Чувство истории

      Я чуток, как поэт,
      Бессилен, как философ,— 
так сказал однажды о себе Николай Рубцов в стихотворении «Ночное ощущение». Однако слова эти не следует принимать за чистую монету. Поэт не видит в себе способности к отвлеченному умствованию, чужд рассудочности, но философия в лирике и не есть голое умозрение.
      Целостный образ мира в живом единстве человека и природы, прошлого и настоящего, способность прозрения — это, несомненно, свойства лирики именно философской. Глубина и тонкость ее усиливается за счет того, что единство мира открывается Рубцову в противоречиях,— они существуют от века и выражают сущность бытия. «Все во мне и я во всем!..»— мог бы повторить Рубцов слова Тютчева. Поэт как бы вбирает в себя беспредельность мира природы и глубину человеческой истории.
      «История народа принадлежит поэту»,— писал А. С. Пушкин в письме Н. И. Гнедичу. Слова эти стали крылатыми и положили прочное основание одной из самых плодотворных традиций русской лирики. От одного поколения поэтов к другому, своеобразно осмысливаясь, переходит мысль о времени, о месте человека в историческом процессе.
      Спокоен, как объективист, и бесстрастен А. Фет: «Минувшего нельзя нам воротить, Грядущему нельзя не доверяться...» Устойчивости человека в истории ищет Ап. Майков: «Жизнь хороша, когда мы в мире Необходимое звено, Со всем живущим заодно...» Уважая прошлое, тревожно размышляя о будущем, резко отвергает настоящее А. Блок. Отвергает с точки зрения идеала, который в настоящем никогда не получает реализации — он недостижим: «Прошлое страстно глядится в грядущее. Нет настоящего. Жалкого -нет...»
      Эти вызванные различными первопричинами стихотворные строки с неизбежностью несут в себе очевидные закономерности во взгляде поэтов на связь времен. Не случайно историзм русской литературы стал одним из источников ее гуманистического пафоса, веры в человека.
      Изначально питая уважение к отеческим гробам (чему первоначальной причиной, по-видимому, была ранняя смерть матери), Николай Рубцов был готов принять традицию историзма и принял ее. Без опоры на эту традицию он не чувствовал бы себя в поэзии самим собой.
      Порой он слышал в свой адрес: «Несовременен!» Это была явно несправедливая оценка. Таким «несовременным» Рубцов однажды показался даже сам себе:

      Мне странно кажется, что я
      Среди отжившего, минувшего,
      Как бы в каюте корабля,
      Бог весть когда и затонувшего...     
                                                             («Бессонница»)

      Но это ему только показалось...
      То, что идет из глубины веков, привлекает пристальное внимание Рубцова. В современности он видит следы, живые черты прошлого,— этого прежде всего и требует действенный историзм в искусстве. Этот принцип Рубцов постиг на практике интуицией поэта и последовательно воплощал. Скажем, рисуя Вологду, он выделяет «пейзаж, меняющий обличье» («Вологодский пейзаж»). Пейзаж сегодняшнего города точен документально, в деталях: так, как он открывается с правого берега реки между мостами Красным и 800-летия Вологды. Современен пейзаж, но не сразу узнается.
      Рубцов и тут остался самим собой: он будто остановил мгновение, и облик города явился «во всем таинственном величье Своей глубокой старины». Выделился «темный, будто из преданья, Квартал дряхлеющих дворов», «желтеющие зданья» потерялись «меж зеленеющих садов». Торопливо отмечены «за рекою свалка бревен, Подъемный кран, гора песка», «архитектурный чей-то опус Среди квартала... Дым густой»... Внимательнее взгляд поэта остановился на женщинах, занятых такой же, как и триста лет назад, работой — полосканием белья с мостка.
      А вот как завершается панорама:

      ...обрывает панораму
      Невозмутимый небосклон.
      Кончаясь лишь на этом склоне,
      Видны повсюду тополя,
      И там, светясь, в тумане тонет
      Глава безмолвного кремля...

      Не разрушая правды целого, Н. Рубцов оживляет былое. Он рисует вечерний пейзаж. Это определило характер картины. Днем уже не почувствуешь «таинственного величья» и не заметишь многих деталей возникающей в темнеющем пространстве перспективы: кран заворочается, бревна загрохочут, солнце съест туман и таинственность. А Рубцов остался верен себе и смог органично слить прошлое с настоящим. Не отказываясь от стройки,— он знает, что за ней будущее! — поэт тревожится, чтоб стремительное наступление цивилизации не заслоняло «таинственного величья» старины: ведь такое видение отчетливее открывает нам историю народа.
      Справедливо пишет Сергей Залыгин о взаимопроникновении времен в искусстве: «Настоящего ведь никогда нет в его «чистом» виде, «чистое» настоящее — это разве только биология, нынешний процесс жизни как таковой, мышление же, тем более мышление творческое,— никогда не обходится без памяти, следовательно — без прошлого, без мечты, следовательно — без будущего, и опять-таки один писатель все время опирается на свою память, другой — на свое предчувствие чего-то будущего, истинный же талант — это еще и счастливое сочетание того и другого...»[1] [1 Залыгин С. Литературные заботы. М., 1972, с. 292]
      Такое сочетание обнаруживает поэзия Николая Рубцова. Она рождена на нашей древней северной земле, рождена нашим временем с его острыми коллизиями. Рубцов умел четко улавливать эти коллизии, видеть, как они отражаются в сердцах человеческих. И это обеспечивало его стихам и глубину переживания, и широту исторического кругозора.
      Поэт снова и снова чувствами своими и помыслами возвращается к родной деревне, вспоминая школу деревянную, «поле, холмы, облака», «избушки и деревья, словно в омут, канувшие в ночь», «пустынные стога». Он открыто говорит о своих привязанностях: все, с чем ассоциируется понятие «родина», дорого для него. Но прислушаемся и еще к одному, горькому признанию поэта: «Мать моя здесь похоронена В детские годы мои»... Потому не как декларация, а как поэтическая истина принимаются его слова:

      С каждой избою и тучею,
      С громом, готовым упасть,
      Чувствую самую жгучую,
      Самую смертную связь.

      Звезду полей, что «горит, не угасая, для всех тревожных жителей земли», вспоминает поэт «в минуты потрясений». «Только там, над родственным пределом», она «восходит ярче и полней». Но не надо из подобных заявлений делать поспешные выводы: поэт, мол, противопоставляет деревню городу, утверждает какое-то ее особое превосходство и т. п. Да не особое вовсе!.. В коридорах городских улиц и неба-то порой не увидишь — лишь малые островки его. В деревне же простор видится открытым. Да и ритмы жизни здесь все-таки иные, позволяющие пристальнее вглядеться в окружающий мир, ощутимее представить его характерные черты...
      Но многое изменилось и меняется в укладе деревни — той старой деревни, грустью расставания с которой полны стихи Сергея Есенина. Пришло время — и сегодня индустрия твердой ногой вступила на село со всеми своими преимуществами и порой — с издержками. Проблема очень сложна, и в ее поэтических решениях нередки крайности, самая распространенная из которых — противопоставление города деревне (и наоборот). Николай Рубцов далек от подобной наивности, историческое чутье раскрывает ему реальный характер таких отношений. Он понимает, что подобные противоположения смысла не имеют. Дело ведь совсем в другом: в необходимости весь исторический опыт поставить на службу будущему, взять из прошлого все жизнеспособные традиции.
      Именно такой ориентацией определился интерес к национальным истокам, который возник во второй половине 60-х годов. Не обошлось без издержек. Недаром критика обращала внимание на слепую привязанность иных поэтов к старине, на их любование церковными куполами, и во многом она была права: издержки моды время от времени дают себя знать. Однако при этом не всегда учитывалось, что «чувство истории вмещает в себя нечто большее, нежели просто любовь к старине, что оно является категорией нравственной, так как позволяет человеку ощущать себя наследником прошлого и сознавать свою ответственность перед будущим» [1] [ 1. Дорош Е. Живое дерево искусства. М., 1967, с. 158].
      Н. Рубцов и поэты его поколения пришли к этой организующей мысли как сквозной теме творчества — это главное. Новая тема усложняется, детализируется, наполняется социально-историческим, нравственным и эстетическим содержанием. И вот она уже получает свое развитие в творчестве различных поэтов, обогащает их художническое видение.
      В предметно-повествовательных формах новый характер историзма заявлен у Александра Романова. Его стихотворение «Север» знакомит нас с размышлениями городского теперь уже жителя о своей «деревенской вотчине», о внешних переменах в жизни и переоценке ценностей:

      ...Хозяйки в домах удивляются:
      Было время — просили кусок,
      А теперь — то икону, то пряслицу,
      То ручного тканья поясок.

      Дешевый интерес к старине чужд Романову, неприемлем — он свой человек в деревне. Для него, как и для женщин-крестьянок, «нет цены оценить пережитое». И потому естественно рождается мысль о том, что «душа — глубина пережитого, непрожитого высота». Вот этою глубиной пережитого и определяется в конечном счете весомость поэтической строки.
      Многие поэты, в их числе Е. Исаев, С. Викулов, Н. Старшинов, взглянули теперь на судьбу деревни по-новому. С решением актуальных хозяйственных проблем, в связи с ускоренной индустриализацией деревни, с учетом нового исторического опыта поэзии они увидели свой поворот темы.
      В общем плане он уже наметился в поэме С. Викулова «Окнами на зарю» (1964), где показана роль крестьянства как трудового класса, вложившего немалый вклад в строительство социализма.
      В плане нравственно-этическом развивается тема у А. Романова в поэме «Черный хлеб», для поэта особенно важна преемственность традиций в строительстве нового общества. В публицистическом пафосе с ними смыкается В. Коротаев, осмысливая судьбы современной деревни:

      Одно утверждать я берусь:
      Всегда деревенская Русь
      На самой дороге стояла.
      Пахала, косила и жала.
      Все мало ей было, все мало,
      Последним горшком помогала
      Скорей разогнаться стране...

      Как, однако, могло случиться, что деревня «от скорости новой осталась сама в стороне...»? В. Коротаев не скрывает своего недоумения, чувствуя противоестественность такого положения вещей.
      Нет, «не минуя дали магистральной везет свое проселочная даль»,— настойчиво утверждает Егор Исаев поэмой «Даль памяти», создававшейся долгие годы. О роли деревни в созидании нового мира да и в сегодняшние дни своеобразно пишет он, развивая традицию, наметившуюся у С. Викулова. Пишет о трудолюбии крестьянина, который работал, а не ждал, «когда там все фундаменты заложат? Когда там заведутся трактора?» — и не мало успел сделать для блага России.

      Потому она и тут,
      Где пашут, сеют, жнут,
      Где гнезд пока не вьют
      Аэропланы
      И корабли к плетням не пристают.

      Поэт насмешливо издевается над противопоставлением «железного» города «соломенной» деревне. В разговорных формах, близких крестьянским речениям, Исаев доказывает свое, не скрывая полемических намерений: «А кто сказал, что здесь у нас к железу, по деревням, сторонний интерес?» — разве это верно, ежели «тут с лаской да с поклоном топор берут», ежели «любой железке счет ведут, как деньгам»; ежели трактор — «весь городской, железный весь, а вон как по-деревенски ладится к земле».
      Историческую преемственность трудовых классов страны социализма отмечает Егор Исаев. Да, рабочий класс — самый передовой класс современности, но корни его — «отсюда, все от Микулы, пахаря того. Все от него земного»,— утверждает Исаев.
      «Социалистический реалист не может быть статиком, не может быть фаталистом, он полон страсти, он — боевой... Он может быть чрезвычайно объективным, рисовать картину как она есть, но сама внутренняя структура ее будет продиктована активным пониманием действительности»,— писал А. В. Луначарский [1] [1. Луначарский А. В. Собр. соч. в 8-ми т., т. 8. М., 1967, с. 496]. Егору Исаеву в его поэме присуще это активное понимание действительности, и проявляется оно в утверждении нерушимого единства рабочего класса и крестьянства: «Да будут серп и молот на века...»
      Отношения деревни и города по-своему отражаются в стихах Сергея Макарова. В стихотворении «Двойное притяжение», говоря о добрых чувствах к большому городу, будто извиняясь перед ним, его приютившим, признается поэт в другой любви — к приволжской деревне («Я волжанин ведь, не взыщи»).
      Образ родины волнует Сергея Макарова и в лучших его вещах отмечен поэтическим своеобразием, которое несомненно и в стихотворении «Земле». Родина — это та земля, «невзгодами измятая», которую «калили войны бешеным огнем», но все равно пахнет она «хлебом, росами и мятой». Но все равно «спелостью набрякшие колосья встречают нас доверчивым зерном!». И взаимностью искренней любви ей отвечает поэт.
      Сергей Макаров в своем чувстве истории очень близок Н. Рубцову. В стихотворении С. Макарова «Лег я в стог...» строки точны в деталях, психологически убедительны. Тишина, вот-вот сон одолеет, но...

      Но процеженный в травах туман
      Наплывал на меня, наплывал,
      Как тревога, как белый дурман.
      Был внезапен за лесом сполох...

      В зыбкости, тревожной таинственности пейзажа всплывает еще неотчетливое, несколько неопределенное видение, о чем поэт говорит «почудилось»... «Почудились», представились судьбы Родины в различные времена и эпохи, те трудности, которые пришлось преодолеть России на ее исторических путях. Так рождается творческий импульс, который сгустится, обретет плоть в полете фантазии и в лучших вещах — образную завершенность.
      К истории Родины обращается в своих стихах Игорь Шкляревский. Он питает живейший интерес к природе, настойчиво держится путей, намеченных классической традицией, в том числе Блоком, и в этом сближается с Рубцовым.
      И. Шкляревский более предметен, но также чуток к звучанию мира:

      Полями ты идешь и замираешь вдруг,—
                                                                    не понятый тобой, летает тихий звук.
      То пенье ангела иль голос ямщика?
      Он путался во ржи, цеплялся за цветы...
      Очистился в дождях, продрался сквозь века,
                                                                               и в сумерках полей его услышал ты.

      «Постоянное желание осветить положение человека среди земной природы и во вселенной» («Новый мир», 1979, № 6, с. 261)— в этом видит Е. Шевелева один из моментов, определяющих современность звучания многих стихов Шкляревского. Отсюда и интерес его к тайной жизни природы, ощущение единства времен, роднящее его с Рубцовым. Отличает же Шкляревского событийность, внимание к пластическим деталям.
      Как бы ни были велики различия между «поэтическими родственниками» Н. Рубцова, они сближаются в главном: им всегда свойствен интерес к отечественной истории, неизменно, независимо от своего происхождения, они отдают дань любви родной природе и деревне.
      Николай Рубцов не раз признавался в своей привязанности к городу: его звезда полей горит, «своим лучом приветливым касаясь Всех городов, поднявшихся вдали»; сам поэт мужал «на твердой рабочей земле», но все-таки он знает, что деревушка, этот забытый уголок,— «мать России целой». Так уж исторически сложилось. Потому и простые заботы деревенского бытия (о хлебе — раньше всего) предстают у него как нечто извечное, и сам он одухотворен близостью к природе и родным истокам.
      Уже замечено, что в стихах Рубцова не столько природа очеловечена, сколько человек природен. Но первичные, из глубины веков идущие поэтические народные представления о природе, сохранившиеся в сказках, легендах, преданиях, ему дороги («Сапоги мои — скрип да скрип...», «В лесу»).

      А вот болотина,
      Звериный лес.
      И снова узкие
                             дороги скрещены,—
      О, эти русские
      Распутья вещие!
      Взгляну на ворона —
      И в тот же миг
      Пойду не в сторону,
                                        а напрямик...

      Сказка даже заражает Н. Рубцова каким-то особым воодушевлением...
      Говорят, время неумолимо, необратимо, но ведь воображение человека всесильно, оно может остановить время, приблизить к нам забытое... «Внуки не понимают и не хотят понять нищету, оплаканную песнями, украшенную поверьями и сказками, глазами робких бессловесных детей, опущенными ресницами испуганных девушек, встревоженную рассказами странников и калек, постоянным чувством живущей рядом — в лесах, в озерах, в гнилых колодах, в плаче старух, в заколоченных избах — томительной тайны и столь же постоянным ощущением чуда» [1] [1. Паустовский К. Собр. соч. в 8-ми т., т. 3. М, 1967, с. 459],— писал К. Паустовский, и эти мысли навеяло ему чтение А. Блока.
      От Блока во многом идет и Н. Рубцов, и ему поэзия преданий и сказок близка именно своей вероятностью тайны, чуда. Конечно, знает и Рубцов, что давно уже «нет веры вымыслам чудесным, рассудок все опустошил...» (Ф. Тютчев), и предостерегает от такой опустошенности:

      ...сыплет листья лес,
      Как деньги медные,—
      Спасибо, край чудес!
      Но мы не бедные...
      А чем утешены,
                                 что лес покинули
      Все черти, лешие
      И все кикиморы?..

      Не удовлетворяясь одной лишь лирической экспрессией, Николай Рубцов ищет новые поэтические пути к сказке, преданию, легенде, пронизанным дыханием истории. На этом пути он пытается освоить жанр поэмы-сказки, развернутый сюжет которой вбирает в себя вечные мотивы любви, дружбы, справедливости.
      Так рождается «лесная сказка» — «Разбойник Ляля» (1968). Она навеяна народными преданиями, в которых воплотилась мечта трудовых людей о воле и справедливости. Потому и героем ее стал разбойник, совершающий набеги «на господ, которых ненавидел». Фигура эта для устного народного творчества — одна из самых типических. Самому Рубцову такой герой показался привлекательным скорее всего потому, что рассказ о его жизни давал возможность отразить в поэме излюбленные поэтом мотивы. Здесь и скитания (они обычны в судьбе героя сказочной «повести» — отвергнутого обществом человека). Темы дружбы и любви тоже совершенно естественно находят себе место в сюжете сказки, как и в фольклоре, оказываясь ведущими. И конечно же удаль молодецкая, которая воплотилась в герое откровенно романтической складки.
      ...В одном из набегов «на господ» Ляля увидел прекрасную княжну и, забыв ласки преданной ему Шалухи, решил завладеть красавицей. Верный друг атамана Бархотка получает приказ ее заполучить и обещание: «Все, как есть мое богатство клада» — в награду.
      Ляля получил красавицу, которая его не отвергла, однако вскоре не захотела вести уединенную жизнь в диком лесу. Атаман обещает ей вернуться к мирной жизни, построить дом окнами на море. Но теперь уже не может Ляля отдать Бархотке обещанную награду: самому деньги нужны.
      Бывшие друзья ссорятся, Бархотка убивает княжну, а затем в поединке оба разбойника гибнут. Свидетелем былого «кротко ходит по миру Шалуха», сохранившая верность атаману. Она ночует по чужим бедным избам, вызывая своей странностью интерес детей и старух:

      ...она, увядшая в печали,
      Боязливой сказкою прощальной
      Повествует им о жизни Ляли,
      О любви разбойника печальной.

      Предание в народе передается во внешне объективированной форме, как нечто, имевшее место в действительности. Так их и закрепила лубочная литература. Во многом от этой традиции идет в своей поэме-сказке и Николай Рубцов.
      Нет, поэт не стремится воспроизводить народнопоэтические особенности стиха, но избирает форму простейшую, традиционную, в которой речь как бы сама собой льется, не задерживая особенного внимания — оно должно быть сосредоточено на романтическом
      сюжете. Таким подходящим для Рубцова размером стал пятистопный хорей с женскими перекрестными рифмами. Плавная неторопливость стихотворной речи как бы воссоздает особенности изустной передачи предания.
      И в языковом отношении Н. Рубцов ориентируется на своего рода усредненность речевой формы, лишь допуская некоторую экзальтацию в диалогах героев,— это обычно для рассказчиков преданий (кстати, и для романтической традиции такая экзальтация в диалогах тоже характерна).
      Таков диалог Ляли с Бархоткой после гибели княжны.
      — Жаль! Но ада огненная чаша
      По тебе, несчастная, рыдает! —
      восклицает атаман угрожающе, и с откровенной издевкой, в тон ему, вызывающе отвечает Бархотка:

      — Атаман! Возлюбленная ваша
      Вас в раю небесном ожидает!

      В объективированной форме изустного предания привычный голос Николая Рубцова едва различим, но все-таки слышится то в беглой, попутной характеристике («В смутной жизни ценная находка Был для Ляли друг его...»), то в реплике (« — Боже мой! Не плачь так сиротливо! Нам с тобой не будет одиноко»).
      Поэт и не ставил себе той цели, которая обычна в лирике: выразить свои личные переживания. Ему было важно опосредствованно, через вековой опыт воссоздать страничку легендарного прошлого. «...Эпический стиль,— отмечал Гегель,— заключается в том, что кажется, будто творение продолжает слагаться само по себе и выступает самостоятельно, как бы не имея за собой автора». И этой цели в своем первом опыте в эпическом роде Николай Рубцов вполне достиг, уверенно и последовательно, в едином ключе выполнив свою «лесную сказку».
      Может поэма-сказка «Разбойник Ляля» показаться однообразной по интонации — Рубцов в этом искал цельность формы. Может она показаться простоватой — к простоте примитива, лубка и стремился Рубцов. Именно это прежде всего и позволило ему выразить предельность страстей своих героев: ведь и рассказчик предания из народа тоже так передает свои сказания, чтоб жутко и жалостливо было слушателям. Только в этом единственно рассказчик и может себя показать, воссоздавая героев в их страстях.
      Так, верность в дружбе и крепость в слове поверяются в споре о кладе. Бархотка требует обещанной награды; Ляля пытается сохранить свои богатства, хотя бы частично. И это кладет предел дружбе; пусть атаман еще самоуверен и прогоняет Бархотку ни с чем, не желая выдать клады:
      — Там, где воют ветры и шакалы, Там, в тайге, найдешь себе дорогу! — страсти накалены до предела, обещая драматическое развитие событий...
      Романтическую крайность представляет собою и любовная коллизия: забытая Лялей, верная Шалуха остается ему преданной до конца. «Скорбя», ходит она по миру, «к людям всем испытывая жалость», чуя близкий конец:

      Собрала котомку через силу,
      Поклонилась низко добрым лицам
      И пришла на Лялину могилу,
      Чтоб навеки с ним соединиться...

      Оба мотива — и преданной дружбы, и верной до гроба любви,— характерные для народнопоэтической традиции преданий, нашли последовательное воплощение в «лесной сказке» Николая Рубцова. Сам поэт выступает здесь в роли сказителя, лишь передающего услышанное: «Вот о чем рассказывают сосны По лесам, в окрестностях Ветлуги...» А завершающими строчками поэмы-сказки Рубцов как бы снимает напряжение жалостливой истории, пользуясь обычным приемом опытных сказителей:

      Но грустить особенно не надо,
      На земле не то еще бывало.

      Любопытное явление — эта «лесная сказка» Николая Рубцова, свидетельствующая о новых творческих поисках поэта. Прямое обращение к народнопоэтической традиции обещало для Рубцова многое в художническом постижении истории, во всяком случае — расширяло возможности его творческих исканий на самой прочной основе.
      Детали исторического прошлого мало занимают Рубцова сами по себе. Он видит былое как реально существующее и в этом заметно следует Тютчеву, размышлявшему:

      От жизни той, что бушевала здесь,
      От крови той, что здесь рекой лилась,
      Что уцелело, что дошло до нас?
      Два-три кургана, видимых поднесь...

      Природа, по Тютчеву, которая «знать не знает о былом» и перед которою «мы смутно сознаем себя самих — лишь грезою природы», безразлична к человеку. И вместе с тем

      Поочередно всех своих детей,
      Свершающих свой подвиг бесполезный,
      Она равно приветствует своей
      Всеполагающей и миротворной бездной.

      Здесь подход Тютчева к теме лишь едва намечен — более цельно он проведен в другом его стихотворении:

      Тихо в озере струится
      Отблеск кровель золотых,
      Много в озеро глядится
      Достославностей былых.
      Жизнь играет, солнце греет,
      Но под нею и под ним
      Здесь былое чудно веет
      Обаянием своим...

      Очарованный картинами родной природы, Ф. Тютчев видит, что «здесь великое былое словно дышит в забытьи»,— отсюда во многом пошел и Н. Рубцов, «прозревающий» в настоящем прошлое, хотя образ «великого былого» у него вполне оригинален.
      Фатализм Тютчева, сказавшийся в первом из этих стихотворений, не принял Н. Рубцов, и отношения человека с природой в отблеске истории увидел более содержательными, одухотворенными деянием. Однако самый характер, так сказать, «общения» с прошлым, только намеченный Ф. Тютчевым в немногих подобных стихотворениях, Рубцов усвоил и последовательно развил как свой творческий принцип.
      Реализуется этот принцип, к примеру, в стихотворении Н. Рубцова «Ферапонтово». «Что-то божье в земной красоте» увидел некогда древний зодчий, и однажды из грезы, «как трава, как вода, как березы», возникло «диво дивное в русской глуши». Это «диво дивное», прекрасное Николай Рубцов видит и сегодня:

      О, вид смиренный и родной!
      Березы, избы по буграм
      И, отраженный глубиной,
      Как сон столетий, божий храм.     
                                                           («Душа хранит»)

      В дальнем поселке, где с упоением внимает Рубцов сказанью старинных сосен, ему «слышен глас веков» («Сосен шум»). Живейшее волнение будит и болото, «на сотни верст осыпанное клюквой, Овеянное сказками и былью Прошедших здесь крестьянских поколений» («Осенние этюды»), «Человек,— замечает Ефим Дорош,— не может жить только сегодняшним днем, сиюминутными интересами, как бы ни были они значительны. Ему необходимо представлять себе свою жизнь продолжением жизни, существующей издавна и не имеющей окончания» [1] [1. Дорош Е. Живое дерево искусства, с. 158]. Жизнь далеких предков очарованием миража тревожит Николая Рубцова, и ничто не нарушает здесь его покоя — он один на один с историей. «Как хорошо!— я думал.— Как прекрасно!» Прекрасно — приобщение к вечности...
      Дыхание вечности слышит Рубцов всюду. На древних дорогах о ней напомнит то полусгнивший овин, то «хуторок с позеленевшей крышей». А что представится, когда «по холмам, как три богатыря, еще порой проскачут верховые»!.. Видения обретают реальность в приметах пейзажа, того же, что и в древности: облака над дорогой — «в пыли веков мгновенны и незримы», «по сторонам — качаются ромашки, И зной звенит во все свои звонки. И в тень зовут росистые леса»... В «Старой дороге» открывает Н. Рубцов истоки национальной жизни России:

      Здесь каждый славен —
      мертвый и живой!
      И оттого, в любви своей не каясь,
      Душа, как лист, звенит, перекликаясь
      Со всей звенящей солнечной листвой,
      Перекликаясь с теми, кто прошел,
      Перекликаясь с теми, кто проходит...
      Здесь русский дух в веках произошел,
      И ничего на ней не происходит.
      Но этот дух пройдет через века!
      И пусть травой покроется дорога,
      И пусть над ней, печальные немного,
      Плывут, плывут, как прежде, облака...

      Сравнивая стихи Н. Рубцова с историческими вещами Д. Самойлова, Е. Евтушенко, А. Вознесенского, для которых важно «открытие современности в прошлом», В. Перцовский высказал немало дельных замечаний. Но вот в чем нельзя с ним согласиться. «Вообще старая деревенская Русь является как бы главной осью, вокруг которой вращается рубцовская поэзия во всех ее основных компонентах»,— пишет Перцовский, подчеркивая ощущение «некоего постоянства, неизменности русской народной жизни» в стихах Рубцова («Ceвер», 1971, № 4, с. 125). Да нет же, речь у Рубцова идет о постоянстве каких-то изначальных ценностей национальной жизни, а не о ней самой.
      Гораздо убедительнее в этом случае точка зрения Ю. Селезнева: «...общенародное, исторически преемственное, но непреходящее духовное достояние и запечатлено в стихах Рубцова как обычный, но вместе с тем и лирически возвышенный момент» («Молодая гвардия», 1977, № 5, с. 306). История существует для Н. Рубцова как содержание сознания современника, получившее опору и во внешнем мире.
      Да, казалось бы, «все поглотил столетий темный зев», могилы безмолвствуют, но прошлое все равно волнует нас. Нет в стихотворении «Шумит Катунь» ни событий, ни рассказа о них, есть только поэт, почувствовавший в родных картинах отблеск веков. Закатный пламень во мгле, шум Катуни, что «неслась широкою лавиной», да настроение поэта, который, сидя на камне, вслушивается, «задумчив и угрюм»...
      И слышится — поет река «таинственные мифы О том, как шли воинственные скифы,— Они топтали эти берега!» (эти, где сейчас сидит поэт). Появляется «Чингисхана сумрачная тень», и представляется, как «черный дым летел за перевалы, К стоянкам светлых русских деревень...».
      Николаю Рубцову зачастую достаточно даже малейшего повода, чтобы для него вдруг заговорило прошлое:

      Взбегу на холм
                                и упаду
                                           в траву.
      И древностью повеет вдруг из дола!
      Засвищут стрелы будто наяву,
      Блеснет в глаза кривым ножом монгола!..
                                                                          («Видения на холме»)

      Ассоциативный ряд поэта определяется только его памятью и воображением. «Лес крестов в окрестностях России» напоминает ему не только «тупой башмак скуластого Батыя», но и тех, что «несут на флагах черный крест»... Только усилием воли стряхивает поэт тяжесть мрачных видений. Высокий, с пафосом, драматический подъем сменяется мирной картиной:

      ...смирно на лугу
      Траву жуют стреноженные кони.
      Заржут они — и где-то у осин
      Подхватит эхо медленное ржанье,
      И надо мной — бессмертных звезд Руси,
      Спокойных звезд безбрежное мерцанье...

      В силу родины, в торжество жизни верил Н. Рубцов, но успокаивать себя этим не мог, потому что «люди — не спокойны». Пережитое, передуманное волнует поэта и старуху, его собеседницу, в стихотворении «Русский огонек». Не впервые заметил поэт, «как много желтых снимков на Руси», не впервые душу его «поразил сиротский смысл семейных фотографий». Потому-то и разговор поэта со старухой, в доме которой ему довелось случайно ночевать, заставил о многом задуматься. В разговоре этом одно и то же повторяется дважды, как самое главное:

      — Скажи, родимый, будет ли война? —
      И я сказал:
      — Наверное, не будет.
      — Дай бог, дай бог... ведь всем не угодишь,
      А от раздора пользы не прибудет...—
      И вдруг опять: — Не будет, говоришь?
      — Нет,— говорю,— наверное, не будет!
      — Дай бог, дай бог...

      Глубина здесь — не столько в словах, сколько в сдержанности, лаконизме собеседников: и какая трудная мысль бьется в повторяющихся, таких обычных словах! В немногословности старухи, в ее «тусклом взгляде», в котором «жизни было мало», отразилась ее судьба. Тут все — прошлое, настоящее и будущее — как тревожная загадка: ведь «огнем, враждой земля полным-полна»!
      «Неужели тесно жить людям на этом прекрасном свете, под этим неизмеримым звездным небом? Неужели может среди этой обаятельной природы удержаться в душе человека чувство злобы, мщения или страсти истреблять себе подобных? — доискивался истины еще молодой Лев Толстой.— Все недоброе в сердце человека должно бы, кажется, исчезнуть в прикосновении с природой — этим непосредственным выражением красоты и добра». До сих пор мучается мир теми же вопросами, хотя давно уже знают люди, что «от раздора пользы не прибудет». И «Русский огонек» Николая Рубцова — тревожное напоминание об этом.
      Кровавые следы в истории не забываются. В родной глуши «с лесами и холмами», пишет Рубцов, «было все: смиренье и гордыня» («О московском Кремле»). Если у Ивана Бунина обращение к истории вело к мысли о вневременной сущности национального духа, то у Рубцова такой «вневременности» нет, он признает время в его развитии. К прошлому он относится вовсе не с холодной отстраненностью: «Не жаль мне, не жаль мне растоптанной царской короны, Но жаль мне, но жаль мне разрушенных белых церквей!..» («Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны...»). Растоптанная царская корона — это ли не свидетельство коренного поворота в жизни страны, совершившей гигантские шаги в истории! И в то же время — напоминание о «разрушенных белых церквах», напоминание, связанное отнюдь не с религией, а с богатейшим культурным наследием народа, требующим бережного к себе отношения. Очевидная симпатия тянет поэта в «пугачевские вольные степи, где гуляла душа бунтаря» («Посвящение другу»), но только есть страсть сильнее: «не порвать» поэту «мучительной связи» с его отчим краем, с дорогими его приметами.
      Отблеск вечного видел поэт в этих холодных далях с журавлями да коновязями — и тем прекраснее они становились для него. Вечное и прекрасное сливаются у Николая Рубцова в пленительно неповторимом образе Родины: вечна красота отчизны и прекрасен дух народа, вынесенный из всех потрясений его тысячелетней истории.
      «Люблю я,— признавался А. М. Горький, размышляя над страницами бунинского сборника «Листопад»,— отдыхать душою на том красивом, в которое вложено вечное...» Уроки Бунина не остались безразличными для Рубцова, но он искал и нашел свое, что почувствуешь в каждой его строке: это — неизбывная любовь к родине, воплотившаяся в единственно возможных для поэта словах и звуках.
      Широко по Руси предназначенный срок увяданья Возвещают они, как сказание древних страниц. Все, что есть на душе, до конца выражает рыданье И высокий полет этих гордых прославленных птиц. Широко на Руси машут птицам согласные руки. И забытость болот, и утраты знобящих полей — Это выразят все, как сказанье, небесные звуки, Далеко разгласит улетающий плач журавлей...
      «Журавли» в медлительности плавной, торжественной музыки — как захватывающая оратория, печальная и светлая.
      А вот романтическая сказка для взрослых, безудержная в своей фантазии, мощная по напряженности духовной жажды, бьющейся в ней,— «Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны...»:

      О, сельские виды!
      О, дивное счастье родиться
      В лугах, словно ангел, под куполом синих небес!
      Боюсь я, боюсь я, как вольная сильная птица,
      Разбить свои крылья и больше не видеть чудес!
      Боюсь, что над нами не будет возвышенной силы,
      Что, выплыв на лодке, повсюду достану шестом,
      Что, все понимая, без грусти пойду до могилы...
      Отчизна и воля — останься, мое божество!
      Останьтесь, останьтесь, небесные синие своды!
      Останься, как сказка, веселье воскресных ночей!
      Пусть солнце на пашнях венчает обильные всходы
      Старинной короной своих восходящих лучей!..

      «Рубцов глубоко и драматически ощущает, что та таинственная и простая красота, с которой он связал свой идеал добра и поэзии,— прошлое, что она неотвратимо отодвигается в глубь времени»,— замечает В. Перцовский. Кажется, он прав?.. Но можно ли так страстно и настойчиво, как Н. Рубцов, взывать к прошлому? «Останьтесь!.. Останься!..»—так можно взывать к тому, что есть в настоящем. Теснится оно и отодвигается — верно! Но это еще не значит, что ушло или с неизбежностью уйдет. Нет, «красота былых времен» с нами, она духовно обогащает нас.
      Нередко элегическая по своей тональности, светлая и жизнеутверждающая по цели поэзия Рубцова принимает эстафету традиций национальной культуры. Обаяние рубцовской лирики велико, потому что патриотизм и гражданственность — это ее глубинная сущность, выражающаяся в каждом слове, в любой мелодии или, интонации, в художественном мышлении самого поэта прежде всего. Утверждая прекрасное и вечное, поэзия Николая Рубцова служит будущему.


К титульной странице
Вперед
Назад