IV

Поговорим теперь о наших шалостях, не без них же мы росли и учились. Шалили мы на улице, шалили в училище, шалили и в церкви. Игры нам не воспрещались на дворах квартир, даже и на улицах близь квартир и при том без шума. Но в игре человек увлекается, забывается и переходит меру. То убежим в одних рубашках от квартир далеко, то нашумим много, то порассоримся и расшибем друг друга. Заметит это квартирный старший, запишет в свой журнал, или кто-нибудь из учителей заметит неприличие нашего поведения, - виновные подлежали наказанию. В классе преследовались излишний неумеренный шум, борьба и ссора с ушибами одним другого. А в церкви неблагоговейное стояние, смех и разговоры, об всякой надобности также заслуживали преследование. И здесь следили за нашим поведением те же старшие, обязательно отмечая в своих журналах, как вели себя в известный праздник или воскресный день в известной церкви вверенные его вниманию ученики. Эти старшие назначались из степеннейших учеников четвертого класса для того, чтобы следить за поведением учеников известного района на квартирах и в церкви. Им выдавались журналы, в которых они и писали каждодневно свои наблюдения, ходили они и по квартирам для своих наблюдений, одним словом, это были люди вроде нынешних надзирателей, исполнявшие свой долг строго и бесплатно. Подавали они эти журналы инспектору по субботам, когда за каждую неделю с этими журналами и следовал он во время перерыва занятий для расчета с шалунами. Почему и называлась у нас суббота днем очищения, хотя нередко и по целому месяцу не было этих очищений, а стало быть не было замечено и грехов наших. Обычными играми школьников нашего времени были осенью свайка, городки и какая-то "егоза", весною - мячики и бабки, а зимою шалили мы в классе, сражаясь между собою. Разделимся на пополам и пойдем сторона на сторону. Вот тут-то и попадало храбрецам и от наблюдателей да иногда и от инспекции, если продремлешь караул на сторожевых постах, или у побежденных окажется кто-либо с чувствительными поранениями, некоторое время занимало нас еще уженье крыс. Но им занимались, понятно, любители, а масса учащихся была зрителями. Полы в классе были деревянные с дырами в углах, прогрызенными крысами, которые не стеснялись подчас пройтись по классу даже во время урока. Это нас смешило.

- Надо ловить их, - говорил учитель.

Но кому? Ведь не ученикам же, думали мы. Однако между нами нашлись охотники-артисты. Спустя несколько дней сидим на уроке одного из уважаемых учителей и с полным вниманием слушаем объяснение его. Вдруг некоторые из камчадалов начинают смеяться, а через минуту и весь класс почти и даже почтенный учитель.

- Сама поймалась, - отвечал ловец, - а я только на рыболовный крючок, привязанный к бечевке, насадил кусок мяса и отпустил в дыру под пол...

- Молодец! Только поведи скорее на улицу и казни там ее, как знаешь, - распорядился учитель.

И затем учебные занятия в классе шли своим обычным порядком. По возвращении же на квартиру из училища с последнего урока, я немедленно развязывал свой белый мешок, в котором носил книги, доску и тетради, перо, грифель и карандаш (а чернильницу за пазухой), раскладывал все на свое место и тотчас же без всякого промежутка и роздыха начинал готовить уроки к следующему дню: сначала устные, а потом и письменные и, после того, как все было готово, отдавался я и игре с увлечением. Так приучила меня моя квартирная хозяйка, то и дело твердившая мне: "Запасай к завтрему хлеба, а не дела, дело делай сегодня". Я охотно слушал эти практические ее уроки и справлялся со своим учебным делом своевременно и легко, но хлеб насущный давался мне труднее. Батюшка мой, привезши меня к началу учебного года в Устюг, обыкновенно привозил пуда два-три муки ржаной и яшной да фунтов пять скоромного масла. Это на содержание. А на учебные принадлежности - бумагу, перья и на молоко, разумеется, кислое. И мне ничего не оставалось более, как всю эту скромную ассигновку отдавать в опытные руки моей хозяйки, в ее бесконтрольное распоряжение, да помечтать порой о скоромных щечках и пресном молоке. Но одна мечта человека не кормит. Разжигая воображение, мечта нудит его приискивать средства осуществлять себя на деле, чтобы достигать желаемого. Лично мне понравилась игра в бабки, которой я и посвящал весь мой досуг с увлечением, пока не достигнул того, что стал выигрывать в бабки гроши и копейки на покупку молока. Испытан мною был в первые три года школьной жизни в Устюге и еще способ улучшения моего стола - милостыня. На милостыню натолкнули меня два обстоятельства. Во-первых, я видел, что в числе моих товарищей по училищу были люди беднее меня, одеты они были в дырявое лохмотье зимой и летом, даже зимою плохо обуты и питались Христовым именем. А потом, во-вторых, одна знакомая моей хозяйки, из прислуги миллионера Грибанова, узнавши, что я учусь хорошо, а питаюсь плохо, посоветовала ей посылать меня иногда, по вечерам, на кухню этого дома за щами, которых у них, мол, всегда остается. И вот стали у меня на столе порою-то молоко пресное, а то и скоромные щечки. Мне это улучшение стола, конечно, нравилось, я запохаживал таким образом за подаянием и в другие дома, пока не нарвался в одном доме на таких хозяев, которые не только не позволили прислуге ничего мне дать, но и приказали прогнать меня метлою. Усердный слуга точно исполнил волю хозяев, спустив меня из второго этажа каменного дома по лестнице метлою. Этот памятный мне каменный двухэтажный дом стоит и ныне на своем месте: в первой части г. Устюга по Успенской улице первый от земляного моста, но принадлежит он уже кому-то другому, а не тому жестокому хозяину, пожалевшему для бедного школьника милостыни, которого не напрасно стало быть звали его сограждане в свое время "Костяной яишницей".

Надобно дать понятие моим читателям и о наших рекреациях. Оне давались нам буквально для игры и отдыха каждого раза три-четыре в мае месяце. Как только наступал месяц май, мы избирали первый хороший день и шли к о. ректору просить рекреации или in corpore всем составом учащихся, или отправляли депутацию в числе трех лучших учеников четвертого класса. Но просьба выражалась почему-то на латинском языке. Написали однажды эту просьбу мы по-гречески, но она не понравилась ни нам самим, ни нашему начальству. Депутация принималась, конечно, в передней о. ректора, бывала выслушиваема и удовлетворялась или отклонялась словами "Datur" или "Non datur". А когда мы являлись с просьбою о рекреации все, тогда выстраивались на дворе о. ректора и начинали петь, как поют псалмы простым напевом: "Reurendissime Pater, illustrissime Protoierea, nostrarumque scholarum Dignissime Rector, rogamus recreationem". Если нам позволялось пропевать нашу просьбу несколько раз, то мы догадывались, что она исполнена будет и вдохновлялись более и более, и не напрасно. Раздавалось, наконец, восхитительное "datur". А в случае незадачи обыкновенно возглашала ответ нам прислуга и уже по-русски: "Убирайтесь к лешему, нечего не будет", - или и иначе, но в том же роде. Бывало еще и так. Но случай, о котором хочу рассказать, имел место уже не в Устюге, а в Вологде. Рекреации давались и семинаристам. И вот однажды на просьбу их о рекреации о. ректор отвечал: "Идите к архиерею, просите у него". Хорошо. Через 20 минут семинарская депутация с просьбою о рекреации уже у Владыки и принята благосклонно. Только выслушав просьбу, Владыка неожиданно ставит вопрос: "Скажите мне, давал ли Христос рекреации своим ученикам? Если давал Он, и я дам, а если нет, то и я не дам". Последовал ответ: "Давал". Но Владыка, не довольствуясь голословным ответом, требовал доказательств. Попросили Евангелие, которое и было подано. Желательный стих кое-кто припомнил, но никто не помнил, у которого из евангелистов он находится. Но все-таки этот стих был найден скоро и прочитан Владыке, который и сказал: "Да, это именно была рекреация, даю ее и вам. Отдыхайте". Я с намерением не выписываю стиха и не цитую его, думая, что любознательный читатель вспомнит этот стих и отыщет его в Евангелии сам, а для нелюбознательного не много прибавил бы я интересного, если бы и прочитал его. Как же, однако, и где проводился нами рекреационный день? Внимательные к своему делу ученики вечер накануне рекреационного дня употребляли на приготовление уроков ко дню послерекреационному, а остальные, в качестве предпразднества, предоставляли себе свободу и накануне рекреации и располагали временем, кто и как хотел и умел. Но в день рекреации гуляли, играли и веселились все. Для игры в мяч нам указано было место на Ивановской горе между чертою города и кладбищем, ныне уже заселенное, но то самое, где ныне находятся церковно-приходская школа и дом о. М. А. Соснина. А в бабки, плитками и битками, играли мы под Ивановским монастырем, на площади, часть которой ныне засевается, если не ошибаюсь, хлебом. В числе других артистов-игроков в бабки был не последним и ваш покорный слуга несколько лет. С раннего утра до позднего вечера, босиком, забывая о пище и питье, с едва прикрытым чем-нибудь телом, я всеми своими силенками и умишком уходил в игру бабками, выигрывал на них иногда копеек по десять в день и, очевидно, был настолько для своих конкурентов опасен, что один из них, рассерженный моим успехом, решился однажды, конечно, не намеренно, пустить свою плиту не в бабки, а прямо мне в ноги. Удар плиткою по берцовой кости причинил мне страшную боль и облил меня кровью, так что едва я ушел на свою квартиру, где и получил еще хорошую головомойку от своей хозяйки в дополнение. Не помню уже долго ли она возилась с моею ногой, не пуская в училище, но вылечила успешно. Остался только знак на ноге от поранения до сего времени. Не знаю, был ли наказан ранивший меня ученик, но знаю, что я на него не жаловался. Мячом же играли ученики возрастные, а из подростков юркие. Принимали участие в игре мячом и наши господа наставники некоторые, например, А. А. Колпаков, К. А. Мусников и инспектор А. И. Дмитриев. Интересно было смотреть особенно на этого последнего. Это был серьезный человек всегда и везде, лет 50-ти, но совершенно седой, видимо, любивший игру в мяч. Приходил он к нам часов около пяти вечера. Тотчас же мы просили его принять участие в нашей игре и предлагали почетный пост "матки". Он нашу просьбу принимал, ни мало не ломаясь. А как стрекал он великолепно! Никогда не прометится и ударит палкою по мячу так сильно, что мяч улетал, как говорили тогда, "из виду вон". Остальные двое были игроки в мяч не заправские, а только разве неважные дилетанты. Рекреационные же дни любили все. Хотелось почувствовать себя на свободе не ученику только, а и учителю в хороший майский день. Не угодно ли припомнить, что учебный год нашего времени кончался 15 июля. Следовательно, все лучшее летнее время мы должны были проводить в четырех каменных стенах грязного училища! А каникулы наши, шестинедельные, начинались чуть не осенью, за пять только дней до Ильина дня, который наш народ считает осенним праздником и говорит: "С Ильина дня уже конь наедается и молодец высыпается".

К важным событиям в жизни уездного города, а вместе с ним и духовного училища надобно отнести архиерейские посещения и специальные ревизии училища. Архиерейские ревизии или посещения бывали в Устюге тогда, если не ошибаюсь, через год, а специальные ревизии нашего училища, за время моего в нем обучения, была однажды в 1851 или 1852 году, точно не помню. Ревизором приезжал тогда о. ректор Вологодской духовной семинарии архимандрит Ювеналий Знаменский. Это был магистр Московской духовной академии, человек еще молодой, сын одного из московских протоиереев и, как говорили тогда, строгий монах, о котором впоследствии один из его учеников, а именно покойный Василий Иванович Сиротин, отозвался в одном из своих хлестких стихотворений, как о тиране. По должности ректора семинарии архимандрит Ювеналий был преемником архимандрита Адриана, человека слабого и порядочного чудака будто бы, который любил ученику ставить вдруг по несколько вопросов, на которые и любил получать ответы, какие бы они ни были, но краткие и ясные. Например, однажды встречается на семинарском дворе Адриану один из его отчаянных учеников, некто Василий Попов, так говорило семинарское предание, и вот о. ректор спрашивает Попова: "Кто? Куда? Зачем?" У Попова моментально ответ на устах краткий и ясный: "Василий Попов. В кабак. За вином". Что же вы думаете? Отец ректор вознегодовал, выбранил и вернул Попова обратно в бурсу? Ничуть не бывало. Попов услышал от него только: "Хорошо, молодец, продолжай путь!" Если это не легенда, а быль, то много ли нужно было обнаружить преемнику оного начальника учебного заведения строгости, чтобы заслужить от распущенных учеников название хотя бы и тирана.

Друзья. Свобода наша пала,
Как пал наш славный Адриан,
Неволя горькая настала,
И мучит нас лихой тиран.

Так говорит Сиротин. Но я говорю только, что о. ректор Ювеналий умел восстановить порядок даже без жертв в распущенной семинарии, но тираном он не мог быть никогда, не был, как увидим потом, далее. И ревизию нашего училища произвел будто бы он серьезную, но на наших экзаменах отец Ювеналий был ласков и снисходителен. Необходимо при этом заметить, что для ревизии училища прибыл в Устюг он в начале июля, остановился у тогдашнего архимандрита Августина в Архангельском монастыре, а экзамены производил в Введенском храме того же монастыря, где, конечно, было воздуха больше, и места и света больше, и чище, и во всех отношениях лучше. Замечательно, что по какому предмету ни производились бы экзамены, на них присутствовали все наставники, за исключением о. ректора, не имевшего уроков, приходившего и уходившего всегда свободно, когда ему вздумается. Я учился тогда во втором классе и был первым учеником, а когда, поступая в семинарию в 1856 году, отвечал я ему снова на приемном экзамене, ему угодно было сказать, что он знает и помнит меня. Итак, ревизия училища и наши экзамены - все закончилось хорошо, и мы распущены были по домам на каникулы не только своевременно, но едва ли даже не раньше несколько 15 июля. В семилетний период времени моего обучения в духовном училище было несколько архиерейских посещений г. Устюга Преосвященным Евлампием Пятницким и Феогностом Лебедевым. Преосвященный Евлампий, впоследствии епископ Тобольский, скончавшийся на покое в ярославском Толгском монастыре, и в то время был уже человеком почтенного возраста. Высокий, стройный, благообразный, с длинною седою бородою, он говорил тихо, мягким баритоном и производил впечатление внушительное. А преосвященный Феогност был среднего роста, брюнет, лет пятидесяти, тощий, бледный, говоривший мало и тихо. Тот и другой, бывая в Устюге, посещали и наше училище во время уроков. Для приветствия высоких посетителей приготовлялись от учеников высшего отделения учителем А. И. Дмитриевым, а в среднем Ар. Львовичем Поповым речи, которые и вручались для произнесения тем из лучших учеников, которые отличались благообразной наружностью, небольшим ростом и чистою одеждою. Эти избранники должны были твердо заучить на память эти речи и произнести перед епископами. Епископы же иногда выслушивали такие речи, иногда отклоняли. Затем следовало несколько вопросов по тому или другому предмету двум-трем из лучших учеников, и высокие посетители удалялись. Зато мы старались бывать в церквах за архиерейскими богослужениями, где поражали нас своеобразная торжественность их, могучие голоса протодиакона и певчих. Епископ Феогност служил просто и обычно, как служит большинство архиереев, конечно, неспешно, но и не тянул без нужды. Человек это, как говорили, был болезненный, кроткий и при том постник. Ему, понятно, не по силам была продолжительность церковных богослужений. Но не таков был епископ Евлампий. Обладая хорошими силами и здоровьем, он так любил торжественность и церковность богослужений, что готов был целый день служить, например, Божественную Литургию. И если за литургией следовал молебен, то начавши ее по благовесту с 9 часов, он кончал ее тогда, когда раздавался на колокольне уже благовест к вечерне в четвертом часу пополудни. На всенощном же бдении, если сам он был в церкви, стихиры на "Господи воззвах", литийные, стиховные и на "хвалите" выпевались все в положенном по уставу количестве с канонархом. А голоса-то какие были! Дисканты, альты и тенора, кажется, несравненные. Но не они увлекали нас. Нас поражали басы. Поговорю, впрочем, о них потом, а пока отмечу, что особенно поражал нас тогдашний протодиакон о. Александр Иоаннович Яблонский. И собою это был человек незаурядный. Прекрасно сложенный, богатырской комплекции, блондин-шатен, с хорошими волосами, с румянцем во всю щеку, ростом 2 аршина 10 вершков, отличался при этом приятностию, чистотою и равномерною силою феноменального баса на всех нотах, при большом его диапазоне и поражал, как известно, не одних нас, каких-то полуграмотных школьников, и не в одном Устюге, а повсюду, где он появлялся, и знатоков и компетентных ценителей голосов и церковной службы и пения. А как он начинал читать (всегда в "до" октавы, как узнал я потом) и читал Евангелие, такой прелести в церковном богослужении я не испытывал за всю мою жизнь, хотя и слыхал отцов диаконов и протодиаконов не только вологодских, но и киевских, и московских, и петербургских. А за ними следовали также прекрасные голоса тогдашних певчих Образцова, Кубасова, Васильевского* и, несколько позднее, Изюмова, Кострова, Милославова, Сацердотова и несравненного солиста - артиста отца диакона Чулкова. Но этим людям я намерен посвятить дальше в моих воспоминаниях особую главу.

V

Время шло. В училище я должен был уступить пальму первенства своему товарищу Александру Ивановичу Дементьеву, отличавшемуся железной памятью, старше меня возрастом, больше меня читавшему и развившемуся поэтому быстрее. За то, к концу училищного курса, я стал известен среди Устюжского духовенства и церковных богомольцев как хороший знаток устава и простого церковного пения, а как чтец будто бы редкий. Всегда нуждаясь в деньгах и любя церковную службу, я успевал как-то в один и тот же день и в остроге пропеть обедню за псаломщика, и в соборах Прокопьевском и Успенском отправить ту же обедню на левом клиросе. Я умел уже не только самостоятельно разбираться в октоихах, минеях, триодях, гласах, прокимнахи апостолах, но и пропеть, что нужно чистым, звучным альтом и прочитать апостол, если угодно. А между тем все еще ходил я в крашенинном халате, опоясавшись плохим кушаком, да в дешевых кубенских сапогах, а то и босиком. Читывал по нужде, босиком, даже Апостол однажды в Успенском соборе. И за все это вознаграждали меня гривнами, пятачками, а гривенниками редко. Наконец, удостоили заметить полунищего школьника супруга о. ректора Елизавета Викторовна, супруга миллионера И. Я. Грибанова Павла Власовна, госпожа Аленева и другие дамы. Стали они приглашать меня к себе, угощать чаем и печеньями. Конечно, как тогда, таки теперь, я бесконечно им благодарен, но меня удивляло и удивляет то обстоятельство, почему, угощая парня чаем, они не видели, как он обут и как одет, и, наконец, как он кулаком нос себе утирает. Или дьяческого сына одеть и обуть по-человечески считалось баловством непозволительным? Как-никак все-таки, благодаря этих госпож за внимание, однажды я высказал свое недоумение моей квартирной хозяйке, принятой хорошо и во всякое время у ректорши и протоиерейши. Она так же, как и я взглянула на дело и при свидании намекнула об этом Елизавете Викторовне. Спохватилась тогда и эта дама и сообщила Грибановой, последствием чего было то, что у моей квартирной хозяйки появилось пять рублей наличными деньгами, на которые и сделаны были мне первые, по мерке, сапоги и сшит из какой-то довольно крепкой коричневой материи халатик. В этом костюме и поступил я в семинарию.

Нельзя оставить также без внимания путешествий моих из училища на родину, за 100 верст, и с родины в училище. В училище увозил меня большею частию сам батюшка, зимой и летом, кроме Пасхи, когда приходилось уходить из дому в Устюг пешком, вследствие распуты, а из училища, как случится, и пешком бывал даже зимою, бывал и на лошади с каким-нибудь мужиком из попутчиков. Зимой в пути намерзнешься, отогреешься и опять идешь. Летом до изнеможения устанешь, выспишься, отдохнешь и опять идешь. Ведь на родину, домой, в родную семью, к отцу и матери тянет неудержимо. Начинаешь считать, бывало, недели, дни, часы наконец до времени отпуска домой на те или другие каникулы. Считаешь и дождаться как будто не можешь, так и улетел бы кажется! Но вот он, желанный миг, настал, а лошади нет. Ну, и идешь, или с саночками зимою и с палкою в руках, или с котомкою на плечах летом - обыкновенная картина. Хорошо еще, если есть товарищи; нет, так идешь и один. Во время этих путешествий, однако, со мною дважды было нечто такое, о чем вспомнить нелишнее дело. Однажды, когда я был еще очень мал, батюшка повез меня после святок в Устюг после обедни 6 января. Ночевали мы в Стрельне у Афанасия Алексеевича, моего дядюшки*, где 6 января храмовый праздник. Здесь и прогостил мой батюшка до вечера 7 января, когда погода, все время бывшая мягкою, даже теплою, начала крепнуть. В санях у батюшки ничего теплого не было, во что он мог бы меня укутать. Пришлось нам ночевать в деревне Савине, не доезжая 25 верст до Устюга. Я очень озяб в одной своей шубке, сшитой из какого-то старья с выношенной шерстью и покрытой крашениной. Как только пустила нас ночевать одна добрая старушка (многие ведь не пустили), я тотчас же бросился на печь, где раздевшись и разувшись, свою шубенку положил под голову, а катанки свои бросил на печи же, как холодные, от себя подальше. Разбуженный поутру, нашел я один катаник, а другого нет как нет. Что за чудо! Пришла на помощь мне с огнем в руках хозяйка и ахнула... Что такое? Да катаник мой оказался брошенным мною в квашенку с хлебным раствором. Катаник нужно было, освободивши от теста, сушить. Разгневанная хозяйка неистствовала и не пускала с ним к уже топившейся печи. Но так или иначе дело, наконец, было улажено. Мы поехали. По утру холод стал уже невыносимым. Я окоченел и едва мог ответить, когда батюшка спрашивал: "жив ли?" Наконец, уткнулся я лицом в подушку или в сено, которого, помню, было уже мало, и лежал ни живой, ни мертвый, пока доезжали мы до Устюга. Ну и досталось же моему батюшке от моей хозяйки, оттиравшей сначала меня снегом и холодною водою, а потом пустившей на печь. А мороз-то оказался таким, что воробьи на лету замерзали и падали. А вот я, не лучше воробья одетый, как никак остался жив. Значит, я иной породы птица. Как не вспомнить опять четверостишие уже упоминавшегося В. И. Сиротина:

Мой прапраде под Казанью
Живот свой положил за Русь.
И я по этому сказанью
Породы знаменитой... гусь.

А другой случай, бывший со мною, относится уже к 1855 году, когда мне было уже 14 лет. Пришел я из Устюга на родину на праздник Пасхи по зимнему пути, а возвращаться должен был в распуту, во время самого ледохода. Родителям я заявил решительно, что пойду в Устюг в субботу на Светлой неделе. И пошел. Они сопровождали меня до реки Сухоны. День был хороший, теплый, солнечный. Звон церковный усиливал впечатление весеннего дня. Приближаемся к Сухоне, а на ней начавшийся ледоход только что остановился, вероятно, вследствие запора где-нибудь пониже по течению. Вот мы и в деревне Пустыне (иначе Монастыре, стоящей на том самом месте, где была Негринская пустыня). Смотрю. До половины река совершенно чиста, нет ни одной льдинки, а во всю другую половину ее стоит одна большая льдина, упершись краем своим, по-видимому, прямо в гору на противоположном берегу. У меня моментально блеснула мысль, что если бы меня вывезли на льдину на лодочке, то я успел бы перебежать по льдине за реку, хотя бы и снова сделался ледоход. Я заявил об этом моему батюшке, он поморщился, а матушка воспротивилась было решительно, но не надолго, и только горько заплакала, когда я сказал, что домой я ни за что не вернусь, в понедельник мне надо явиться в училище. Обратились за советом к бывшему на улице мужичку и просили его вывезти меня на льдину. Дмитрий Акимович (так звали мужичка) уверял меня и отца моего, что я затеваю дело опасное, но когда я настойчиво и неотступно продолжал просить его, наконец, сказал: "Если отец и мать скажут "вези", то изволь, вывезу, а там уж, что Бог даст, на меня, мол, не гневайтесь". Тогда я опять с мольбою к отцу и матери: "Опустите и благословите", - говорил я в слезах и услышал, наконец: "Поезжай, с Богом". Лодка уже на воде, и я, простившись с родителями и получив благословение их, сидел уже в носу одновесельной лодочки, называемой челноком, а по-местному "стружком". Плывем, а вода бурлит. Хозяин лодки, вижу, бледнеет. А когда нос лодки сбежал несколько на льдину, я был уже на ней. Дмитрий Акимович спросил меня: "Не боишься ли? Убежишь ли?". Я еще не успел ему ответить, как раздался в деревне рев и крик: "Убирайтесь! Лед пошел!". Но я бросился не в лодку, а по льдине за реку и бежал не оглядываясь. Подбегая же к самому берегу, я заметил, что моя льдина идет и бороздит берег, но идет еще не скоро и, не раздумывая ни мало, тотчас же соскочил на берег. Поднявшись здесь на такую высоту, где лед не мог меня коснуться, перекрестившись, с глубоким чувством сказал я: "Слава Богу". Минут десять стоял и смотрел я, как опять заклокотала вода, затрещал лед, ломаясь на мелкие льдины, задрожала земля на берегу, и думал, что было бы со мною, если бы я запоздал на льдине минуты три. Но этого не случилось по милости Божией. Дмитрий Акимович также благополучно успел вернуться в лодочке на свой берег, хотя и пониже деревни сажень на сто. А я в понедельник на Фоминой неделе в училище все-таки успел явиться, несмотря на то, что и в Устюге был ледоход. Перевозил меня на Сухону здесь покойный Алексий Иванович Говоров* с товарищем уже в хорошей лодке. Сели мы в нее на Дымкове в Добрынине, а высадились под церковью Рождества Пресвятой Богородицы в Устюге благополучно, проплыв таким образом вместе со льдом вниз по реке версты полторы.

В период моей школьной жизни в Устюге случилось еще не одно важное событие. Одно из них относится к жизни сельского духовенства, а остальные находятся в зависимости от Крымской войны. Расскажу об них, что помню, и с удовольствием поделюсь с читателем тогдашними моими впечатлениями. За все время, как только я стал сознавать себя, мне часто приходилось слышать, как мои родители, а за ними и другие члены нашего причта со вздохом говорили: "Скоро ли-то жалованье нам дадут! Ах, кабы дождаться! Неужели не доживем мы до такого счастия!.." А наш пономарь, покойный Михаил Иванович Куклин, уже побеседовавший с новоприбывшими со службы в отставку солдатиками, с видом знатока глубокомысленно вещал: "Погодим еще немного; дадут и нам жалованье. В от в других епархиях, говорят солдаты, духовенство уже получает. А Нечаев из Бобровой**, ведь он какой пройдоха, на днях видел я его, так он говорит: "Зачем не видно только нашего жалованья, еще немного и оно у нас будет в руках", - и прочее и прочее". Уже много годов, изо дня в день, так или иначе на разные лады варьировало свои мечты о жалованье наше бедное сельское духовенство. Мечты казались порою то близкими к осуществлению, то безнадежными. Желанный час, наконец, настал. Это было, кажется, в 1850 году, когда я учился еще во втором классе училища. Стало достоверно и официально известно в Устюге, что жалованье назначено сельскому духовенству и по Вологодской епархии. Однажды по утру, просмотрев урок, я собирался идти в училище, как вдруг вижу, входят в мою квартиру мой батюшка, пономарь и священник с моей родины.

- Здравствуйте! Милости просим! Целой тройкой... уже не за жалованьем ли? - спрашивает вошедших в комнату гостей моя хозяйка.

- Да, матушка Анна Александровна, именно за получением жалованья, ведь дождались, слава Богу, - с сияющими лицами отвечают вопрошаемые.

- А когда мы получим его, - говорит священник о. Иоанн Евгеньевич Чаловский, позвольте нам здесь у вас и разделить его. У вас посторонних людей нет. Нам было бы здесь очень удобно.

Хозяйка, вообще не любившая стеснять себя посторонними людьми, однако, к просьбе счастливцев отнеслась благосклонно. В 12 часов дня, когда я шел из училища на квартиру обедать, мои земляки уже шли из казначейства с полученным жалованьем и несли на плечах то тот, то другой из причетников попеременно порядочный мешок медяков. Жалованье почему-то выдали счастливцам медными деньгами. Вот они и в комнате на моей квартире. Мешок с деньгами на столе. Все крестятся, молятся. "Дождались, - говорят они, - слава тебе, Господи! Дай, Господи, многия лета государю императору. Ну, а молебен мы отслужим уже дома". За тем счет и раздел. А затем и полштофа водки, также с разрешения хозяйки, заявившей однако без церемонии, что она вина не любит и пьяных не выносит. "Пьяны не будем", - отвечали просители, и действительно, пьяны они не были. Сколько же причиталось за полгода на долю каждого из получателей жалованья? Священник получил 45 рублей 8 коп., дьячок - 17 рублей 64 коп. и пономарь - 11 руб. 76 коп. Ставлю точку и думаю, что здесь комментарии излишни.

Во время Крымской войны в Устюг было прислано военнопленных турецких солдатиков человек 40 - 50 приблизительно. Все они были помещены в каменном доме, занимаемом ныне, если не ошибаюсь, богадельнею, на берегу реки Сухоны рядом с домом причта Успенского собора. Стало быть, о моей квартиры квартира турок была не дальше 100 сажен. Понятное дело, я не замедлил навестить их. Сначала они относились к местным жителям недоверчиво, а потом, видя, что никто и не думает их оскорблять, стали держать себя просто, без всяких предосторожностей. Мне захотелось с ними во что бы то ни стало познакомиться покороче. Но как? Они не знают языка русского, а я турецкого. Позвольте, думаю, да не знают ли они сколько-нибудь языка греческого? Похаживаю между ними и произношу слова греческие. Вдруг один из них подбегает ко мне, радуется и отвечает мне по-гречески же. Это был, взятый из Малой Азии молодой, красивый турок Али, симпатичнейший человек. "Эврика, - думаю, - Рубикон перейден. Теперь уж я познакомлюсь с турками по-настоящему". Этот Али (Алексей) хорошо знал язык новогреческий, а я смекал несколько в языке старогреческом (а между ними разность небольшая), и оба мы были бесконечно рады своим филологическим познаниям. Я стал бывать у них во всякое время, даже во время молитвы и, конечно, держал себя корректно. Они меня, видимо, полюбили и угощали, чем могли. А я-то вот, несмотря на мое желание ответить им угощением, и не имел к тому ни малейшей возможности. Это меня очень стесняло, что я им и объяснял. Ходил я и гулять с моими друзьями турецкими (таких было человека четыре, остальные казались равнодушными), показывал я им и мою квартиру. Но здесь вышел курьез. Хозяйка моя, увидев меня с турками, вообразила, что я приведу их в ее избушку, выбежала с метлою и очень нелюбезно проводила меня с моими гостями. Желая все-таки чем-нибудь доказать мои симпатии к ним, однажды предложил я им побывать у нас в соборе на богослужении, предупредив, однако, что если их не пустят или предложат выйти, то на меня не гневались бы. Никогда не бывав в христианском храме и не имея понятия о нашем православном богослужении, все четверо моих турецких друзей очень охотно приняли мое предложение. Сердце мое трепетно билось, хотя и не сознавал я, что в простоте душевной вел их ко Христу и Богу моему. Пришел праздник. Обедню позднюю служил сам настоятель собора и ректор нашего училища. Отзвонили во вся. Я уже у турок. Посоветовав одеться поприличнее, повел я их в собор, не предупредив, однако, ни старосту, ни причт соборный о своем намерении из опасения, что этого сделать мне не позволят. Вошли. Богомольцев полон собор. Некоторые оглянулись не без изумления, другие не обращали внимания, вообще никакого движения не последовало. Но так как все турки были небольшого роста и от входных дверей ничего впереди моим посетителям было не видно, то я, оставив их на миг одних, выпросил у старосты позволение поставить их на скамью, стоявшую у западной стены собора; староста дал мне сторожа, который и отвел их на место. Здесь я их оставил и поглядывал на них с клироса, куда ушел. Они стояли сосредоточенно и благоговейно в своих фесках. Конец моей затеи и на этот раз однако вышел для поклонником Магомета хотя и не обидный, но все-таки нежеланный. Отец протоиерей, выйдя на солею на великом входе, не мог не увидеть турок и, войдя в алтарь по совершении входа, отдал распоряжение удалить из храма турок, которые и на этот раз на меня не обиделись ни мало. Старался узнать отец ректор, кто привел турок в собор, но никто меня не выдал, хотя ни от старосты, ни от духовенства я не скрывался. Содержание турок было не важное, пожалуй, похуже порою и моего. Покупали они преимущественно кислое молоко, выливая его в сделанные ими для того мешки, откуда жидкость вытекала, а твердые части они жарили на огне и ели руками. Мясо появлялось у них нечасто. А о родной стороне они очень скорбели. Скоро ли мир? Вот постоянный вопрос, которым они встречали и провожали меня, скорбя не столько, по-видимому, за родину, сколько лично за себя и за свои семейные очаги.

А каково было тогда нашей дорогой родине, когда насели на нас уже четыре державы! В 1855 году правительство принуждено было созывать народное ополчение. В Устюге сформированы были две дружины ратников, из коих одною командовал полковник Бердяев, а фамилию другого я уже забыл. Обучали ратников на городской площади близь весового амбара каждодневно целый месяц, если не больше. Лето было необычно жаркое. Обучение ратников происходило поэтому ранним утром да вечером с 4 - 5 часов. Бердяев был человек спокойный. Ратники им были довольны. Но командир другой дружины, по всем признакам хороший знаток военного дела, но человек горячий, вечно волновался. И, как назло, у него в дружине были офицер Неустроев да рядовой Митяшин, - первый, видимо, человек недалекий и плохо знавший службу, а последний просто проказник. Тот и другой постоянно раздражали горячего командира, едва удерживавшегося от крылатых слов или зуботычин. А публика всегда и везде одна и та же. Ратники учились до изнеможения, оставив дома, работы, семьи, жен и детей, а публика гуляла и ходила сюда поглядеть на обученье ратников, как на редкое зрелище. Тут же бывали и мы, школьники. Но при всем этом, как провожал Устюг ратников на службу, я уже не помню. От того ли это зависело, что нас, школьников, распустили по домам на каникулы, а ратники оставались еще в городе, или по другим причинам, - ничего сказать не могу, кроме того, что ничего не знаю. Но вот прошел еще год. Опять настало лето. Мир уже был заключен. Не стало в Устюге и турок. Прошел уже и веселый для нас, школьников, месяц май. Еще месяц - и последний экзамен. И тогда прощай, уже хорошо знакомый Устюг! Прощай, мое первое училище! Прощайте, добрые наставники! Прощай, отец ректор! Прощайте, добрые женщины, обратившие участливое внимание на меня, бедняка! Прощай, моя хозяйка, порою добрая, порою строгая, но всегда неусыпная моя оберегательница от лености, праздности и всякой нравственной грязи и пошлости на чужой стороне во дни моей ранней юности! А пока есть еще время, поналягу на книги, приготовлюсь к экзамену так, чтобы не посрамить мне себя и не огорчить моих добрых почитательниц, как знал я от хозяйки, уже давно внимательно следивших за мною. И засел я за дело действительно толком, очень мало уделяя времени на отдых днем и ночью. Но в июне случился эпизод, возбудивший внимание устюжан, а вместе с ним и нас, школьников. Пронесся слух, что часть чинов Черноморского флота направляется в Архангельск и прибудет из Вологды в Устюг на барках водою. Стали ждать дорогих гостей. Но официально пока не было ничего известно. Вдруг как-то во едину от суббот, около полудня, если только не позже, прискакал откуда-то курьер с извещением, что черноморцы плывут уже недалеко от Устюга, куда и могут прибыть около 6 часов вечера того же дня. Поднялась кутерьма. Начались совещания чинов духовных и гражданских о том, где и как встретить героев. Было решено выстроить на соборной площади (между собором и соборным причтовым домом) наскоро эстраду для духовенства и чинов флота, где и отслужить торжественно в присутствии всего градского духовенства благодарный молебен, а представителям города встретить гостей на пристани хлебом и солью. Закипела работа. Помчались вестовщики. Город зажил какою-то юною, новою жизнью. Вместо шести часов приказано было, кажется, благовестить ко всенощной в 5 часов, а младшему священнику собора отцу Василию Ивановичу Попову поручено было отслужить ее в соборе с одним мною, даже без диакона почему-то. Видно, всем дана была иная неотложная работа. Мы, разумеется, сумели отслужить в полчаса всенощную. Но и то, когда я, оттертый от отца Василия толпою, отстал от него, то не мог попасть уже ни на набережную, ни к эстраде. Не могу сказать, сколько там было и духовенства. На соборной колокольне одиноко, но гулко и давно уже раздававшийся густой бархатный бас тысячепудового колокола, вдруг подхвачен был стройным хором колоколов великолепного соборного звона*, а за ним звучно и весело загудели колокола и во всем Великом Устюге. Но где же черноморцы? А вот барки их уже поравнялись с собором. На них играют музыканты. Публика машет шляпами, фуражками и платками. "Ура" не умолкает. Прошло с полчаса как моряки, встреченные депутацией от города на пристани, окружали уже на соборной площади эстраду стройными рядами, слушая молебен. Тишина. Только прекрасный баритон Александра Ивановича Обнорского, молодого соборного диакона, звучно раздается на площади, отчетливо выговаривая эктейные прошения. Прошли и эти минуты. Молебен кончен. Возглашено многолетие, по чину. Приложившись ко кресту, моряки с музыкою направились на отведенные им квартиры. На следующий день все они были в Успенском соборе, где и приветствовал их о. протоиерей Т. А. Скворцов прочувствованным словоми, которое, к сожалению, едва ли где-нибудь было напечатано. Разве в Губернских Ведомостях? Но этого я не знаю. Не знаю и того, как провожал Устюг дорогих гостей, пробывших в нем, помнится, с неделю, далее в Архангельск. Свидетелем этой церемонии мне уже не пришлось быть.

Незаметно проходят в далеком пути последние версты, незаметно мелькают последние минуты счастия, незаметно прошли и последние дни школьной моей жизни в Устюге. Наступили экзамены, уже переводные в семинарию. Они продолжались недолго, прошли благополучно. Из Устюжского духовного училища в 1856 году было переведено в семинарию 50 человек, из коих первые три ученика: Александр Иванович Дементьев, Александр Тимофеевич Скворцов (сын о. ректора) и Алексей Алексеевич Попов удостоены были редкой в то время в нашем училище награды - Святым Евангелием на русском и славянском языке "за отличные успехи и благонравное поведение" за подписью о. ректора, протоиерея Т. А. Скворцова и инспектора А. И. Дмитриева. Происходило это так. По окончании наших экзаменов нам было объявлено, что мы теперь свободны и обязаны явиться в известный день только для прослушания молебна и переводных списков. Настал и этот день и этот час последний. После молебна собрались мы уже, действительно, как ученики в последний раз в своем классе училища, где увидели, к удивлению, кроме учительского кресла еще несколько стульев. Обычного шума уже нет. Разговоры идут тихо. Отворяются двери. Входят о. ректор, инспектор и все господа наставники, у которых мы учились. Прочитана молитва. Начальники и наставники садятся. Садимся и мы. Читается переводной список. Чтение кончено. Дементьев, Скворцов и Попов вызываются к столу, где им и выдаются в награду Св. Евангелия с советом и дальше быть также трудолюбивыми и благонравными. Вслед за этим после общего приветствия всех нас с окончанием училищного курса, о. ректор встает и говорит: "С Богом! Теперь по домам, а к первому сентября уже в Вологду на приемные экзамены для поступления в семинарию отправляйтесь". И затем уходит. Также простились мы и с другими учителями, услышав от каждого из них по несколько теплых слов. Еще раз перекрестились, взглянув на св. икону Спасителя, и разошлись, чтобы немедленно убираться в родные гнезда на отдых "по образу пешего хождения". Прощай же, дорогое училище, где заложено основание для дальнейшего образования! Если ты и забудешь меня как ничего не значащую единицу из твоих многочисленных питомцев, то я не забуду тебя до могилы! Прощай!

В то время, о котором идет речь, существовали два способа передвижения семинаристов из Устюга в Вологду, на расстоянии более 450 верст: горами на лошадях и водою в лодке. Первый из них был значительно успешнее, но почти вдвое дороже, а последний был гораздо медленнее, особенно при малой воде в Сухоне, зато дешевле. И мы разделились. Одни из нас, дети состоятельных родителей, решили ехать на конях числа 21 - 22 августа, а мы, бедняки, обязательно водою, хотя бы вода в Сухоне оказалась самою малою. А для этого нами последними решено было собраться в Устюге не позже 10 августа, нанять лодку на 20 - 25 человек, крытую, и выехать из Устюга не позже 13 августа. А к тем из нас, родина которых была на Сухоне, хотя бы даже и на значительном расстоянии от нее, добрые товарищи обещались зайти заблаговременно. С таким решением и разошлись мы по домам. Вот и я дома.

- Ну, что? Как? Кончил? Переведен? - спрашивали меня родители.

- Да, кончил хорошо и переведен я в семинарию высоко, - отвечал я. - Дайте отдохнуть и пустите меня в семинарию.

- А не будет ли учиться-то? Ведь содержать тебя там нам будет не по силам, понадобится много денег, а у нас их нет, ведь вот и одежда понадобится там другая, - продолжал возражать мой любезный батюшка.

Но я не унывал. Матушка хотя и молчала, но я, зная ее сладкую мечту видеть сына своего попом, надеялся, что за время каникул успеет уломать она не в меру уже, казалось мне, экономного родителя. Так и вышло. Батюшка, наконец, согласился хотя на год, а там, мол, видно будет. И то хорошо. Я успокоился и лихо распевал со своими сестрами-подростками песни, когда в тихие августовские вечера жали мы хлеб на полосах. Эх, какие это были счастливые дни, какие веселые вечера! Запоем мы, дети (и мне было только 15 лет), пристанет к нам матушка, запоет и батюшка, а петь они были мастера, и не видаем, как по суслончику нажнем. Ни скуки, ни устатка, а работа двигалась и двигалась вперед успешно и легко. Сегодня дело, завтра тоже или другое дело, дальше праздник или день воскресный с церковной службой, а там опять работа. Таким образом, дни моего отдыха промелькнули, как сладкий сон, приятно и незаметно. Пришли товарищи с известием, что наша лодка идет уже близко и что вода в Сухоне очень мала. Хорошо еще то, что близгородные товарищи наши наняли лодку заблаговременно, на что, впрочем, и дано им было право своевременно, и все товарищи собрались в Устюг аккуратно, вследствие чего и получилась возможность выехать оттуда раньше, чем предполагалось.

Вот и я, снабженный пятью рублями и, кроме моего коричневого халата и кушака, катаниками и дубленым тулупом для зимы, поехал уже в Вологду учиться. Вот я принят и на лодку, которую на лошади догнали мы верст за 10 выше моей родины по течению Сухоны. Это была так называемая дымковская лодка. Принадлежала она мещанину Макарову, длиною была аршин пятнадцати, покрыта тонким тесом со скалою с оставлением, однако, двухаршинного пространства, не покрытым на носу и на корме для свободы действий ее администрации. Диаметр же лодки в центре был около сажени, а в концах несколько меньше. Пассажиров было в ней человек 26. Как же они устроились в ней со своим багажом, состоявшим из сундучков, коробков, подушек и постелек? Сундучки установлены были в правильном порядке на дне лодки, имевшем, конечно, внутренний тесовый подбой, на них разостланы наши постельки, к бортам приставлены коробья, а к ним положены подушки. Сидеть можно было или полулежа, или по-турецки, но спать было очень удобно при своеобразном, однако, размещении. Частию для соблюдения равновесия в такой небольшой и не плоскодонной лодке, частию для выигрыша в свободе размещения, ложились мы, конечно, правильными рядами поперек лодки, но не с одной стороны головами, а по-свинячьи, встречным порядком, у ног моего визави была моя голова, а у моей головы - его ноги. Комично, но удобно. Для входа в лодку на средине ее с одной стороны было единственное отверстие, или окно, называемое "льяло"; это льяло, если не было дождя, днем было открыто, а ночью закрывалось ставнем. Лодку нашу тянули бичевою 2 лошади, которых и кормили через каждые 5 - 6 часов, независимо от того, какое прошли мы пространство. На привале разводили огонь, на котором варил себе в котелке щи или кашу наш хозяин, научивший и нас варить и яйца, и кашу, например, сухарную, из домашнего разнородного печенья, с маслом. Но вода была так мала в реке, что наша лодка часто вставала на мель, да нередко и коновод переезжал на своих лошадях в брод с одного берега реки на другой. Случалось и так, что при выходе с лодки всех пассажиров на берег, она, с одним багажом, не могла двинуться вперед по тонкому слою воды даже в фарватере. Тогда Макаров обращался уже к живым силам своих пассажиров, которые, снявши с себя нижнее белье, лезли в холодную воду и соединенными силами (лошадиными и человеческими) едва-едва проталкивали лодку вперед, пока не достигали до необходимой глубины воды. Комичен был наш Макаров, когда шел он на своей ладье по мелким местам при неправильном фарватере между подводными камнями. Коновода его звали Васильем, который, к сожалению, был кривой, да подручного человека, заменявшего иногда у руля Макарова, или служившего в другое время под бечевою для ссаривания, т. е. для сбрасывания бечевы с кустов, звали также Васильем. В такие критические моменты сам Макаров с шестом в руках обычно вертелся в носовой части лодки, а на корме у руля был его подручный. Положение дела требовало то ускорить ход лодки, то замедлить, то быстро повернуть вправо, то исподволь направить влево. Слышим, Макаров уже волнуется. И скоро, вслед за тем, раздается громко его скрипучий голос: "Васька, кривой, оловянный глаз, наряжай!". Момент. "Васька, тише!". Затем безостановочно и многократно: "Васька, тише! Васька, пуще! Васька, вправо! Васька, влево! Леший! Говорил, что вправо!". Затем следовал ряд крылатых фраз, а наша лодка, уже стоявшая на мели, оглашалась гомерическим хохотом. С такими приключениями лодка двигалась в нижней Сухоне не больше 20-ти верст в день, в среднем расчете, а в верхней, т. е. в Сухоне выше Тотьмы, где она глубже и тише, мы пошли уже нормальным ходом от 3 1/2 до 4 верст в час. На полпути между Устюгом и Вологдой, как известно, находится город Тотьма, не произведшая на нас никакого особенно впечатления за исключением загородного Спасо-Суморина монастыря с высокою колокольнею, где в первый раз в жизни я увидел открыто почивающими мощи преподобного Феодосия, Тотемского чудотворца и, не без трепета и благоговения, удостоился поклониться ему и облобызать руку угодника. Не могу молчаливо пройти и мимо села Шуйского с двумя храмами, расположенного по обоим берегам реки Сухоны и находящегося уже только в 90 верстах от Вологды. Здесь в дни оны в верхней части села, на левом берегу реки по течению, стоял небольшой домик вдовы Ирины, у которой, как на этот раз, так и потом, всегда мы останавливались, чтобы и чайку напиться и закусить по-домашнему. Принимала она нас и предшественников наших охотно, поила и кормила хорошо и цену брала за все весьма умеренную. За то и возвеличивали мы ее в последующее время всегда нарочитой песнею, причаливая лодочку к берегу под окнами ее домика, куда бы ни ехали - в Вологду или из Вологды: "Приворачивай, ребята, - пели мы, - ко крутому бережочку, ко крутому бережочку, ко Аринину подворью", - на голос песни "Вниз по матушке по Волге", а может быть, даже и эту самую, только приспособленную к интересующему нам лицу, уже хорошо не помню. "Еще 20 верст, - и будет неважный погост Наремы. А там еще 42 - 43 версты по Сухоне да верст 27-28 по реке Вологде, при совершенно незаметном течении воды в реках - той и другой, особенно при низком ее уровне*, и мы будем в Вологде уже скоро", - успокаивал нас Макаров. То же говорила нам и тетушка Арина, к которой, по рекомендации ее старшими семинаристами, относились мы с полным доверием. Прошу и меня удостоить вашим доверием, дорогой читатель, если я скажу, что дальнейшее наше путешествие не имело никаких приключений, не представляло собою особого интереса и закончилось своевременно и благополучно.

VI

Сравнительно скоро и благополучно прошли мы в нашей ладье последние 90 верст и утром 30 августа были уже в предместье Вологды, селе Турундаеве, т. е. в двадцатый день по выходе из Устюга. С согласия и за ответственностью Макарова, оставив в его лодке наш багаж, все мы пошли в Вологду приискивать квартиры. Счастливы были те из нас, кому указаны были родственниками или хорошими знакомыми подходящие квартиры, а у кого никаких не было сведений и знакомств, для тех большой город, хотя и украшенный церквами, казался не веселее темного леса. Ко мне присоединился один из моих товарищей, также причетнический сын и почти такой же бедняк, как и я. Это был Дмитрий Васильевич Попов, сын многосемейного пономаря Пушемской Николаевской церкви Никольского уезда. С ним суждено было вместе начать мне трудную семинарскую жизнь в смысле бытовом, с ним и окончить ее. Взял нас на квартиру сын известного дьячка Стреленской Богоявленской церкви Устюжского уезда Афанасья Алексеевича Кичанова, следовательно мой двоюродный брат, причетник Казанской, что внутри града церкви Яков Афанасьевич Кичанов, за пять рублей в год с человека. А о содержании мы не задумывались. На кислое молоко наживем денег - хорошо; найдутся на крупянку копейки - хорошо дважды. А если у нас не хватит финансов ни на то, ни на другое - и то не беда. Посоленный ломоть хлеба да ковш с холодною водою - разве это не кусок насущного хлеба, разве не молодецкое блюдо, названное нами потом "холостою студенью"? Уприютивший нас хозяин жил в сторожке Казанской церкви, имеющей одну квартиру с одним окном на Казанскую площадь да во всю комнату темные полати, где зато было так высоко, что человек среднего роста мог стоять во весь рост на ногах. Пока ходили мы в Турундаево за своим багажом, который привезли на извозчике, наш заботливый хозяин заказал, чтобы знакомый ему мукомол привез нам муки. Так счастливо и скоро устроились мы на квартире и приобрели себе кусок хлеба. 31 августа сдали мы в правление семинарии билеты, где и получили приказание явиться 1 сентября своевременно в семинарию. Теперь все думы наши устремились в одну сторону, в сторону поверочных экзаменов. Строги ли будут экзамены? Кто будет экзаменовать? Ужели по предметам всего училищного курса будут спрашивать? И что. Если о том и спросят, что я плоше всего знаю? Ах, эти мучительные вопросы несколько суток не давали нам покоя ни днем, ни ночью. Возмешь ту или другую книжку поглядишь, поперелистываешь да и махнешь иногда рукою. Ну, что будет, то и будь! Твори, Господи, волю свою! И вот экзамены начались с Вологодского училища, в котором было два отделения. Экзаменационная комиссия состояла из двух учителей под председательством о. ректора семинарии архимандрита Ювеналия. Спрашивали без всяких билетов, а так просто, о чем вздумается или даже летучими вопросами, и не по всем предметам и не за весь школьный курс, даже как будто и не особенно строго, как казалось нам, по нашим наблюдениям сквозь дверную щелку из семинарского коридора.

Пришел день экзаменов и для учеников Устюжского духовного училища. Комиссию составляли о. ректор и гг. наставники Николай Иванович Суворов и Федор Павлович Исполинов. Меня спросили по русской истории о Лжедимитрии I, по географии названия и замечательности городов Турции на Балканском полуострове да в Португалии. Ответ удалось мне сделать отчетливый и услышать от о. ректора: "Довольно хорошо, я тебя помню". Удовлетворительно очень ответил и мой соквартирник и соратник по нищете Димитрий Васильевич. Оба оказались мы принятыми в семинарию в первом разряде, а я даже под № 3. Наконец, экзамены кончены, списки прочитаны, не принятых в семинарию оказалось человек 5 - 6. Прослушав в семинарской церкви молебен, принялись мы, в добрый час, за ученье. Но для того, чтобы учиться, нужны были книжки, необходимы учебники, которых было у нас немного: две книжки для переводов с греческого и латинского языка на русский, православное исповедание Петра Могилы, если не ошибаюсь, да какая-то не особенно толковая алгебра. А тут дальше и по словесности, и по истории, и слова нужно было писать и писать или покупать старые лекции у наших предшественников, в которых иногда трудно было доискаться смысла, до такой степени они были богаты ошибками и враньем. Но все ни почем, и трудное становится легким, когда человек хочет учиться. Весь семинарский курс, по действовавшему тогда уставу комиссии духовных училищ, делился на три двухгодичных класса, называвшихся отделениями низшим, средним и высшим, или иначе, классами риторическим, философским и богословским. В классах богословском и философском было по два отделения, а в риторике - три. Оба мы с товарищем поступили на третье отделение. Здесь наставниками были по истории, православному исповеданию и греческому языку Николай Иванович Суворов, доверивший мне, скажу кстати, вести список учеников, для отметки учеников, явившихся на урок; по алгебре и латинскому языку Иван Георгиевич Виноградов, а по словесности - была вакансия, которую и занимал временно профессор Павел Тимофеевич Суворов, человек болезненный в такой степени, по-видимому, что ему говорить уже было трудно. Новыми науками мы, конечно, заинтересовались и занялись ими с любовью, занялись и я зыками, а изучение православного исповедания веры, составлявшего, по нашему мнению, перифраз катехизиса Филарета, нам уже претило как ненужное дело, бесцельно отнимающее у нас дорогое время. Так смотрел, казалось нам, на этот предмет и наш учитель Николай Иванович Суворов, остававшийся довольным и в том случае, когда спрошенный ученик давал удовлетворительные ответы, вместо текста "исповедания" по тексту катехизиса или, еще лучше, своими словами, разумеется, с необходимыми доказательствами из священного писания. Такая уступка со стороны нашего доброго и благоразумного, всегда спокойного и уравновешенного, а для меня лично незабвенного, Николая Ивановича Суворова, был первым обстоятельством, расположившим наш класс в его пользу. Иван Георгиевич Виноградов, совершенно молодой, перед началом уроков алгебры прочитал нам по тетради большую академическую лекцию о значении математики в ряду других наук. Эта первая его лекция была для нас невразумительна. Ничего из нее я не понял, ничего и не помню. А когда началось изучение алгебры, то наш высокопарящий математик тотчас стал в уровень с обыкновенными преподавателями и даже едва ли хорошо сам знал и любил свою науку. Дело пошло вяло, сухо, шаблонно, но пошло потому, что нельзя было изучать дальнейших математических наук

без знания алгебры, как эту последнюю невозможно изучать без знания арифметики. Некоторые из нас в то же время, т. е. с начала курса, занялись и изучением новейших языков: немецкого или французского - которые преподавались тогда в семинарии только для желающих. Ну и пусть их изучают те, думал я, кто хочет и имеет возможность учиться в высших учебных заведениях, а мне надобно думать лишь о том, чтобы окончить курс в семинарии. И изучать новейшие языки я не стал, посвящая все время изучению предметов обязательных. А так как, несмотря на порядочное количество дела, осложнявшегося списыванием лекций и слов греческих и латинских, все же оставались время от времени и часы досуга, то, пользуясь им, я займусь описанием других сторон семинарской жизни тогдашнего времени. Считаю при этом себя обязанным отметить и то впечатление, какое произвела на меня Вологда, при первом на нее взгляде. Большой город со множеством церквей и деревянных домов, с грязными улицами и площадями, река в нем с нетекущею водою, а приток ее Золотуха, с поросшими бурьяном берегами и грязным ложем, с специфическим болотным ароматом, при слабом движении людей на улицах, - все это, взятое вместе, не производило на свежего человека бодрящего впечатления. Даже невысокие храмы Божии с большими непозолоченными главами казались как будто к земле придавленными. Исключение в лучшую сторону составлял тогда грандиозный Софийский собор, большие главы которого, видимо, не подавляют его, а составляют величественное украшение. А главы эти так велики, что, по вычислению покойного Николая Ивановича Суворова, в срединной из них можно свободно поворотиться на тройке лошадей с экипажем. Даже храм Спасителя тогда был не этих как будто размеров и далеко не так хорошо украшен, как ныне. Иоанно-Предтеченская церковь, ныне одна из благоустроенных, была мала и ничтожна. А о Свято-Духовском монастыре и говорить нечего. Храмы Божии были хотя и каменные, но очень малы, а корпуса братские, не исключая и настоятельского, деревянные, ветхие и малопоместительные. Здесь царила бедность вопиющая. Магазинов в городе не было, да и в светлых рядах, за исключением торговых дней, казалось пусто. Гостиниц было четыре около каменного моста за речку Золотуху и назывались они "Петербург", "Москва", "Вена", "Париж" да пятая гостиница, помещавшаяся в северо-западном конце светлых рядов и называвшаяся "Светлорядскою". Отмечу, кстати, и то, что сюда обычно приглашали сельское духовенство канцелярских чинов покушать чайку, когда нуждалось в их тех или других советах и услугах. Здесь же далее, по линии женской гимназии, находился и театр - это ветхое, безобразное деревянное здание, напоминавшее скотский двор неряхи-хозяина. Гулять-то пойдете - осенью всюду встречаются козы и козлы, а весною и летом - лягушки и лягушки. Не знаю, где ныне любит прогуливаться вологодская публика, а в наше время излюбленным местом для прогулок был старый бульвар, устроенный в память посещения Вологды в 25 году императором Александром I, да соборная горка. Спасовсеградская площадь была самая грязная, Брызгаловского дома не существовало, здание присутственных мест только строилось. Здания мужской и женской гимназий были очень скромные, Реального училища также еще не было. Здание же духовной семинарии было двухэтажное, по двум линиям: от плацпарадного места к реке тянулся и ныне существующий старый корпус Ювеналиевский (т. е. построенный при ректоре семинарии архим. Ювеналии Знаменском). Во втором этаже, там, где теперь находится квартира о. ректора семинарии, была столовая, а внизу - кухня и больница, дальше по левой стороне этого корпуса вверху были устроены ученические спальни с надписью "дортуары", а внизу - квартира эконома, а по правую сторону коридора, почти до самого среднего подъезда, вверху и внизу комнаты или пустовали, или были в них устроены какие-то кладовые. Со среднего же подъезда, бывшего парадным, был вход в квартиру о. ректора и в правление семинарии, находившееся во втором этаже между угловою актовою залою и квартирою о. ректора с правой стороны коридора, а по левой стороне все шли спальные комнаты, а внизу помещалась умывальня, квартира помощника инспектора, обязанного смотреть за поведением козеннокоштных воспитанников и, наконец, комната для господ наставников, куда был уже особый вход, составлявший третий подъезд. В новом же корпусе вверху помещались классы богословский и философский, занятые комнаты казеннокоштных воспитанников и капитальная библиотека, а внизу - три отделения риторические, да здесь же с течением времени устроена была и квартира для о. инспектора, иеромонаха Григория Воинова. И за всем этим еще было несколько комнат пустовавших.

Из вышесказанного уже несколько раз видно, что во главе семинарии в то время стоял о. ректор ее, настоятель Вологодского Спасоприлуцкого монастыря архимандрит Ювеналий, по фамилии Знаменский. Он был сын одного из московских протоиереев, кончивший курс в родной академии со степенью магистра вместе с Сергием Ляпидевским, если не ошибаюсь, бывшим потом ректором Московской духовной академии и умершим в сане московского митрополита. Не знаю, когда принято было монашество о. Ювеналием, но женат он не был и отличался строгостию своей жизни, по рассказам вологжан. Наушничанья он не любил, не спешил он на заключения о том или другом человеке, старался спокойно убеждаться сам во всем непосредственно, и когда так или иначе он убеждался в чем-либо, то разубеждать его было делом неблагодарным и бесполезным. Никому он уже не поверит и на какие угодно наветы на человека не обратит внимания. Говорю это я не зря, а на основании моих личных наблюдений за ним и за самим собою, о чем речь будет впереди. Это был человек с хорошим, положительным характером, но, по стечению неблагоприятных обстоятельств, так и кончивший свою незавидную карьеру в сане архимандрита в одном из монастырей Крыма. Инспектором семинарии был настоятель Вологодского Святодуховского монастыря, кандидат Московской духовной академии архимандрит Дионисий Аннинский, лет уже по 60. Это была святая простота, добрейшей души человек. Он готов был сделать и делал все возможное для юных грешников семинарии, только не запоздай явиться к нему с головою повинною. Третьим членом правления семинарии был учитель богословских наук Павел Михайлович Добряков, кандидат, кажется, Санкт-Петербургской духовной академии. Это был серьезный человек, с характером строго выдержанным, корректный, деликатный и тоже добрый, не до слабости. Секретарем же Семинарского правления был тогда кандидат Санкт-Петербургской духовной академии Хергозерский, славившийся уже и в наше время как хороший знаток священного писания и как несравненный преподаватель, умевший привлекать внимание к своим урокам ленивых и рассеянных учеников. И все шутками. Бывало, если заметит Алексий Никитич, что кто-нибудь не слушает его беседы с спрошенным учеником, а эта беседа была всегда разнообразною, живою и полезною, читает ли книжку свою или просто сидит рассеянный, сейчас же скажет отвечающему ученику: "Говорите, пожалуйста, потише, чтобы не помешать г-ну N, - он занят своим делом и, по-видимому, серьезно". Ну, и счастлив ученик, не слушавший учителя, если он, будучи спрошен, сдаст урок удовлетворительно. А если нет, то придется ему и покраснеть, и побледнеть от шуточек Алексея Никитича. Некто Добряков, один из учеников Алексея Никитича, обратил на себя внимание этого последнего тем, что иногда запаздывал и приходил на урок, когда учитель уже был на классном уроке. И вот, как только входит в класс Добряков, Алексей Никитич серьезно возглашает: "Господа, нам надобно поспешать с делом. Господин Добряков уже изволили пожаловать, значит, сейчас звонок, и мы должны будем кончить занятия", - так раз, два, а дальше уже берегись шуточек Алексея Никитича, они будут уже поострее. Ну, и были всегда и все его слушатели на стороже. Все это я отметил относительно преподавания только так, как-то случайно и не совсем кстати. Необходимо заметить, что семинарская администрация нашего времени состояла еще из двух помощников инспектора квартирных, из преподавателей семинарии и различных старших из учеников ее, благонравнейших богословов. Квартирными помощниками инспектора были учителя Николай Иванович Суворов и Федор Павлович Исполинов, если не ошибаюсь в последнем. А старшие были назначаемы о. инспектором по участкам в несколько городских кварталов для наблюдения за поведением учеников, квартирующих в городе, казеннокоштных. В числе последних один назывался главным, другой коридорным, третий номерным, по кругу своих обязанностей возложенных на них старцев инспектором, которому и предъявляли они свои журналы каждую неделю, если дело шло нормально, установившимся порядком. А если случалось что-нибудь особенное, то каждый из них должен был докладывать о случившемся прежде своему участковому помощнику, а за тем и о. инспектору, если нельзя было погасить случившееся в первой инстанции. Моим квартирным старшим был Степан Иванович Белянкин, отец известного Ивана Степановича Белянкина. Раз он побывал у меня на квартире, поговорил о кое о чем, спросил между прочим о том, куда буду ходить в праздники к богослужениям, и больше уже не беспокоил визитами ни себя, ни меня.

Я уже имел случай выше заметить, что у нас, на третьем отделении в риторике, не было наставника по предмету словесности, но не удалось сказать мне до сего времени, что не было в Вологде и епископа. Преосвященный Феогност Лебедев, переведенный во Псков, выехал из Вологды 29 августа, а вновь назначенный на архиерейскую кафедру в Вологде из петербургских викариев преосвященный Христофор Еммаусский все еще не прибыл. Ждали в Вологде епископа нового, кажется, до ноября месяца, да не раньше прибыл и наш новый профессор, только что окончивший в 1856 году курс в Московской духовной академии со степенью магистра, Анемподист Ионич Малевинский. По происхождению последний был Вологодской епархии Тотемского уезда Стрелицкой Спасопреображенской церкви диаконский сын. А откуда был по происхождению преосвященный Христофор, не помню. По возрасту он был лет 60-ти, а по образованию - кандидат Петербургской духовной академии. Этот Вологодский владыка любил благовест к обедням долгий, не менее часу, служил неспешно, но и не тянул, проповеди говорил по тетради, но молитву о пастве: "Призри с небесе, Боже! И виждь, и посети виноград сей, и утверди и, его же насади десница твоя!" - произносил с таким глубоким чувством, так просто и выразительно, как никто из слышанных мною епископов. С прибытием нового профессора (пора хотя теперь пояснить, что преподавателю семинарии со степенью магистра было официально усвоено звание профессора, а со степенью кандидата - учителя, как и начальникам духовных училищ со степенью магистра - наименование ректора, а со степенью кандидата - смотрителя), преподавание нашей словесности оживилось. Появились новые записки, хотя и не особенно важные, стали изучаться литературные образцы, рекомендоваться чтение и указываться подходящие книги, ну, словом, мы ожили и стали развиваться и пописывать маленькие изложеньица, описательные и повествовательные. А то надоело уже нам составлять скучные шаблонные периоды и хрии, которыми угощал нас почтеннейший Павел Тимофеевич. Нам стали завидовать наши товарищи, ученики первого и второго отделений риторики, где господа преподаватели словесности о. Фавст Александрович Ржаницын и Алексей Иванович Попов (по происхождению зырянин), кандидаты Московской духовной академии, также давали уроки русского языка с его литературой схоластично и мертво, по запискам "времен Очаковских и покоренья Крыма". А мы, ликуя, с замиранием сердца слушали уроки своего нового профессора, читали и писали. Да, Анемподист Ионич быстро двинул наше развитие. перед святками в наше время производились экзамены, и мы готовились блеснуть на них своими успехами по словесности. Не помню, в какой мере это нам удалось, во всяком случае мы не посрамили ни себя, ни своего любимого профессора. Но до святок было сделано преосвященным Христофором посещение семинарии, которое и последовало в нашем отделении на уроке Анемподиста Ионича. Владыка вошел в наш класс, как и все другие, в сопровождении о. о. ректора и инспектора. В ответ на архипастырское благословение мы очень плохо и в низком тоне пропели "ис полла эти, деспота", почему владыка и отозвался о нас: "О, какие здесь певцы! Они напоминают мне митрополичьих певчих старого времени". За первой партой стояли ученики, занимавшие места и здесь, как в училищах, по успехам, в порядке списка Евграф Ливерьевич Прозоровский, Димитрий Александрович Олехов, Алексей Алексеевич Попов, Александр Димитриевич Тюрнин, Павел Александрович Кратиров. Один из них, именно Попов, стоял в дубленом тулупе, одетом в халат, подпоясанный кушаком. К нему и удостоил подойти владыка, взял за кушак, посмотрел на тулуп и сказал: "Уж надо бы иметь одежду здесь иную, почище! А урок знаешь? Расскажи". Удостоенный архипастырского внимания ученик, без всякого смущения, стал рассказывать свой урок и заслужил одобрение. Потом по поводу урока предложено было вопроса по два отрывочно, другим двум ученикам из лучших, ответами которых также остался доволен владыка и, благословив класс общим благословением, удалился. А мы опять в тот же тон и также неумело затянули "ис полла"...не взыщите, мол, владыка, лучше не умеем, чем богаты, тем и рады.

Об экзаменах как святочных, так и годичных особенного сказать нечего. Они производились одним о. ректором, при участии только того преподавателя, по предмету которого шел экзамен. Спрашивали учеников большею частию по одному предмету, а по двум или трем в исключительных случаях, хотя бы экзамены были и переводные. Спрашивал обыкновенно учитель, о чем ему вздумается. В первые два года нашего обучения в семинарии билетов при экзаменах еще не было в употреблении. Немногих из малоуспешных оставляли и на повторительный курс, а исключали только неисправимых безобразников по поведению. А если ученик был хотя бы и бесталанный и мелоуспешный, но благонравный и трезвый, то для него была полная возможность закончить семинарское образование. Так, в течение первого года моего обучения в семинарии и не случилось более ничего особенного в ней. Все шло тихо, спокойно, ровно, по установившемуся порядку. Но позвольте познакомить вас, мой дорого читатель, хотя несколько, с нашею квартирною жизнию, в которой кое-чем, быть может, и заинтересуетесь.

Хозяин и хозяйка нашей квартиры относились к своим полунищим квартирантам очень добродушно и хорошо, что нас даже несколько удивляло. Удивляло нас и то, что один из турундаевских крестьян Иван Васильевич Сорокин, родной брат и тогда уже известного купца Александра Васильевича Сорокина, доставлял нам ржаную муку, не справляясь о том, в состоянии ли мы уплатить за нее деньги. Таковыми же казались нам и вологодские купцы, охотно уступавшие нам по временам в долг бумагу и перья. Наши родные устюжане, способные прогонять метлою бедных школьников, не отнеслись бы так внимательно к бедным семинаристам, как относились к ним вологжане. Одно нас иногда обескураживало несколько. На глазах наших в свое время хозяева попивали чаек, в котором мы уже знали вкус, а у нас, увы, на чаек "грошей" не было. Чтобы утолить свою алчбу и жажду, мы приноравливались за это именно время кушать свою "холостую студень". Крепко посоливши по ломоточку черного хлеба и взявши один из нас ковш холодной воды, а другой какую-нибудь чашку с тою же водою, начинали и мы кушать словно бы и чай, да с таким аппетитом, что помолясь затем Богу, тотчас и песенку споем такую, например, иногда:

На калинушке соловьюшко сидит,
Горьку ягоду калинушку клюет,
Горьку ягоду калинушку клюет,
Со малиною прикусывает.

Прилетали к Соловью два Сокола,
Заставляли Соловейка песни петь.
"Уж ты пой, воспевай, Соловей,
при кручине утешай молодца!.."

там и размычем, бывало, мы свое маленькое горе, потом и за учебное дело свое со всем пылом юных сил. Но случалось и иначе. Иногда нет в кадке воды, а вода уже нужна. Хозяйка Лизавета Павловна ходит да приговаривает: "Этакое горе! Надо бы воды принести, а послать некого, водоноса дождаться не можно". Видимое дело, что ей которого из нас послать за водой хотелось бы, а совестно. Ведь как никак, а ее квартиранты все же семинаристы, хотя и бедные. Ну, и не выдержишь. Возьмешь коромысло и ведра и айда на Вологду за водой. Нетяжелая и негрязная это была работа, но она, во0первых, требовала уменья ходить, чтобы не качались ведра и не плескалась вода, а во-вторых, почему-то стыдно было чувствовать себя под ведрами с водою, когда попадались добрые люди навстречу. Особенно сгорал я от стыда, когда попадалась мне, водоносу, какая-либо из приличных барышень, в глазах которых всегда читал я не то изумление, не то непритворное, но до глубины души смущавшее меня участие, как будто так вот и скажет сейчас: "Ах, бедный, молодой человек! В каком ты странном положении! Как тебя жаль!.." Но и это забывалось, когда иногда хозяева, напившись сами чаю, скажут: "Садитесь, молодцы, пейте, чай еще достаточно крепок, и воды в самоваре довольно". Что же? Спасибо. Мы не ломались, садились, пили и благодарили. Но вспоминать, так вспоминать уже все. Раз как-то у нас случились деньжонки, на которые и купили мы 5 пудов муки. Не прошло и полтора месяца, как хозяйка вдруг объявила нам, что муки у нас нет. Неважные были мы хозяева, но смутились и почувствовали, что тут что-то не так. Сосчитали время покупки муки вместе с хозяевами; наш счет оказался правильным, почему хозяин и признал за лучшее поправить дело дипломатически: "Не ошиблась ли ты, Лиза? Каково посмотрела? Посмотри-ка еще", - сказал он своей супруге. "Хорошо, - отвечала она, а потом сказала нам, что она, мол, недосмотрела и извиняется, - муки еще довольно". Вот и прекрасно! А был такой случай. Как-то среди зимы мне батюшка прислал три рубля денег. Вечером в день получения их кто-то пришел к хозяевам посидеть. Затеяли игру в преферанс, для которой недоставало четвертого игрока. Не игрывая никогда в карты, кроме дурачков, мельников и своих козырей, я от игры в преферанс упорно отказывался, но отказаться не мог. Успокоили, усадили, обучали, но так интересно, что все мои три рублика за обучение и взяли. Повесил я свою глупую головушку. Хозяину стало нехорошо. Он сказал мне в успокоение: "Не тужи, выручу", - и потом, действительно, во многом и много мне помог своими услугами. А пока все же мне пришлось питаться милостыней. В семинарии рассказал я своим близким товарищам о том, как быть мне дальше? У отца снова просить денег и думать было нечего, начальство, как известно, имеющим родителей, хотя и бедных, воспитанникам не помогало, положение мое, поистине, самое трагическое. Предстояло решать ужасную дилемму: или ходить по дворам, или выходить из семинарии для поступления в монастырь. Для меня это было страшное гамлетовское "быть или не быть"! вопрос этот решили за меня мои добрые товарищи-бурсаки и спасли глупого картежника от гибели. По окончании классных уроков они шли в столовую обедать, а мне посоветовали ожидать их возвращения из столовой в классе. По окончании обеда человека два-три из них возвращались ко мне в класс и приносили каждый из них по ломтю хлеба, - столько, сколько нужно было мне на сутки. Погибавший юноша, в моем лице, ожил, даже больше - он воскрес и зажил опять припеваючи и припеваючи, питаясь таким образом месяца три. За то и возненавидел же он карты, на которые лет 20 не мог смотреть равнодушно. Живы ли вы, мои дорогие друзья, мои спасители? Поглядите, как, со слезою на глазах, вспоминает вашу любовь святую, ваши неоцененные услуги спасенный некогда от погибели вами, ныне уже 70-летний старец, автор этих записок! Я помню вас, молюсь о вас, до сырой земли кланяюсь вам, живым и почившим, спасибо вам, друзья, сердечное, вечное! Пришла весна. Понадобилась летняя одежда, брючки, пиджачок, сапоги да, пожалуй, и фуражечка. Вот в этом-то случае и оказал мне покойный Яков Афанасьевич неоцененную услугу. Не в осуждение, сохрани меня бог, а ради истины и в объяснение дела я должен сказать, что он, не стесняясь, выпивал водочку и был знаком едва ли не со всеми сидельцами вологодских кабаков, у которых всегда имелись будто бы в закладе всякие безвозвратно пропитые "золоторотцами", по тогдашнему названию, вещи. Вот сюда-то и устремил мой двоюродный братец и хозяин свое заботливое внимание. И что же бы думали вы? В течение какого-нибудь месяца, после Пасхи, он обул и одел меня порядочно, буквально за бесценок. Вещь стоит 2 рубля, а пропита она за полштофа, т. е. за 30 копеек. Дайте за нее владельцу 50 копеек, и вещь ваша. Таким образом, в течение 1856 - 1857 учебного года я просуществовал в Вологде, обулся и оделся за 20 рублей. А на летнюю вакацию поехал на родину с товарищами в некрытой лодье-"заозерке", уже в качестве рабочего, бесплатно. Настроение даже у меня было приподнятое. Проучился я в семинарии уже год благополучно, расходами на меня моих родителей, казалось, не обременил, обулся и оделся сносно и, что всего дороже, удержал за собою третье место в первом разряде по списку. И все мои маленькие неприятности начали забываться, только вспоминая картежную игру в своем уме, я все еще продолжал содрогаться... Ведь что было бы со мной, если бы не нашли способа спасти меня от голода мои товарищи казеннокоштные, и теперь подумать страшно! Я стоял над бездною, готовый погибнуть. Ужасно.

В заключение этой главы моих воспоминаний, я должен еще рассказать об одном, не лишенном, думаю, некоторого интереса, случае. Случай этот - мое первое знакомство с тогдашней вологодскою знаменитостью протодиаконом Александром Ивановичем Яблонским. В один из праздничных дней, после обедни (ранней) у Казанской, я и товарищ мой, Димитрий Васильевич, сидим за книжками, готовя уроки. А в соборе уже заблаговестили к обедне. Вдруг резко отворяется в нашу квартиру дверь, и тотчас раздается могучий голос протодиакона (это был он): "Якша дома?" "Его нет", - отвечает хозяйка. "так как же быть? - говорит он. - Мне надо бы достать водки, опохмелиться. Да у вас есть семинаристы; господа, не сходите ли за полштофом?" Я сейчас же вызвался и пошел за водкой. Возвратившись на квартиру с водкой, я нашел о. протодиакона сидящим за столом, перед ним стояла большая чашка, в которую накрошено было доверху черного хлеба. Взяв у меня полуштоф со словом: "Спасибо, Оля", - отец протодиакон вылил в нее всю водку и, перекрестившись, стал ложкою кушать свое оригинальное блюдо и скушал все дочиста. Когда же кончил, то сказал: "Вот теперь хорошо! И опохмелился, и позавтракал, теперь пойду скорее архиерея встречать. Пора уже. Спасибо. Прощайте!" Мы, никогда не только не видевшие ничего подобного, но даже и не слыхавшие рассказов о случаях, подобных виденному, изумлялись и недоумевали, как он будет служить, и то с архиереем. Мы думали, что после того, что произошло на наших глазах, скандал в соборе уже неизбежен, и тотчас же, вслед за протодиаконом, пошли в собор. Простояв там еще минут 5, мы услышали звон "во вся"; служащее духовенство, по чину, вышло на встречу владыке, отворилась дверь из коридора, вошел епископ, а за ним и протодиакон с совершенно ясным лицом и чистыми глазами. Смотря на него, можно было подумать, что он не только сегодня, но целую неделю водки и в рот не бирал. И вдруг загудело по всему собору чтение входного "достойно есть" в "до" октавы, да какое чистое, могучее, не слыханное нами раньше! Мы, однако, думали, что его разберет же, наконец, водка, и ошиблись. Так он и не охмелел нимало, но служил великолепно. Молитву на умовение рук прочитал и на этот раз, как всегда в "си" октавы, а Евангелие начал читать в "до" октавы же и окончил в верхнее "ре", так сильно и искусно сделав заключительное "кресцендо", что только нужно было удивляться. Итак, мы ожидали скандала, а получили одно высокое, художественное наслаждение и были в восхищении.


К титульной странице
Вперед
Назад