Но вернемся во фронтовую землянку.

      ...Поутру танки должны были выйти на исходные позиции. Начиналось наше историческое январское наступление сорок четвертого года. Полезней всего нам было в эту ночь выспаться. Но Орлов рассудил иначе.

      Мерцала над потолком землянки маленькая электрическая лампочка, которую питал старый аккумулятор. Сергей держал в руках давно известную всем моим товарищам, работавшим в «Ленинском пути», толстую тетрадь со стихами. Заглядывал в тетрадь он редко: читал наизусть и, как показалось мне, даже торопился, чтобы успеть дочитать до конца, пока не прогремит команда «Подъем!».

      За два года, в течение которых мы встречались, было переговорено о многом и разном. Немало стихов из этой тетради перекочевало на страницы нашей газеты. Впрочем, оказалось немало и таких, которые были напечатаны только в газете. В тетрадь они так и не попали. Это были чаще всего стихи, написанные уже в редакционных землянках по разного рода случаям, когда Сергей выполнял наш срочный заказ. Работалось ему трудно. Он склонялся над листом бумаги, шевелил губами, писал и вычеркивал, снова писал. На широком лбу его сперва возникали росинки пота, а вскоре уже пот катился ручьями, а мы все торопили его: в полосе верставшегося номера зияла дыра. «Заткнуть» ее предстояло Орлову.

      Какой молодой поэт не хочет увидеть свои стихи в газете! Орлов не составлял исключения. Но к нашим заказам относился как к тяжкой принудиловке. Он не умел писать стихи по заказу. Наверное, внутренне даже противился этому делу, ибо уже тогда знал себе цену, понимал, что не эти наскоро сложенные строчки могут определить лицо его. Он пытался жить по какому-то еще неясному ему самому, по высокому счету, судил себя строго, и, наверное, нас, наседавших на него и требовавших стихов на злобу дня, — тоже. Ведь мы были молоды и не всегда понимали, что ценнее — рифмованные отклики или стихотворения, копившиеся в этой толстой, скрепленной железной скобкой тетради.

      По возрасту Сергей был моложе многих из нас. Отношением к литературе, наверное, старше. В послевоенные годы, воздавая должное поэтам, шагнувшим в литературу прямо из окопов переднего края, мы не всегда могли провести «разграничительные полосы» между ними. А полосы эти существовали. Одни из сверстников Орлова действительно стали поэтами на войне, разумеется, вопреки ей, как это правильно заметил в одной из своих статей он сам. Другие, подобно М. Дудину, М. Луконину, пришли на войну поэтами. В их числе был и Орлов. Неважно, что он не успел опубликовать даже малой части того, что уже было написано. Просто он был рожден поэтом, а требовательность к себе была составной частью таланта Орлова.

      Я это особенно зримо увидел в ту ночь перед боем, когда Сергей одно за другим прочел мне почти все, что было написано им на войне. Ему был нужен слушатель. Но как мне самому оказалась необходимой вот эта ночь!

      Прожив три года на войне, пройдя от пограничного литовского города Таураге до стен Ленинграда, видавший, казалось бы, все, я впервые, может быть, стал воспринимать пережитое не разумом, а душою. Опыт души Орлова оказался глубже, богаче моего. И когда Сергеи протянул мне тетрадь и попросил сохранить ее, а в случае чего перестать матери, Екатерине Яковлевне, я отшатнулся от него. Меня можно было понять. Как и многие фронтовики, я не то чтобы верил в приметы, но не пренебрегал ими. А одна из примет, бытовавших тогда, наставляла: если хочешь вернуться из боя живым, возьми с собой все, что должно быть в подсумке, а товарищу же верни все ему принадлежащее, — тогда вы встретитесь снова.

      Многое из услышанного мною тогда вошло в первую книгу Орлова, одну из лучших поэтических книг представителей так называемого третьего поколения советских поэтов. Орлов назвал ее «Третья скорость». Мы шутили: Сережа на третьей (на танковом языке — боевой) скорости вошел в литературу. Собственно, так оно и было. И быть иначе не могло. Ведь вместе с народом он пережил все, что выпало на его долю. Именно пережил, а не увидел со стороны, хотя, как выяснилось, зоркостью он обладал отменной. И не потому, что в смотровую щель своего танка от Мги увидел «предместья Вены и Берлина». И не потому, что сумел найти слова о высоком предназначении и высоком отличии солдата, сказав, что он, солдат, крепче стали, из которой сделана броня его танка:

     

      Проверь мотор и люк открой —

      Пускай машина остывает.

      Мы всё перенесем с тобой:

      Мы люди, а она стальная...

     

      Было в тех стихах еще что-то такое, что не сразу останавливало внимание. Это «что-то» мне лично открылось только потом, когда уже после войны мы долгими ночами прогуливались по пустынным улицам Ленинграда или вели неторопливые беседы в гостиничном номере в Москве. Каким словом передать эту, если так можно сказать, всеохватность мысли Орлова — от того, что знали мы все, и до того, о чем вряд ли задумывались? Еще не были запущены первые спутники, еще не пробил дороги в космос Юрий Гагарин, а Орлов уже мучился таинственным желанием увидеть недоступное. И как стало ясным теперь, эта мука пришла к нему не с годами, а еще тогда, до войны. Он был убежден, что открывателем будет не сверхчеловек, а такой, как он сам, солдат. Не случайно в одном из стихотворений, прочитанных в ночь перед боем, была строчка о тем, что «космос молча, звездами пылит», в другом говорилось: «Идут машины, словно громы, сошедшие с крутых небес».

      Под строчками:

     

      Потомок наш о нас еще вспомянет

      В каком-то многотысячном году,

      В путь отправляясь на ракетоплане

      На только что открытую звезду —

      стоит дата: «1943 год».

      Это — не случайное озарение поэта, желающего дать должную оценку подвигу его товарищей-фронтовиков. Уже тогда, на войне, он жил с глубоким убеждением в том, что его танк в мирное время будет перелит в ракетоплан. Как и в том, что

     

      Слесаря, танкисты и поэты,

      Мы на желтую Луну взойдем.

     

      Потом эта тема будет все шириться, нарастать в поэзии Орлова, укреплять его веру, что «придет человек — от планеты к планете протянутся вдаль верстовые столбы». Но прежде его ждут:

     

      Болота, болота, болота,

      За каждую кочку бои,

      И молча в отчаянных ротах

      Друзья умирают мои.

     

      Сегодня можно составить целую книгу стихов Сергея Орлова о космосе. Но начало ее было написано там, на Волховских болотах. В толстой тетради, где стихи соседствовали с техническими чертежами, мы найдем ручеек, от которого начнется эта книга.

      Когда Орлов встретился с первопроходцем космоса Юрием Гагариным, он сказал ему:

      — Я ведь вас давно знаю.

      Юрий Алексеевич немного смутился. Смутился и Орлов. Ему показалось, что Гагарин мог неверно истолковать его слова: дескать, нашелся еще один человек, желающий погреться в лучах чужой славы.

      — Я хочу подарить вам свою книгу, — сказал Орлов. — Там я что-то пытался сказать и о космосе.

      Гагарин улыбнулся.

      Такими и сохранились у меня на фотографии — космонавт и поэт, удивительно чем-то похожие друг на друга. Чем?

      Я часто задумываюсь над этим вопросом и снова обращаюсь к той ночи перед боем, когда в насквозь прокуренном блиндаже впервые задумался вслед за поэтом с том, что наше наступление через волховские болота прямой дорогой ведет в космические дали...

      Возвращались в Ленинград поздно. Над дорогой повисло низкое осеннее небо с редкими звездами. Вдруг одна из них показалась живой: то ли самолет пронес ее, то ли где-то прошел запоздалый звездопад. И снова вспомнились стихи Орлова:

     

      Улетали с Марса марсиане

      В мир иной, куда глаза глядят...

     

      Это — из поэмы Сергея Орлова «Семь дней творенья», которая так и осталась незавершенной...


      АНАТОЛИЙ ЧЕПУРОВ


      О солдате Великой Отечественной...



      Сергей Орлов. Большой советский поэт. Наверно, не найдется ни одного истинного почитателя поэзии, которому не захотелось бы в своих размышлениях о Сергее Орлове вслух или мысленно произнести эти простые и всё объясняющие слова — «большой советский поэт».

      Но сначала было детство, овеянное теплым летним духом северного леса, славной ратной стариной белозерской земли. Высокие, большие и чистые снега с малиновыми над ними зорями и рыжими морозными закатами, весенняя, в солнце и синьке, даль Белого озера, пионерские костры и походы, первая проба пера, первое признание таланта — все Это было в детстве, в ранней юности. А потом — сразу война.

      Я встретил Сергея Орлова на Волховском фронте, в лесах подо Мгой. Молодой, «без шрамов военной поры», веснушчатый, медноволосый, он был тогда командиром тяжелого танка «KB».

      Он был воином и поэтом — защитником города Ленина. При окончательном снятии блокады, командуя танковым взводом, Сергей Орлов принял, как говорится, огонь на себя и, объятый пламенем, упал на черный от битвы новгородский снег, чтобы снова встать во весь рост, но уже в обличье певца воинского братства.

      «Третья скорость» — первая книга поэта. В ней нет и тысячи строк. Но зато, какая поэтическая сила заложена в каждой из них! Стихи короткие, энергичные, яркие. Они композиционно организованы так, что напоминают танковую колонну на боевом марше.

      Сергей Орлов — автор многочисленных поэтических книг. Это и его чудесная лирика, тонкая, проникновенная, и его поэмы, полные живописи, философии, задушевности. Но самое главное, существенное то, что и в поэзии Сергей Орлов оставался воином, был всегда на переднем крае нашей жизни. Его волновало все, чем были живы люди. Он и стал большим поэтом именно потому, что в его отзывчивом, горячем сердце рождалась поэзия, выражающая человеческие радости, боли, надежды.

     

      Нам надо долго жить на белом свете.

      Привыкнуть к топору, как к пистолету,

      Чтобы и в снах увидеть на рассвете

      Сады да травы, мирную планету.

     

      За полгода до смерти Сергея Орлова мы встретились в Волгограде на выездном секретариате правления Союза писателей РСФСР. В какой-то свободный от дела час я предложил ему и нашему общему другу Анатолию Алексину послушать мою новую небольшую поэму «Сосны».

      Они охотно согласились. Рассказ, предваряющий чтение, был предельно краток.

      Ранней весною мы ехали с Дмитрием Хренковым — известным критиком и литературоведом, нашим однополчанином по Волховскому фронту — из Ленинграда в Новгород на чтения, посвященные Всеволоду Кочетову. Снег еще был высок и обилен, он сверкал бертолетовыми блестками, розовел от морозного солнца.

      — Вот за этими соснами поле. Там и горел Сергей...— сказал Хренков, и меня как опалило огнем. Всё вспомнилось, выплыло из памяти: высотки и трясина Синявина, снега и морозы, раскисшая земля по весне и осени, наши землянки, настилы, редакция газеты 8-й армии «Ленинский путь» в лесах у деревни Дусьево, молодой, лихой танкист Сергей Орлов, с которым мы там познакомились, наши на всю жизнь друзья — сотрудники армейской газеты. Вспомнилось на этом боевом поле и то, что было после войны в нашей многолетней дружбе с Сергеем Орловым...

      В этом озарении я вскоре и написал маленькую лирическую повесть, посвященную своему фронтовому товарищу.

      Мне потом говорили его московские друзья, что вещь эта ему пришлась по душе. Да и сам он мне сказал о том же еще там, в Волгограде. Это и позволяет мне сегодня предстать перед лицом широкого читателя с поэтическим, рассказом о солдате Великой Отечественной…

     

      Сосны


      Поэма

      С. Орлову


      На дворе сегодня

      В самом деле

      Праздник солнца

      М голубизны.

      В белом оперении

      Метели

      Улетели

      В сторону весны.

     

      Две сосны.

      Огонь зеленый, вечный

      Негасим и летом

      И зимой.

      Сердцем чую —

      В поле ветер встречный

      Вспомнил о тебе,

      Товарищ мой.

     

      И сдается,

      Слушает округа

      Песню, что водила

      На фронты:

      «Три танкиста,

      Три веселых друга...»

      Двух уж нет.

      А третий — это ты.

     

      В городке,

      Овеянном лесами,

      Рос, как все ребята

      Той поры,

      Паренек

      С озерными глазами:

      Школа,

      Пионерские костры,

     

      Древние курганы,

      Как былины,

      Свет рябины

      В снежной кутерьме,

      Чкалов,

      И папанинские льдины,

      И огонь Испании

      Во тьме,

     

      И стихи,

      Что посвящал березам —

      Молодухам

      Наших деревень,—

      С этим и ушел

      Навстречу грозам

      Паренек

      В кепчонке набекрень.

     

      Наша встреча —

      Боевые годы,

      Волхова

      Трясинная земля.

      С командиром

      Танкового взвода

      Мы на ней

      Хлебнули киселя.

     

      В сторону врага

      Рванулись танки,

      А его «КБ»,

      Ломая лед,

      На лесной

      Болотистой полянке

      Сходу встал:

      Хоть лопни — не идет!

     

      Словно дот,

      Он вырос над снегами,

      Над кустами

      В громе и в дыму.

      Пушки,

      Как пудовыми хлыстами,

      Били землю,

      Целясь по нему.

     

      Дотемна горел,

      Взрывался воздух.

      А когда

      В тяжелой тишине,

      Как веснушки,

      Высыпали звезды,

      Долетело:

      «Лейтенант, ко мне!..»

     

      Полз по кочкам стылым,

      По настилам,

      Выбиваясь

      Из последних сил.

      Кулаком

      Мерцающим светилам

      На волне отчаянья

      Грозил.

     

      А в землянке,

      От нагрева душной,

      Не поняв,

      Что собралась гроза,

      Он стоял,

      Как мальчик простодушный;

      Медный чуб,

      Озерные глаза.

     

      Он стоял и ждал

      Совсем другого:

      «Молодцы, ребята!

      Так держать!..»

      Командир полка,

      Скупой на слово,

      Поднимаясь,

      Не заставил ждать.

     

      «Знаю. Понимаю,

      Что трясина.

      Но война —

      На то она война.

      Два часа даю тебе —

      Машина

      Быть в расположении

      Должна.

     

      А не то...»

      Он взвесил на ладони

      Пистолета

      Черное литье.

      Пулями

      На мерзлом небосклоне

      Заморгали звезды:

      «Всё твое...»

     

      «Вот тебе

      И Юрьев день, бабуля,

      Вот тебе и выход

      В первый бой!..»

      Путь обратный.

      Но не снег, не пуля

      Лейтенантской

      Правили судьбой.

     

      Не просил никто,

      Не бил тревогу.

      Комполка,

      Наверно, знал секрет:

      Танковое братство

      На подмогу

      Лейтенанту

      Двинется вослед.

     

      Так и было.

      По настилам стылым,

      Пропечатав

      Траками снега,

      Эта сила

      Громом заходила,

      Покатила

      В сторону врага.

     

      Прямо у него

      Под самым носом,

      Наплевав

      На зверскую пальбу,

      Вырвала

      Своим железным тросом

      Из трясины

      Братскую судьбу.

     

      Дружество!

      Души людской вершина!

      Лейтенант докладывал:

      «Приказ

      Экипажем выполнен.

      Машина

      В боевой готовности

      Сейчас...»

     

      Командир полка,

      Скупой на слово,

      Не заставил

      Лейтенанта ждать.

      «Отдыхайте».

      Ничего другого

      Не прибавил, кроме: «Так держать!»

     

      Так держать!..

      Земля вставала дыбому

      День и ночь

      Кружилась карусель.

      Шли «КБ»,

      Под стать зеленым глыбам,

      В сторону весны,

      На Карбусель.

     

      В смотровые щели

      Лиловели,

      Багровели

      Белые поля.

      И держалась радость

      На пределе:

      «Здравствуй,

      Новгородская земля!

     

      Здравствуй, каждый кустик

      С искрой синей,

      Здравствуйте, холмы —

      За валом вал!..»

      Будто вместе

      С матерью-Россией,

      Молча, лейтенант

      Торжествовал.

     

      Я не видел,

      Как на поле этом,

      Словно тень

      Возникнув на броне,

      Заслонив

      Рукою с пистолетом

      Свет в глазах,

      Он высился в огне,

     

      ...Возвратясь

      Из зарубежной дали,

      Я потом, прочел

      В его стихах,

      Что и Гус, и Бруно

      Так вставали,

      Утверждая правду

      На кострах.

     

      Время-птица

      Быстро пролетело.

      Не тупилось

      Жизни острие.

      Как большая роща,

      Поредело

      Ныне

      Поколение мое.

     

      С лейтенантом,

      С другом закадычным,

      Всякое

      Бывало у меня.

      Но заминок

      По мотивам личным

      В счет не брали

      На черте огня.

     

      Он меня позвал,

      А не другого,

      На рубеж,

      Где вечно зелены,

      Подняли

      До неба голубого

      Свой огонь

      Две тихие сосны.

     

      В сторону весны

      Прошли метели,

      На висках

      Оставив белый след.

      Лишь коснувшись веток,

      Не сумели

      Погасить

      Их молчаливый свет.

     

      И сдается,

      Слушает округа

      Голос наших

      Невозвратных дней:

      «Три танкиста,

      Три веселых друга...»

      В поле сосны

      Вместо двух парней.

     

      До скончанья лет

      Осталось пламя

      На лице

      У третьего из них.

      В молодость

      Озерными глазами

      Смотрит он,

      Живущий за троих.

     

      Май 1977

     

      АРК. МИНЧКОВСКИЙ


      После войны


      Познакомились мы с ним поздней осенью сорок пятого года на еще гремящем трамваем Невском проспекте. Орлов шел вместе с тогда уже известным мне Михаилом Дудиным, который носил шинель со знаками отличия «старлея», как он любил себя называть. Само собой получилось — Дудин верховодил всей стайкой недавних фронтовиков, несмело отворявших двери редакций, да так навсегда и остался запевалой нашего, теперь уже редеющего поколения.

      — Сергей! — протянул мне руку светловолосый парень с пятнами от ожогов, оставивших незалечимую память на лице.

      Пальцы его суженной ладони едва сжимали руку. Ладонь была оперирована, и сухожилия в ней намного сократились.

      На «ты» мы перешли тут же. Да и как могло быть иначе. «Вы» у нас бы и не получилось.

      Было у Орлова любимое слово — «ребята», которое я вскоре от него услышал. Этими ребятами являлись: худенький, недавно вернувшийся из Венгрии, еще ходивший в кителе Толя Чепуров, журналист и критик боевой майор Митя Хренков, прихрамывающий, раненный под Ленинградом в начале войны, шумный Леня Хаустов, самый молодой из фронтовиков Сережа Давыдов. Позже «ребятами» Орлова сделались его московские товарищи из той же когорты поэтов-фронтовиков: Наровчатов, Максимов, Межиров, Соболь и однокашница Сергея по Литинституту Юлия Друнина, по праву причисливаемая к «ребятам». Ребятами все мы остались для него и перевалив через пятьдесят.

      Но тогда, в Ленинграде, до пятидесяти нам было заоблачно далеко.

      В конце сорок шестого года вышла первая книжка Орлова «Третья скорость». По-нынешнему и книжкой-то ее назвать трудно: книжечка форматом в записную, с мягкой серовато-фиолетовой обложкой, с меньше чем восемьюдесятью страничками текста. Но непрочно склеенный карманный томик быстро исчез с прилавков, хотя был издан значительным по тем временам тиражом в десять тысяч экземпляров.

      Свою первую книжку Сергей радостно и щедро раздаривал многочисленным друзьям и знакомым, вскоре оставшись чуть ли не без единого экземпляра. Напечатанный в 1946 году Лениздатом и вряд ли ушедший за пределы магазинов нашей области, сборник «Третья скорость» стал теперь предметом гордости собирателей поэзии.

      Но не в формате и не в бумаге было дело. Несмотря на свой внешне непрезентабельный вид, книжка была событием. То, что в литературу пришел художник со своей значительной темой, сделалось понятным всякому, кто хоть сколько-нибудь разбирался в стихах и любил их. Ведь именно с желтоватых газетных страниц этого маленького сборника впервые услышалось ставшее со временем крылатым стихотворение, начинавшееся словами: «Его зарыли в шар земной...»

      Об Орлове заговорили. Его заметила столичная критика. О «Третьей скорости» горячо отозвался Павел Антокольский. Ведущие поэты старшего поколения в Ленинграде признали незаурядный талант недавнего танкиста.

      Сергей возвратился к прерванным войной занятиям в университете. Но что-то у него с филологическими науками не ладилось.

      Жил он трудно. Совсем неустроенно квартирно, изрядно безденежно. Правда, денежно он так никогда и не зажил. Сперва зарабатывал мало, потом была семья, мать, затем семья сына, еще студента, жизнь на два дома, на два города.

      Но это уже было потом, а тогда над бытовыми неурядицами он не задумывался. Жалоб на сложности жизни я от него не слышал, хотя встречались мы достаточно часто, и в обстановке, которая располагала к доверительным разговорам.

      Он не умел приспосабливаться — писать барабанные стихи, до которых и газеты и радио в те годы были охочи. Был далек от поэтической журналистики. Не хотел, да и попросту не мог, ничего приукрашивать. И на суровую свою фронтовую память не пытался наводить глянец. Он оставался верен пережитой им горькой военной правде, кровь и мозоли которой стоили Победы.

      ...Были мы молоды и не чуждались жизненных радостей. Тем более что еще не до конца верили в то, что вернулись с войны, а это само по себе уже являлось немалой удачей. Имелись среди нас такие, что пользовались успехом у слабого пола и, что таить греха, по возможности не терялись. Да, находились, но не Серега, как его тогда многие звали. Он был стеснителен и не показно, а на самом деле нравственно светел.

      Зимой мы, группа молодых писателей, жили в Комарове, в еще старом, деревянном Доме творчества. Днем, трудясь по своим комнатам, чутко прислушивались к скрипу ступенек на лестнице: хорошо бы кто пришел, помешал работать. Вечерами, после ужина, томились от безделья. Однажды дали согласие забредшему к нам культурнику из дома отдыха совслужащих, что находился неподалеку, провести там литературный вечер. Пошло человек пять, и вечер получился удачный. Нам дружно хлопали. Несколько отдыхавших там девушек вызвались нас проводить, а проводив, надолго задержались. Когда гостьи собрались уходить, послали за той, которую увлек Орлов. Вернулась ее подруга, удивленно проговорила:

      — Сейчас идет. Представляете, все время читал ей стихи. «Минутку, — сказал. — Еще несколько строчек».

      А вскоре Сережа влюбился. Влюбился с прямотой чувств и темпераментом всей своей непосредственной натуры. Но что-то там с его романом не очень складывалось. Осведомленные люди говорили, что родителей его избранницы пугали жизненная неустроенность Сергея и ненадежность профессии. Их, далеких от литературных кругов, страшила неясность материального положения поэта. Девушка и сама металась между разумными доводами и чувствами. Но ведь и вправду у Орлова не было ничего, кроме таланта.

      И все-таки хоть и не сразу, но были сломлены препятствия, преодолено сопротивление родителей. Сергей победил. Не помню ничего похожего на свадьбу. Они и не были в характере моего поколения, у Орлова, как и у всех нас, появилась жена, а потом и сын Владимир. С Велой, как мы называли его жену Виолетту, он прожил более четверти века, сперва в нашем городе, а потом в Москве. Были они отличной, хорошо понимавшей друг друга парой, людьми духовно близкими. Оба отзывчивые. Оба чуждые идее накопительства и сытого благополучия.

      Однако я забегаю вперед, а хочется рассказать о тех, уже теперь далеких днях, когда гонорары наши были малы, карманы пусты, но жизнь казалась прекрасной.

      Тогда чуть ли не на каждом углу снова, как до войны, действовали пивные. Заведения, надо сказать, очень даже неплохие, ныне повсюду закрытые и замененные немногочисленными пижонскими барами. Сидели в полуподвальных или первоэтажных зальцах таких пивных мужчины, под кружечку-другую пенистою «жигулевского» вели неторопливый разговор, закусывали горячей семипалатинской колбасой. Водку пили редко. Безобразий в пивных почти не бывало, и уж никто не «давил на троих» ни в подворотнях, ни в лифтах. Сиживали за нехитрыми столиками и мы, начинавшие литераторы. Удовольствие обходилось дешево, но главным для нас было общение. Ведь тогда мы не то что не мечтали о своих «кабинетах», но и комната на одного казалась чем-то несбыточным. Наверное, все написанное в те годы друзьями — ныне известными поэтами — впервые я услышал за кружкой пива.

      Но случалось, не хватало и на пиво. Тогда ходили по улицам. И вели разговоры на ходу. Кто читал, кто слушал стихи. И вот ведь удивительно: несмотря на бытовую неустроенность, никогда мы не назывались ни озлобленным, ни сердитым поколением, о котором так много писалось на Западе. Военное свое прошлое не считали чем-то исключительным. Потому и не требовали никаких преимуществ, твердо веря в свои возможности и в то, что должное место и в мирной жизни завоюем.

      Как-то раз Сережа Орлов провожал меня до самого Ковенского переулка, где я жил с молодой женой и явившимися на свет близнецами. Мы долго стояли на углу улицы Восстания, — пригласить его к себе я не мог. Условий для того не было. Уже молчали, говорено было много, и вдруг Сергей, как бы мысля вслух, сказал:

      — Нет, надо все-таки учиться. Так ничего не получится...

      Вскоре он уехал в Москву и поступил в Литинститут, обретя там близких его духу однокурсников.

      В Ленинграде он в те годы бывал наездом. Прибывая на каникулы, живо рассказывал новости столичной литературной жизни.

      Понемногу налаживалась послевоенная писательская жизнь. Оперялось и наше литературное поколение. В Ленинграде уже не первый год издавался новый ежемесячник «Нева». Возвратившись из Москвы, Сергей стал в нем заведовать поэзией. В пятидесятых годах с новой силой зазвучала тема бессмертного подвига народа. Таланту Орлова нашлось где развернуться. Но он не повторял задов. О войне теперь писал по-иному, как бы оглядываясь на незабываемое и делая своеобразную перекличку с теми, кто пришел на смену военному поколению. Оказавшись ночью на улице, он пристально вглядывался в лица молоденьких танкистов, которые с утра будут участвовать со своей машиной в праздничном параде. С понятной грустью рассказывал в стихах о выступлении в армейском клубе:

     

      «Встать!» И ветер прошел, по залу.

      Мне хотелось сказать: «Садись».

      Повстречали меня сначала,

      Будто гость я, а не танкист.

     

      Возле Кировского проспекта, вблизи студии «Ленфильм», поднялся новый писательский дом. Сергей по праву получил в нем квартиру. Переехал туда с женой, сыном и матерью Екатериной Яковлевной.

      Выходили его новые книги. Вышел объемистый для поэта томик «Стихотворения». Открывался он большим циклом «Стихи о войне». Даря мне сборник, Сергей написал: «Аркадий! А мы такую книжку прочитали. Не нам о непрочитанном жалеть».

      Со времени надписи на титуле, с выхода «Третьей скорости», прошли добрые полтора десятка лет. За эти годы Орлов прочитал сотни книг и вовсе уже не утверждал, что «прочитанное» на войне избавляет от необходимости много знать и читать. Надпись лишь свидетельствовала о том, что боевая школа и солдатская дружба для него остались неизменными.

      Немногим позже, уйдя из «Невы», он стал работать референтом по поэзии в нашей писательской организации. Хлопотливая эта полуканцелярская должность никак не подходила ни к беспокойной натуре Сергея, ни к его уже утвердившемуся поэтическому имени, но он говорил:

      — Что сделаешь. На стихи жить не могу. Нужна зарплата.

      Да и писалось опять, как он уверял, мало и нелегко.

      — Понимаешь, — не без иронии признавался Сергей. — Жил я с мамой и братом в одной комнатке, а писал!.. Теперь живу... Квартира — небо, Петропавловка напротив, а путного ничего не пишу.

      Сейчас мы знаем, что сочинял он и очень даже хорошие стихи, но, то ли недовольный собой, то ли не уверенный в том, что пишет нужное, необходимое читателю, отправлял стихи в ящик стола, чтобы вернуться к ним позже, да так и не возвращался.

      В те дни дружили они с Михаилом Дудиным. Проживали на одной лестнице. Близки были по возрасту и по биографиям. Оба обстрелянные хватившие военного лиха. Дудин провел на Ханко всю легендарную оборону полуострова. Орлов горел в танке. Разные по характерам, они, однако, во многом сходились. Дудин, с завидной широтой ею многообразной палитры, давно и прочно занимал видное место в литературе, пользовался в Ленинграде немалой популярностью. Орлов относился к нему с уважением младшего брата к старшему, считая его и умудренней и жизненно опытней.

      Несколько вещей они написали вместе. На страницах «Ленинградской правды» появились небольшие поэмы под двумя фамилиями. Но содружество в поэзии было недолгим. Очень уж это были разные художники, и опубликованные стихотворные главки, по-видимому, все же писались порознь. Звонкие, возвышенные строфы дудинской лиры явственно отличались от очень земных четверостиший, скорее всего принадлежавших перу Орлова.

      Для Сергея война осталась памятью накрепко запечатленных картин, порой совсем не героического, а сурово-бытового содержания. Такой он ее запомнил, навсегда оставаясь цепким на детали.

      Орлов дружил с художниками. Бывал в их мастерских. Как-то, придя от живописца Бориса Федорова — тот только закончил крупное полотно «Рейхстаг взят!», — передавал впечатление от увиденного:

      — Понимаешь, кончилась война. Взяли рейхстаг. Никто ни в кого не стреляет. Стоят, курят. Все кругом избито снарядами, а впереди у каждого своя мирная жизнь. Армия сделала то, что от нее требовалось. Дальше все иное...

      Я смотрел на Сергея и чувствовал внутреннюю в глубинах его души обиду. Как, наверное, ему хотелось дойти со своим танком до Берлина и увидеть час наступившего мира, когда еще догорали костры войны. Сколько бы было написано замечательных стихов о советских парнях, которые все-таки дошли до Берлина.

      — И вот стоят эти люди, — продолжал Орлов. — Не солдаты уже — мужики, оглушенные внезапно наступившей тишиной.

      В сюжете картины он увидел черты подлинной правды, которую особенно ценил в произведениях о войне. Вернувшись из кино, где смотрел картину «Освобождение» (Сергей любил ходить на дневные сеансы), коротко сказал:

      — Похоже. Настоящая война, какой была.

      Помню, на площади возле Дворца культуры имени Ленсовета происходили съемки фильма, посвященного военному времени. Возле закамуфлированных бронетранспортеров, ожидая команду режиссера, томились «немецкие» солдаты в серо-зеленых мундирах с расстегнутыми воротами, с автоматами на шее. Где только набирали киношники этих блондинистых и рыжих здоровяков?!

      Как всегда, конечно же, сыскалось достаточно досужих зевак: кому-то довелось повидать настоящих гитлеровцев, кто-то, к своему счастью, знал их только по кино. Оказались в толпе и мы с Орловым. Он с ребячьим любопытством рассматривал массовку, придирчиво оглядывал оружие и машины, потом удовлетворенно заключил:

      — Настоящие фрицы. Все правильно. Только сапоги не такие. Надо бы широкие, голенища раструбом. Они туда обоймы совали.

      На него оборачивались мальчишки. Умолкнув, смотрели с уважением: человек знает!

      Война, оставившая на лице его печать — ожог, который маскировала шкиперская борода, не забывалась.

      Как-то раз он пришел ко мне с номером «Комсомольской правды». В нем рассказывалось о бытующей в ГДР легенде о пленных русских танкистах. Они во время испытаний нового немецкого бронебойного оружия на своей «тридцатьчетверке» вырвались с полигона. «Красный танк» с отчаянным экипажем пошел гулять по дорогам фашистской Германии и, наводя ужас на обитателей близлежащих городков, оставался свободным до тех пор, пока не был расстрелян подоспевшей артиллерией.

      — Давай с тобой напишем пьесу. Или лучше сценарий, — предложил Сергей. — Ты же драматург.

      Я не удивился его предложению. Дело в том, что в конце сороковых годов в Ленинградском театре имени Ленинского комсомола состоялась премьера нашей с Евг. Мином пьесы «Мирное утро». Речь в ней шла об офицерах саперного батальона. Возвращаясь с войны с Японией, часть эта остановилась неподалеку от границы с Китаем, да так и осталась на дальневосточной земле. Зал тогда был набит до отказа, и премьера прошла хорошо. В первом ряду балкона сидели мало еще кому известные Толя Чепуров и Сережа Орлов. На них пьеса произвела хорошее впечатление. После окончания спектакля, в фойе, в группе пожимавших нам руки знакомых были и они. «Здорово, ребята! — восхищался Орлов. — Молодцы!» Поддерживал его в оценке и Толя. А мы, упоенные свалившимся на нас успехом, даже не догадались позвать их на ужин, который после спектакля устраивали актерам. Много позже наши товарищи говорили: «Эх вы! А мы-то хвалили! Так хотелось тогда посидеть, отметить. Нам-то ведь самим было не на что».

      И вот, с тех пор уверовавший в мои драматургические способности, Сергей предлагал мне писать вместе с ним сценарий:

      — Давай, это же вещь! Я песни напишу. И насчет танка все могу.

      Он, конечно, мог не только «насчет танка». Но, к тому времени набив достаточно шишек с постановками пьес и зная, что такое «пробить» сценарий, да к тому же всерьез занятый прозой, я отказался от заманчивого предложения поработать с Орловым.

      Наверное, и к добру для него. Соавтора Сергей нашел в своем друге Дудине. Никогда прежде не писавшие ни пьес, ни сценариев, они отлично справились с этой работой. В результате их совместного труда и усилий студии «Ленфильм» на экраны вышел волнующий фильм «Жаворонок», основой которого явилась легенда о пленных танкистах. Двумя десятками лет отдаленная от войны, картина явилась гордой песней не знающему предела мужеству советских людей, фильм стал гимном миру и проклятьем войне.

      Песен для него авторам писать не пришлось. В эпиграфе-прологе к «Жаворонку» звучали положенные на музыку уже знаменитые стихи «Его зарыли в шар земной...».

      В шестидесятых годах творчество Сергея Орлова обрело значительный вес. Его поэзия получила широкое признание.

      В то время во главе ленинградских литераторов стоял поэт первого славного поколения советских художников слова Александр Андреевич Прокофьев. Он высоко оценивал стихотворный дар Орлова, активно содействовал приему Сергея в Союз писателей, поддерживал его первые шаги в печати. Обладавший поразительной памятью, Александр Андреевич знал наизусть немало поэтических строф Орлова и при случае читал их вслух.

      Интересно было наблюдать, когда они встречались в обстановке, способствовавшей доверительному разговору. Они отлично понимали друг друга. В оценках припоминаемых стихов обычно не расходились. Глубоко преданные теме русского человека на российской земле, душевно любящие Родину, но при том остающиеся стойкими интернационалистами, они знали цену подлинному стихотворному слову. Смотришь на них со стороны и видишь; разговаривают с хитринкой. Каждый будто старается выведать нечто ему еще неизвестное в таланте другого. Так, наверно, исстари вели беседы истинные умельцы своего дела. Старый, дорожащий секретами своего мастерства и вовсе не готовый их передать каждому, кто того захочет, и молодой, уже примеченный стариком, а может быть, и способный его в чем-то и превзойти.

     

      Летом 1964 года мы с Орловым семьями жили в деревне Мерево, близ города Луги. Наши жены Вела и Галя дружили. Мои дочери, обе первокурсницы, и еще не окончивший школу Вова Орлов проводили время компанией, отделившись от «стариков», которыми они нас считали. Младший Орлов гонял на мотоцикле, к ужасу обеих матерей, усаживая за своей спиной то одну, то другую из наших дочек. Он был своим среди деревенских парней, поскольку Орловы проводили в Мереве не один год. Сергею нравилось, что сын его растет не комнатным, книжным юношей. Может быть, в нем он хотел видеть свою юность и верить в то, что и этот парень не дрогнет, если в жизни его наступит решительный час.

      Однажды мы сидели с Серегой в домике, который снимали Орловы. Было включено радио. Диктор объявил, что сейчас выступит Михаил Светлов. Слабым голосом, но как всегда вдохновенно, тот прочитал свою неувядаемую «Гренаду».

      Мы долго молчали. Затем Сергей сказал:

      — Правильно, что дали старику выступить. Последняя, наверное, запись...

      К Орлову Светлов относился с нежностью. Иначе, как Сережей, его не называл, и тот платил ему привязанностью.

      Увы, предчувствия Сергея не обманули. Осенью Светлова не стало, и та запись его голоса действительно была последней.

     

      Еще задолго до того, как Сергей переехал в Москву, между нами произошла размолвка. Собственно, не было ничего и похожего на ссору. Не было объяснений. Но отношения сделались сухими. Прежние простота и дружелюбие из них куда-то ушли. Так сложилось — мы стали по-разному оценивать происходящее в нашей писательской среде Ленинграда. Случалось, что кидали друг другу и едкие обвинения в пристрастности к отдельным явлениям. Но так, больше из желания уязвить один другого. И вдруг Сергей позвонил мне и сказал:

      — Слушай, знаешь что... Зря мы все это. Вот тут и Велка говорит... В общем, если мы, свои-то ребята, станем друг против друга... Тогда что? Тогда плохо. Верно же.

      Противоборство окончилось, но прежнее сразу не вернулось.

      Вскоре мне стукнуло пятьдесят. В Доме писателей состоялся товарищеский вечер, и Сергей на него пришел с Виолеттой. Было что полагается: речи, телеграммы, шумное застолье. Первое слово сказал Михаил Дудин. Между прочим, он пошутил, заявив, что наши с ним недостатки нужно отнести за счет царской власти, при которой мы оба еще родились. Они с Орловым подарили мне киноаппарат-пистолет. Сергей пытался тут же снять первый фильм — «50-летие», чтобы он потом, как он сказал, демонстрировался на моем столетии.

      В тот вечер Сергей прочитал стихи, написанные за полтора часа до застолья. Эти стихи существуют в единственном, подаренном мне экземпляре, и потому привожу их тут полностью.


      Аркадию Минчковскому


      Офицеры запаса. Солдаты великой войны,

      Что вы пьете на первых своих юбилеях?

      Вы на службе гражданской не вышли в большие чины —

      Потому к вам не катят бочонки с елеем,

      Нет елея... Ну его к черту, елей!

      В вашу честь в сорок пятом ревели огнем батареи.

      И вставала с коленей Европа. Над ней

      Ваши стяги горели у Эльбы и Шпрее.

      Из имперских подвалов вино не вино,

      Спирт из кружек — и тот не хмелен был для вас он.

      Офицеры запаса, ах как это было давно!

      Вы хмелеете нынче от хлебного кваса.

      На собраньях молчите. Не лезете в спор.

      От семейных забот, как подносы, сияют плешины.

      Был когда-то лихой капитан и сапер

      Наш Аркадий Минчковский, плевал он на мины.

      А сегодня ему пятьдесят. Лысоват, член бюро.

      Огорчен, что не выбран в правление.

      Ах, Аркадий, да плюнь ты на это добро,

      Ты ведь сам выбирал для себя направление

      В сорок пятом, когда, полыхал горизонт.

      Выбор был небольшим, но ты выбрал Победу.

      Так и дуй до горы, а Литфонд — это все же не фронт

      Можно в нем уступить свое место соседу.

     

      Сергей Орлов 12 января 66 г.

      20 ч. 45 м.

     

      — Не обиделся? — спросил он меня, передавая напечатанные на листке стихи, когда умолкли застольные аплодисменты.

      Но я и не подумал обижаться. Стихи были хорошие. Тем более что в Литфонде я никаких мест никогда не занимал, и понадобился он тут лишь для меткого словца. Ну и хорошо.

      Прошло несколько лет. Сергей переехал в Москву и стал секретарем Российской писательской организации. Отношения наши вошли в нормальное русло еще задолго до того. Он был прав: как могли конфликтовать мы, когда теперь уже на наши плечи легла обязанность воспитания молодой смены литераторов, людей с разными характерами, порой и легко ранимых.

      Все будто сложилось ладно, и хотя Сергей жил от нас в отдалении, дружеский его локоть мы чувствовали постоянно.

      7 октября 1977 года в Доме писателей имени Маяковского был праздничный вечер. Отмечался день новой, только что принятой Верховным Советом Конституции СССР. После вечера мы группой друзей спустились в кафе. Налили по первой рюмке и выпили в честь праздника. Наполнили и по второй, но тут Анатолия Чепурова позвали к телефону. Чепуров ушел, а мы ждали с налитыми рюмками. Шутили и смеялись, — праздник! Вскоре Анатолий вернулся. Я взглянул на него и понял: произошло что-то серьезное.

      — Умер Сережа Орлов, — сказал он. — Внезапно. Несколько часов назад. Позвонил Хренков.

      За столом наступила тяжелая пауза. Праздничного настроения как не бывало. Наполненные рюмки долго оставались нетронутыми. Начали расспрашивать о подробностях, но Анатолий тогда еще ничего не знал. Вскоре разошлись по домам.

      ________________________________________________

     

      Вечер памяти Сергея Орлова у нас в Ленинграде был устроен спустя год с небольшим. Белый зал Дома писателей имени Маяковского был полон. На подмостках, прислоненный к мольберту, стоял портрет улыбающегося Сережи, каким мы его видели в хорошую минуту. За столиками с цветами сидели близкие друзья поэта. На вечер в Ленинград приехали Юлия Друнина, Валерий Дементьев, Марк Максимов, Григорий Поженян, Марк Соболь, Николай Шундик. Здесь были и ленинградцы — давние фронтовики, те, кто начинал поэтический путь вместе с Орловым. Вечер открыл его старый друг Анатолий Чепуров. Потом выступали Михаил Дудин, Дмитрий Хренков и другие товарищи Орлова. Здесь были вдова поэта Виолетта Степановна и мать Екатерина Яковлевна. Звучал записанный на пленку голос Сергея Орлова. Приглашенные артисты и поэты-друзья читали его стихи. Читали их, как свои. Нет, лучше, чем свои, вдохновенней. Потом читали и стихи, посвященные его памяти. Кинорежиссер Леонид Менакер вспоминал встречи с Орловым, когда шли съемки «Жаворонка». Вечер начинался прологом к фильму, в котором с потрясающей силой звучало «Его зарыли в шар земной...». Кончился вечер последней частью картины, в которой над злобой и ненавистью торжествовало человеколюбие, а над черной мерзостью нацизма свет единения людей.

      Зажглись люстры в зале. С портрета снова улыбался Сергей. В рядах были его земляки. Наверное, десятка два белозерцев пришло на вечер. В зале находилась и молодежь, которая знала Орлова только по стихам и счастлива была видеть многих прославленных его друзей.

      После вечера собрались внизу. Выпили памятную за Сергея. Сказали то, что еще было недосказано наверху. А потом вечер продолжился иначе. Не столько торжественно, как дружески просто: был в ударе Дмитрий Хренков. Вспоминая, он стал рассказывать, как в дни молодости безденежные, но не унывающие Орлов и Дудин с их приятелем художником Алексеем Соколовым ходили в поход по Ладоге. Рассказ изобиловал забавными эпизодами, и все смеялись. Казалось, с нами смеялся и Сережа. Ведь он так ценил шутку. Его с нами не было и уже никогда не могло быть. Но если бы он тут находился, он бы непременно наутро сказал:

      — Отлично сидели вчера, ребята. Митя Хренков молодец. Здорово всех веселил.

     

      МАРК СОБОЛЬ


      "В кубанке овсяных волос…"


     

      Много лет назад один старый писатель произнес странную для меня в ту пору фразу: «Мне очень трудно жить: два моих лучших друга стали памятниками». Как грустно, что сегодня я его понимаю!

      Даже на вечерах памяти ушедших друзей вдруг порой послышится, будто речь идет не о человеке, а о монументе. А я с ним когда-то читал стихи до утра, спорил, смеялся, иногда ненадолго ссорился, мы вместе шумствовали и пели, понимая толк в застолье, вместе бедовали, вместе радовались... Конечно, замечательно, что, уйдя, друзья воплотились в улицы, в пароходы «и в другие долгие дела», но я бы, даю слово, отдал половину оставшихся мне годков за одно живое рукопожатие.

      В Сергее Орлове ничего не было от монумента. Даже «маститости» он не приобрел, несмотря на громкое имя, высокую должность, солидный возраст...

      Вот выплывает из памяти бывший Дом пионеров, старомосковский особняк на тихой улочке Стопани. Мартовским утром 1947 года здесь открылось 1-е Всесоюзное совещание молодых писателей. Здесь ребята нашего поколения впервые сошлись все вместе, многие впервые посмотрели друг другу в глаза — и сдружились на всю жизнь.

      Я уже знал, что Сергей Орлов горел в танке, наизусть помнил «Его зарыли в шар земной...», «После марша», твердил про себя тогда еще не напечатанные строчки:

     

      Жил на свете, не скучал

      В офицерском звании,

      Пулю-дуру повстречал

      Родом из Германии.

      Покачнулся белый свет,

      Ничего на свете нет.

     

      — Сережа... — назвал он себя, подавая мне руку.

      Только позже я разглядел шрамы, следы ожогов на его лице. А сперва увидел высокий, очень чистый лоб, «кубанку овсяных волос» и озорные, с лукавой чертовщинкой глаза. Марк Максимов сказал про его лицо, что оно «красивое, как время». Меня же с первой минуты захватило его обаяние — с той нашей встречи до последнего дня. Не знаю, был ли он красив, но ручаюсь, что был прекрасен. В нем подкупала удивительная открытость, распахнутость — навстречу друзьям, шуткам, на которые откликался мгновенно, — и, конечно же, всем существом своим он вбирал в себя и сам излучал поэзию. Он был жаден до жизни, словно торопился наверстать утраченное. Взрослея, он внешне становился собраннее, спокойнее, но не угомонилось в нем острое и заинтересованное любопытство, жажда действия. Может быть, с годами постороннему взгляду это становилось не так заметно. Но меня ничуть не поразило, когда однажды, увлёкшись астрономическими выкладками, он с напористым темпераментом убеждал всех и каждого, что мы, земляне, инопланетного происхождения. Или, к примеру, чуть ли не всерьез был готов поверить чьей-то, а может, собственной придумке, что, мол, дядя Евгения Онегина был редактором, причем зловредным: еще бы, он самых честных «правил»! Необходимого для настоящего поэта неистребимого мальчишества ему хватало с избытком. При дотошной добросовестности, придирчивости к собственной работе — над стихом или в служебном секретарском кабинете. В нем как-то совершенно естественно уживались добротная крестьянская основательность и, я бы сказал, моцартовское начало. Сергей был добрым, отзывчивым, ранимым и вместе с тем весьма «твердым орешком»: если в чем-то накрепко убежден, будет стоять на своем до конца!

      Когда мы были еще невероятно молоды, кто-то из ребят придумал загадку. Идут четыре поэта: Сергей, Сережа, Серега и Сережка. Спрашивается: кто есть кто?

      Угадывали почти безошибочно: Сергей — Васильев, Сережа — Наровчатов, Серега — Смирнов, Сережка — Орлов.

      Дело не только в том, что Орлов — младший по возрасту. Тут была угадана человеческая характеристика: шуточная, но, в общем-то, верная. Характеристика манеры общения с людьми и самооценки каждого. Я любил и люблю их всех, но проще и вернее (во всяком случае, для очень молодого человека) было дружить именно с «Сережкой». Тут надежность и взаимная выручка обеспечены безоговорочно.

      Память моя устроена так, что я слабовато запоминаю значительные события, зато четко помню всяческие житейские эпизоды. Может быть, это у многих фронтовиков: павшие товарищи снятся только живыми, в различных, порой забавных бытовых обстоятельствах...

      Однажды, в конце сороковых или начале пятидесятых, сидя в каком-то второразрядном кафе, мы — Михаил Львов, Марк Максимов, Орлов и я — вполголоса читали по кругу стихи. В строчках еще отчетливо звучала война, но многое было и о сегодняшнем дне, времени возрождения. (Скажу в скобках, что нам, фронтовым писателям, этот переходный период дался нелегко.) Орлов прочитал одно из лучших своих стихотворений тех лет — «Жеребенок».

      Вдруг из-за соседнего стола, где гомонили подвыпившие фронтовики, яростно поднялся богатырского сложения дядя.

      — Вы чего тут шепчете? — заорал он на все кафе. — Думаете, это стихи?! Поэты копеечные — сочиняют черт те что, а настоящего понятия нету. Вот я вам сейчас прочитаю — стихи!!! «Его зарыли в шар земной, а был он лишь солдат...»

      Наш сосед прокричал стихотворение до конца. Я чуть не сделал глупость: уже готов был рукой показать на Орлова — вот, мол, автор. Сергей, побелев, приложил палец к губам: молчи!

      Позже, по дороге домой, он грустно сказал:

      — Сколько нам всем надо сделать, чтоб вновь пробиться к читателю!..

      Тогда он был еще безбородым, и в крохотной парикмахерской около Литинститута рыжая Валя подолгу мучилась, уголком бритвы выковыривая кустики щетины, растущие из живой кожи между рубцами.

      — Бороду, что ли бы отпустил!.. — сердилась она.

      Не по ее ли подсказке появилась знаменитая борода? Нынче бородачей не счесть, а тогда это было в диковинку. Даже игра такая существовала, вроде пари: кто первым увидит пять бородатых, тот и выигрывает...

      В ту пору мы, фронтовая братия, собирались вместе куда чаще, чем теперь (да и сколько нас на сегодня осталось?). С чего бы ни начинался разговор, он все равно сворачивал на воспоминания. Словно мы все сошлись в придорожной «обогревалке», и никакие тут не писатели, а пехотинцы, саперы, танкисты, — настолько в душах еще гремела и горела Великая Отечественная война.

      Кто-то посторонний, проходя мимо нас именно в такую минуту, чуть коснулся Сережкиной бороды и нагловато хмыкнул:

      — Эй ты, Добролюбов!..

      Я никогда не видел Сергея в подобном гневе. Он вскочил, стукнул кулаком по столу и крикнул в упор, словно выстрелил:

      — Я вам не Добролюбов! Я командир танкового взвода!

      Мне бы хотелось привести небольшой отрывок из книги воспоминаний. Это было напечатано еще при жизни Орлова; прочитав, он тут же позвонил мне и удостоверил, что все сказанное — чистейшая правда.

      «Для меня, как и для моих ровесников и однополчан, война слишком долго не кончалась. То есть вообще-то она закончилась, давно отгремело салютами 9 Мая, а мы всё еще вроде бы не вышли из боя. Уже вставали возрожденные города и заводы, но мы смотрели на них как бы все еще из-за бруствера окопа.

      И однажды был мелкий житейский случай, почти анекдот. Нечаянная реплика в московской забегаловке, в инвалидной «деревяшке» первых послевоенных лет.

      Мы заскочили туда вдвоем — Сережа Орлов и я. Среди тех немногих моих друзей, что остаются надежными всю жизнь, я счастлив назвать поэта Сергея Орлова, красивого человека. Фашисты подбили и сожгли танк, в котором был Сергей, опалили ему лицо и руки, но и стянутым шрамами ртом он торжественно и просто провозгласил свой реквием погибшим солдатам... Я думаю, что не скомпрометирую друга упоминанием о забегаловке.

      В густом от самокруток и дешевых папирос тумане к нам двинулся какой-то парень. Когда он подошел совсем близко, мы разглядели на его лице рубцы от ожога.

      Вот сейчас он спросит:

      — Что, браток? Тоже танкист?

      Но парень хлопнул Сергея по плечу и весело заорал:

      — Что, браток? Тоже сталевар?

      ...Так кончаются войны».

      Я не успел поблагодарить Орлова за щедрое его умение мгновенно и тактично подсказать товарищу точное слово в стихотворении. Вот, к примеру, я однажды прочитал строчку: «И вдребезги стекла в окне». Сергей тихо поправил: «брызнули». Как сразу все стало зримее, слышнее, попросту лучше! Честно говоря, в моих стихах есть не одна его находка.

      Он называл свою молодость победной, бесстрашной и... неблагоразумной. Как Маяковский, он надеялся и верил, что вовеки не придет к нему «позорное благоразумие»; знал, что даже старым, «как перечница медная», будет поступать, не изменив наказу собственной юности, прошедшей «на дымном гребне фронтовых ночей». Это не просто слова и строчки стихов, это — истина, подтвержденная всей его жизнью, хоть и оборвалась она задолго до старости.

      Конечно, можно рассказать куда больше и подробнее, чем я это сделал. Но для этого нужно спокойствие, дистанция времени. А в моих ушах все еще гремит троекратный воинский салют в дождливый октябрьский день на заполненном народом кладбище....

     

      ЕГОР ИСАЕВ


      На расстоянии памяти...


     

      Сергей Орлов начал войну в самом ее разгаре и в самых таких видных, напористых войсках — в войсках броневого щита и тарана. Весь, можно сказать, в железе и весь на виду. Ведь танк, хоть он и пластун по сути — ползком движется,— а вещь, что ни говори, очень заметная, удобная для прицела. Особенно, когда ровно — ни бугорка, ни тени под огнем, — как это было когда-то подо Мгой, невдалеке от Ленинграда. Страшно как ровно... И смертельно жарко! Особенно, когда броневые махины сходились в рукопашной. Да, да, именно в рукопашной. Как сходилась когда-то пехота — штык в штык, как схлестывалась кавалерия — клинок в клинок... А тут — танки! Лоб в лоб, огонь в огонь.

      И где-то там, у станции Мга, в сорок третьем — а теперь на расстоянии памяти! — шел тяжелый «KB» лейтенанта Орлова. Еще не Сергея, нет, а просто Сережки с Белого озера, что под Вологдой, белобрысого паренька, который к тому времени, может, и поцеловаться-то как следует робел, а тут — на тебе! — уже лейтенант, командир самоходного боевого железа. И вот она, смотровая щель, вровень с раскаленным от стрельбы орудийным дулом... Вот она — огневая точка зрения воина-танкиста. Взгляд, так сказать, через всю Европу — от той самой станции Мга до Новгорода, от Новгорода до Вислы и далее, за Вислу, туда, в направлении Победы.

     

      Жизнь прошла с тех пор,

      Не просто годы.

      А за ней, там, где огни встают,

      В сполохах январской непогоды,

      Возле самой смерти на краю,

      Скинув молча полушубок в стужу,

      Лейтенант в неполных двадцать лет,

      Я ремень затягиваю туже

      И сую под ватник пистолет.

      Больше ничего со мною нету.

      Только вся Россия за спиной

      В свете догорающей ракеты

      Над железной башней ледяной...

      ……………………………………..

      А земля огромна, фронт безмерен.

      Лейтенант — песчинка средь огня.

      Как он там в огне ревущем верит

      В мирного, далекого меня?

     

      Тут как бы два Орлова. Орлов — лейтенант, почти мальчишка, тогдашний Орлов, каждодневно стоящий на краю смерти, и Орлов — нынешний, жженый-пережженый и все же уцелевший в огне, Орлов пожилой и много переживший, такой привычно мирный, добрый человек. Он вглядывается в свое лицо, как в колодец пережитого, и такое чувство: видит не столько себя, свое лицо в глубине, сколько лицо своего давнего товарища-однополчанина, возможно уже погибшего давно. И это не литературный прием, желание сблизить в слове далекое вчера с сегодня, это — свойство памяти, свойство души. У хороших людей всегда так: говорят вроде бы о себе, а на самом деле о других. Такая отстраненность и придает образу наибольший масштаб обобщенности.

     

      Его зарыли в шар земной,

      А был он лишь солдат,

      Всего, друзья, солдат простой,

      Без званий и наград.

      Ему как мавзолей земля —

      На миллион веков.

      И Млечные Пути пылят

      Вокруг него с боков.

     

      Как видите, вроде бы об одном только, о частном, а на самом деле — о многих и об общем. И опять: сказано высоко, объемно сказано и в то же время предельно индивидуально, лично. Для себя лично и для других. Всенародно сказано.

      А вот другое стихотворение — про лесную кукушку. Простенькое оно какое-то, тихое, а вот щемит почему-то, больно щемит, как та былинка на осеннем ветру у каменного обелиска, выше которого, кроме звезды над ним, ничего уже нет... А может, в душе у нас щемит?

      А было это в прифронтовом лесу, может, за две-три минуты до атаки, когда каждый нерв, как шильце, — вперед! Вдруг закуковала кукушка. И тот, кто ее услышал, на какое-то мгновение стал тогда до невероятности невоенным, доверчивым... Как тогда — у себя дома, у себя в лесу, у себя в детстве, в юности... И каждый про себя считал: сколько же она ему накукует? Вот она — наивность железных людей!

      Накуковала кукушка много, а в живых после боя остался лишь один.

     

      Но думал каждый: «Доживу, возможно,

      Не всех людей хоронят на войне».

      И эти двадцать лет в лесу тревожном

      Накуковала птица только мне.


К титульной странице
Вперед
Назад