Эти последние слова были мне на руку, и я ухватился за них.

      - Значит, мне нет надобности, - отвечал я, - распространяться ни о принципах «Земли и воли», ни о том способе действий, который она считает необходимым в период подготовления сил и их организации: ваш посланный, конечно, обо всем этом достаточно осведомится в Петербурге; потому перейдем к некоторым чисто практическим обстоятельствам; имеете вы связи в провинции?

      - Провинция, батюшка, не Петербург и даже не Москва: только в провинции и можно найти людей дела.

      Однако ни в это свидание, ни в последующие мне решительно не удалось получить какие-нибудь указания, которые могли иметь цену для меня. Видимо было, что кружок Аргиропуло и Зайчневского не выходил из пределов Москвы, да и тут был не особенно велик, может быть человек пять-шесть, судя по тем посетителям, которые, как видно, были посвящены в тайну происхождения «Молодой России».

      Разговоры с Зайчневским становились утомительны; он тогда был в периоде крайней экзальтации и поминутно повторял все одно и то же: «Прошло время слов, настала пора настоящего дела». Перечитав не раз «Молодую Россию», я окончательно убедился, что это горячечный бред, да еще могущий по своему впечатлению на общество повести к очень дурным последствиям, потому все данные мне экземпляры уничтожил. Но вот из Петербурга пришли известия о пожарах, а затем посыпался ряд известий одно другого мрачнее: аресты среди молодежи, закрытие журналов, воскресных школ, разные репрессивные меры. Вернулся &;lt;Саблин&;gt;, посланный кружком Зайчневского; он, очевидно, был смущен приемом, который встретил в Петербурге;1 [Чернышевский отказался принять доставленные ему для распространения экземпляры и вообще сухо встретил посланного (&;lt; Саблина&;gt;). Но потом его точно раздумье взяло, что он оттолкнул от себя людей, может быть чересчур экзальтированных, но во всяком случае энергических и преданных революционному делу: он решил выпустить особого рода прокламацию - «К нашим лучшим друзьям»; скорый арест помешал ему выполнить это намерение. (Об этом мне говорил Утин, когда я вернулся в Петербург). До какой степени, однако, в обществе существовало убеждение в причастности Чернышевского даже к крайним революционным проявлениям, всего лучше свидетельствует визит, который ему сделал Ф. М. Достоевский после апраксинского пожара. Ф. М. убеждал Чернышевского употребить все свое влияние, чтобы остановить революционный поток. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)] но Зайчневский не только не пал духом, а, напротив, пришел в какое-то восторженное состояние; он был убежден, что петербургские пожары несомненно дело какой-нибудь политической группы, и с явной неохотой выслушивал меня, когда я старался его в том разуверить. Надо сказать, Зайчневский совсем не был человек невежественный; несомненно, он много читал, особенно хорошо знал французскую социалистическую литературу; у него была своя крепкая логика, дар слова и тот огонь, который может увлечь толпу. Но он страдал одним, тогда широко распространенным недугом мысли: исход тех или других великих событий зависел не от соотношения сил борющихся общественных элементов, а от случайностей. Если бы Луи Блан был менее доверчив или Ледрю-Роллен не растерялся бы при таких-то обстоятельствах - история всего земного шара была бы совсем другая. С этим отпечатком мысли Зайчневский, кажется, и умер; я случайно виделся с ним на другой день после неудачной демонстрации 6 декабря 1876 г. на Казанской площади. «Этот день, - сказал мне Зайчневский, - мог бы стать одним из самых славных дней в истории русской революции, если бы... не какая-то путаница в распоряжениях инициаторов демонстрации» 1 [За «Молодую Россию» никто не пострадал, по крайней мере из кружка лиц, выпустивших ее; и так как тайна ее происхождения была хорошо сохранена, то это дало возможность весьма основательно пустить фабулу, что она вышла из провокаторского источника; я сам направо и налево распространял это, пока, наконец, совсем не забыли о «Молодой России». Мне иногда приходится встречать одного из бывших членов тесного кружка Аргиропуло и Зайчневского (П. В. Лебединского - недавно умер, доктор в Кинешме), даже считать его в числе своих друзей. Он, конечно, давным-давно отрезвился от крайних увлечений молодежи; но везде этот человек, - а судьба порядочно-таки бросала его с одного конца России на другой, - вызывал во всех знавших его чувство самого глубокого уважения. И действительно, трудно себе представить личность, более деликатно-гуманную и самоотверженно работающую в сфере его нелегкой специальности. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)]. В 1869 г. он вернулся из Сибири, в 1890 г. был вновь административно туда выслан и жил в Иркутске; там одно время вел иностранный отдел в «Восточном обозрении»; опять вернулся в Россию и умер в 1895 г. (или 1896 г.?) в Смоленске. О «Молодой России», однако, неохотно вспоминал даже в кругу лиц, близких к этому делу, хотя до конца жизни оставался в своем роде якобинцем.

      Я прожил в Москве довольно долго, но результат для «Земли и воли» был равен нулю; никуда и никаких указаний не получил. Что касается до кружка Аргиропуло и Зайчневского, то за весьма вероятной смертью первого и предстоящей высылкой второго он, по моим соображениям, должен был прекратить свое существование. Я решил поехать в Вологду; как ни мало там было шансов на успех, все же рассчитывал найти хоть какую-нибудь зацепку.

      От Москвы до Данилова я пропутешествовал в разных дилижансах; далее приходилось ехать на почтовых; однако без подорожной в Данилове лошадей не отпустили; обращаюсь к городничему о выдаче подорожной.

      «Ваш паспорт». Я предъявляю разные документы, удостоверяющие мою личность, как то: метрическое свидетельство, выписку из дворянской книги, гимназический аттестат. «Нет, все это не годится, нужен паспорт», - стоял на своем старик городничий из военных. Никакие уговоры на него не действовали; тогда, в виде крайнего аргумента, я показал ему письмо Суворова.

      «Вот видите, что я везу». Посмотрел городничий запечатанный конверт (а на нем значилось: «От его свет. кн. Суворова») и сейчас же приказал выдать подорожную. Узнавши, что я бывший студент, стал расспрашивать о студенческой истории: «Так это вы с тросточками-то бунтовать выходили! - и закатился гомерическим хохотом, - да я бы вас из пожарной кишки окатил, вот и все. А теперь пойдемте ко мне, жена давно за самоваром ждет; лошадей же велим подать прямо ко мне».

      Наконец я в Вологде. Там, конечно, представился губернатору и передал ему письмо Суворова. Прочитав письмо, Хоминский обратился ко мне: «Чем могу быть вам полезен? Не желаете ли поступить на службу?» Я поблагодарил и ответил, что нет. «Не имеете ли здесь какое дело, в котором может быть необходимо содействие администрации?» - «Нет, я просто приехал провести часть лета и отдохнуть».

      В один прекрасный день Хоминский уже собрался было отдать мне визит, как пришла петербургская почта и принесла на его имя бумагу от с.-петербургского обер-полицеймейстера (Анненкова); в ней сообщалось, что такой-то Пантелеев, тайно скрывшийся из Петербурга, по некоторым сведениям направился в Вологду; что если он там окажется, то на основании высочайше утвержденной конфирмации по студенческому делу следует означенного Пантелеева или выслать в дальние уезды, или отдать в Вологде на поручительство. Хоминский не знал, как и поступить со мной, и частным образом дал мне знать о своем затруднении. Я представил поручителя и остался в Вологде.

      В Вологде был у меня приятель в среде педагогического персонала; 1 [И. Я. Соболев, учитель истории; был потом в Тотьме и Череповце директором учительской семинарии. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)] ранее я знал его как хорошего учителя и доброго малого, но теперь имел о нем аттестацию и с другой стороны; именно, один из приобщенных мною к «Земле и воле» (член «Педагогического кружка») указал на него, как на человека, которому можно довериться. Вижусь с ним; он сам с первых же слов обнаружил большой интерес к последним проявлениям движения в Петербурге и спросил меня, не привез ли я чего-нибудь новенького, то есть прокламаций. Я имел с собой десятка два брошюрки Огарева «Что нужно русскому народу»; по своей умеренности и практической постановке общественных вопросов она была очень пригодна для провинции. Расспросил его о Бекмане; отзыв был самый восторженный: умница, человек большого такта и общий любимец в Вологде, но, конечно, спит и видит, как бы поскорее выбраться из Вологды; да и сильно плох здоровьем. Уж не раз губернаторы ходатайствовали о переводе его в более теплый климат, но всякий раз представление разбивалось о противодействие жандармского полковника Зарина.

      Не прошло и двух дней, как я уже познакомился с Бекманом. Он оказался прямой противоположностью Зайчневскому; при живом темпераменте человек, однако, весьма уравновешенный; видно было, что он не только много читал, но и очень вдумчиво относился к прочитанному. Притом он отличался способностью отлично понимать людей и прежде всего со стороны пригодности их на что-нибудь; а так как притом он отличался тонким юмором, то его характеристики не только действительно выдающихся людей, напр. Н. X. Бунге или Виталия Шульгина, но даже вологодских деятелей выходили очень метки и остроумны. Меня особенно поразило в Бекмане уменье всякий вопрос ставить в ясно определенные рамки и, ни на минуту не уклоняясь от существа предмета, приходить к последовательно вытекавшему заключению. Видно было, что долгая кружковая практика не прошла для него даром, и в то же время становилась понятной та первенствующая роль, которую он играл на юге в среде университетской молодежи. Жизнь в Вологде, где он действительно пользовался всеобщим уважением и любовью, крайне тяготила его. «Уходят года, уходят силы, живешь здесь точно в пустом пространстве», - говорил он. Я решил вести с ним разговор в самом скромном тоне.

      - В Петербурге положено начало организации «Земли и воли», только начало, да и оно должно было сильно пострадать от последних арестов; может ли организация рассчитывать на какое-нибудь содействие с вашей стороны?

      - Да ведь надо же когда-нибудь начинать, - спокойно ответил Бекман, - только в Вологде плохая почва, может быть человека два найдется, которых стоит привлечь. Правда, здесь чуть не на руках носят поляков (их было много административно высланных, главным образом из Царства Польского); особенно увлекается ими прекрасный пол, но ведь это ничего не значит. Как везде в провинции, в Вологде наповал ругают правительство, однако, не надо обманываться. Вот Петр Петрович Брянчанинов чуть не красный, потому что вместо губернаторства ему предложили выйти в отставку; Иван Николаевич Эндоуров тоже недоволен: думал, что ему по случаю девятнадцатого февраля дадут генерала, но его протектор Ростовцев умер ранее, и он остался ни при чем. И у всякого есть какой-нибудь чисто личный мотив. Если вам придется встретить Александра Михайловича Касаткина, прислушайтесь - чистый якобинец, когда заговорит о правительстве: у него, видите ли, отняли крестьян, да еще заставили землю им дать; и хотя он отвел им болота, но кричит, что его ограбили. Но так как им (то есть дворянам) удалось сместить двух губернаторов, то теперь как-то меньше говорят о земском соборе. Впрочем, есть здесь два князя (Гагарин и Волконский1 [Гагарин, кажется, в самом конце 40-х гг. был выслан в Вологду за какой-то крупный скандал и оставался в ней добровольно. Волконский унаследовал богатые четыре имения Горчакова и все прожил в Вологде. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)]), вот это настоящие революционеры, - от огромного состояния у них остается ровно настолько, чтобы, умирая, было на что похорониться с подобающим церемониалом. Что можно будет сделать - постараюсь, - заключил Бекман, - жаль, что в Вологде нет более Марьи Егоровны (?) Пейкер;2 [Ее муж был в Вологде перед тем вице-губернатором, потом деятелем в Царстве Польском за время Милютина; утонул при каком-то случае. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)] при ее содействии можно было произвести некоторый сбор денег.

      - А нет ли у вас хороших и надежных знакомых в таких-то и таких краях?

      - Положительно никого.

      Хотя я не имел никакого основания сомневаться в отзывах Бекмана, все же решил прожить некоторое время в Вологде и лично присмотреться. Я свел немало знакомств, даже бывал в клубе, перезнакомился с поляками. Из последних двое выдавались - Вацлав Пршебыльский, учитель гимназии, незадолго перед тем переведенный против его желания из Вильно, и Антон (?) Корженевский, литератор из Варшавы. Последний держал себя очень гордо, почти ни с кем из местного общества не познакомился. Из его слов выходило, что в Варшаве партия, ведшая дело к революционному взрыву, господствует над положением вещей.

      - На нашем знамени написано: «Польша в границах до разбора», а на это добровольно русское правительство никогда не согласится.

      - Но ведь с этой программой вы будете иметь против себя не только Россию, но и Австрию с Пруссией, на какие же силы вы рассчитываете?

      - Народное восстание, поддержка всей революционной партии в Европе с Гарибальди и Кошутом, да и Франция будет за нас.

      - Вы говорите о народном восстании, чем же вы думаете поднять народ?

      - За «ойчизну» встанет всё, от мала до велика.

      И это говорил не юноша, а человек, которому было порядочно за тридцать лет и о котором шла молва, что он один из видных вожаков партии действия. Интересно, что Корженевский был, помнится, родом из Юго-Западного края, где настроение народных масс оказалось всего менее благоприятным для польского дела. Теперь, спустя сорок лет, трудно даже и представить себе то возбужденное до ослепления состояние, в котором находилось польское общество в начале 60-х гг.

      В. Пршебыльский ни в какие подобные разговоры не пускался; отличный учитель (естественной истории), он бывал в обществе, и его везде любезно принимали как человека образованного и весьма остроумного. Осенью того же года ему удалось как-то выбраться из Вологды, - он был у меня в Петербурге; затем он принял самое деятельное участие в восстании, был одно время начальником г. Варшавы, кажется даже революционным министром внутренних дел и при общем крушении как-то уцелел, бежал за границу, где и умер.

      Встречался и с второстепенными поляками, даже с местными чиновниками из поляков; у всех патриотическое настроение (особенно у женщин) стояло на крайне высокой точке и тем сильнее оттеняло совершенно мертвенный застой местного общества. Правда, среди него выделялся ярким либерализмом советник Вл. Веселовский, но я был вовремя предупрежден Бекманом, что его словам никакой цены придавать нельзя. Помня совет господина с пенсне, я усердно ходил по городским базарам, не раз ездил в Прилуки (большое село с базаром); но то ли моя совершенная неопытность в роли наблюдателя, или уж мне просто не везло, только везде я слышал самые будничные разговоры, не дававшие ничего, чтоб вынести хоть какое-нибудь представление о настроении народа. В конце концов я решил вернуться в Петербург, да и надо было этим поторопиться, так как из верного источника получил предостережение, что ко мне начинает усиленно присматриваться жандармский полковник Зарин 1 [Это был очень тучный человек, но Тимашев верно выразился, что Зарин гораздо тоньше, чем кажется с виду. На первых порах Зарин всех очаровал в Вологде своим либерализмом; ну и пожал плоды, так что скоро был переведен на довольно видный пост в Петербург. Впрочем, приемы Зарина не отличались особенной утонченностью; вот хоть бы случай со мной. Я в Вологде по приезде решительно не хотел связывать себя какими-нибудь занятиями, но по времени принял крайне выгодные уроки у А. А. Левашева, грязовецкого уездного предводителя дворянства, подготовлять его сына к переэкзаменовке. Я два раза в неделю ездил в подгородную усадьбу Левашева. И вот по времени узнаю, что Зарин у вице-губернатора Лаврова, за отсутствием Хоминского, управлявшего в то время губернией, вел обо мне такой разговор: «Удивительно, как ныне высокопоставленные лица легко дают свои рекомендации; например, Пантелеев имел от кн. Суворова письмо к губернатору, а между тем что же делает здесь этот Пантелеев? он у Левашева возмутил крестьян против него, восстановил сына против отца, на бульваре заводит предосудительные разговоры с гарнизонными офицерами и старается поколебать в них чувство долга». Когда я передал Левашеву эти сплетни, тот был до крайности ими возмущен, сам поехал к Лаврову и заявил, что ничего подобного и тени не было. Что касается до офицеров, то я ни с одним из них и двух слов не сказал. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)].

      О поездке в Петрозаводск ни одну минуту и не думал; еще в Петербурге Матвей Яковлевич Свириденко1 [Управлял магазином Кожанчикова; с университетским образованием, из кружка Рыбникова, Козлова и др.; большой приятель Н. И. Костомарова и для своего времени очень интересная личность; умер в конце 1864 г. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)], старый приятель Рыбникова, дал о нем такую аттестацию, которая мало подавала надежд, что его можно привлечь на сторону «Земли и воли»; теперь же, после петербургских событий, особенно арестов Чернышевского, Н. Серно-Соловьевича, нечего было об этом и думать. Сунуться на Волгу, не имея никаких рекомендаций, было совершенно невозможно; к тому же в Вологде я попал в положение полуподнадзорного, так что лишь с трудом оттуда выбрался. В то же время у меня, по неопытности, не было при себе настоящего вида, и я нигде не мог получить подорожной; ни господин с пенсне, ни Н. Серно-Соловьевич о практической стороне поездки и словом не обмолвились.

      Проезжая через Москву, я уже не нашел Зайчневского, Аргиропуло был переведен в Мясницкую больницу, где он и умер в декабре того же года;2 [По вскрытии оказалось воспаление мозговых оболочек и мозга. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)] никого из кружка не видал, он перестал существовать 3 [По приезде в Петербург узнаю, что Суворов за что-то сердится на меня; иду к Суворову. Прежде всего встречаю Четыркина. «Ну, батюшка, отблагодарили же вы князя за письмо». - «Да уверяю вас, что это, должно быть, сплетни жандармского полковника Зарина». Но вот и сам Суворов. «А, Пантелеев, вы и в Вологде не усидели спокойно». Тогда я рассказал ему, какие глупости распространял обо мне Зарин, а также об объяснении, которое имел Левашев с вице-губернатором Лавровым. «Это так было?» - «Совершенно так». - «Ну, хорошо; я и скажу Долгорукому, что сам наводил справки в Вологде и что все сообщенное о вас Зариным чистая выдумка». Уезжая из Вологды, я спросил Бекмана, не даст ли он мне разрешения попросить Суворова, чтобы тот похлопотал о переводе его на юг; Бекман разрешил мне это. Теперь, пользуясь добрым настроением Суворова, я обратился к нему с ходатайством о Бекмане и выставил его как жертву бессердечия Зарина. «Подайте мне докладную записку», - ответил Суворов. Через день я вручил Суворову записку о Бекмане. Но вот прошла какая-нибудь неделя или немного более, и я узнаю, что Бекман и все его бывшие товарищи, разосланные по разным городам (Завадский, Зеленский, Португалов), арестованы и привезены в Петербург. Их почему-то заподозрили в прикосновении к новому, черниговскому делу, кажется Лободы. «Ну, - подумал я, - теперь Суворов не на шутку рассердится на меня; вероятно, подумает, что я заранее знал, что Бекману может угрожать арест, и вмешательством Суворова хотел несколько парировать эту беду». Иду к Суворову; и опять прежде всего наталкиваюсь на Четыркина. «Ну, батюшка, удружили вы князю, он о вашем Бекмане лично говорил с Долгоруким и Валуевым; те отвечали, что пусть войдет с письменным ходатайством. Уж были готовы бумаги и подписаны князем, оставалось только отправить их; но в эту самую минуту получается список арестантов Петропавловской крепости, и там вижу, что в числе их ваш Бекман. Долгорукий даже выговаривал князю, что он берется ходатайствовать за лиц, которые даже и в ссылке не оставляют своих дел». Но вот выходит в приемную сам Суворов и, заметив меня, самым добродушным тоном сказал: «Ну, теперь я ничего не могу сделать в пользу вашего Бекмана: он опять арестован и сидит в Петропавловской крепости» Я горячо стал объяснять, что арест Бекмана произошел несомненно по недоразумению. И действительно, месяца через два-три Бекман и его товарищи были освобождены, никаких за ними новых прегрешений не оказалось. Бекмана перевели в Самару; но арест окончательно подорвал его здоровье, и он вскоре умер. (Прим. Л. Ф Пантелеева)].

      Вернувшись в Петербург, конечно первым делом вижусь с Утиным; от него узнал, что арестован и Рымаренко, а господин с пенсне куда-то уехал, и нет о нем никаких слухов.

      - С кем же ты сносишься?

      - Ни с кем; знаешь ли, что я думаю: никакого теперь комитета нет.

      - Да ведь не один же Николай Серно-Соловьевич составлял комитет; кто с ним мог быть близок?

      По некотором соображении остановились на А. Н. Энгельгардте. Дальше, с Чернышевским был близок &;lt;П. И. Боков&;gt; - господин а-la Вирхов (так буду его называть, потому что он одевался в бархатный пиджак); знал он и Н. Серно-Соловьевича, должно быть, или принимал участие, или по крайней мере мог быть хорошо осведомлен. Решили, что я повидаю Энгельгардта, а Утин переговорит с господином а-la Вирхов.

      Я вернулся в Петербург, когда впечатление от пожаров стало уже проходить; к тому же следствие не дало никаких указаний на политический характер пожаров, арестованных по этому поводу студентов, одного за другим освободили. По мере того как общество успокаивалось, в нем стала обнаруживаться реакция в противоположном направлении, и громко высказывалось неудовольствие на разные репрессивные меры, принятые в конце мая и последующее время. Утину и мне думалось, что «Земле и воле» следовало воспользоваться этим поворотом в общественном настроении и заявить о своем существовании. Однако поиски комитета оказались совершенно безуспешными; А. Н. Энгельгардт категорически заявил мне, что никакого центра не знал, да, вероятно, его и не было, что вообще он не верит в русскую революцию и т. п. Все это было высказано раздражительным тоном, в котором проглядывало даже озлобление. Господин а-1а Вирхов, хотя тоже о комитете ничего не сказал, выразился, однако, в смысле необходимости продолжать агитацию. Другие лица, например Г. З. Елисеев, то ли сами ничего не знали, то ли маскировались в полное неведение. Тогда мы с Утиным решили: есть ли комитет, нет ли (это должен был разъяснить нам господин с пенсне, когда вернется, - мы знали, что он не арестован) - сформировать свой конспиративный кружок. На такое решение главным образом повлияло настроение молодежи, которую реакция, особенно аресты (кроме Чернышевского, Н. Серно-Соловьевича и Писарева, были еще арестованы бывшие студенты университета: Баллод, Даненберг, Яковлев, студенты Медико-хирургической академии Хохряков, Беневоленский и др.) не только не устрашали, а толкали вперед. Но кого привлечь в наш кружок? После долгого обсуждения наш выбор остановился на Гулевиче, Жуке и П. И. Бокове. Имя последнего было окружено ореолом: «близкий человек к Чернышевскому», «друг Добролюбова»; он не только имеет солидные связи, но его профессия открывает ему двери во все сферы. Переговорили с каждым в отдельности; в согласии Жука и Гулевича мы заранее почти не сомневались; но были очень обрадованы, что господин а-la Вирхов дал такой же ответ.

      Вот и собрались. Сущность обмена мыслей сводилась к тому, что нужно продолжать дело, начатое «Землей и волей», привлекать новых членов, собирать деньги, а главное - в данный момент необходимо заявить, что, несмотря на аресты и разные репрессивные меры, «Земля и воля» существует. Это последнее можно было сделать только одним способом - выпустить прокламацию. Сочинить ее нетрудно, а как отпечатать? Был конец лета, за недорогую цену наняли дачу, там поселили одно рекомендованное мною молодое супружество1 [Ю. С. Лыткина (вологжанина по гимназии); кончил университет по восточному факультету, был учителем географии. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)], из кружка Судакевича и Островского взяты были рабочие силы, а шрифты и все прочее любезно доставил молодой и популярный издатель О. И. Бакст, имевший свою типографию. О чем же следовало говорить в прокламации? По моему настоянию она должна была явиться обращением к образованным классам; в ней надо было указать, как позорно поддалось панике наше образованное общество, что последствием этого была лишь дикая реакция, что собственные интересы образованных классов громко говорят за то, что они должны выступить на дорогу энергичной борьбы с правительством; не послушают они этого последнего предостережения - им грозит гнев народный, и т. д. Утин живо сочинил, всяк, конечно, предложил кое-какие поправки; а по некотором времени прокламация была чистенько отпечатана на почтовой бумаге и по возможности распространена. Она, однако, не произвела сколько-нибудь заметного эффекта;2 [Н. Ф. Павлов в своем «Наше время» довольно язвительно высмеял эту прокламацию. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)] молодежь находила ее бледною; многие прямо заявляли, что обращаться к обществу - это значит напрасно терять время, что говорить следует только с народом. Легко это было советовать, а как делать - на этот счет определенной мысли тогда еще никем не высказывалось.

      Несмотря на то, что прокламация «К образованным классам» прошла незамеченною, мы, то есть кружок, были очень довольны: дело делается совсем не так хитро, как это могло казаться. И мы стали подумывать о выпуске своего рода периодического издания как органа «Земли и воли». Утин принялся за редактирование первого номера, который должен был явиться своего рода profession de foi 1 [символ веры, программа], как вдруг точно снег на голову заявился господин с пенсне. Он, по его словам, много объехал, везде настроение очень бодрое, везде организуются, особенно хорошо идут дела на Волге. Это было приятно слышать. «А что же комитет?» Тут господин с пенсне дал до крайности неясные и уклончивые объяснения, из которых мы определенно заключили, что никакого теперь комитета нет; а что касается до прошлого, то если комитет и существовал, то, вероятно, состоял из Н. Серно-Соловьевича, Рымаренко, господина с пенсне. Но господин с пенсне часто любил говорить о Чернышевском, ссылался в известных случаях на его авторитет; это дало нам повод думать, что, может быть, Чернышевский играл роль верховного руководителя. Это нас очень анкуражировало.

      Узнав, что мы сгруппировались в своего рода центральный кружок и даже выпустили прокламацию, господин с пенсне очень нас похвалил и заявил, что с особенной охотой готов работать с нами; таинственно намекал на свои связи и часто говорил об одном большом военном кружке в Петербурге. Понятно, мы были рады, что господин с пенсне входит в наш кружок. Вскоре, как бы для поддержания своих сообщений, он каждому из нас вручил нечто вроде чековой книжки.

      «Необходимо, - говорил он, - для устранения всяких сомнений выдавать квитанции в получаемых деньгах в пользу «Земли и воли»; вот здесь надо вписывать получаемую сумму и отрывать, как квитанцию; а тут (у корешка) лицо, вносящее деньги, может своей рукой проставить, сколько им внесено». В первую минуту эти книжки очень заинтересовали нас; они были хорошо отпечатаны, на какой-то особенной бумаге, с бордюром, и на них имелась печать: «Земля и воля». Однако в ход пустить их не удалось: все отказывались от получения квитанций. Не знаю, как другие, а я имел наивность несколько месяцев хранить свою книжку; наконец уничтожил ее, как вещь совершенно бесполезную, а в то же время крайне опасную.

      В первое время господин с пенсне некоторыми приемами обнаружил притязание на главное руководительство делом; с его языка иногда свертывались выражения: вы сделайте то-то, а вы вот это, я распоряжусь, я вас созову. Однако мы скоро дали ему ясно понять, что никакого начальства над собой не признаем, а все между собой держимся на равной, товарищеской ноге.

      Теперь я скажу несколько слов о главных членах нашего кружка. Н. Утин имел широкие связи между бывшими студентами, особенно опирался на очень большой кружок, во главе которого стояли Судакевич и Островский; этот кружок был известен под именем «Петербургской коммуны». Вне этой среды, хотя у Утина и были знакомства, главным образом в литературном мире, он, однако, не имел никакого влияния; связей в среднем классе у него совсем не было. Утин отличался даром слова, только часто переходил в излишний пафос; тем не менее, на этом главным образом и держалось его влияние среди молодежи. При случае мог сочинить стихи; так, послание к Михайлову от студентов, сидевших в Петропавловской крепости, вышло из-под пера Утина. До осени 1861 г. это был очень занимающийся студент (историко-филологического факультета) и на третьем курсе получил золотую медаль за работу об Аполлонии Тианском 1 [Конкурентом у него был Писарев. В своих воспоминаниях о Петербургском университете Писарев весьма зло рассказывает, как ему хотели присудить золотую медаль за бойкость изложения. В факультете у некоторых профессоров явилось совершенно неосновательное подозрение, что Утин не сам писал представленную им работу, а поводом к тому было то, что сестра Утина, Любовь Исаковна, была замужем за М. М. Стасюлевичем. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)]. Потом, конечно, всякая наука до такой степени была отложена в сторону, что он ни в 1862 г., ни даже в 1863 г. и не подумал сдать кандидатский экзамен, что ему не стоило бы большого труда. Тогда направление Утина было чисто политическое; от предшествующего времени он не вынес никакого ознакомления с социально-экономическими вопросами; а теперь, отдавшись агитации, едва успевал пробегать журналы. Ни дальновидностью суждения, ни особенною способностью легко разбираться в путанице текущих явлений он не отличался. Правда, ему было всего двадцать один год, но как-то не чувствовалось, что в нем есть серьезные задатки настоящего общественного деятеля. Многим, вероятно, и тогда не раз приходило на мысль - надолго ли хватит этого возбуждения и не является ли в нем преобладающим элементом скорее желание играть роль, чем искреннее чувство человека, всецело отдавшегося известной идее. Хотя и сын очень богатого человека 1 [Выкрест из евреев, состояние составил на откупах; потом все прожил. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)], он, однако, располагал довольно умеренными средствами - кажется, получал сто двадцать пять рублей в месяц на свои карманные расходы2 [Кульчицкий (стр. 339) выражается об Утине: «Был склонен к интригам». Насколько я знал Утина по петербургскому времени, слова Кульчицкого не могут быть прилагаемы к Утину. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)].

      Александр Антонович Жук до крепости почти никому не был известен; хотя и поляк (если не ошибаюсь, из внутренних губерний), он к польской корпорации никаких отношений не имел и держал себя как настоящий русский. В студенческой истории сколько-нибудь заметной роли не играл; но он обратил на себя внимание в крепости своим умом, выдержанностью и очень строгим нравственным критерием, который он ярко выдвигал при суждении о людях в их общественной деятельности.

      Мих. Сем. Гулевич объявился совершенно неожиданно; он был сначала студентом Харьковского университета, имел некоторое касательство к кружку Бекмана, но уцелел; затем перешел в Петербургский университет. В студенческой истории тоже не принадлежал к видным деятелям; он всплыл перед выборами во II отделение при Литературном фонде; кто-то указал на него, что он имеет большие связи между студентами-малороссами и очень влиятелен. Это был человек живой, находчивый, остроумный; но так как старое студенчество сильно поредело с осени 1862 г., то на самом деле связей у него не было. Господин а-la Вирхов по своим профессиональным занятиям, естественно, не мог работать в тесном смысле этого слова; он едва находил время бывать на собраниях кружка (который я уже буду далее называть комитетом, - так он сам стал себя величать). Но мы на это не были в претензии; наши расчеты были на его связи, которые, по меньшей мере, должны были дать нам некоторые материальные средства. Главное же - «близкий человек к Чернышевскому», «друг Добролюбова» (никому и в голову не приходило проверить, насколько все это так), мы просто за честь ставили себе иметь его среди нас. К тому же он всегда выражался такими отборными фразами истинного демократа, правда, несколько ходячими, но мы их истолковывали в том смысле, что он не способен ни на какие компромиссы. При случае он умел подчеркнуть свое действительно демократическое происхождение.

      Выпустили первый номер под заголовком: «Свобода»; средактирован он был несравненно удачнее, чем «К образованным классам», и был замечен. Н. Тиблен, напр., прочитав его (собственно, небольшой листок), сейчас же запустил руку в карман и вручил мне двести рублей: Ник. Ник. Страхов капиталами не обладал и явного оказательства сочувствия не заявил, но выразился приблизительно так: «Это совсем не похоже на «Молодую Россию», - видно, что прокламация выпущена людьми, которые понимают, как надо говорить с обществом». Молодежь выражала нетерпеливое желание - скоро ли будет продолжение. Вообще этот номер несколько поднял фонды «Земли и воли»; сужу по себе, приобщение к обществу пошло живее; я лично вскоре имел более или менее прямые отношения человекам к двадцати; из них более половины были военные (в числе их Гейне, впоследствии Фрей) или только что вышедшие в отставку.

      Однако после временного оживления дело пошло все-таки не бойко, можно даже сказать, что почти и совсем остановилось. Господин с пенсне все продолжал твердить о своих связях, каких-то организующихся кружках, но на деле этого не было заметно; денег через него почти не поступало, а как только заходил разговор о выпуске новой прокламации или командировке куда-нибудь - он не указывал никаких средств. Господин а-la Вирхов услаждал нас рассказами вроде следующих: «Видел вчера Григория Захаровича (Елисеева), разговор у нас был по душе: «Не могут долго идти так дела, - говорил Григорий Захарович, - и кто это понимает, тому надо быть наготове». Или: «Был у Николая Алексеевича (Некрасова), сильно хандрит; говорит, что без Николая Гавриловича не знает, как и быть, даже писать ничего не может. Сообщил между прочим, что в правительственных кругах большая тревога и что надо ждать еще усиления реакции». К слову сказать, кроме личного взноса, никаких других денег от господина а-la Вирхов не поступало.

      А. А. Жук решительно никого не привлек к делу, если не считать мало внушавшего доверие Гомзена (бывшего студента), сильно зашибавшего1 [Кажется, Полина Карловна Пащенко, жившая тогда с Н. С. Алейниковым, большая приятельница Жука, была несколько осведомлена насчет «Земли и воли»; но сам Алейников, хотя и называл себя учеником Грановского и большим поклонником Герцена, не считался в нашем кружке человеком подходящим. Н. С. Аленников был одно время директором «Кавказа и Меркурия», присяжным поверенным, директором Владикавказской ж. д.; помнится, в 90-х гг. покончил самоубийством. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)].

      М. С. Гулевич на заседаниях только острил да выдумывал разные пустяки, «чтобы испортить пищеварение начальству», как он любил выражаться; впрочем, у одной барышни (М. А. Эйнвальд), классной дамы, устроил небольшой склад. Должно, однако, сказать, что Жук и Гулевич, когда в том была надобность, отправлялись в нашу типографию и там работали.

      Прежде всего, неясно была поставлена ближайшая цель: расширять ли организацию вербовкой членов, собиранием денежных средств, и только - до поры до времени, или рядом с этим проявлять и еще какую-нибудь деятельность. Будучи в центре, мы, конечно, отлично знали, что «Земля и воля» находится в самой первичной стадии развития, что ей слишком рано думать о каких-нибудь активных проявлениях; но, с другой стороны, нам постоянно приходилось выслушивать неудовольствия, что комитет, видимо, ничего не делает. А как только заходила речь о деятельности, то ничего другого, кроме выпуска прокламаций, не представлялось, хотя вера в их действительное значение и тогда была невелика. Конечно, не раз подымались разговоры о необходимости прямой пропаганды в народе, но это представлялось возможным лишь в некотором будущем, и даже довольно неопределенном; из наличного состава «Земли и воли» решительно не на ком было остановиться для деятельности в этом направлении. Говоря это, я, конечно, имею в виду петербургских членов, так как о провинциальных комитет не имел никакого понятия - знал только фамилии некоторых из них в Москве, Н.-Новгороде, Саратове. К этому еще надо прибавить: если и теперь, спустя сорок лет, народная масса есть своего рода загадочный сфинкс, то в те времена она представляла из себя настоящую terra incognita 1 [неизвестная страна (лат)].

      Вот как-то раз собрались, помню даже - на квартире Гулевича, кажется в Ковенском переулке. По обыкновению, господин с пенсне заводит речь, что получены очень хорошие известия с такого-то места.

      «Это мы от вас давно слышим, - прервал неожиданно господин а-la Вирхов, - а на деле ничего не видим; вы нам только пыль в глаза пускаете (на эту тему у нас нередко бывали сепаратные разговоры, - по меньшей мере, что он скрывает от нас свои связи); без вас мы начали было работать, даже выпустили прокламацию, а теперь, убаюкиваемые вашими рассказами, сидим на одном месте. Я прямо заявляю, что не верю вам и не могу оставаться с вами в одном деле и выхожу из комитета».

      Господин с пенсне горячо возражал, заверял в своей преданности общему делу; если его считают помехой, то он готов выйти из комитета и сейчас же передать кому-нибудь из товарищей те связи, которые имеет. Утин и я, боясь распадения комитета, старались успокоить страсти; но господин а-la Вирхов еще раз решительно заявил, что выходит из комитета; он, конечно, не отказывается, чем может, быть полезным обществу. Вслед за ним такую же декларацию сделал и Жук; его лишь из вежливости просили взять ее обратно, но не настаивали. Господин с пенсне не повторил своих слов о готовности выйти из комитета, и мы таким образом остались вчетвером.

      Хотя мы, то есть Утин, Гулевич и я, не особенно верили в рассказы господина с пенсне, однако скоро сообразили, что господин а-la Вирхов просто разыграл комедию, чтобы под благовидным предлогом уйти из комитета. Мы в его выходе беды большой не видели: пользы от него не было никакой; он привлек всего лишь одну барышню 2 [Н. П. Суслову, да еще доктора Покровского, впоследствии профессора в Киеве; впрочем, все участие Покровского выразилось в скромном денежном взносе, да раз что-то принял на хранение в академию. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)], нам всем хорошо известную и которую каждый из нас без малейшего труда мог приобщить к делу. И господин с пенсне и господин а-la Вирхов, оба были одинаково порядочные фразеры, но была между ними и существенная разница. По образованию их нельзя было и сравнивать; господин а-la Вирхов вне его специальности, о которой не мое дело судить, был человек совершенно невежественный и ограниченный, как попугай, повторявший некоторые ходячие взгляды. Как сейчас его вижу: раз он стал мне объяснять, что революция дело очень легкое. «Припомните, - говорил он, - как началась революция в Вене в 1848 г., - из общества раздачи бедным супа (это он вычитал в одной из статей Чернышевского). Стоит только начать, а там и пойдет и пойдет...». Было бы явною несправедливостью то же сказать о господине с пенсне; прекрасное знание иностранных языков делало для него доступною научную европейскую литературу; судя по некоторым его литературным опытам того времени, он мог стать заметным деятелем. Но самое существенное отличие состояло в том, что господин а-la Вирхов, - это вполне подтверждается всем его поведением, как ближайшим, так и последующим, - выражаясь деликатно, уж очень был не храброго характера. Он, например, впоследствии посылал из Москвы деньги сыновьям Н. Г., но делал это от имени своего лакея (то есть сдавались деньги на почту от имени лакея). Он скоро сообразил, что лучше вовремя подобру-поздорову убраться, да еще с высоко поднятым челом. Иначе себя держал господин с пенсне: желание играть роль ставило его иногда в рискованное положение, и он не только не уклонялся, но даже без всякой надобности шел иногда на прямую опасность; так, напр., отправлялся в нашу типографию и там работал. Впрочем, кроме господина а-la Вирхов, мы все это делали, так сказать для анкуражирования настоящих работников из кружка Судакевича и других.

      Итак, мы остались в комитете вчетвером; по правде сказать, до поры до времени в этом составе и можно было бы замкнуться; но Утин выставил такое соображение: кружок Судакевича крайне волнуется1 [В этом кружке на его недельных вечерах можно было встретить массу офицеров. Припоминаю один вечер в зиму 1863 г.; особенно приподнятым настроением выделялся поляк, офицер-артиллерист, кажется Оленский. Но, может быть, не прошло и двух недель, как было получено достоверное сведение, что он взят в плен и повешен. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)], там открыто говорят, что «Земля и воля» ничего не делает; надо кого-нибудь из них ввести в комитет. Я нашел, что это резон (я иногда бывал на вечерах «Петербургской коммуны» и вынес то же впечатление), другие не возражали, и наш выбор остановился на Судакевиче. Не зная в чем дело, приходит он в назначенный день, помнится, на квартиру Гулевича. Когда ему в подобающей форме объяснили, что отныне он член комитета «Земли и воли», изумлению его не было пределов. «Ловко же вы вели дело: мне никогда и в голову не приходило, что вы-то и составляете комитет; я думал, что комитет находится на недосягаемой высоте». Тем не менее Судакевич не только не протестовал, но выразил живейшую готовность работать с нами.

      По времени выпустили № 2 «Земли и воли», уж не помню какого содержания. Но вот, должно быть в конце ноября, господин с пенсне экстренно собирает нас и сообщает, что из Варшавы приехал Падлевский 1 [Падлевский (Сигизмунд) был офицер, но в это время вел уже нелегальный образ жизни; он был взят в плен в самом начале восстания и казнен. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)], делегат от центрального польского комитета, и просит, чтобы «Земля и воля» назначила кого-нибудь для переговоров с ним. Дело это возложили на Утина и господина с пенсне. Было два свидания; на первом из них Падлевский заявил: восстание в Польше, если только правительство не отменит набора, неминуемо вспыхнет (по времени выходило, месяца через два); могут ли поляки рассчитывать на какую-нибудь помощь со стороны русской революционной партии? Ему объяснили, что будет доведено до сведения комитета «Земли и воли», и он получит ответ. Собрался наш комитет. Мы все сочувственно относились к польскому движению, предвидели вероятность революционного взрыва, и тем не менее категорическое заявление Падлевского, что восстание вспыхнет в самом непродолжительном времени, произвело на нас ошеломляющее и удручающее впечатление: нам казалось, что поляки идут на верную гибель. Но это уже их дело. Какую же помощь можем оказать им? - Никакой; у нас нет ни малейших средств сделать в их пользу хотя бы самую незначительную диверсию. Надо быть честным, нельзя подавать какие-нибудь призрачные надежды людям, идущим на смерть. Так говорило большинство в комитете, и такой ответ решено было дать, объяснивши, что «Земля и воля» находится еще в периоде подготовительного собирания сил и их организации.

      «Могут, конечно, независимо от «Земли и воли» вспыхнуть в тех или других местах крестьянские волнения (их почему-то особенно ожидали в 1864 г.); разве они отвлекут часть сил правительства». Одновременно с этим ответом, который нам самим показал всю нашу слабость, нашим делегатам поручено было прямо поставить вопрос о том, как смотрит Центральный польский комитет на будущее Литвы и Юго-Западного края; наконец, употребить все доводы в пользу отсрочки восстания.

      На втором свидании Падлевский еще раз заявил, что никто не в силах остановить неминуемость взрыва.

      - А если восстание будет подавлено? - спросил Утин.

      - Все равно, - ответил Падлевский, - потерять ли двадцать тысяч поляков на полях битв, или в виде рекрут, заброшенных в дальние батальоны 1 [Рекрутский набор, предназначенный в Царстве Польском в начале 1863 г., имел в виду очистить край от заранее намеченных людей, как политически неблагонадежных. Самая операция была произведена ночью, то есть забирали кого надо. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)].

      Других последствий от неудачного исхода восстания, как видно, он себе не представлял, да, вероятно, и вся партия действия. По вопросу о Литве и Юго-Западном крае Падлевский заявил, что по освобождении этих провинций их населению будет предоставлено право путем плебисцита самому решить: желает ли оно слиться с Польшей, или каким другим способом устроить свою судьбу.

      Падлевский и сам вынес ясное впечатление о слабости «Земли и воли». В вышедшей лет десять тому назад «Истории двух лет» Пржиборовского передается отчет Падлевского Центральному комитету о поездке в Петербург; там многое спутано (и не удивительно); напр., называются в числе членов «Земли и воли» люди, которые были арестованы еще летом 1862 г., говорится об обещании комитета «Земли и воли» оказать диверсию в виде восстания крестьян, чего, как я уже сказал выше, в действительности не было2 [Впрочем, считаю не лишним оговориться. Господин с пенсне не особенно охотно принял решение комитета, что он не может обещать никакой помощи полякам. Вещь возможная, что в сепаратных разговорах с Падлевским он говорил в несколько ином тоне. Покойный А. М. Унковский рассказывал мне: в 1862 г. (должно быть, в свою летнюю поездку) господин с пенсне при свидании с князем Трубецким наговорил ему таких несообразностей о силах «Земли и воли», что тот сначала всему поверил; потом, когда на деле все оказалось мифом, не только пришел в сильнейшее негодование на обман, но и круто повернул в противоположную сторону. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)].

      Падлевский устроил в Петербурге отдел польской революционной организации и убедил стать во главе его Огрызко, а для сношений с «Землей и волей» назначил Владислава Коссовского, артиллерийского офицера, которого впоследствии заменил чиновник министерства государственных имуществ Опоцкий, а последнего д-р Ф. М. Рымович. С нашей стороны сначала посредником был Утин, но скоро он просил меня заступить его, так как сношения с Коссовским могли привлечь на него излишнее внимание. Но у Утина был приятель поляк, бывший студент Подосский. Так как наша типография на Петербургской стороне почему-то одно время без крайнего риска не могла более работать, то при посредстве Подосского она была перенесена в Люцинский уезд, в имение Мариенгауз; но там была скоро открыта, и двое из наших, Степанов (из кружка Судакевича) и бывший офицер Илья Григ. Жуков, поплатились каторгой. Если не ошибаюсь, это были первые жертвы «Земли и воли», понятно, что арест Степанова и Жукова произвел сильное впечатление; особенно мне было больно за Жукова, с которым я находился в близких отношениях и который мною был предложен в товарищи Степанову 1 [Около того же времени, не помню зачем, через мое посредство был командирован в Варшаву отставной офицер Вячеслав Эмерикович Валицкий (потом доктор медицины; еще жив), ему был дан адрес Шварца (Ленуара), одного из самых видных членов партии действия в Варшаве. Одна чистая случайность спасла В. Валицкого; он заявился к Шварцу, когда в его квартире был произведен обыск и сам он только что арестован. Какая-то догадливая женщина предупредила Валицкого, когда тот расспрашивал о квартире Шварца. Многие из русских, сосланных в Сибирь, знали, конечно, Шварца; по общим отзывам - это была выдающаяся личность, особенно по широте идей. Он умер не особенно давно в Галиции. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)].

      Приезд Падлевского весьма приподнял настроение господина с пенсне. В одно из ближайших заседаний комитета он держал такую речь: «Господа, мы слишком заняты текущим, между тем давно пора подумать и о будущем; события идут таким ускоренным шагом, что нам следует заблаговременно наметить членов будущего временного правительства. - Взрыв хохота был ответом на эти слова, что, однако, нисколько не смутило господина с пенсне, он продолжал: - По крайней мере, следует подумать, кто бы мог стать военным министром; по-моему, всего лучше подходит Н. Н. Обручев (впоследствии начальник главного штаба; недавно умер)». В виде шутки министерство иностранных дел предложили господину с пенсне, Утин согласился быть министром внутренних дел, Гулевич взял на себя печать, а я финансы. Однако господин с пенсне, пожалуй, всерьез принял титул министра иностранных дел, так как вскоре заявил, что находит нужным поехать за границу, дабы установить более деятельные связи с Герценом и другими эмигрантами (которых, к слову сказать, тогда не набиралось и с десяток), также организовать правильную доставку заграничной русской печати. Хотя настоящая работа, как нам казалось, была в России, однако мы не удерживали господина с пенсне: он далеко не оправдал наших ожиданий... Из всех своих связей, о которых так много и часто говорил, он указал на А. Д. Путяту, преподавателя в одном из корпусов, да на Ю. Мосолова, молодого человека в Москве, около которого сгруппировался небольшой кружок 1 [С А. А. Слепцовым был в близких отношениях П. А. Ровинский, и он-то всего более, зная провинциальные кружки, способствовал разоблачению фантазий А. А. Слепцова. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)]. С Путятой мне пришлось иметь дело и вскоре оборвать с ним всякие отношения; он сам признавал, что у него на руках было около двухсот рублей, кем-то переданных для «Земли и воли»; однако этих денег мы никогда не могли получить. По-видимому, никого около него не группировалось.

      С отъездом за границу господина с пенсне о нем пропал всякий слух, и что он там делал, не имею ни малейшего понятия. Кажется, на него есть намек у Герцена, где он говорит, что некоторые лица, явившиеся из России, от имени «Земли и воли», требовали от него полного подчинения. Это весьма похоже на господина с пенсне. Сам же он объясняет людям, недостаточно осведомленным, что поездка его за границу имела целью устранить последствия рокового недоразумения - нападения поляков ночью на некоторые части войск, офицеры которых якобы готовы были примкнуть к восстанию. Но дело в том, что господин с пенсне выехал из Петербурга еще до начала восстания (это я отчетливо помню); оно застало его в переезде через Польшу.

      А польское восстание действительно вспыхнуло. Первые известия о нем произвели в обществе смешанное впечатление жалости и смущения - чем все это кончится? Но по мере того как начала разгораться дипломатическая кампания, в обществе стал обнаруживаться поворот в определенном направлении, выразителем которого и стал Катков. Напрасно думают, что тогдашнее патриотическое настроение было создано Катковым; оно непосредственно коренилось в чувствах и понимании самого общества, Катков же был только талантливым истолкователем того и другого.

      По случаю польского восстания «Земля и воля» выпустила прокламацию, которая, как припоминаю, начиналась словами: «Льется польская кровь, льется русская кровь, для кого же и для чего она льется?» Вскоре Коссовсккй обратился к нам с просьбою достать военно-топографическую карту Западного края; через посредство одного офицера Академии генерального штаба 1 [Иасон Смирнов; был впоследствии директором кадетского корпуса; в отставке генерал-лейтенант. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)] она была добыта и передана Коссовскому. Несколько офицеров, в числе их известный А. Потебня, отдаленно принадлежавший к «Земле и воле», но без прямого влияния комитета, перешли на сторону поляков, - вот, собственно, и все, что получили поляки со стороны «Земли и воли», если не считать случайной помощи в устройстве побега некоторых поляков (напр. Лясковского, начальника партии, дольше других державшегося в Западном крае, - бежал через Петербург, Домбровского и др.)

      Раз Коссовский пришел к Утину и сообщил, что Петербург почти без войска - едва хватает на караулы, «Земле и воле» надо этим воспользоваться. Но не было никаких сил, чтобы произвести хоть сколько-нибудь заметную демонстрацию, да ввиду надвигавшихся туч с Запада она и не встретила бы никакого сочувствия со стороны общества. Другой раз он заявился с предложением: такого-то числа будут отправлены из Петербурга по железной дороге шесть миллионов рублей при самой обыкновенной обстановке; нужно напасть на поезд. Оказывались охотники на эту экспедицию из членов «Земли и воли» кавказского происхождения; но комитет нашел, что число их невелико, а все предприятие слишком фантастично. Еще летом приезжал из Вильно Малаховский и хотя говорил, что восстание все более и более разгорается, тем не менее, умолял о какой-нибудь диверсии; но не успел я передать ему отрицательный ответ, как он должен был бежать из Петербурга. Должно быть, в конце зимы 1862/63 г., то есть в начале восстания, был в Петербурге Кеневич; переговоры с ним шли через посредство Ровинского. Кеневич настаивал на необходимости поднять крестьян. «Более или менее широко распространенного восстания, - отвечал Ровинский, - произвести нельзя; можно поднять какую-нибудь волость, но ведь это значит прямо повести людей на убой». Так что попытка распространить на Волге ложный манифест и тем поднять крестьянское восстание была устроена поляками совершенно самостоятельно, не только без малейшего участия комитета «Земли и воли», но даже и в секрете от него. Когда казанское дело огласилось, я, по поручению комитета, заявил Коссовскому протест, что о таком важном предприятии, к тому же внутри России, русский комитет не был даже запрошен, Коссовский отвечал: «Поляки ведут войну и считают себя вправе предпринимать самостоятельно те или другие действия везде, где это найдут полезным для своего дела». Кажется, именно это дело навлекло на Утина усиленные подозрения в его прикосновенности к нему, и он получил предупреждение, что ему угрожает арест. Все мы решили, что Утин должен бежать, но каким путем? Западная граница при тогдашних обстоятельствах представлялась крайне рискованною; о Финляндии в те времена не имели никакого понятия; по совету Гулевича остановились на кружном пути - через Черное море. Так как сам Утин, кроме Петербурга, ничего не знал, то его взялся проводить Ровинский, человек бывалый1 [Последнее снаряжение Утина производилось в квартире Александра Ивановича Лескова (таможенного чиновника), в доме, где и тогда находились Туляковские бани. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)]. После немалых приключений Утину удалось сесть на корабль, должно быть в Таганроге; деньги на побег, три тысячи рублей, были выданы комитетом, но потом отец уплатил их, через сына, Якова Исаковича. Когда мы получили наконец письмо от Утина из-за границы, у нас точно гора свалилась с плеч.

      Как исключенный из университета, Утин жил в Петербурге на поручительстве отца. Едва полиции стало известно, что Николай Утин бежал, сейчас же принялись за отца: одно время положительно хотели засадить его в крепость, только Суворову удалось заменить эту меру домашним арестом. Бенардаки и другие откупщики заявили Суворову, что арест Утина неминуемо поведет к его банкротству, а это отразится и на их делах. Вообще видно было, что побегу Николая придавалось особенное значение 1 [Следствие, произведенное в Петербурге по делу о побеге Утина, ничего не раскрыло; в конце 1864 г. оно было передано для переследования в Вильно, но результат получился тот же самый. Одновременно и с таким же успехом в Вильно переследовалось также дело о побеге офицера поляка Юндзила, находившегося под арестом в Петербурге и бежавшего из военного госпиталя. Юндзил пробрался за границу, кажется через Финляндию. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)].

      Есть довольно веские основания полагать, что казанское дело раскрылось таким образом. Некто Глассон, студент Казанского университета, по-видимому случайно узнавший о польском замысле (хотя есть небезосновательная версия и в противоположном смысле); на пасхе 1863 г. приехал в Петербург, там тотчас же заявился к Суворову и сделал ему донос о замысле поляков. Чуть ли не Мезенцев (племянник Суворова, впоследствии шеф жандармов) был командирован на первоначальное следствие (главное следствие велось Тимашевым); летом 1864 г. в Казани по этому делу были расстреляны Кеневич и несколько офицеров поляков, как то: Иваницкий, Мрочек и др. 2 [Поляки старались привлечь к этому делу русскую молодежь, ссылаясь на то, что оно идет от «Земли и воли»; но лица, к которым они обращались, хотя до известной степени сами принадлежали к «Земле и воле», ответили, однако, отказом: они легко сообразили, что в деле такой исключительной важности должны были иметь сообщение о нем непосредственно от комитета; к тому же и по существу предприятие не вызвало в них сочувствия. В конфирмации по этому делу упоминается офицер Михайлов, осужденный за недонесение, и студент Орлов; в чем состояло участие последнего, мне неизвестно. Небезынтересные указания о казанском деле я получил от недавно умершего в Лозанне эмигранта Сем. Як. Жеманова (он бежал из казанской тюрьмы в 1864 г.). Но случайно я лично натолкнулся на некоторые нити этого дела, о чем при случае и расскажу особо. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)].

      Осенью в 1864 г. в Западном крае под чужим именем был арестован поляк офицер Черняк; он оказался прикосновенным к казанскому делу. Из Вильно Черняка препроводили в Казань, и там уже в 1865 г. он был расстрелян. Кажется, товарищи, зная, что Черняк в банде, значит все равно человек погибший, многое свалили на него и тем усугубили его участь.

      Отец Утина, человек без всякого образования, сделавший карьеру в откупном деле 1 [Он давал немалый материал для «Искры», где его обыкновенно выводили под именем «Ицко Гусина»; однако он всем своим детям дал отличное образование. Так как его появление на петербургском горизонте произошло несколько скоропалительно, то молва приписывала его обогащение выпуску фальшивых бумажек, - так вообще в те времена объяснялось всякое быстрое составление капитала. Так же говорили и о Гинцбурге (отец нынешнего). Впрочем, люди, знакомые с откупными делами, объясняли происхождение богатства Утина проще: обобрал Мясникова, когда управлял его откупом. Но после Утин в том же завинял Н. Д. Лохвицкого, управлявшего откупом Утина (кажется, в Перми). А главным фундаментом фортуны Д. Е. Бенардаки тоже было прямое мошенничество. Он в начале 40-х гг., живя в Петербурге, занимался ведением тяжебных дел. У Голубкова по крайне богатому золотопромышленному делу (Плотоновскому прииску Енисейской северной системы) шел процесс с Рязановыми. Голубков взял себе в ходатаи Бенардаки на условии получения четверти пая (дело было разделено на десять паев; из них пять принадлежали Кузнецову) в случае выигрыша. Голубков, бездетный человек, больной, во всем полагался на своего секретаря; Бенардаки подкупил секретаря, и тот в беловом условии проставил два с четвертью пая, но с получением &;lt;31 слово нрзб.&;gt; через три года, рассчитывали, что Голубков дольше не проживет и, значит, никакой скандальной огласки не будет. Голубков подписал, не перечитывая, условие. Дело в последней инстанции решилось в пользу Голубкова. Три года прошло, Голубков жив; на монетном дворе наконец; отчислили в пользу Бенардаки золота на два с четвертью пая. Попытка Голубкова начать дело против Бенардаки кончилась ничем. Кроме многих других, это мне рассказывал и мой тесть В. Н. Латкин, который знал всех действующих и одно время был даже уполномоченным Голубкова и Ко. На капитал, пожертвованный Голубковым, Географическое общество предприняло издание «Землеведения» Риттера. (Прим. Л, Ф. Пантелеева)], конечно был совершенно далек от идей, которыми увлекались Николай и Евгений; тем не менее, когда узнал, что Николай бежал, то призвал к себе одного из сыновей и сказал: «Меня могут арестовать, совсем разорить, но, что бы мне ни угрожало - ни под каким видом Николай не должен возвращаться». Так как в тогдашних законах не было определено, в чем заключается ответственность поручителя, то через некоторое время домашний арест и был снят с Утина. Кажется, с тех пор при поручительстве был введен денежный залог.

      Лето 1863 г. прошло без всякой сколько-нибудь заметной деятельности «Земли и воли» в Петербурге; а что делалось в провинции, мы почти, не знали. Господин с пенсне действительно в 1862 г. был в Нижнем, Казани, Саратове, заводил там кое с кем из молодежи 1 [Например, Д. X. Христофоровым (старик, живет близ Кларана), припоминаю также Кипиченко, кажется, был учитель. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)] разговоры о «Земле и воле», но прочных и деятельных связей с тамошними кружками не установилось. В Петербурге после майских экзаменов старая студенческая среда совсем разредела;2 [Хотя в 1862/63 г. университет считался закрытым, но Головнин разрешил производить выпускные экзамены (весной и осенью). Не спрашивали, с какого факультета и курса, а всякий бывший студент и вольнослушатель мог держать выпускной экзамен. Таким образом было выпущено необыкновенно большое число юристов (в числе их и Н. А. Неклюдов, - он сначала был на физико-математическом факультете, - прошедший самое большее что два курса юридического факультета), так что в открытый в 1863 г. университет перешло очень мало старых студентов, что, по-видимому, и входило в соображения Головкина. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)] московский кружок, во главе которого - стоял Ю. М. Мосолов, был заарестован; осенью дела польского восстания круто пошли на убыль, дипломатическое вмешательство свелось к нулю 3 [Многие этот исход приписывают патриотическому возбуждению, которое якобы смутило западные державы; нерешительная политика Австрии (у нее тогда на шее были два внутренних вопроса - венецианский и венгерский, и один германский - принимавшее тревожные размеры движение по поводу Шлезвиг-Гольштейна) и неуверенность в деятельной поддержке Англии - вот что расстроило планы Наполеона III. Дальновидный Бисмарк это хорошо предусмотрел, потому с первого дня восстания он решительно и стал на сторону русского правительства. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)], реакционное настроение все более и более крепло. Осенью приехал в Петербург П. Ап. Ровинский. Я с ним откровенно заговорил о положении дел «Земли и воли» и поставил прямо вопрос:

      - Вы знаете провинцию, человек вы житейски опытный (ему было уже за тридцать лет), скажите по совести - что делать? С одной стороны, из-за границы нет никаких сведений, а с другой - в здешних членах начинает замечаться апатия, новых членов не прибывает, а убыль, например в Москве, не знаешь, кем заместить).

      - Я думаю, - отвечал Ровинский, - надо всем заявить, что организация закрывается до более благоприятного времени; бесцельно и опасно продолжать тень дела.

      Я с ним согласился. Собрался наш комитет (он был несколько пополнен после бегства Утина; кроме того, на совещании, помнится, был А. А. Жук, - он опять вошел в комитет после бегства Утина). Ровинский говорил так убедительно, представил такую живую картину печального положения дел «Земли и воли» в провинции, что решение о закрытии «Земли и воли» было принято без больших возражений, хотя и с оговоркою, что при первых благоприятных обстоятельствах комитет опять примется за старое дело; на этом особенно настаивал Судакевич. Так как Ровинский не оставался в Петербурге, то его просили побывать в некоторых провинциальных пунктах и там везде передать о закрытии «Земли и воли».

      Если на возникновение «Земли и воли» имели существенное влияние некоторые отрицательные явления нашей общественной жизни начала 60-х гг., то, с другой стороны, одна особенность того же времени, потом уже не повторявшаяся, ускорила окончательное исчезновение «Земли и воли». Тогда во многих ведомствах, в силу совершавшихся реформ, был предъявлен огромный спрос на молодые силы; при этом не только не браковали людей с либеральными взглядами, но даже охотно брали людей, более или менее явно скомпрометированных, - «нигилистов», как тогда говорили. И так поступали не какого-нибудь тайного попустительства, а по соображению, что это прежде всего люди способные и в то же время несомненно честные. Исключенные из университета П. П. Фан-дер-Флит и А. Я. Герд, как только сдали кандидатский экзамен, сейчас же устроились: первый был оставлен при университете, а второй получил место классного воспитателя в военной гимназии. Судакевич (тоже исключенный), едва поступил на службу, как у него был сделан обыск; но директор департамента не обратил на это никакого внимания и скоро утвердил его в классной должности. Пантелеев был принят на службу в министерство внутренних дел 1 [Госдепартаменту общих дел. Впрочем, я только числился, жалованья не получал и никогда на службе не бывал. (Прим. Л. Ф.Пантелеева)], причем директор департамента (Мартынов) не только знал, что Пантелеев исключен из университета, но что у него незадолго перед тем был обыск. Таких примеров можно было бы привести немало. А затем открылись сферы чисто общественной деятельности, появились судебная и земская реформы; исключенный из университета Н. А. Неклюдов мало того что был выбран мировым судьею в Петербурге, но и утвержден.

      Примерно год спустя после закрытия «Земли и воли» соврем неожиданно приходят ко мне несколько земляков студентов, всё, помнится, первокурсников, заявляют о своей готовности послужить общественному делу, предлагают свои услуги для устройства типографии и распространения прокламаций. Говорил главным образом В. Бунаков (брат известного педагога Н. Ф.), уж теперь не помню, почему-то не внушавший мне доверия ни с какой стороны. Я отвечал, что не имею никакого касательства к подобным делам и ничем полезен им быть не могу, указал также на неблагоприятное время. А потом вызвал к себе двоих, которые мне казались наиболее серьезными, и предостерег их вообще очертя голову бросаться в рискованное дело, а в частности по отношению к видимо легкомысленному В. Бунакову. «Да мы и сами не очень-то доверяем ему и уж, право, не знаем, как это он нас всех забрал и привел к вам».

      С небольшим через два года после закрытия «Земли и воли» раздался выстрел 4 апреля. Из лиц, близких к Каракозову, никто не принадлежал к «Земле и воле»; в официальном изложении каракозовского дела нигде даже и не упоминается о «Земле и воле». По каракозовскому делу судился и был сослан на поселение в отдаленные места Сибири И. А. Худяков, исключенный из Московского университета по леонтьевской истории. Не помню, кто меня с ним познакомил (кажется, Княгининский), только он бывал у меня в 1862/63 г. Тогда трудно было сказать, что это за человек; с одной стороны, его симпатии были направлены к области народного эпоса, и несомненно из него мог выработаться незаурядный специалист; он даже пытался издавать журнал, специально посвященный народной поэзии, но не получил разрешения. А с другой стороны, его начинали интересовать текущие общественные дела, и как будто сказывалось желание занять несколько активное положение. Несмотря на это, я не решился завести с ним прямой разговор; также и Утин, к которому он захаживал, удержался от искушения привлечь его к «Земле и воле». Затем он уехал из Петербурга, очутился в Швейцарии. И вдруг, к великому моему удивлению (я тогда был уже в Сибири), всплыл в каракозовском деле. Он оговорил Г. З. Елисеева и притом очень сильно; Г. З., конечно, отрицал показания Худякова и в конце, концов был выпущен. Что побудило Худякова сделать оговор на Елисеева и при каких обстоятельствах это произошло - осталось, кажется, невыясненным1 [В «Автобиографии» Худякова (изданной за границей в 1882 г.) об этом обстоятельстве нет ни одного слова. По этой «Автобиографии», правда с 1865 г., то есть со времени возвращения Худякова из-за границы, имеющей скорее характер черновых, незаконченных набросков, трудно определить его действительное участие в деле Каракозова. Он отрицал, что ему было известно о замысле Каракозова, отрицал показание последнего, что дал ему деньги на покупку револьвера; между тем в одном месте он говорит: «Если б не ненависть к комиссии (следственной); то, кажется, я сознался бы во всем, что могло вести одного меня на виселицу»; а несколько ранее читаем (по поводу оговора Каракозова на Кобылина и Худякова): «...и, конечно, не раскаяние побудило его делать - и притом ложные - оговоры». (Прим. Л. Ф. Пантелеева)].

      Что сталось потом с наиболее видными деятелями «Земли и воли»? Утин, живя в Женеве, одно время играл довольно видную роль в рядах европейской социалистической партии, редактировал в Женеве социалистическую газету, был членом Интернационала и особенно близко сошелся с Марксом; ему принадлежал доклад на Гаагском конгрессе, где был исключен из Интернационала Бакунин. Был с ним в Швейцарии один неприятный случай: кажется, не по разуму усердные приверженцы Бакунина сильно избили его; дело происходило в Цюрихе. В начале 70-х гг. Утин бросил политическую деятельность, занялся металлургическим делом и стал поверенным Полякова, Лохвицкого по заграничным заказам для железных дорог. Между тем вспыхнула война 1877 г.; Поляков строил железную дорогу в тылу русской армии; нуждаясь в личных услугах Утина, он выхлопотал ему разрешение вернуться в Россию. Затем одно время Утин управлял на Урале Сергиеуфалийскими железными заводами Гинзбурга и К°; умер в половине 80-х гг. С чем-то за год до его смерти мне довелось с ним видеться. Хотя я знал, что он совсем забросил политику и с прошлым совершенно порвал, все же был рад с ним видеться. Он даже физически изменился до неузнаваемости: вместо прежнего тончавого красивого юноши передо мной был обрюзглый, распухший человек, смотревший старше своих лет (ему всего было около сорока двух лет); он даже потерял чистый русский акцент, стал цокать. Встретились мы как будто старые друзья, говорили на «ты», но наша почти часовая беседа шла: он говорил об Урале, а я о другом промышленном деле. Ни звука о чем-нибудь другом, и распрощались мы, не связавши себя ни одним словом насчет будущей встречи.


К титульной странице
Вперед
Назад