об отчислении из института ни жене, ни Сергею Багрову Николай Михайлович не рассказывал...
      И в этом не просто бездумная самоуверенность или болезненная скрытность — те качества характера, которые отмечали в Рубцове почти все знавшие его. В этом видится нечто большее...

2

      Николай Рубцов был человеком с обостренным чувством Пути.
      Когда листаешь сборники его стихов, все время мелькают слова «путь», «дорога», служащие не столько для обозначения каких-то определенных понятий реального мира, сколько для фиксации особого состояния души поэта.
      Даже в шутливых стихах движение в пространстве зачастую несет особый нравственный смысл:

      Я уплыву на пароходе,
      Потом поеду на подводе,
      Потом еще на чем-то вроде,
      Потом верхом, потом пешком
      Пойду по волоку с мешком
      И буду жить в своем народе...

      Еще в 1963 году была написана Николаем Рубцовым «Прощальная песня»...

      Я уеду из этой деревни...
      Будет льдом покрываться река,
      Будут ночью поскрипывать двери,
      Будет грязь на дворе глубока.

      Не принято отождествлять героя литературного произведения с его автором, но лирического героя «Прощальной песни» и поэта Рубцова, кажется, не разделяет ничто. И не потому ли так пронзительно, так неподдельно искренне звучат строки этого шедевра русской лирики:

      Не грусти! На знобящем причале
      Парохода весною не жди!
      Лучше выпьем давай на прощанье
      За недолгую нежность в груди.

      В «Прощальной песне» поражает не только магия горьковатой печали, но и почти очерковая точность, с которой рисует поэт детали быта: и заплывший грязью двор, и берестяную зыбку, и тешу — пожилую женщину, вернувшуюся после тяжелого дня работы: «мать придет и уснет без улыбки...»
      Читаешь «Прощальную песню» и невольно задумываешься: да оправдано ли сетование друзей на скрытность Николая Рубцова? Можно ли рассказать о своей жизни больше, чем это сделано в «Прощальной песне»? Неужели можно распахнуться сильнее?
      Едва ли...
      Ни в одной исповеди не скажешь так просто о самом главном: о том Пути, который считаешь единственно возможным для себя, об отчаянной решимости пройти этот Путь до конца...
      «Прощальная песня» чрезвычайно важна для понимания того, что пережил Рубцов во второй половине 1964 года.
      Он вернулся в Николу счастливым летом, где его ждали жена и дочь. И летом 1964 года порою начинало казаться, что как-то и наладится жизнь.
      «Когда летом 1964 года я гостил в Тотьме у отца, — вспоминает Феликс Феодосьевич Кузнецов, — Рубцов, приехав из Николы, разыскал меня. Сидя в открытом кафе на берегу Сухоны, напротив того места, где сейчас стоит памятник Рубцову, попивая плодово-ягодное вино местного разлива, мы обсудили с ним много проблем, и в частности главную — как ему восстановиться в Литературном институте, откуда он был исключен»...
      — Слушай, ты знаешь Чухину? — неожиданно спросил Рубцов.
      — Учились вместе, — ответил Кузнецов. — А в чем дело? Рубцов объяснил, что Тамара Александровна Чухина (она
      работала секретарем Тотемского райкома партии) запретила местной районной газете «Ленинское знамя» печатать его стихи «по морально-этическим основаниям».
      На другой же день Феликс Кузнецов навестил одноклассницу. С недоверием вглядывалась Тамара Александровна в московский журнал, где крупно было напечатано имя Николая Рубцова.
      — Ну, сам посуди, — объяснила она свое решение, — человек нигде не работает, попивает. С женой не расписывается... Вот и идут из сельсовета сигналы. Меры-то надо было принимать!
      Тамаре Александровне было неловко: нелепый запрет она в тот же день сняла... Инцидент был исчерпан.
      Рубцов очень крепко надеялся, что и недоразумение с исключением из Литературного института тоже будет разрешено также просто...
      И не отсюда ли такая неестественная для людей, знавших его по городу, «праздничная улыбка»?
      И работалось в это лето Рубцову удивительно хорошо.
      «Здравствуйте, Николай Николаевич! — пишет Николай Рубцов 16 августа своему руководителю, Н. Н. Сидоренко. — За это время написал уже тридцать с лишним стихотворений. По-моему, есть там и хорошие. Я согласен с Вами, с Вашим мнением о тех стихах, которые я послал Вам в первом письме. «Поднявшись на холмах, старинные деревни...» — действительно какая-то деталь прежних настроений, моих же. Но стихов. «Когда душе моей сойдет успокоенье», «Зачем ты, ива, возрастала над судоходною рекой», — по-моему, нечто другое...»
      К письму — об институте в нем снова ни слова! — Рубцов приложил три напечатанных на машинке стихотворения: «В святой обители природы», «С моста идет дорога в гору», «Осеннее».
      Всего же в Николе, летом 1964 года Николаем Михайловичем Рубцовым было написано около полусотни стихов, которые с незначительными поправками вошли в золотой фонд русской лирики.
      И это было так очевидно, что смешными казались сами мысли о Литературном институте. Разве можно не восстановить, например, Блока или Есенина в институте, где учатся будущие писатели?
      Именно поэтому, на наш взгляд, без волнений и прошло лето...
      «Я еще должен заехать в Москву, в этот институт — улей, который теперь тише, наверное, шумит, т. к. поразлетелись из него многие старые пчелы, а новые не прибывают, — пишет Николай Рубцов Александру Яшину. — Далеко не все нравится, и не все в литинститутском быту, но очень хочется посмотреть на некоторых хороших наших поэтов, послушать их. Остались ли они еще там? Если не остались, то лучше бы снова одиноко ходить мне на наше унылое болото.
      Удивительно хорошо в деревне! В любую погоду. Самая ненастная погода никогда не портит мне здесь настроение. Наоборот, она мне особенно нравится, я слушаю ее, как могучую печальную музыку... Конечно, не любая сельская местность может быть по душе.
      Поеду отсюда числа 27 сего месяца (сентября. — Н. К.). Как раз будет лотерейный розыгрыш, я выиграю «Москвич», вот в нем и поеду. Между прочим, за это лето научился я играть в лотерею: два раза подряд выиграл по рублю. А то ли еще будет!»
      А было то, что и должно быть...
      Наступила осень. Потемнела спокойная вода Толшмы.
      В институте Рубцова не восстановили...

 

3

      Что произошло в Москве в сентябре 1964 года, когда Николай Рубцов вернулся из Николы, не понимал, кажется, ни он сам, ни те люди, что оформляли его исключение.
      Еще в июне, уезжая из Москвы (вероятно, по совету Н. Н. Сидоренко), Рубцов написал такое заявление:

      «В ректорат Литературного института им. Горького
      от Рубцова Н. М.

Заявление

      Прошу перевести меня на заочное отделение сроком на 1 год, так как я хочу в производственной обстановке работать над книжкой.
      Прошу на время заочного обучения оставить меня в творческом семинаре Н.Н. Сидоренко.
      23/VI - 64 г. Н. Рубцов».

      Приказ № 106 об отчислении Рубцова из института был издан 26 июня 1964 года, но сам Николай Рубцов о своем окончательном отчислении из института узнал, только вернувшись в Москву.
      В таком же неведении об отчислении Рубцова был и руководитель творческого семинара Н. Н. Сидоренко.
      10 сентября он напишет по этому поводу возмущенное письмо А. А. Мигунову:

      «Уважаемый Алексей Андреевич!
      Совсем недавно узнал я о том, что студент Н. Рубцов исключен из института, меж тем как на последнем заседании, где стоял о нем вопрос, было решено повременить до окончания экзаменов: если Рубцов сдаст экзамены успешно, он останется в составе наших студентов, хотя, возможно, ему придется перейти на заочное отделение. О своем переводе на заочное отделение он сам просил в заявлении перед отъездом на каникулы.
      И вдруг — исключение, хотя экзамены сданы успешно. То ли не соблюдено наше общее решение, то ли что-то случилось позднее, чего я не знаю (здесь и далее выделено мной. — Н. К.).
      За это лето Н. Рубцов выступал со стихами на страницах журналов «Молодая гвардия», «Юность», «Октябрь». Его стихи были замечены в литературной среде, оценены положительно. Сборник стихов Н. Рубцова включен в план Северо-Западного издательства.
      За время каникул Н. Рубцов написал много новых стихов, часть их у меня имеется. Это — хорошие стихи.
      Завершение литературного образования нужно Рубцову, как воздух. Пусть он будет заочником, но пусть продолжает учиться, пусть находится под нашим руководством и наблюдением.
      Если имеется хоть какая-нибудь возможность для восстановления Н. Рубцова в институте, она должна быть использована нами. Прошу очень Вас рассмотреть этот вопрос возможно скорее и объективнее.

      10 сентября 1964
      Руководитель семинара Н. Н. Сидоренко».

      Вероятно, и для А. А. Мигунова такой исход казался наиболее приемлемым. Во всяком случае, на письме Н. Н. Сидоренко он наложил 3 октября резолюцию: «В приказ. Восстановить в числе студентов III курса заочного отделения».
      Казалось бы, этим снимался вопрос о восстановлении Рубцова, по крайней мере, на заочном отделении, но дальше происходят совсем уж удивительные и загадочные вещи.
      Канцелярия, вопреки приказу своего непосредственного начальника, так и не издала приказа о восстановлении Николая Михайловича Рубцова на заочном отделении...
      Ну а сам Рубцов уже не мог проконтролировать это дело — после очередной попытки вовлечь его в скандал он спешно покидает Москву.
      Что случилось тогда в ЦДЛ, сам Рубцов пытался выяснить у Станислава Куняева. В письме, отправленном из Николы 18 ноября 1964 года, он пишет:
      «Хорошо, я думаю, что я «завелся» тогда не до конца, а сдержался... Я тут же тогда уехал и не знаю, исключили меня опять из института или, может быть, нет...»
      Станислав Юрьевич попытался ответить на этот вопрос недавно опубликованными воспоминаниями:
      «Однажды в Центральном Доме литераторов встретились Николай Рубцов, Игорь Шкляревский и я. Рубцов после скромного застолья стал читать нам стихи, и вдруг его грубой репликой прервала одна окололитературная девица, сидевшая по соседству за столиком с поэтом Владимиром Моисеевичем Луговым. Рубцов был уже нетрезв и потому резок.
      — А эта б... чего вмешивается в наш разговор?! — произнес он на весь пестрый зал. Франтоватый, вылощенный Луговой суетливо вскочил со стула и неожиданно для всех нас попытался защитить честь своей подруги какой-то полупощечиной Рубцову. Сразу же завязалась потасовка, в которую влез находившийся в зале администратор Дома литераторов. Рубцов замахнулся на администратора стулом, но на руках у него повисла официантка Таня, кто-то помог мне вытащить из зала Лугового вместе с его дамой (а почему Станислав Юрьевич утаскивал от скандала Владимира Моисеевича Лугового, а не своего друга, Николая Рубцова? — Н. К.), кто-то из сотрудников бросился к телефону вызывать милицию, что и оказалось самым скверным в тот вечер: не успели мы одеться и слинять (с Владимиром Моисеевичем? — Н. К.), как подкатил воронок... Протокол, свидетели, короче говоря, все, что было положено в этих случаях, произошло, а недели через две Коля показал мне повестку в суд. Я позвонил Александру Яшину, Борису Слуцкому, рассказал им, как все произошло, и в день суда мы все встретились в казенных коридорах. Александр Яшин взял с собой на помощь известную поэтессу и еще красивую женщину Веронику Тушнову, с которой у него в то время был роман. Николай Рубцов в замурзанной ушанке и стареньком пальто битый час сидел в темном коридоре, пока мы вчетвером уговаривали судью простить, замять и отпустить.
      Уговорили. Яшин, Тушнова и Слуцкий распрощались с нами на Садовом кольце возле суда, а мы с Колей пошли в соседнюю забегаловку-стекляшку отметить его освобождение, поскольку вход в Дом литераторов был закрыт ему надолго».
      Ответ, надо сказать, странный... Рассказанная Станиславом Юрьевичем история совершенно не стыкуется с письмом Николая Рубцова.
      «Хорошо, я думаю, — писал он, — что я «завелся» тогда не до конца, а сдержался, надеясь на молниеносный нокаут Игоря (Шкляревского. — Н. К..), на который, говорят, он способен. Пусть не было нокаута, но если бы я тогда ввязался сам, все — я уверен — закончилось бы милицией и шумом, подобным тому, который уже был и о котором ты знаешь! Вступившись за Толю (Передреева. — Н. К.), я знал, что за себя уже не вступлюсь, что с Луговым (вот еще поганка!) надо будет мне толковать в другом месте...»
      Разночтения даже не в том, что конфликт с В. М. Луговым развивался иначе, чем в описании С. Ю. Куняева. Рубцов пишет, что дело только могло бы кончиться милицией, в то время как у Куняева оно именно милицией и судом кончается...
      Почему Станиславу Юрьевичу понадобилось усаживать Рубцова в темном коридоре — загадка велика есть, но зато ответ на вопрос Рубцова: «исключили ли его опять из института?» — мы знаем совершенно точный.
      Не исключили бы...
      Запуганный расправой всех этих сорочинских-прилуцких-филипповых, учиненной над ним летом, Рубцов напрасно поспешил с отъездом из столицы. Его не могли исключить из института, потому что он был уже давно исключен, и так и не восстановлен там...
      «В один из дождливых дней, — вспоминал Сергей Багров, — прогудел пароход и по сходням в толпе пассажиров на тотемский берег сошел Николай»...
      — А как институт?
      — Перешел на заочное.
      — В Тотьме останешься?
      — Нет. Поеду в Николу.
      Денег у Рубцова не было, и пришлось, хотя и не хотелось, взять в районной газете командировку...
      Перед тем как уехать, зашел к Багрову домой. Сидели на старинных высоких стульях; пили вино, курили и слушали дождь. И вдруг Рубцов запел:

      Потонула во тьме отдаленная пристань.
      По канаве промчался, эх, осенний поток!
      По дороге неслись сумасшедшие листья,
      И порой раздавался пароходный свисток...

      «Я слушал его резковатый красивый голос, — вспоминает Сергей Багров, — и мысленно видел перед собой холодный сухонский плес и уплывающий пароход, на котором ехал Рубцов куда-то далеко-далеко, к каким-то неведомым берегам, где гуляют промозглые ветры, где тревога, где грозы, где вечная ночь.
      Едва кончил он петь, как раздался гудок. Мы поспешили на пристань».

4

      ...И откладываешь книгу воспоминаний, и снова пытаешься понять: что же влекло Рубцова в ту сырую холодную осень к его бедной «избушке» в Николе? Ведь, наверное, можно было пристроиться в Москве и без Литературного института, и жить пусть и небогато, но уж куда вольготнее и сытнее, нежели в нищей вологодской деревне тех лет.
      Рубцов сам ответил стихами на этот вопрос...
      Ни литературный успех, ни деньги не могли помочь ему преодолеть обиду. Только — семья, только деревня Никола, только Родина, с которой всегда ощущал поэт «самую жгучую связь». И не было другого пути для него.
      Именно в тяжкую минуту оскорбления и униженности должна была слиться его поэтическая судьба с судьбой народной.
      И не могло быть сомнения в выборе...
      Только безусловное принятие этой жизни, только полное забвение себя и, как результат, обретение возможности плакать ее слезами, петь ее голосом, звенеть ее эхом:
      И разбудят меня, позовут журавлиные крики Над моим чердаком, над болотом, забытым вдали... Широко по Руси предназначенный срок увяданья Возвещают они, как сказание древних страниц. Все, что есть на душе, до конца выражает рыданье И высокий полет этих гордых прославленных птиц.
      Журавли уже пролетели над тонущей в осенней грязи деревенькой, когда Рубцов вначале пароходом до Устья Толшмы, а потом на пароме, потом пешком через колхоз «Сигнал» и дальше, лесом вдоль огромного болота, наконец, добрался до дома, этой нищей избы с плоской крышей.
      «Я уже три дня в Николе... — пишет он Сергею Багрову 30 октября 1964 года. — Один день был на Устье в дороге.
      Пришлось топать пешком. Не знаю, как бы я тащился по такой грязи, столько километров... с чемоданом! Хорошо, что ты любезно оставил его у себя...
      Вчера я отправил Каленистову заметки о той учительнице и стихотворение. Стихотворение писать было тяжелей, ей-богу! Ты сам знаешь, почему это. Можно было бы подумать еще и над прозой, и над стихами, если б я точно знал, что еще будут ходить пароходы. Ведь если они на днях перестанут ходить, этот мой материальчик мог бы сильно задержаться, и тогда я был бы виноват перед Каленистовым.
      Сережа, я здесь оказался совсем в «трубе». На Устье у меня потерялись или изъялись кем-то последние гроши. Сильно неудобно поэтому перед людьми в этой избе, тем более что скоро праздник. Может быть, поскольку я уже подготовил материал, Каленистов может послать мне десятку?.. Непосредственно к нему с этим вопросом я решил не обращаться, так как плохо знаю его. А вообще надо бы обязательно хоть немного поддержать эту мою избушку» (выделено мной. — Н. К.).
      Трудно поверить, что это письмо написано автором «Журавлей»...
      Стихотворение трагедийно и безысходно: «Вот замолкли — и вновь сиротеют душа и природа оттого, что — молчи! — так никто уж не выразит их...» И так высок трагедийный пафос, что не соразмеряется он с отчаянной, будничной нищетой, в которой оказался Рубцов у себя «в избушке»...
      Десять рублей — ничтожная и по тем временам сумма! — может поддержать семью Рубцова... О какой счастливой деревенской идиллии речь, если в Николе Рубцов оказался против своей воли нахлебником в бедствующей деревенской семье?
      Тут уместно будет напомнить, что Генриетта Михайловна работала тогда в клубе и получала тридцать шесть рублей в месяц, а своей коровы — этой деревенской кормилицы — в семье не было* (* Кстати, шокирующая многих в воспоминаниях С. Багрова реплика Н. М. Рубцова: «Гета с матерью ушли сенокосить, а мы пробуем прибираться» — нуждается в пояснении. Генриетта Михайловна и ее мать «сенокосили» для колхоза. Участие Рубцова в этой работе ничего бы не изменило, все равно бы женщин заставили идти на покос). Так что жили Рубцовы очень плохо. Кстати, и плоскокрышую избушку они занимали не одни. На другой половине жила многодетная семья Чудиновых.
      Но все-таки и здесь, среди деревенской нищеты и униженности, не покидает Николая Рубцова ощущение правильности принятого решения, истинности избранного пути. Именно в эту глухую осень, сидя у крохотного, смотрящего на холодную Толшму окошка пишет он стихотворение «Душа», напечатанное уже после смерти под заголовком «Философские стихи». Новое название кажется нам неудачным, потому что стихотворение именно о душе, о том, как сберечь, как сохранить ее:

      За годом год уносится навек,
      Покоем веют старческие нравы, —
      На смертном ложе гаснет человек
      В лучах довольства полного и славы!
      К тому и шел! Страстей своей души
      Боялся он, как буйного похмелья. —
      Мои дела ужасно хороши! —
      Хвалился с видом гордого веселья... —

рисует Рубцов образ «счастливого» человека, достигшего полного благополучия, но тут же — яростно и напористо! — оспаривает это благополучие:

      Последний день уносится навек...
      Он слезы льет, он требует участья,
      Но поздно понял важный человек,
      Что создал в жизни ложный облик счастья!
      Ложный облик счастья...

      Рубцов, как вспоминают его друзья, побаивался благополучных, особенно на казенном коште, людей. И не удивительно, а вполне закономерно, что ложь навязываемого ему «облика счастья» открылась поэту не в Москве или Ленинграде, а в нищей вологодской деревушке, среди серых изб и покосившихся заборов, где он жил, отрезанный бездорожьем и безденежьем от всех своих литературных и окололитературных знакомых и доброхотов.
      Счастье — это не внешнее благополучие, а осознание единственности избранного пути, невозможности другого.

      ...Я знаю наперед,
      Что счастлив тот,
      хоть с ног его сбивает,
      Кто все пройдет,
      когда душа ведет,
      И выше счастья в жизни не бывает!

      Стихотворение «Душа» смущало самого Рубцова холодноватостью. И тем не менее поэт не отказывался от него, время от времени прилагал силы, чтобы опубликовать стихотворение, соглашаясь даже на правку.
      Это свидетельствует о том, что холодноватое стихотворение «Душа» было принципиально важно для него.

5

      Трудно писать о Рубцове осени и зимы 1964 года...
      Слишком малый срок отделяет нас от его земного бытия. Рубцов мог бы и сейчас жить с нами и поэтому-то испытываешь некую неловкость, сопоставляя события, расшифровывая скороговорку воспоминаний, пробираясь сквозь полунамеки и стыдливые умолчания. И все-таки нужно пробраться, потому что жизнь настоящего поэта, его путь и судьба — это тоже его произведение, страницы которого таят в себе не меньше нравственного, духовного содержания, нежели стихи. Да и в самих стихах открывается новый глубинный смысл, когда прочитываешь их в контексте всей жизни.
      Рубцов никогда не вел дневника. Его дневник — стихи. И, открывая стихи, датированные 1964 годом, словно бы видишь одинокого путника, стоящего на краю заснеженного поля. И сгущается холодная тьма и отчаяние, и видения злыми тенями проносятся в сумерках — страшная, глухая нежить, готовая смять, растерзать душу. И уже нет сил отмахнуться, все ближе холодное, смертное дыхание...
      И тогда, сквозь сумерки и холод отчаяния, огонек...

...Я был один живой. 
Один живой в бескрайнем мертвом поле! 
Вдруг тихий свет (пригрезившийся, что ли?) 
Мелькнул в пустыне, как сторожевой...

      Огонек в доме, стоящем на краю заснеженного поля. В доме одинокая старуха, растерявшая на этом поле всех своих родных.

      Как много желтых снимков на Руси
      В такой простой и бережной оправе!
      И вдруг открылся мне
      И поразил
      Сиротский смысл семейных фотографий:
      Огнем, враждой земля полным-полна,
      И близких всех душа не позабудет!..
      — Скажи, родимый, будет ли война? —
      И я сказал: — Наверное, не будет.
      — Дай Бог, дай Бог... Ведь всем не угодишь,
      А от раздора пользы не прибудет...
      И вдруг опять: — Не будет, говоришь?
      — Нет, — говорю, — наверное, не будет.
      — Дай Бог, дай Бог...

      И вот: вроде бы и не говорили ни о чем, а уже легче. В робком помаргивании крохотного огонька посреди бесконечной тьмы рассеиваются злые видения. Снова в душе покой, и легко ей радоваться добру и прощать обиды, самоотверженно забывая себя и себя же обретая в этом забвении...

      Что ж, — говорю, — желаю вам здоровья!
      За все добро расплатимся добром,
      За всю любовь расплатимся любовью...

      И не этот ли «скромный русский огонек» мерцал Рубцову из затянутых морозной наледью крохотных окошек «избушки», где жил он тогда со своей семьей?
      Трудно, но огорёвывалась и эта новая, нежданно свалившаяся беда. Жизнь Рубцова в Николе кое-как налаживалась. Прислали деньги из «Октября» — двести с лишним рублей. Сумма для Рубцова немалая.
      «Я живу же по-прежнему, среди зимней, рано темнеющей теперь скучной Никольской природы, — неуклюже, как бы извиняясь за что-то, пишет он Сергею Багрову. — Нехотя пишу прозу, иногда стихи. Жаль, что Гета (из Николы) без твоего ведома взяла у тебя дома мой чемодан. Она бы этого не сделала, если бы не спешила на грузовик, в котором отправлялась из Тотьмы. Между прочим, я просил ее, чтобы она только подстрочники стихов Хазби взяла из чемодана, но она без тебя все равно ничего бы не нашла, поэтому унесла их вместе с чемоданом. Что буду делать дальше, я еще не знаю. Хочу все-таки до того, как поеду отсюда, что-нибудь закончить, хотя бы несколько глав повести, которую я задумал».
      Но так уж была устроена жизнь Рубцова, что и у «скромного русского огонька» не суждено было задержаться ему... Так всегда было с ним...
      Об этом он писал еще в той же «Прощальной песне»:

      Ты не знаешь, как ночью по тропам
      За спиною, куда ни пойду,
      Чей-то злой, настигающий топот
      Все мне слышится словно в бреду.

      Этот «злой, настигающий топот» — не метафора, не химера сознания. Осенью 1964 года он был реальностью жизни Рубцова...
      Чтобы понять это, снова нужно вспомнить, как жила вологодская деревня в те годы... Жизнь в Николе ничем не отличалась от бедствий деревни, описанной в повести В. Белова «Привычное дело». И не только по своему материальному достатку, но и по характеру отношений.
      Тем более что деньги из «Октября» быстро растаяли, и снова надо было жить на копеечные (весь номер «Ленинского знамени» стоил двадцать два рубля) гонорары из районной газеты.
      «Дорогой Вася! — пишет Рубцов в начале ноября Василию Елесину. — Посылаю заметку о нашем фельдшере. Редактируй ее и сокращай, как хочешь (это не стихи); но только хоть что-нибудь из этой заметки надо бы напечатать. Так что, если найдешь это возможным, предложи, пожалуйста, заметку в газету.
      Живу неплохо. Хожу в лес рубить дрова. Только щепки летят!»
      Заметку Рубцова в газете напечатали спустя три месяца — 4 марта 1965 года.

6

      Еще летом 1964 года написал Николай Рубцов стихотворение «По вечерам». Пейзаж:

С моста идет дорога в гору. 
А на горе — какая грусть! — 
Лежат развалины собора, 
Как будто спит былая Русь. —

не придуман поэтом...
      Это фотографически точная зарисовка с натуры...
      На берегу Толшмы в Никольском до сих пор сохранилась церковь. Вернее, то, что осталось от храма святителя Николая Чудотворца... Часть церковной стены не разрушили — головастые местные мужики прямо к ней прирубили бревенчатые стены и сделали пекарню. Одна сторона у пекарни церковная, каменная с фризами, с окошечками, забранными решетками, белая; другая — бревенчатая, избяная, почерневшая...
      Рядом с этой пекарней, на четырех опорах — церковный купол с дырой от маковки. На куполе еще и сейчас сохранились остатки фресок. Из мутноватой затягивающей их пелены небытия смотрят на нас святые. Смотрели они и на Рубцова...
      Наверное, если постоянно жить в Никольском, можно привыкнуть и к церкви-пекарне, и к куполу с дырой в небо... Но вообще — зрелище это непереносимое. И гаснущие, уходящие в небытие святые, и церковь-пекарня над скованной первым ледком Толшмой...
      «Люблю, — пишет Николай Михайлович в письме Александру Яковлевичу Яшину, — первый лед на озерах и речках, люблю, когда в воздухе носится первая зимняя свежесть. Хорошо и жутко ступать по этому первому льду — он настолько прозрачен, что кажется, будто ступаешь прямо по воде, бездонно-темной...»
      О Никольской церкви Рубцов никогда не рассказывал друзьям. Он просто приходил сюда, и иногда до сумерек, как вспоминают односельчане, неподвижно сидел на берегу Толшмы возле церкви-пекарни, возле купола с гаснущими ликами святых. Сидел, вглядываясь в беззащитную даль заречья, пытаясь соединить — он должен был соединить это! — несоединимое...
      Есть в этих развалинах что-то от того прыжка через пролом карниза, над бездной церковного запустения, что не раз повторял Николай Рубцов в Тотемском лесотехникуме.
      Развалины церкви в Никольском многое объясняют в его поэзии. Стихи Рубцова — всегда попытка восстановления храма, это возведение церковных стен, вознесение куполов, это молитва, образующая церковное строение, и страшное ожидание окончательной гибели его. Рушатся, рассыпаются в пыль стены возведенного храма, осенняя пустота сквозит между опорами купола, и гаснет свет святости в захлестывающей поэта черноте.
      Я не хочу критиковать памятник Николаю Михайловичу Рубцову в Тотьме, но больше правды о поэте в развалинах Никольской церкви, и, если сохранить ее в нынешнем состоянии, вместе с далью, что открывается с берега Толшмы, — это и будет лучшим ему памятником.
      Это невыносимо, как невыносима жизнь Рубцова, это трагично, как трагична его жизнь, это страшно, как страшна судьба Рубцова.
      В письме Глебу Горбовскому Рубцов, кажется, об этом и пытался рассказать:
      «Сижу сейчас, закутавшись в пальто и спрятав ноги в огромные рваные старые валенки, в одной из самых старых и самых почерневших избушек селения Никольского — это лесистый и холмистый, кажущийся иногда совершенно пустынным, погруженный сейчас в ранние зимние сумерки уголок необъятной, прежде зажиточной и удалой Вологодской Руси. Сегодня особенно громко и беспрерывно воют над крышей провода, ветер дует прямо в окна, и поэтому в избе холодно и немного неуютно, но сейчас тут затопят печку, и опять станет тепло и хорошо.
      Я уже пропадаю здесь целый месяц. Особенного желания коротать здесь зиму у меня нет, так как мне и окружающим меня людям поневоле приходится вмешиваться в жизнь друг друга, иначе говоря, нет и здесь у меня уединения и покоя, и почти поисчезли и здесь классические русские люди, смотреть на которых и слушать которых — одна радость и успокоение. Особенно раздражает меня самое грустное на свете — сочетание старинного невежества с современной безбожностью, давно уже распространившиеся здесь...»
      Это письмо Рубцов не дописал, не отправил...
      Наверное, понял, что об этом нельзя рассказывать никому. Об этом и думать-то было страшно...
      И разве случайно взгляд Рубцова в стихах теперь все чаше и чаще обращается «на тот берег». Туда же, куда смотрели святые с исхлестанных злым осенним дождем фресок...
      Фрески заплывали темнотой, и, как эти фрески, погружался в черноту отчаяния — «Порой кажется, что я уже испытал и все радости, и все печали...» — и сам Рубцов. Казалось, навсегда рвались последние ниточки, связывавшие его с Москвой, со всем миром...
      «Сижу порой у своего почти игрушечного окошка и нехотя размышляю над тем, что мне предпринять в дальнейшем. Написал в «Вологодский комсомолец» письмо, в котором спросил, нет ли там для меня какой-нибудь (какой угодно) работы. Дело в том, что, если бы в районной газете нашли для меня, как говорится, место, все равно мне отсюда не выбраться туда до половины декабря. Ведь пароходы перестанут ходить, а машины тоже не смогут пройти по Сухоне, пока тонок лед. Так что остается одна дорога — в Вологду — с другой стороны села, сначала пешком, потом разными поездами».
      Вместе с ощущением безнадежности нарастало и взаимонепонимание в семье.
      «...Такое ощущение, — жалуется Рубцов в письме С. Куняеву, — будто мне все время кто-то мешает и я кому-то мешаю, будто я перед кем-то виноват и передо мной тоже...»
      И хотя тут же переводит разговор в шутку, дескать, мог бы объяснить этот казус с психологической стороны не хуже Толстого и хотя бы «в объеме достигнуть его, Толстого, глубины...», но отчаяннейший крик о помощи, прорвавшийся в строчках письма, все равно ведь прозвучал. И -увы — не был услышан.
      «Жизнь моя идет без всяких изменений и. кажется, остановилась даже, а не идет никуда... Получил письмо от брата из Ленинграда (Альберт Михайлович Рубцов снова вернулся в Невскую Дубровку после двух лет странствий. — Н. К.). Он зовет меня в гости, но я все-таки не могу сдвинуться с места ни в какую сторону. Выйду иногда на улицу — увижу снег, безлюдье, мороз и ко всему опять становлюсь безразличным и не знаю, что мне делать, да и не задумываюсь над этим, хотя надо бы задуматься, так как совсем разонравилось мне в старой этой избе, да и время от времени рассчитываться ведь надо за эту скучную жизнь в ней. Было бы куда легче, если бы нашлись здесь близкие мне люди. Но их нет, хотя ко всем я отношусь хорошо.
      Впрочем, хорошее отношение здесь тоже понимает каждый по-своему и все отлично от меня».

7

      Это письмо — последнее из написанных Рубцовым той зимой. Через несколько дней он уедет в Вологду на областной семинар начинающих литераторов, а оттуда в Москву — хлопотать о восстановлении в Литературном институте.
      Письма, которыми бомбардировал Рубцов Москву — увы! — не давали никакого результата.
      «Уважаемые товарищи! — писал Рубцов из Никольского. — После того как я уехал из Москвы, из института, где я был (в октябре) по делу своего восстановления на заочном отделении, — я уже больше не работал зав. клубом в с. Никольском, так как за длительное отсутствие «потерял» эту должность.
      С ноября работаю в здешней районной газете. Об этом и посылаю Вам справку. Так что мой адрес прежний: Вологодская обл., Тотемский р-н, с. Никольское.
      С уважением.
      Николай Рубцов.
      P. S. Неужели до сих пор не оформлен приказ о моем восстановлении? Ведь я тогда уехал, договорившись по этому поводу с ректором и с кафедрой творчества».
      Об этом же — еще и еще раз! — и в письме Н. Н. Сидоренко...
      «Добрый день, Николай Николаевич!
      Письмо Ваше получил. Очень обрадовался ему, тем более что никто уже мне сюда не пишет. Кто летом еще и посылал весточку, тот теперь уже думает, что меня здесь нет.
      Погода у нас вовсе осенняя. Недолго помянуть Тютчева, весь день стоял как бы хрустальный и лучезарны были вечера. Дожди, холода, скоро, наверное, перестанут ходить пароходы.
      Фотокарточку для «Огонька» я посылаю с этим письмом. А что рассказывать, как Вы выразились, о моем жизненном пути? Я уже плохо все помню. Родился в Архангельской области, в поселке Емецк (это я знаю по своим документам), но все детство прошло в этом вот селе Никольском, в Вологодской области в детском доме. После учился в двух техникумах, в лесотехническом и горном (вообще после детдома мне довелось много «попутешествовать»), год работал кочегаром в Архангельском траловом флоте (зимой этот флот базируется в Мурманске), работал на военном испытательном полигоне в Ленинграде некоторое время, потом пошел служить на военный флот, опять на северном море. Служил матросом 4 года, с 1955—1959 г. Потом два года работал на Кировском (бывшем Путиловском) заводе в Ленинграде — слесарем, шихтовщиком и еще кое-кем. А уже после поступил в Литинститут. Больше двух лет жизни на одном месте не выдерживал, всегда тянуло в разные края. Исключение — служба на Северном флоте. Там уже все по-особому. Вот так вкратце об этом пути. Да, родился в семье значительного партийного работника. Его даже врагом народа объявили, потом освободили, и статья о его реабилитации была помещена, кажется, в 1939 г. в Архангельской областной газете. Больше всего времени он работал вообще-то в Вологде. Свою мать не помню почти, ничего о ней не знаю. Надо будет о ней когда-нибудь мне порасспрашивать брата. Николай Николаевич, а зачем все эти сведения нужны во «врезке»? Ну, конечно, Вы-то должны иметь обо всем этом более полное представление, поэтому я все это и написал.
      Не понимаю, что значат Ваши слова: «Я подал заявление о вашем восстановлении...» Разве меня исключили из института? Если так, то это для меня новость, мне никто об этом не сообщал. Предлагали только перейти на заочное. А если меня исключили, так вы не беспокойтесь обо мне. Бог с ним! Уеду куда-нибудь на Дальний Восток или на Кавказ. Буду там, на Кавказе, например, карабкаться по горным кручам. Плохо, что ли? Пока могу карабкаться по скалам, до тех пор я живой и полон сил, а это главное.
      Вы просите меня рассказать о какой-то «истории». Не знаю, какую такую историю Вы имеете в виду, поэтому пока ничего рассказывать не буду. Вы уж извините, Николай Николаевич».
      И, как почти всегда в письмах к Сидоренко, большая подборка шедевров...
      Выбираться из Николы зимой было трудно.
      Нужно было пройти вдоль Толшмы тридцать пять километров до лесопункта Гремяченского, там сесть на лесовоз и по узкоколейке Монзенского леспромхоза добраться до станции Монза, где ходили настоящие поезда:

      Вот он, глазом огненным сверкая,
      Вылетает... Дай дорогу, пеший!
      На разъезде где-то, у сарая,
      Подхватил меня, понес меня, как леший!

      И, разумеется, нельзя было пускаться в такой путь без валенок. В валенках и отправился Рубцов из Никольского. В валенках ходил по Вологде, в валенках приехал в Москву. В валенках, уже по весне, возвращаясь в Вологду, заехал в Приютино.
      Таким, в рваных валенках, с детскими ботиночками, перекинутыми через плечо, и запомнили его друзья юности — Таисия Александровна Голубева и Николай Васильевич Беляков.
      Таким, прошедшим по бездорожью, сквозь снежную мглу заметенного поля, усталым Путником видится сейчас Рубцов и нам...


К титульной странице
Вперед
Назад