Глава третья

В поисках гармонии


Москва, Тверской бульвар, 25

      Летом 1962 года Николай Рубцов сдал экстерном экзамены за среднюю школу и получил аттестат зрелости. Не так уж много времени было для учебы: нелегкая работа на заводе, занятия литобъединения, ночи над стихами — все надо было успеть. Теперь у него не было возможностей для того усердия в учебе, которым отличался он, отличник, воспитанник детдома на берегу Толшмы. Оценки в аттестате зрелости вовсе не блестящие, но все равно аттестат открывал дорогу в вуз.
      Решив приблизить осуществление своей давней мечты, в августе Николай едет в Москву, в Литературный институт имени Горького (Тверской бульвар, 25). Творческий конкурс там уже закончился, и вовсю шли приемные экзамены. Члены конкурсной комиссии послушали стихи рабочего паренька из Ленинграда, с любопытством полистали самодельную его книжечку «Волны и скалы»... И Рубцов был принят в Литинститут, получив место в общежитии. Оставалось съездить проститься с друзьями. Начиналась новая пора в жизни молодого поэта.
      Внешне вписаться в новую среду особого труда Николаю Рубцову не составило. Ему так давно был знаком быт общежитий и привычен круг мужского братства...
      Общежитие здесь, на улице Добролюбова, 9, не в пример прежнему — комната на двоих, для занятий удобно.
      Поселился Николай вместе с ленинградцем Сергеем Макаровым, который хотя был и помоложе его, однако тоже успел немало испытать в жизни. Родом Сергей из поволжской деревни, веселый по натуре, рубаха-парень — в общем, свой. Их многое объединяло, и были они почти неразлучны, что называется, водой не разлить.
      Житейские хлопоты Николая не пугали: сварить немудреный обед, закупив провизию на последние деньги, отпарить и отгладить поношенный костюм, а при нужде и заштопать его — это ему труда не составляло.
      Характером Николай обладал общительным — привык сходиться с незнакомыми людьми. И гармошка ему в этом помогала, послушно выпевая в его руках все, что сердце подскажет. Однако новая среда скоро обнаружила и свои особенности: здесь ведь не обычные рабочие парни — на первый курс в Литинститут приезжают, как кажется иным, только «гении» (попробуй-ка задеть их самолюбие!). Впрочем, это обнаружилось не сразу...
      Сразу начались обычные будни с лекциями, творческими семинарами, практическими занятиями. Учеба как учеба, хотя и со своими особенностями, и думается, есть смысл обратить внимание только на две из них.
      Стихи Рубцова оказали решающее воздействие на комиссию, которая определила его прием в институт. Однако в буднях все было совсем иначе. «Стихи Рубцова поначалу на семинаре и в среде других стихотворцев успеха не снискали»,— вспоминает его однокурсник Михаил Шаповалов, занимавшийся в одном с ним семинаре. Рубцовские стихи, бывало, осуждались за «пессимизм», «односторонность» изображаемого мира и тому подобное. Однако руководитель семинара поэт Н. Н. Сидоренко уважал верность молодого поэта себе, помогая ему, как мог, утвердиться в своем праве на самобытность.
      Молодые прозаики, солидно державшиеся в стороне от шумливых поэтов, раньше признали Рубцова, допустив его в свое общество. Это заставляло однокурсников приглядываться к Рубцову с взыскательным любопытством, но для него самого все равно оставалась необходимость отстаивать право собственного голоса.
      Были у Николая Рубцова трудности в учебе и иного характера. Много хлопот доставили занятия по иностранному языку. Знания за семилетку давно и основательно выветрились, а много ли он преуспел в чужом языке, наскоро готовясь к экзаменам на аттестат зрелости, представить не трудно... И вот теперь — постоянное напоминание об отставании, в сущности — незнании, беспомощность на занятиях. И однажды, не выдержав, он сказал Сергею Макарову:
      — Не буду изучать я этот немецкий язык. Не идет он у меня...
      Но в группе французского языка встретили его не слишком приветливо: с одним студентом, начиная с азов, заниматься — морока!.. Однако Николай успокоил преподавателя, насмешив мгновенным экспромтом:
      Мы буквы изучим на первых порах, А после помчимся на полных парах!
      Ах, если бы так... Но ведь у студента немало прожитого, поэзия держит, торопит — до языка ли?.. Между тем преподаватель французского Л. В. Леднева очень хотела приобщить студентов-литераторов к языку Вийона, Бодлера, Верлена.
      — Да... Да...— соглашался с ней Николай.— Это прекрасные поэты! Мне никогда не быть таким, потому что ведь не могу же я стать французом. Я, Любовь Васильевна, русский... Понимаете это: русский! Им и останусь. Так зачем же я зря должен гробить время?
      — Ну почему же это зря?..
      Такие разговоры (а этот припомнился Николаю Ливневу) мало приближали к цели. Только однажды Николай Рубцов загорелся. Познакомившись с подстрочником «Осенней песни» Верлена и ее переводом Брюсова, он огорчился:
      — Как это бесконечно далеко...
      И все-таки свой перевод Рубцов тогда не выполнил, только когда-то потом родились стихи:
      По мокрым скверам
      проводит осень, Лицо нахмуря!..
      Позже Николай Рубцов рассказывал об этом случае поэту из Вологды Борису Чулкову, который свободно читал по-французски и немецки, сам переводил поэтов Германии XV—XVIII веков. Чулков заинтересовался — по случаю он и сам перевел «Осеннюю песню» Верлена. Разыскал свой перевод и прочитал его Рубцову, заметив:
      — Переводили его многие русские поэты-символисты, но все переводы — неточные...
      А потом и Рубцов прочитал свое «По мокрым скверам проходит осень...» — здесь сплелись разные мотивы в единой органичной цельности: есть здесь нечто от Верлена, заметно и настроение «Осенней песни» П. И. Чайковского (которую Николай очень любил),— и все-таки выпелась тут душа самого Рубцова в тоске о пережитом.
      Ничто не проходит бесследно, даже «уроки» французского...
      Николай Рубцов приехал в Москву с немалым творческим багажом. Об этом вспоминает его однокурсник Николай Ливнев, однажды обнаруживший полный баул рукописей. И Михаил Шаповалов, как-то увидев эту кучу пожелтевших листков, ахнул от удивления :
      — Коля! Да тут наверняка на книгу наберется!
      — Нет, Миша, здесь на две книги будет,— серьезно поправил тот.
      Сразу же по приезде из Ленинграда Николай Рубцов решил попытать счастья в журналах. Всем известно, какой там огромный самотек и как в этом самотеке легко затеряться... Так было поначалу, видимо, и с Рубцовым. Но один визит летом 1962 года оказался знаменательным. О нем вспоминает Станислав Куняев, который работал тогда в отделе поэзии журнала «Знамя»:
      «В комнату осторожно вошел молодой человек с худым, костистым лицом, на котором выделялся большой лоб с залысинами и глубоко запавшие глаза. На нем была грязноватая белая рубашка; выглаженные брюки пузырились на коленях... С первого взгляда видно было, что жизнь помотала его изрядно и что конечно же он держит в руках смятый рулончик стихов».
      Случайная в общем встреча в редакции стала не только началом хорошей дружбы, но и привела Николая Рубцова в круг родственных ему по духу людей. Как это произошло, рассказывает подробно критик Вадим Кожинов, автор первой книжки о поэте.
      «В моей памяти Николай Рубцов неразрывно связан со своего рода поэтическим кружком, в который он вошел вскоре после приезда в Москву (осень 1962 года). К этому кружку так или иначе принадлежали Станислав Куняев, Анатолий Передреев, Владимир Соколов и ряд более молодых поэтов — Эдуард Балашов, Борис Примеров, Александр Черевченко, Игорь Шкляревский и другие... Их вдохновляла и объединяла твердая вера в истинность избранного ими творческого пути, и они в той или иной мере удовлетворялись признанием «внутри» своего кружка».
      Этот поэтический круг «дал возможность Николаю Рубцову быстро и решительно выбрать свой истинный путь в поэзии и прочно утвердиться на этом пути... Его прежние стихи,— отмечает В. Кожинов,— были основаны на двух сложно переплетающихся эстетических стихиях — своеобразной иронии и заостренном драматизме, чаще даже мелодраматизме. Я отнюдь не хочу сказать, что ранняя поэзия Рубцова лишена значительности. Но он стал подлинно народным поэтом лишь тогда, когда ирония и мелодраматизм отошли на второй план, а вперед выдвинулось нечто иное, гораздо более серьезное, уравновешенное и ответственное».
      Спорить тут нет необходимости, однако замечу, что самоопределение Рубцова началось раньше, и он внутренне был подготовлен к перелому и потому скоро нашел родственную ему поэтическую среду тех людей, которые наконец-то поняли его верно.
      Снова обратимся к свидетельству В. Кожинова, который в ту пору уже близко знал всех поэтов, о которых он пишет, и Рубцова почти с первых дней его приезда в Москву:
      «Ясно помню, как с самого начала из стихов Николая Рубцова, написанных до приезда в Москву, его собратья по кружку решительно выделили те — кстати сказать, очень немногочисленные — стихотворения, которые, как стало ясно позднее, предвещали дальнейшее зрелое творчество поэта. Это были прежде всего «Добрый Филя» (ирония в этих стихах не поглощает целого; ныне, на фоне зрелого творчества Рубцова, она даже не очень заметна), «Осенняя песня», («Потонула во мгле...») с ее гораздо более глубоким, чем во многих других ранних стихах, драматизмом и «Видения на холме» («Взбегу на холм и упаду в траву...»),— между прочим, значительно переработанные уже в Москве (первая редакция этого стихотворения представлена в рукописном сборнике Николая Рубцова «Волны и скалы»...).
      Поистине восторженно были встречены в кружке такие уже новые стихи Рубцова, как «В горнице», «Прощальная песня» («Я уеду из этой деревни...»), «Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны...».
      Эти стихотворения звучали почти на каждой встрече Николая Рубцова с друзьями — первые два он покоряюще напевал под гармонь или под гитару...
      Но в глазах друзей Николай Рубцов был не только создателем прекрасных стихотворений. Довольно скоро он стал для них как бы живым воплощением первородной стихии поэзии».
      Вот это последнее признание особенно важно, а что касается оценки отдельных стихотворений — тут мы видим лишь частность, подтверждающую общее. Тем более сам Рубцов шел именно в этом направлении уже в конце своего «ленинградского» периода. Замечу, что стихотворение «Видения на холме» поэт дорабатывал еще в Ленинграде, и та редакция, что нашла место в сборнике «Волны и скалы», которую Кожанов считает первой, на самом деле — вторая: сохранилась еще одна — более ранняя, более многословная. Сокращения, работа над словом от первой редакции к третьей (что я уже отмечал) отчетливо показывают направление поиска, которое выбрал Николай Рубцов.
      В ту же пору или в самом начале жизни в Москве, еще не успев сблизиться с поэтами-москвичами, Н. Рубцов собирал рукопись книжки своих стихов (возможно, для Северо-Западного издательства, той, что вышла в 1965 году, а может быть, и другой, более ранней, но несостоявшейся) и подготовил для нее небольшую сопроводительную справку «Коротко о себе». В ней он, в частности, пишет: «Все, что было в детстве, я лучше помню, чем то, что было день назад... Особенно люблю темы родины и скитаний, жизни и смерти, любви и удали. Думаю, что стихи сильны и долговечны тогда, когда они идут через личное, через частное, но при этом нужна масштабность и жизненная характерность настроений, переживаний, размышлений... «Над вечным покоем» — это рукопись моего первого сборника».
      Как видим, и здесь самоопределение поэта заявлено сознательно и твердо, как выношенное убеждение. С этого он и начинал свой путь в Москве, с этим и друзей обрел. Конечно, о полном совпадении вкусов и в этом случае говорить не приходится, хотя надо иметь в виду и другое.
      Для поэтического кружка, принявшего Рубцова, по словам В. Кожинова, «отнюдь не была характерна та атмосфера взаимных восхвалений, какая нередко царит в подобных кружках. Хорошо помню, например,— продолжает В. Кожинов,— как резко говорил Анатолий Передреев о несколько затянутом стихотворении Николая Рубцова «Осенние этюды», обвиняя автора чуть ли не в графоманском многословии. И, надо думать, именно потому Николай Рубцов в, дальнейшем не писал стихотворений этого рода».
      Надо сказать: к сожалению, не писал, но, думается, не потому, а по какой-то иной, неведомой нам причине. «Стихотворение это лирическое, картинное, с кое-какими мыслями на, так сказать, общечеловеческие темы,— писал Н. Рубцов в сентябре 1965 года Александру Романову.— Намерен, между прочим, в будущем написать целый цикл такого рода». Сам Рубцов это стихотворение ценил и радовался, что оно понравилось Александру Яшину,— ему оно и посвящено при публикации. Короче, мы можем здесь говорить о каких-то, пусть случайных, мотивах кружковой замкнутости, которой Н. Рубцов — даже среди друзей! — подчиняться всецело не хотел.
      Но было нечто главное, действительно объединяющее молодых поэтов. «Ими всецело владела идея русской Поэзии, притом вовсе не в эстетически замкнутом, книжном смысле, но поэзии, воплощающей жизнь человека и народа во всей ее глубинной сути»,— пишет В. Кожинов. В том, что они поэзию не отделяли от жизни, видит он их свободу от литературщины, а подлинное освоение традиций «делало Николая Рубцова и его собратьев настоящими людьми культуры, а не поверхностными ее потребителями, способными лишь щеголять «осведомленностью», информированностью». И с этим нельзя не согласиться.
      Меньше всего Николай Рубцов любил «умничать» по поводу поэзии, но если говорил — то прямо, жестко, со страстью. Друг его Василий Елесин припоминает такой эпизод: они с Сергеем Багровым, который вместе с Рубцовым учился еще в тотемском лесотехникуме и до конца его дней сохранил дружбу с ним, приехали осенью 1965 года в Москву и встретились с Рубцовым, тогда уже заочником, в общежитии Литинститута. Завязалась беседа, в которой Елесин высказал довольно общий упрек современной поэзии в ее недостаточно глубокой социальности. А ведь подчас в критике и в житейских суждениях за социальность нередко принимается элементарная злободневность, зачастую — поспешная и необдуманная. Такое поверхностное понимание социальности Рубцов отметал, что называется, с порога. Вот, наверное, почему он и вскипел в споре со своим невольным оппонентом, резко отвергая опусы тех ремесленников-стихотворцев, в работе которых видна «только голая техника», а «души, таланта в стихах» — нет. «А ты знаешь, что такое поэзия?! — говорил Рубцов Елесину.— Она стихийна!.. Поэзия — буря, а мы только инструменты ее...»
      Нельзя сомневаться, что это — выношенное убеждение Николая Рубцова. Впрочем, он гораздо ранее выразил его в стихотворении, в ту пору еще не опубликованном («Стихи из дома гонят нас...»). Он сам считал и чувствовал, что в его поэтической работе именно так и происходит.
      В правоте избранного им пути в поэзии Николай Рубцов был убежден. Но поэту мало одной веры в себя — он должен публиковаться, слышать читательские отклики.
      В № 6 «Юности» за 1964 год появилась подборка стихов Рубцова, среди них «Я весь в мазуте...», «Я забыл, как лошадь запрягают...», но он был недоволен редакторской правкой,— опущены были целые строфы. Да и не считал он лучшими эти свои стихотворения.
      Значительным оказалось вмешательство Вадима Кожинова в практические дела Николая Рубцова и его друзей. Близко зная их лично, будучи увлечен их творческими поисками, он обратился к Дмитрию Старикову, вместе с которым когда-то учился в Московском университете. Тот заинтересовался стихами всерьез, а поскольку работал в журнале «Октябрь», то постарался в нем их и напечатать. Благодаря Д. Старикову, многие стихи Николая Рубцова увидели свет в «Октябре» в 1964—1965 годах большими подборками. Среди них были представлены такие значительные вещи, как «Тихая моя родина», «Звезда полей», «Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны...», «Добрый Филя», «Мне лошадь встретилась в кустах...». Николай Рубцов проявился в этих стихотворениях в зрелой силе своего таланта.
      Стихи Н. Рубцова были замечены как многообещающий дебют.
      «Рядом с именами поэтов, которых я давно знаю и люблю, встало новое для меня имя: Николай Рубцов»,— писал Марк Соболь («Литературная газета», 1965, 14 декабря) и настоятельно рекомендовал: «Это имя стоит запомнить. В каждом стихотворении... слышен очень чистый «земной голос» поэта. Его лирический герой неотторжим от родной земли, от друзей, от сограждан...»
      Свою веру в талантливость Николая Рубцова высказал печатно и В. Кожинов. «Я думаю, что одним из важнейших явлений любого года являются поэтические дебюты,— писал он,— участвуя в коллективном обсуждении итогов поэтического года в «Вопросах литературы» (1966, № 3).— Именно в них отчетливо прослушивается пульс поэзии. Лично я заметил три значительных и волнующих дебюта. Это циклы стихотворений Н. Рубцова в «Октябре» (правда, первый из циклов появился более года назад). Это стихи А. Плитченко в «Литературной России». Это, наконец, стихи поэта, печатавшегося ранее, но, по-моему, впервые заговорившего полным голосом,— стихи О. Чухонцева в «Молодой гвардии»... Конечно, не известно, как сложится судьба этих поэтов, но сегодняшние их стихи говорят о том, что развитие нашей поэзии продолжается, что у нее есть плодоносная почва и внутренняя энергия».
      Настойчивый поиск Николая Рубцова, верность его себе наконец-то, кажется, увенчались успехом. Но, прежде чем пришло признание, поэт пережил немало горьких минут. Он был неровен в своем настроении и поведении (то и другое у него, впрочем, почти всегда совпадало), нередко бывал резким. А это, увы, отражалось на его литинститутских делах. Кончался второй год его учебы в Москве, и кончался неприятностями: после ряда взысканий в июле 1964 года Рубцов был исключен из Литературного института...
      Оставшись «не у дел», без малейших средств к существованию, он уезжает в село Никольское, на берега тихой Толшмы (рассказ об этом впереди). Но долго Рубцов не мог там оставаться — он возвращается в Москву хлопотать о восстановлении в институте. Хлопоты увенчались успехом не очень прочным: 15 января 1965 года он вновь зачислен в институт, но только на заочное отделение. Это значило, что и тех небольших средств на жизнь, какие давала стипендия,— не будет...
      Сейчас нет необходимости судить и рядить по этому поводу, доискиваться, кто прав, кто виноват. Поводов для сурового к себе отношения администрации Рубцов давал достаточно. Это мы теперь говорим, что в необычных поступках его стихийно выражалась поэтическая натура. Так это и было (и проявлялось чаще всего довольно безобидно), но тогда оценивали ведь поведение студента, не соответствующее принятым распорядкам.
      А поступки Рубцова и в самом деле иной раз удивляли окружающих, не отвечали обычной житейской логике. Недаром эпизоды из его студенческой жизни вошли даже в литинститутский «фольклор».
      Рассказывают, например, бывшие студенты Литературного института о том, как однажды Николай Рубцов в общежитии снял со стен на лестничных площадках большие портреты русских поэтов-классиков и перенес их к себе в комнату. Дальше детали обычно расходятся у разных рассказчиков (и такое расхождение в общем-то объяснимо: легенды об эксцентричных поступках поэта обрастали в Литинституте все новыми деталями и преувеличениями). Но все рассказчики этой истории сходятся в одном: когда исчезнувшие портреты нашли в комнате Рубцова, выяснилось, что он всю ночь вел «беседу» с великими учителями...
      От самого Рубцова таких историй о себе никогда не слышали.
      Но, во всяком случае, его привычки коменданту общежития нравиться не могли. Тем более что вокруг него постоянно вертелся разный народ, чаще всего — чужой. В общежитии, где Рубцова «неотступно окружала толпа,— вспоминает бывший студент Литинститута Борис Шишаев,— он все равно казался одиноким и бесконечно далеким от стремлений людей, находящихся рядом».
      Меньше всего были нужны Рубцову встречи с любопытствующими, нередко чуждыми ему людьми. Но куда от них денешься в общежитии Литинститута? Претила Николаю Рубцову развязность в обращении с ним малознакомых людей. Должно быть, не случайно родилось у Рубцова четверостишие, запомнившееся его однокурснику Михаилу Шаповалову:

      Среди такого окруженья
      Живется легче во хмелю.
      И, как предмет воображенья,
      Я очень призраки люблю.

      Такая «любовь» к призракам как бы противостояла «праздной суете» встреч, отвлекающих от творческой сосредоточенности. Рубцов, наверное, нарочито усугублял впечатление своими задиристыми экспромтами:

      Мое слово верное
                                     прозвенит!
      Буду я, наверное,
                                    знаменит!
      Мне поставят памятник
                                               на селе!
      Буду я и каменный
                                     навеселе!..

      Чувствовал ли он, выговаривая эти «звенящие» слова, что в таком озорном вызове уже таились отзвуки будущей трагедии, той непредсказуемости противоречивых подчас поступков, что приведут по капризной воле случая к непоправимой беде, когда его песня оборвется недопетой...
      О том, что «живется легче во хмелю», сказано было только для красного словца. На самом-то деле все было иначе: не легче, а гораздо тяжелее...
      Один из крайних моментов в жизни Николая Рубцова той поры передает в своих воспоминаниях Станислав Куняев:
      «Ко времени, когда мы сблизились с ним, нервы поэта (а ему еще не было и тридцати) были уже весьма изношены. Угрюмое и молчаливое состояние, из которого он выходил лишь при встрече с понимающими его людьми, часто прерывалось вспышками внезапного гнева. Тогда маленький и тщедушный Коля мог схватить стул и замахнуться на какого-нибудь обидчика».
      Все это нередко кончалось скандалом. И тогда старшие собратья Рубцова по перу — Александр Яшин, Вероника Тушнова, Борис Слуцкий — да и сам Станислав Куняев пытались уладить скандал, объясняли, кто такой Рубцов. Виновник же таких хлопот, вспоминает С. Куняев, «сидел в коридоре за дверью». И чувствовал он себя при этом крайне неловко. Поэт сам, как справедливо заметил В. Кожинов, «хорошо сознавал мучительную противоречивость своей натуры». Недаром в письме к Станиславу Куняеву Рубцов признавался: «...страшно неудобно мне перед некоторыми хорошими людьми за мои прежние скандальные истории...»
      Но конечно же главное, что вело поэта по жизни, «гнало из дома»,— его стихи. Они и определяли прежде всего его взгляд на мир, его поступки.
      ...Еще в Ленинграде любил Рубцов удивить, щегольнуть гармошкой, мог заиграть на улице, исполняя песни, свои и чужие. Так и в Москве... Как-то вечером
      он, прогуливаясь с друзьями, увидел в скверике старика, сидевшего на скамье с гармошкой. Николай попросил позволения сыграть, присел — и полилась мелодия:

      По дороге неслись
      Сумасшедшие листья,
      И всю ночь раздавался
      Милицейский свисток!

      Немало прохожих остановилось поблизости. А раз «милицейский свисток» вслух вспомнили да еще под необычный для столичной улицы аккомпанемент, и блюститель порядка подошел. Прислушался он и удалился, улыбаясь. А Николай играл как ни в чем не бывало. Ну, и чего особенного?..
      У милиции цепкий взгляд на каждого из ряда вон выходящего по каким-либо признакам. А Рубцов поражал подчас окружающих подчеркнутым пренебрежением к своему внешнему виду. «...Ему иногда нравилось «выглядеть» неряшливо,— вспоминает М. С. Корякина-Астафьева о встречах с Рубцовым.— Объяснял он это тем, будто проверяет, как же друзья и вообще люди к нему относятся, что думают о нем и что в нем ценят больше: его внешний вид или душу и талант».
      Но ведь недаром говорится: «По одежке встречают...» Так и задержали однажды Рубцова на Ярославском вокзале в Москве, где бродил он с потрепанным чемоданом, ожидая своего поезда. Чем-то привлек он внимание милиции. И услышал вдруг:
      — Пройдемте... Прошли.
      — Что в чемоданчике?
      — Кукла.
      — Кукла?.. Откройте.
      Увидели: в самом деле — кукла (Рубцов купил ее в подарок своей дочке)...Инцидент был исчерпан, извинились, отпустили. А ведь показалось же что-то?..
      Человек крайностей, Николай Рубцов вызывал к себе или добросердечную привязанность, или неприязнь — иногда откровенную, а чаще скрытую.
      Настоящие друзья знали его добрым и славным человеком. Студенты младших курсов относились к нему с исключительным уважением. Долгое время он, бывая в Москве на сессиях или по своим делам, жил в общежитии Литинститута — в комнате своего младшего земляка, поэта Сергея Чухина. Часто встречавшийся с ним в ту пору Борис Шишаев постепенно узнавал в Рубцове человека «необычного склада, с удивительной манерой говорить — спокойно, лаконично, точно и,— замечает Б. Шишаев,— не побоюсь этого «затертого» слова, очень культурно. В нем чувствовалась какая-то необыкновенная добрая глубина». Среди друзей обычная для Рубцова настороженность уступала место радостному добродушию. Так было, например, когда в институт заезжали Василий Белов, Ольга Фокина или кто-либо другой.
      Не любил Николай Рубцов говорить о своих творческих делах, как и о литературных знакомствах,— считал это хвастовством.
      Урок творческого поведения Н. Рубцов однажды преподал С. Чухину, который вспоминает:
      «Однажды я сказал Николаю Михайловичу, что мы с Ниной Груздевой собираемся поехать к Александру Яковлевичу Яшину, познакомиться, почитать стихи и — больше того! — попросить рекомендаций в какой-нибудь литературно-художественный журнал. Самонадеянности у нас еще хватало.
      — Ну что ж... поезжайте...
      — А что? — встревожился я.
      — Нет... Съездите!»
      Визит успеха не имел — одобрения своим стихам Чухин не получил. А Рубцов, услышав «отчет» о посещении, взял рукопись, стал разбирать построчно:
      — «Мальчишки небольшого очень роста»... Раз мальчишки, то ясно, не с коломенскую версту, «небольшого очень...» — глупо. Вот у тебя: топорики, ведерочки, маслице, Карюшко, сестренушка, матушка, Аленушка... Может, у Фокиной это хорошо, а у тебя плохо. Одежка с чужого плеча, да еще с женского. Кроме шуток: поверь, напишешь хорошие стихи, свои, никакой рекомендации тебе не потребуется».
      Слова, в истинности которых С. Чухину довелось убедиться...
      Стихи Николай Рубцов всегда читал взыскательно, умея едко высмеять серые или натужные строки. И не было тут для него авторитетов: собственные заслуги автора и чужие мнения в этом случае не играли никакой роли. Может быть, были для него два исключения — Александр Трифонович Твардовский и Александр Яковлевич Яшин,— к ним относился Рубцов с величайшим уважением, даже почтением. Истинный талант в единстве с гражданской честностью и смелостью — вот это видел он в них прежде всего.
      А к Яшину, земляку, который по-отечески принял молодого поэта, было у Николая Рубцова совсем особое отношение. Дело не только в том, что тот в трудных случаях шел и вызволял из беды своего «блудного сына»,— было здесь глубокое, внутреннее взаимопонимание душ несхожих, но цельных и возвышенных, взыскующих правды и не признающих в поэзии никакого штукарства. Жизнь — Правда — Поэзия — для них единое...
      В семье Александра Яковлевича, в московской интеллигентской семье, Николай Рубцов был принят как свой. И не было в этом обидного, пусть умело скрытого снисхождения ни к его валенкам, ни к привычкам молодого поэта,— он бы это скоро почувствовал, как всегда улавливал любую фальшь, и, наверное, потихоньку бы отошел в сторону. Он был принят таким, какой есть... Сохранилась у Яшиных чашка Рубцова, ему подаренная и там же оставленная им,— мол, к чему уносить, наверняка разобью как-нибудь или потеряю, а так все равно ведь снова приду.
      Нет, и лишними просьбами не хотел Николай Рубцов обременять своего старшего друга. Он их вообще не любил, «личных» просьб,— в журнал стихи устроить или еще что-то. Он бережно относился к Александру Яшину. «Осталось очень хорошее, но печальное воспоминание: слишком уж часто он болеет»,— писал Рубцов об одном из посещений Яшина в 1965 году в письме к Василию Елесину.
      В другом письме Елесину, предлагая для публикации в районной газете «Осенние этюды», Николай Рубцов пояснял, что они посвящаются А. Яшину, «так как ему понравились те Картины, которые есть в этом стихотворении». Рубцов очень дорожил мнениями старшего друга, потому что они были всегда открытыми, нелицеприятными.
      Да, кстати, «Осенние этюды» написаны в литинститутские годы Рубцова.
      Немало стихов написал он в то время в столице. И это развеивает легенду о том, что в Москве поэт только и делал, что колобродил. Нет же, он много работает, но ведь это занятие — писать стихи — невидное, тем более что Н. Рубцов был не из тех, кто часами высиживает за машинкой,— свои стихи он вынашивал в голове, нередко возвращался к уже созданному, выверяя слова и строки, и хранил их в своей памяти.
      В Москве он не только сочинял новые стихи, но и занимался даже переводами,— наверное, единственный раз в своей творческой практике.
      Впрочем, эта страничка из жизни Николая Рубцова так и осталась бы неизвестной, не натолкнись Александр Брагин, учившийся в свое время в Литинституте, на два рубцовских перевода с осетинского — из Хазби Дзаболова — в одном из старых, за 1965 год, выпусков студенческого журнала «Молодые голоса» (теперь он выходит под названием «Тверской бульвар, 25»). Только два стихотворения поэта, тоже студента Литинсти-тута, который трагически погиб 19 января 1969 года в возрасте тридцати семи лет. А всего переводов оказалось пятнадцать — их прислала А. Брагину жена покойного поэта Людмила Дзаболова.
      Стихи Хазби Дзаболова, очевидно, привлекли Н. Рубцова родственностью мотивов.

      Горбоносый,
      В коротких штанишках,
      Он стоял у родного крыльца.
      И мечтал,
                      увлеченный мальчишка,
      Что изведает мир до конца!
      Он мечтал
                         и не ведал сомнений
      В том, что имя его прозвенит...

      Рубцовский голос, и в то же время — нет, не его, и не только из-за эпитета, открывающего стихи... Они в чем-то близки, родственны, эти разные голоса. Наверное, потому что оба поэта рано испытали чувство беды: детство их совпало с годами войны. Оба начали жизнь в глухих деревушках и прошли школу рабочих профессий в городе (сын крестьянина, Дзаболов работал шахтером),— это и было исходное начало для того и другого.
      «Меня война солдатом не застала. Чтоб взять винтовку, был годами мал. Но тоже рос голодный и усталый...» — пишет X. Дзаболов, наравне со взрослыми перенесший «недетских слез и всех лишений бремя». И это время ему с болью запало в душу.
      В гнездах покинутых рылись вороны, И гибель носилась вокруг. В избе, где вручили листок похоронный, Рыданье послышалось вдруг!

      И все, кто услышал, тотчас зарыдали,
      Как листья осины одной,
      И всем представлялись холодные дали,
      Где муж или сын их родной...
                                                          («Общее горе»)

      О, это хорошо знакомо и Николаю Рубцову (может быть, потому и допустил он в перевод с осетинского привычное русское слово «изба»).
      Память войны в стихах X. Дзаболова — это и память детства, которая будит воспоминания о родном селе, о матери. Именно эти мотивы, наверное, не случайно привлекли в его стихах внимание Н. Рубцова,— они ему были близки. Да, немало общего у двух поэтов, представляющих народы с различным бытовым укладом жизни.
      Рубцов, однако, был внимателен и к своеобразию Дзаболова, не стремился переиначить его на свой лад. Хазби Дзаболову дороги бытовые подробности (на которые обычно скуп Н. Рубцов в своих стихах) — и в переводе они звучат:

      Мои поля! Где мной трава не смята...
      Давно по свежевспаханной земле
      Я не бродил и не слыхал спросонок,
      Как блеют за стеною в теплой мгле
      Коза и разлученный с ней козленок.
      Давно я не вставал по крику петухов...

      Редко прибегал Н. Рубцов в своих стихах и к обнаженному противопоставлению, к риторическим вопросам и ораторской интонации, а в стихотворении Дзаболова он бережно передает эти особенности, достигая в стихотворной речи афористичности, которая так характерна для восточной поэзии:

      Всегда заботой матери храним
      От колыбельных дней и до конца,
      Взрослеет сын, и борется, и дышит!
      Так почему за именем своим
      Он пишет имя гордого отца,
      А имя доброй матери не пишет?..

      «Ушел он так же неожиданно, как и пришел. Никто не помнит, когда он пришел в осетинскую литературу, словно он был в ней всегда. Никто не помнит, ибо он пришел, как пахарь к весеннему полю,— работать радостно и основательно»,— писал о Хазби Дзаболове Нафи Джусойты после трагической смерти поэта.
      Осетинский критик точно отмечает момент совершенной естественности самого рождения и существа поэзии Дзаболова. Тою же природностью была сильна и лирика Николая Рубцова. Вот почему творческая встреча этих двух поэтов и оказалась счастливою...
      Конечно, переводы — только один момент жизни и работы Николая Рубцова в то время. Тогда же готовил он и рукопись книги «Звезда полей», вскоре принесшей ему известность и устойчивую поэтическую репутацию. Многие стихи, что вошли в нее, написаны были еще в Ленинграде, но основные «рубцовские» вещи — уже в Москве.
      Будучи легок на подъем, Николай Рубцов мог вдруг, никому не сказавшись, сорваться с места, отправиться на вокзал и уехать в Вологду или Ленинград, оказаться в селе Никольском или в Рязани... Обычно никто и не знал об этих внезапных поездках Николая Рубцова. Лишь об одной из них сохранились кое-какие следы — о поездке на Алтай летом 1966 года.
      Противу обыкновения о желании вырваться из Москвы он в тот раз заговорил с Борисом Шишаевым и его друзьями, советуясь, куда бы поехать. Советы и предложения последовали разные — каждый нахваливал свой край и указывал пристанище; выбор пал на Алтай, откуда был родом студент Василий Нечунаев. Командировку поэту дал журнал «Октябрь».
      В Барнауле Николай долго не задержался, хотя кое-какие стихи там у него напечатали в газетах. Надолго осел он в районном селе Красногорское, куда и почту доставляли только самолетами.
      Раздольный край, воля, хорошее рабочее настроение — все здесь радовало Николая Рубцова. И все-таки... «Пишу тебе из Сибири. Ермак, Кучум... Помнишь? Тайга, Павлик Морозов...— шлет он весть в Вологду Александру Романову.— Много писать я не стану, так как сейчас пойду на рыбалку... Я сюда приехал, кажется, на все .лето... Скажу еще только, что сильно временами тоскую здесь по сухонским пароходам и пристаням...» Да, все-таки родина есть родина...
      Николай вспоминает близких ему людей и передает приветы В. Белову, Б. Чулкову, С. Багрову и другим. Пишет он, что узнал из «Литературной России» о будущей публикации стихов Александра Романова в «Севере», и сожалеет, что в Красногорском этого журнала не найдешь. «Мои подборки можно прочитать в «Знамени» (6-й номер) и в «Юности» (тоже 6-й номер),— сообщает он.— В «Современнике» мои стихи Фирсов не смог напечатать. Нужна была другая тематика, что ли, а вернее, настроение...»
      Письмо А. Романову помечено 28 июня 1966 года, а другое сохранившееся — Л. Мелкову—22 июля... Так что поездка была в самом деле длительная, и цели своей — «посмотреть Сибирь-матушку» — Николай Рубцов достиг. Насмотрелся и признал: «Даже кое-что в здешней жизни мне нравится».
      О встречах с Рубцовым на Алтае писал позже в своих стихах поэт-алтаец Борис Укачин:

      Помнишь — мы по Алтаю бродили с тобой. —
      Что за дивная силища в этой волне! —
      Ты сказал о Катуни моей голубой,
      И не скрою,
                           что это понравилось мне.
      Полюбилась тебе наших гор тишина. —
      Я еще непременно приеду сюда!..—
      Заверял ты меня...

      (Перевод с алтайского Ильи Фонякова)

      Нет, Николай Рубцов больше не побывал на Алтае, но его стихи «Шумит Катунь», «Весна на берегу Бии», «В сибирской деревне» напомнят об этом крае, взволнуют впечатлениями, которые его волновали тогда. Там он и хорошо поработал: кроме названных на Алтае написано стихотворение «Старая дорога» и другие.
      Это была лишь одна из многочисленных поездок поэта, не имевшего нигде своего постоянного угла,— то-то легко ему было собираться в дорогу!..
      А жизнь шла своим чередом. Бывал Рубцов и в Вологде, и в селе Никольском, ездил на сессии заочников в Литинститут, а иногда и откладывал сдачу экзаменов «на потом»...
      Осенью 1967 года в издательстве «Советский писатель» вышла книга Рубцова «Звезда полей». Это была его первая весомая, настоящая книга. Шла она нарасхват, поскольку имя ее автора уже обладало известностью благодаря журнальным публикациям. Появились и печатные отзывы на «Звезду полей», и первыми откликнулись друзья поэта — Станислав Куняев в «Литературной газете» и Анатолий Передреев в «Литературной России». Потом о ней писали В. Чалмаев, Л. Лавлинский. В. Друзин, А. Ланщиков и многие другие. Это было общественным признанием самобытности поэтического мира Николая Рубцова.
      А внешне в жизни поэта ничего не изменилось, да и сам он остался таким же.


К титульной странице
Вперед
Назад