ПИСАТЕЛИ И ДЕЯТЕЛИ КУЛЬТУРЫ О НАРОДНОМ ТЕАТРЕ
     
     
      Стр. 418.
     
     
     
     
     
     
      НАРОДНАЯ ДРАМА
     
     
      А.. С. Грибоедов
     
      [...] Певцы не умолкали; затянули «Вниз по матушке по Волге»; молодые певцы присели на дерн и дружно грянули в ладоши, подражая мерным ударам волн; двое на ногах оставались: Атаман и
      Е с а у л. Былые времена! Как живо воскрешает вас в моей памяти эта народная игра: тот век необузданной вольности, в который несколько удальцов бросались в легкие струги, спускались вниз по протоку Ахтубе, по Бузан-реке, дерзали в открытое море, брали дань с прибрежных городов и селений, не щадили ни красы девичьей, ни седины старческой, а по словам Шардена, в роскошном Фируз-Абате, угрожали блестящему двору шаха Аббаса. Потом, обогатясь корыстями, несметным числом тканей узорчатых, серебра и золота, и жемчуга окатного, возвращались домой, где ожидали их любовь и дружба; их встречали с шумной радостью и славили в песнях.
     
      Стр. 418.
     
      Примечание
     
      Песни не умолкали... Это целое мимическое представление похода Разина по Волге давалось обыкновенно зимою. Я, уроженец местности, близкой к Парголову, помню, как мужики, одетые в красные рубахи, с косами за поясом, садились на полу по двое, как бы в лодке, и, мерно ударяя в ладоши, пели песни, а между тем Атаман и Есаул вели разговор о местностях, якобы представлявшихся им при плавании, и о добыче. Теперь это совершенно исчезло.
     
      1826
     
     
      Ф. И. Буслаев
     
      [...] Шаловливые забавы наши имели вид театральных представлений, соединяющих в себе как бы мимику с музыкой, если только крик и грохот можно отнести к музыкальному роду. Для этих представлений были, как следует, и зрители, которые своим вниманием и одобрением поощряли нас и воодушевляли.
      [...] Подобно античному театру, в наших увеселительных представлениях были действующие лица и хор. Не по предварительному избранию из нашей среды, а по дарованиям и храбрости были нашими героями Юрий Федорович Самарин и князь Борис Васильевич Мещерский, а все мы составляли дружный хор.
      Представления эти в ту пору соединялись в моем воображении с одним из воспоминаний моего детства. Солдаты, стоявшие у нас в Пензе постоем, разыгрывали в каком-то сарае смехотворную интермедию о Дон-Жуане, его слуге Педриле (так переименовали они Лепорелло) и о Командоре, — не помню, как они его звали, генералом или губернатором.
      У нас в аудитории был свой Дон-Жуан — Самарин, свой Лепорелло, его наперсник и пособник — князь Мещерский, и своя грозная статуя Командора — в фигуре профессора, восседающего на кафедре. Эту интермедию Юрий Федорович
     
      Стр. 419.
     
      дополнял тем, что состоял при нашем Командоре в должности ординарца, вестового и глашатая, именно глашатая, в полном смысле этого слова.
     
      1830-е гг.
     
     
      А. Н. Гончаров
     
      Я также хорошо помню, как бабушкин лакей Федор, собрав компанию слуг, разъезжал с ними на святках по домам, в качестве ряженых. Они представляли собою разбойников шайки Стеньки Разина, причем грозного атамана изображал Федор, в специально сшитом для того каком-то полуфантастическом костюме, делавшем его похожим не то на перса, не то на черкеса. Пол нашей залы должен был представлять собою лодку, в которой Федор помещался у руля, а остальные его товарищи садились гребцами и пели волжские песни, что нам с братом доставляло большое удовольствие. За это они получали 1 р. 40 к. ассигнациями, т. е. два двугривенных серебром, и оставались очень довольны. Воспоминания эти относятся к 1848-1850 годам.
     
     
      И. С. Тургенев
     
      У меня на праздниках были маскарады: дворовые люди забавлялись; а фабричные с бумажной фабрики брата приехали за 15 верст и представляли какую-то ими самими сочиненную разбойничью драму. Уморительнее этого ничего невозможно было вообразить; роль главного атамана исполнял один фабричный, а представителем закона и порядка был один молодой мужик; тут был и хор, в роде древнего, и женщина, поющая в тереме, и убийства, и все, что хотите; язык представлял смешение народных песен, фраз a la Marlinski[1] [в духе Марлинского (фр).] и даже стихов из
     
      Стр. 420.
     
      «Дмитрия Донского». Я когда-нибудь опишу это подробнее. Впрочем, эту драму сочинили, как я потом узнал, не фабричные; ее занес какой-то прохожий солдат.
     
      1853
     
     
      И. С. Аксаков
     
      [...] Вечером явились ко мне артиллерийские солдаты, с предложением мушкарада. Я их принял; мне любопытно было видеть солдатское представление. Явилось человек пятнадцать, очень порядочно костюмированных; эполеты и аксельбанты были превосходно сплетены из соломы. Представление заключалось в том, что царь Максимилиан думает думу с сенатором Думчевым, требует от сына своего Адольфа поклонения «коммерческим богам», но сын Адольф отвечает: «О, мой родитель и повелитель, я ваши коммерческие боги топчу под ноги», остается христианином, его за это — в тюрьму, куда он и удаляется при пении хора: «Я в пустыню удаляюсь от прекрасных здешних мест», наконец, его казнят, и призывают для лечения доктора с фельдшером.
      Это — единственные живые лица во всем представлении. Актеры, очевидно, кого-то передразнивали. Между прочим, доктор спрашивает: сколько больных в госпитале? Фельдшер отвечает, что к такому-то числу больных состояло 155, что на белый свет выпущено пять, остальные 150 — были отправлены для пополнения списков в небесную канцелярию; лекарства оказываются все поставленными по каталогу в 1825 году и потому, разумеется, существующими только на бумаге; рецепт прописывается: солома с уксусом и т. д. У фельдшера орден «первой степени пьянства». Замечательно, что во всех кукольных комедиях, итальянских народных представлениях, выводятся на сцену доктора, конечно, потому, что обман и шарлатанство докторов более бросается в глаза простому народу, чем другое злоупотребление; впрочем, доктор солдатского представления не итальянский, а современный российский, чиновный.
      В виде эпизодов являлись и витязь Бармуил, и воин Аника, и
     
      Стр. 421.
     
      какая-то «богиня», сражающаяся с Аникой в чистом поле, и Смерть с косой. Путаница страшная, и в то же время среди напыщенной книжной речи целые тирады из песни, которые говорили воины Бармуил и Аника, умирая: «Ты скажи моей молодой жене» и проч. Наконец, все покончилось общим мушкарадом, т. е. пляской или галопом всех действовавших лиц. Все было очень пристойно и чинно, но я ожидал более остроумия и сатиры не на одного доктора с фельдшером. Быть не может, чтобы не было солдатской комедии такой, в которой бы высказалась вся ирония, вся критика на управление и устройство общественное. Поищу.
     
      1855
     
     
      Я. П. Полонский
     
      Оригинальное объявление в Сестребеке — списываю слово в слово с афиши, привезенной Коростовцевым:
      «На здешнем театре будет представляться 30 числа сего октября т. е. в воскресенье, в 8-м часов вечера с разрешения командира Сестребецкого Оружейного завода господина генерал-майора и кавалера Игнатьева, в каменных казармах, состоящих на большой площади. Комедия будет в 5 действиях.
     
      1 Действие
      будет представляться живые картины
      2) Купидон с Марцом будут сражатся о храброй богине и ея фрелинах. 3) Водевиль Советника. 4) Царь Максимилиан будет судить гордого и непокорного сына Адольфа. 5) Мамаева побоище с Военными песинки танцами и Военная большая музыка будет играть.
      Цена местам: 1 место — 1 руб. сер., 2 — 75 коп, 3 — 50 к., 4 — 30 к, 5 - 20 к., 6 -15 к. Содержатель ЗУКПРИ Островский.
     
      1855
     
      Стр. 422.
     
      П. В. Засодимский
     
      В уездных городах в то время солдаты, состоявшие на службе, назывались инвалидной командой (горожане запросто звали их «инвалидными крысами»), и подчинялась эта команда инвалидному начальнику. В ту пору у нас, в Никольске, инвалидным начальником был Шипунов, офицер среднего роста, довольно полный, с черными длинными усищами.
      Однажды на святках в доме нашего инвалидного начальника солдаты давали театральное представление. Я с матерью и с отцом был в числе почетных гостей и сидел в первом ряду стульев (и всех-то рядов, кажется, было два или три, и половина публики помещалась стоя).
      До той поры я понятия не имел о спектаклях, и поэтому теперь, в ожидании начала представления, я не знал покоя, лихорадочная дрожь пробегала по мне, и сердце сильно билось...
      Помню: дело началось с того, что по зале передо мною долго расхаживал, размахивая руками, какой-то человек в довольно странной одежде — в плохонькой короне, в какой-то длинной красной хламиде с белой опушкой и в смазных сапогах. Как вскоре оказалось, это был не кто иной, как «нечестивый император Максимилиан». Из дальнейшего хода дел выяснилось, что этот господин был яростный гонитель христиан, и до очевидности было ясно, что он — ужасно злой, потому что, ходя по зале, он поминутно тряс головой и сердито размахивал руками. У этого злого царя был «сын Адольф», прекрасный, милый молодой человек, добрый и кроткий, по-видимому, страдавший насморком, фыркавший поминутно и украдкой от зрителей проводивший под носом рукой.
      И вдруг Адольф, этот милый юноша, несмотря на страшные отцовские угрозы, принял христианство. Отец узнал об его поступке и, понятно, стал зверь зверем. Сидит на троне, кричит благим матом, кричит, ревет, — ну, просто, — землю дерет, — да вдруг как рявкнет на всю залу: «Приведите, говорит, ко мне моего непокорного сына Адольфа!» Я так и обмер... Перед тем я посмеивался над его яростью, а тут, вижу, и не в шутку дела стали принимать весьма неблагоприятный оборот...
     
      Стр. 423.
     
      Какие-то архаровцы с дрекольем и в остроконечных шапках притащили несчастного «сына Адольфа». Ах, как я боялся за него в те минуты! А он стоит, бедняга... на руках и на ногах цепи гремят, а архаровцы его тискают и толкают то в ту, то в другую сторону. А он все терпит, болтается между этими архаровцами, но не сдается, не покоряется, голову держит высоко да только фыркает (должно быть, насморк сильно донимал его). Тут отец напустился на него. «Как ты, говорит, мог против моей воли идти, непокорный сын Адольф». А Адольф тихонько что-то сказал ему, утер нос, и вдруг все цепи с него спали, а царь «ох-ох!» и мертвый повалился с трона, а его картонная корона, украшенная сусальным золотом и блестками, покатилась к моим ногам.
      Я от всего сердца порадовался за непокорного, но тем не менее добродетельного сына Адольфа...
      После того солдаты (зачем-то, не знаю) схватили рчужья и начали стрелять в потолок холостыми зарядами и трижды прокричали «ура!». Может быть, и солдаты были рады тому, что Адольф так счастливо отделался от угрожавшей ему серьезной опасности... В комнате, помню, сильно припахивало серою и сапогами, смазанными ворванью.
      В заключение спектакля солдаты сели на пол среди комнаты, скрестив ноги, и, покачиваясь из стороны в сторону и в такт хлопая в ладони, запели:
      «Вниз по матушке по Волге,
      По широкому раздолью».
      Все это было очень мило и забавно, и публика осталась вполне довольна представлением...
     
      1850-е гг.
     
     
      А. Милюков
     
      [...] Александр Иванович много рассказывал о своей жизни в Италии и Франции во время революции и наступившей затем реакции, и однажды прочел мне главу из своих записок, напеча-
     
      Стр. 424.
     
      танную впоследствии в одном из последних томов «Былое и думы».
      [...] Лучшими днями заграничной жизни, по его словам, были те, которые он провел в Италии, а самыми симпатичными людьми — итальянские борцы за свободу.
      [...] Мне пришлось видеть одного из эмигрантов, которого особенно любил Герцен. Однажды после обеда Александр Иванович, особенно весело настроенный, вспомнил о своих московских развлечениях и предложил спеть хором русскую песню. Все мы, не исключая детей, уселись на ковре в два ряда, лицом одни к другим, изображая таким образом лодку, и затянули, как умели: «Вниз по матушке по Волге». В шуме этого патриотического упражнения мы не слыхали, что во двор въехали гости. Вдруг отворились двери, и в залу вошел человек средних лет, с выразительным и вместе с тем задумчиво-кротким лицом в темно-сером фраке, а с ним, закинув на руку трен синей амазонки, молодая стройная женщина в фетровой шляпке, из-под которой спускались белокурые локоны. Все мы поднялись.
      — Что это такое? — спросил с улыбкой гость.
      — C'est un chant des pirats du Volga [1] [Это песня волжских разбойников (фр.).], — ответил Герцен, смеясь и протягивая руку приезжим, — нам хотелось спеть ее на берегах Темзы.
     
      1857
     
     
      Ф. Д. Нефедов
     
      Вновь начавшаяся суетня половых, — выталкивание тулупов и дурно одетых ряженых с прибавлением: «вон, сволочь!» давали публике знать, что для нее готовится нечто более важное и достойное внимания. Действительно, через минуту или две в дворянскую залу ввалила большая толпа новых ряженых, одетых большею частью в одинаковые костюмы. На всех были сюртуки, или короткие казакины, по краям обшитые позументом, с крас-
     
      Стр. 425.
     
      ными кушаками, за которыми виднелись пистолеты, ножи и другое оружие. Одни были в масках, другие с открытыми лицами, но зато с подвязанными бородами и ужасающего вида усищами. Вообще говоря, вид этих ряженых в трактирной публике возбудил не одно любопытство, но и некоторое почтение, близкое к боязни, все поняли, что это не просто какие-нибудь ряженые, а ряженые — разбойники.
      Когда один из разбойников сбросил с плеч енотовую шубу, то все узнали в нем самого атамана. Глазам публики предстал высокий и молодой мужчина, с черною бородою и блестящими глазами, одетый в черный бархатный казакин, с двумя пистолетами и кинжалом за серебряным поясом...
      Половой Румянцев громко провозвестил:
      — Почтеннейшая публика! Сейчас здесь начнется представление шайки разбойников одного ужасного российского атамана.
      Румянцев умолк, а «ужасный расейсккй атаман разбойников» сделал своей шайке знак, и разбойники отошли к одной стороне.
      Представление тотчас началось.
      — Есаул!— вскрикнул атаман.
      — Чего изволите, господин атаман? — ответил есаул.
      — Возьми проворней подзорную трубу и посмотри, не видать ли чего!
      Есаул приставляет к глазу картонную трубу и смотрит. Атаман молча ходит по зале.
      — Видишь ли что?
      — Ничего, господин атаман!
      — Посмотри в другую сторону: не плывут ли по Волге-матушке купеческие суда, не везут ли дорогие товары и золото?
      Есаул смотрит.
      — Видишь ли что?
      — Опричь пеньев, кореньев и мелких листьев ничего не вижу, господин атаман.
      Атаман ходит и опять приказывает есаулу смотреть в трубу.
      Ряженые завладели всем вниманием публики, заинтересованной как самим представлением, так равно и внешностью исполнителей представления: в атамане для нее было все полно инте-
     
      Стр. 426.
     
      реса и таинственности, начиная с черкесской шапки и кончая сапогами, с высокими лаковыми голенищами и красными отворотами, а в есауле — физиономия, расписанная по крайней мере семью колерами и живописностью своей превосходящая самое смелое изображение черта, на какое толька когда-либо в состоянии была дерзнуть прихотливая фантазия суздальского богомаза...
      — Ребята! Садись все в лодку! — приказывал между тем атаман.
      Разбойники, по слову атамана, бросаются на пол и усаживаются в начерченную мелом на полу лодку; атаман становится посреди лодки, а есаул — впереди на носу.
      — Отваливай, ребята!
      Разбойники, исполнявшие роль гребцов, дружно взмахнули руками и зараз всхлопнули ладонями, как будто ударяли веслами по воде и затянули песню:
      Вниз по ма-а-атушке по Bo-oлгe!
      Только запевало дотянул последнюю ноту, как товарищи подхватили и грянули:
      По широ-о-о-о-кому раздо-о-о-олью ю-ю!
      Гости встали с мест, из дверей уставилось множество любопытных лиц, все стояли и слушали.
      — Вот это хорошо, — заметил Петр Карпыч. — Это стоит слушать!
      — Ничего-о в волнах не ви-и-и-дно! — разносилось по всему трактиру.
      — Есаул!— раздался из-за песни голос атамана.
      — Что угодно, господин атаман?
      — Возьми подзорную трубу и посмотри во все стороны. Не видать ли чего?
      — Слушаю, господин атаман!
      Есаул опять наводит картонную трубу.
      — Эсаул!
      — Что угодно, господин атаман.
      — Видишь ли что?
     
      Стр. 427.
     
      — Вижу, господин атаман! Недалеко отсюда остров, на том острове стоят боярские хоромы, в хоромах тех под окошечком сидит красная девица и в печали большой грызет подсолнышки...
      — А какова собою красная девица?
      — Да вот какова, господин атаман, что ни в сказке сказать, ни пером описать невозможно красоты ее лица и всех прелестей. Канфета живая!
      — Оставь про себя прибаутки, есаул, а то как раз головой мне за это поплатишься, — грозит атаман. — Братцы-товарищи, удалые молодцы-разбойники! — обращается он ко всем, — поедемте мы на этот остров, возьмем хоромы боярские и разграбим всю казну его богатую и сокровища несметные!
      Скажу я вам тогда, товарищи: берите все себе золото, жемчуг и камни самоцветные; а я возьму себе только одно сокровище — красавицу, дочку боярскую! Довольны ли товарищи?
      — Ура, атаман!
      Разбойники вскидывают кверху шапки и снова кричат «ура». Делают еще несколько сильных взмахов руками и запевают:
      Эх, приворачивай, ребята, ко крутому бережочку!
      Через минуту все вскакивают, хватаются за оружие и нападают на стену, предоставляя воображению зрителей видеть в этой стене осаждаемые боярские хоромы. Выстрелы, крики, стоны погибающих — и представление оканчивается.
      — Все? — спрашивают.
      — Все.
      Разбойники расходятся по другим залам, а Нагоров с есаулом садятся в дворянской. Всеобщее одобрение.
     
      1870
     
      Стр. 428.
     
      А. П. Мельников
      [ЯРМАРОЧНЫЕ САМОКАТЫ]
     
      [...] Типичнейшим из увеселительных учреждений здесь был самокат — излюбленное место развлечения простого народа.
      [...] Деревянное тесовое здание строилось двухэтажное, внизу помещалась касса у входа; во втором этаже, куда вела обыкновенно скрипучая лестница, помещался самый самокат, внизу машина, приводящая шестернями в движение огромную карусель, двигавшуюся в горизонтальной плоскости в верхнем этаже; вокруг карусели шла галерея снаружи и внутри ярко изукрашенная всякой мишурой, флагами, размалеванными изображениями невиданных чудищ. На перилах этой галереи, свесив ноги к стоявшему постоянно перед таким зданием народу, сидел «дед» с длинной мочальной бородой и сыпал неистощимым потоком всевозможные шутки и прибаутки, остроты, причем предметом осмеяния нередко являлся кто-нибудь из толпы, на что последний не обижался, а даже отчасти был доволен, привлекая на себя общее внимание.
      По тому же барьеру расхаживали, кривляясь, пестро разодетые в грязных лохмотьях скоморохи, кто из них был наряжен петухом, кто страусом, кто котом, кто медведем, зайцем; откалывались разные шутки, возбуждавшие неумолкаемый хохот окружавшей толпы, между тем как из таинственной глубины верхнего павильона, из-за пыльных занавесок, изукрашенных блестками, гремел опять неизбежный турецкий барабан с разбитыми волторнами, доносились по временам пронзительные звуки рожков, хоры песенников...
      На смену убогого военного оркестра выступали рожечники, а их сменяли песенники.
      В некоторых самокатах было устроено подобие театральных подмостков, на которых теми же песенниками разыгрывались целые сцены, преимущественно из жизни волжских разбойников: один изображал атамана, другой — есаула, остальные — лихую шайку разудалых молодцов.
      — Эй, Эсаул! — выкрикивал атаман.
      — Здесь, — откликался изображающий Эсаула.
     
      Стр. 429.
     
      — Сделай мне ты услугу такую: Добудь лодку косную,
      Чтоб весла по бокам висели,
      А в ей самой мои ребята сидели,
      Чтоб наша братия не без дела сидела,
      А гребла б да песни пела.
      Эй, гребцы-молодцы!
      Садитесь в весла, удальцы!
      Все разом садятся на пол, ноги калачом, один в затылок другому в два ряда и изображают гребцов, раскачиваясь взад и вперед, запевают «Вниз по матушке по Волге», медленно ударяя в такт песни в ладоши, им подхватывают рожечники, наконец хор и аккомпанемент умолкают.
      — Эй, Эсаул! — опять выкрикивает атаман.
      — Здесь эсаул-молодец,
      На всю Волгу лихой удалец.
      — А глянь-ка, что там за туман,
      А за туманом, никак, плывет караван?
      — Так точно, господин атаман, Вижу я судов караван.
      — А кого ты видишь на том караване?
      — Вижу я французского воеводу, Миндальные огни сбирается пущать в воду.
      — А поди-ка к ему да скажи, чтоб он покорился, На корму со всем своим штабом ложился.
      Сарынь на кичку! — вскрикивает атаман, и лихие молодцы в один миг вскакивают на ноги и запевают разбойничью песню «Мы веслом махнем, караван отобьем».
      Кончилось представление, и опять заходила карусель под звуки турецкого барабана. Между тем «дед» с мочальной бородой без умолку продолжает потешать наружную публику, густо обступившую здание самоката.
     
      1870-е гг.
     
      Стр. 430.
     
      С. Я. Елпатъевский
     
      — Здесь ведь не деревня, сами знаете, народ бывалый, с чем-то-нибудь не сунешься. Опять же вот, «лодка».
      — Разве лодка? — по-видимому, мой собеседник сильно заинтересовался. — Где атамана разыскали?
      — В Камышине. Эсаул-то знакомый, он у них труппу держит. На сцене перед фисгармонией стоят восемь человек, одетых
      в косоворотки и короткие казакины. Впереди всех огромного роста, в роде ломовика — атаман говорит монолог, сильно жестикулируя:
     
      Не стая воронов слеталась
      На груды тлеющих костей,
      За Волгой, ночью, — вкруг огней,
      Удалых шайка собиралась.
     
      Монолог кончился. Мерно раскачиваясь и ударяя в такт ладонями, — что должно изображать плеск весел, — под аккомпанемент фисгармонии поют: «Вниз по матушке по Волге». Мотив резко отличается от обычного и кажется мне более сильным и одушевленным.
      — Эсаул! — грустным басом кричит атаман после первой строфы.
      — Что угодно, атаман?
      — А посмотри в подозрительную трубу.
      Эсаул, худенький, чахоточного вида человек, в казакине, обшитом позументом, изображает посредством двух кулаков «подозрительную трубу» и тоненьким тенорком кричит:
      — Ви-жу! — и поясняет, что вдали виднеется дружина воеводы.
      Разгневанный бас атамана гремит:
      — Што нам воевода, аль султан...
      Разве ты не знаешь, что я волжский атаман?
      Дело с дружиной оканчивается благополучно, и снова плеск весел и мерно раскачивающиеся фигуры; снова поет фисгармония и два альта мальчиков-подростков красиво несутся: «по широкому раздолью».
      — Эсаул!
      — Что угодно, атаман?
     
      Стр. 431.
     
      — А посмотри...
      Эсаул смотрит и докладывает, что на горе показалось село. Довольный атаман командует:
      — Эй, ребята, причаливай! Пора и нам, добрым молодцам, Отдохнуть, меду-браги хлебнуть, С красными девицами погулять.
      Он командирует эсаула объявить, что он, волжский атаман, в гости едет.
      Эсаул приносит неутешительные вести: всякого добра там много, и пир идет на славу, а его, волжского атамана, принимать не хотят.
      — Нам рады там, как чертям, — доканчивает он свой доклад. Атаман приходит в ярость и гремит:
      — Али ты порядку мово не знаешь, — Моей воли не сполняешь.
      Ножик в бок, да в кулек, да в матушку Волгу.
      Атаман выпрямляется и становится выше, его огромный кулак поднимается в воздухе и поясняет, как нужно было расправиться, а в голосе звучат ноты, от которых делается жутко.
      Неизвестно, чем кончился инцидент с деревней, но снова плеск весел, и лодка плывет далее вниз по матушке по Волге.
      — Эй, атаман! причаливай к нашему берегу! — раздалось, как только «лодка» кончилась, с того стола, где кутила подозрительная компания.
      «Лодка» перешла к их столу, и оттуда снова раздались: «Эсаул! — что угодно, атаман?»...
      — Скажите, пожалуйста, господин атаман,— обратился я, когда атаман, оказавшийся добродушным человеком и любителем долговской водки, освободился и подсел к нашему столику: — откуда взяли вы первый монолог: «Не стая воронов слеталась»?
      — А из господина Пушкина. Не изволите разве помнить: «Братья-разбойники»! Я служил зиму эту в Царицыне, так тамошний атаман так начинает, — мне и понравилось. И напев тамошний — низовый. У нас ведь все так: где одно словечко, где дру гое услышишь и вставишь. Ищем, как бы получше да поновее.
     
      1890-е гг.
     
      Стр. 432.
     
      М. А. Ростовцев
     
      [...] Хор выступал в закрытом помещении, в ротонде городского театра. Выступления эти были обставлены с характерной «роскошью». Песельники были одеты в трафаретные «ямщицкие» костюмы: шелковые яркие рубашки, с безрукавкой-поддевкой поверх них, плисовые шаровары, лакированные «русские» сапоги, на голове — шапочка с павлиньими перьями. [...] Традиционный эстрадный костюм, который настоящие ямщики вряд ли когда носили. [...]
      «Гвоздем» нашего репертуара была песня «Вниз по матушке по Волге». Исполнялась она нами в инсценированном виде. На сцену выносилось несколько скамеек, которые размещались одна за другой, как в лодке. Мы садились на них, изображая собою гребцов. Весла были воображаемые, и мы в такт песне хлопали в ладоши, перегибаясь то влево, то вправо.
      Наш «атаман» (он же запевала) «заводил» песню. Сиплым, проспиртованным тенором, не лишенным, однако, своеобразной задушевности, он начинал мелодию, не придерживаясь вокальных канонов и, пожалуй, даже самого мотива. Пел он с неожиданными придыханиями:
      — Вни-и-из... и-их... по матушке-ее да... их, да по Волге... Это было, действительно, «нутро». Вам казалось, что вы на
      берегу широкой теплой реки, и кто-то там, на лодке, запевает песню, не заботясь о том, слушают ее или нет, и поет эту песню исключительно для себя...
      Плавный взмах руки — и мы подхватываем:
      — ...Воо-олге, по ши-и-ро-ооо-кому-уу раздолию.
      И странно: пропадали нелепость инсценировки и запьянцовский облик запевалы. Песня лилась со сцены привольно, как речная волна.
      Это впечатление нарушалось, я бы сказал, досадной вставной сценкой, забавной разве только в плане курьеза.
      Атаман прерывал на середине песню и обращался к одному из товарищей:
      — Есаул!
      — Здесь, атаман!
      Атаман:
     
      Стр. 433.
     
      — А ну-ка, есаул, стань на шлюпку,
      Посмотри в подзорную трубку,
      Не видать ли там пеньев, каменьев,
      Чтобы нашу лодку не разбило
      Да добрых молодцов не потопило...
      «Есаул» хлопал в ладоши и приставлял к глазу кулаки, сложенные в виде подзорной трубы:
      — Не видать, атаман...
      Тогда «атаман» запевал очередную строфу песни:
      — Приии-вора-а-а-чива-а-ай, ребята...
      Лодка «приворачивала», и по окончании песни скамейки мигом убирались, и «ребята» пускались в пляс. Плясали «русского», сперва четверо из песельников, а потом вылетал я. Звенел трензель, бесился бубен, — а я под залихватский перебор плясовой носился по сцене, не помня себя. В меня словно черт вселился. Ноги мои выделывали невероятные штуки. Если бы меня спросили, что именно я танцую, я затруднился бы ответить. Это было какое-то самозабвение. Удаль и широта танца увлекали остальных, и они своим чиканьем, мерным хлопаньем в ладоши да разбойничьим посвистом заставляли меня еще больше ускорять темп пляски...
      Такой танец разжигал, в свою очередь, остальных, и наш номер заканчивался общей пляской под песню:
     
      Голова ль ты моя, головушка,
      Голова ль ты моя, гульливая.
     
      Проработал я в хору у Колосова с октября 1888 до марта 1889 года.
     
      1888-1889
     
     
     
      В. Я. Брюсов
     
      Поляков давно звал нас на праздниках в деревню. Под Новый год зашел Балтрушайтис и стал особенно убеждать. Я уступил. Наняли лошадей и поехали.
     
      Стр. 434.
     
      Вечер первого пришлось провести на фабрике Ал. Ал., где давали спектакль, после которого был бал, деревенско-купеческий, достаточно дорогой.
      Но все это искупили две вещи: во-первых, — зимний лес, что я видел едва ли не впервые; зимний лес и блуждание в нем на лыжах. «Поспешай на быстрых лыжах». — Я, наконец испытал это, знаю. Да, где-нибудь в более дикой местности и в большем одиночестве это было бы прекрасно. А во-вторых, драма «Царь Максимилиан», которую разыграли фабричные. Те места, которые уцелели с давнего времени, прекрасны. Наивность и торжествующая условность производят сильнейшее впечатление; «за сердце хватает» (как говорили прежде) при сцене, когда окованный «непокорный сын Адольф» поет:
     
      Я в пустыню удаляюсь
      От прекрасных здешних мест...
     
      Впрочем, песня эта явно позднее вставлена. После ставили еще «Атамана».
     
      А когда (я) в совершенный возраст пришел,
      На ужасный кинжальный промысел пошел.
     
      Думали мы было вечером первого разыграть «интермедь», и я ее тут же за ужином написал, но это не состоялось.
     
      1900
     
     
     
      Е. В. Сахарова
     
      Через несколько дней приходит сам Антон Бобров — организатор «Царя Максимилиана». Это маленький человечек с острым умным лицом и звенящим голосом. Он говорит много, захлебываясь.
      — Пятнадцати лет на фабрике играл пажа в «Царе Максимилиане». Все запомнил наизусть, кое-что подсочинил и написал пьесу.
      Он зовет нас на генеральную репетицию...
     
      Стр. 435.
     
      Быстро начинается спектакль. Занавес открывается внезапным рывком, и перед нами в сильном ракурсе десять мужских спин. В середине лицом к публике стоит Антон в восточном плаще, в короне, с бородкой, как у фараона. Он сделал знак, и хор грянул разбойничью песню:
     
      Все тучки принависли, что в поле за туман?
      Что голову повесил, наш грозный атаман! [...]
     
      Антон-запевала — звонкий тенор. Басы с бородами из черной овчины гудят и наводят страх.
      Занавес неожиданно с сильным ударом падает и тотчас подымается. Антон сидит на троне. Два пажа-турка стоят задом и рапортуют. Развертывается странный, но яркий лубок.
      Спокойные, быстрые казни: раз, два и упал. Бас с черной бородой — дядя Костя Овчинников — мрачно гудит односложные реплики. Красавец цыганского типа Егор Семенов одет сербским воином, а на голове самодельная золотая каска с белым конским хвостом.
      Действие развертывается с лихорадочной быстротой. Вот на сцене дряхлый старикашка в сером кафтане, в седом парике. Хитренький, юродствующий морит со смеху зрителей. А сам про себя мудро знает: «Смейтесь, мол, смейтесь!»
      Занавес снова обрушивается. Теперь хор в глубине сцены повернут лицом, а впереди в скандинавском шлеме с бляхами стройный и легонький плясун. Антон лихо играет на гармошке, хор поет, а стройная фигурка скользит, летает, крадется зверем, трагически останавливается и рассыпается удалью. Опять занавес. Та же фигурка плясуна в шлеме. Выражение трагическое.
      — Я, Аника-воин, обошел землю, был и в аде, и там мне черти не рады!
      Входит смерть в черном с турецкой саблей, молча рубит ему руки и ноги. Он падает.
      Так же просто казнят и непокорного сына Адольфа, говорящего грустным и нежным голосом. Антон — сухой деспот в примитиве. После каждой фразы он оглушительно топает и дает всему действию фон какой-то пушечной пальбы. Юноша, который без грима изображал старика, плясуна и Анику-воина, ока-
     
      Стр. 436.
     
      зался его братом Гришей. Кончилось так же неожиданно, как и началось.
      Мы в восторге. Под грохот аплодисментов, падающих лавок и галдящей публики идем на сцену.
      — Молодцы! Здорово! Работайте, ставьте еще!
      Мы пожимаем друг другу руки. Их много. Нас только трое, наших рук не хватает.
     
      1918
     
     
     
     
      КУКОЛЬНЫЙ ТЕАТР
     
     
     
      Д. А. Ровинский
     
      Комедия эта играется в Москве, под Новинским. [...] Содержание ее очень несложно: сперва является Петрушка, врет всякую чепуху виршами, картавя и гнусавя в нос, — разговор ведется посредством машинки, приставляемой к нёбу, над языком, точно так же, как это делается у французов и итальянцев. Является Цыган, предлагает Петрушке лошадь. Петрушка рассматривает ее, причем получает от лошади брычки то в нос, то в брюхо; брычками и пинками переполнена вся комедия, они составляют самую существенную и самую смехотворную часть для зрителей. Идет торг, — Цыган говорит без машинки, басом. После длинной переторжки Петрушка покупает лошадь; Цыган уходит. Петрушка садится на свою покупку; покупка бьет его передом и задом, сбрасывает Петрушку и убегает, оставляя его на сцене замертво. Следует жалобный вой Петрушки и причитанья на преждевременную кончину доброго молодца. Приходит Д о к т о р:
      — Где у тебя болит?
      — Вот здесь!
      — И здесь?
      — И тут.
      Оказывается, что у Петрушки все болит. Но когда Доктор доходит до нежного места, Петрушка вскакивает и цап его по уху; Доктор дает сдачи, начинается потасовка, является откуда-
     
      Стр. 437.
     
      то палка, которою Петрушка окончательно и успокаивает Доктора.
      — Какой же ты Доктор,— кричит ему Петрушка,— коли спрашиваешь, где болит? На что ты учился? Сам должен знать, где болит!
      Еще несколько минут — является К в а р т а л ь н ы й, или, по-кукольному, «фатальный фицер». Так как на сцене лежит мертвое тело, то Петрушке производится строгий допрос (дискантом):
      — Зачем убил Доктора? Ответ (в нос):
      — Затем, что свою науку худо знает — битого смотрит, во что бит, не видит, да его же еще и спрашивает.
      Слово за слово, — видно, допрос Фатального Петрушке не нравится. Он схватывает прежнюю палку, и начинается драка, которая кончается уничтожением и изгнанием Фатального, к общему удовольствию зрителей; этот кукольный протест против полиции производит в публике обыкновенно настоящий фурор.
      Пьеса, кажется бы, и кончилась; но что делать с Петрушкой? И вот на сцену вбегает деревянная С о б а ч к а - п у д е л ь, обклеенная по хвосту и по ногам клочками взбитой ваты, и начинает лаять со всей мочи (лай приделан внизу из лайки).
      — Шавочка-душечка, — ласкает ее Петрушка, — пойдем ко мне жить, буду тебя кошачьим мясом кормить.
      Но Шавочка ни с того ни с сего хвать Петрушку за нос; Петрушка в сторону, она его за руку, он в другую, она его опять за нос; наконец Петрушка обращается в постыдное бегство. Тем комедия и оканчивается. Если зрителей много и Петрушкину свату, то есть главному комедианту, дадут на водку, то вслед за тем представляется особая интермедия под названием Петрушкиной свадьбы. Сюжета в ней нет никакого, зато много действия. Петрушке приводят невесту Варюшку; он осматривает ее на манер лошади. Варюшка сильно понравилась Петрушке, и ждать свадьбы ему невтерпеж, почему и начинает он ее упрашивать: «Пожертвуй собой, Варюшка!» Затем происходит заключительная сцена, при которой прекрасный пол присутствовать не может. Это уже настоящий и «самый последний конец» представления; затем Петрушка отправляется на наружную сцену
     
      Стр. 438.
     
      балаганчика врать всякую чепуху и зазывать зрителей на новое представление.
      В промежутках между действиями пьесы обыкновенно представляются танцы двух А р а п о к, иногда целая интермедия о Д а м е, которую ужалила змея (Ева?); тут же, наконец, показывается игра двух П а я ц е в мячами и палкой. Последняя выходит у опытных кукольников чрезвычайно ловко и забавно: у куклы корпуса нет, а только подделана простая юбочка, к которой сверху подшита пустая картонная голова, а с боков — руки, тоже пустые. Кукольник втыкает в голову куклы указательный палец, а в руки — первый и третий пальцы; обыкновенно напяливает он по кукле на каждую руку и действует таким образом двумя куклами разом. При кукольной комедии бывает всегда шарманка, заменившая старинную классическую волынку, гусли и гудок; шарманщик вместе с тем служит «понукалкой», то есть вступает с Петрушкой в разговоры, гадает ему вопросы и понукает продолжать вранье свое без остановки.
     
      Середина XIX века
     
     
     
      В. Ф. Золотаренко
      [«ПЕТРУШКА» НА КУБАНИ]
     
      Был в кукольной комедии. Тут взору моему представился сейчас круг скрипачей, баса, бубна и цимбал. Из обоев сделаны ширмы, в верхушке отверстие. Заиграла балаганная музыка, и две неопрятные куклы мужска и женска полов начали танцевать, только, разумеется, ног не видно. За одной четой выходила другая, совершенно в различном костюме, и так далее. В заключение танцев поцелуются. Наконец, явился неопрятный весьма носатый великан; он сперва убил солдата, потом лекаря, наконец самого черта. Дебоширил до тех пор, пока не схватила его за нос белая собака, которая утащила его за кулисы. Засим объявили: кончилось.
     
      1844
     
      Стр. 439.
     
      Д. В. Григорович
      ПЕТЕРБУРГСКИЕ ШАРМАНЩИКИ
     
      В осенний вечер, около семи часов, партия шарманщиков поворотила с грязного канала в узкий переулок, обставленный высокими домами. Шарманщики заметно устали. Один из них, высокий мужчина флегматичной наружности, лениво повертывал ручкою органа и едва передвигал ноги; другой, навьюченный ширмами, бубном и складными козлами, казалось, перестал уже думать от усталости; только рыжий мальчик с ящиком кукол нимало не терял энергии.
      Шарманщики, кажется, намереваются войти в ворота одного знакомого и прибыльного дома.
      Так! Нет сомнения! Комедия будет! Они вошли на двор, вот уже заиграли какой-то вальс, и раздался пронзительный крик Пучинелла. [...]
      Пучинелла принят с восторгом; характером он чудак, криклив, шумлив, забияка, одним словом, обладает всеми достоинствами, располагающими к нему его публику.
      — Здравствуйте, господа! Сам пришел сюда, вас повеселить да себе что-нибудь в карман положить!— так начинает Пучинелла.
      Его приветствие заметно понравилось; солдат подошел поближе, мальчишка сделал гримасу, один из мастеровых почесал затылок и сказал: «Ишь ты!», тогда как другой, его товарищ, схватившись за бока, заливался уже во все горло. Но вот хохот утихает; Пучинелла спрашивает музыканта; взоры всех обращаются на его флегматического товарища.
      — А что тебе угодно, г. Пучинелла? — отвечает шарманщик. Пучинелла просит его сыграть «По улице мостовой»; музыкант торгуется:
      — Да что с тебя, мусью? 25 рублей ассигнациями! П у ч и н е л л а. Да я отроду не видал 25 рублей, а по-моему — полтора рубля шесть гривен.
      М у з ы к а н т. Ну хорошо, мусью Пучинелла, мы с тобой рассчитаемся.
      Сказав это, он принимается вертеть ручку органа. Звуки «По
     
      Стр. 440.
     
      улице мостовой» находят теплое сочувствие в сердцах зрителей: дюжий парень шевелит плечами, раздаются прищелкивание, притоптывание.
      Но вот над ширмами является новое лицо: К а п и т а н -и с п р а в н и к; ему нужен человек в услужение; музыкант рекомендует мусью Пучинелла.
      — Что вам угодно, ваше высокоблагородие? — спрашивает Пучинелла.
      — Что ты, очень хороший человек, не желаешь ли идти ко мне в услужение?
      Пучинелла торгуется; он неизвестно почему не доверяет ласкам Капитана-исправника; публика живо входит в его интересы.
      К а п и т а н - и с п р а в н и к. Экой, братец, ты со мной торгуешься! Много ли, мало ли, ты станешь обижаться.
      П у ч и н е л л а. Не то, чтобы обижаться, а всеми силами стану стараться!
      К а п и т а н - и с п р а в н и к. У меня, братец, жалованье очень хорошее, кушанье отличное: пуд мякины да полчетверика гнилой рябины, а если хочешь, сходишь к мамзель Катерине и отнесешь ей записку, то получишь 25 рублей награждения.
      П у ч и н е л л а. Очень хорошо, ваше благородие, я не только записку снесу, но и ее приведу сюда.
      Публика смеется доверчивому Пучинелла, который побежал за мамзель Катериною. Вот является и она сама на сцену, танцует с Капитаном-исправником и уходит. Толпа слушает, разиня рот, у некоторых уже потекли слюнки.
      Новые затеи: Пучинелла хочет жениться; музыкант предлагает ему Н е в е с т у; в зрителях совершенный восторг от девяностодевятилетней Матрены Ивановны, которая живет «в Семеновском полку, на уголку, в пятой роте, на Козьем болоте». Хотя Пучинелла и отказывается от такой невесты, но все-таки по свойственному ему любопытству стучит у ширм и зовет нареченную. Вместо Матрены Ивановны выскакивает с о б а к а, хватает его за нос и теребит что есть мочи.
      Публика приходит в неистовый восторг: «Тащи его, тащи... так, так, тащи его, тащи, тащи!..» — раздается со всех сторон. Пучинелла валится на край ширм и самым жалобным голосом
     
      Стр. 441.
     
      призывает Доктора, не забывая, однако, спросить, сколько будет стоить визит.
      Является Доктор, исцеляет Пучинелла и в благодарность получает от него оплеуху.
      За такое нарушение порядка и общественного спокойствия исполненный справедливого негодования Капитан-исправник отдает Пучинелла в солдаты.
      — Ну-ка, становись, мусью,— говорит К а п р а л, вооружая его палкою,— слушай! На кра-ул!
      По исполнительной команде Пучинелла начинает душить своего наставника вправо и влево, к величайшему изумлению зрителей. Ясно, что такого рода буян, сумасброд, безбожник не может более существовать на свете; меры нет его наказанию: человеческая власть не в состоянии унять его, и потому сам ад изрыгает Ч е р т а, чтобы уничтожить преступника.
      Комедия кончается. Петрушка, лицо неразгаданное, мифическое, неуместным появлением своим не спасает Пучинелла от роковой развязки и только возбуждает в зрителях недоумение. Неунывающий Пучинелла садится верхом на Черта (необыкновенно похожего на козла), но Черт не слушается; всадник зовет Петрушку на помощь, но уже поздно: [...] Пучинелла [...] исчезает за ширмами.
      Раздается финальная ария, представление кончилось.
     
      1843
     
     
     
      Н. А. Некрасов
     
      [...] Про балаган прослышавши,
      Пошли и наши странники
      Послушать, поглазеть.
     
      Комедию с Петрушкою,
      С козою с барабанщицей
      И не с простой шарманкою,
     
      Стр. 442.
     
      А с настоящей музыкой
      Смотрели тут они.
      Комедия не мудрая,
      Однако и не глупая,
      Хожалому, квартальному
      Не в бровь, а прямо в глаз!
     
      Шалаш полным-полнехонек,
      Народ орешки щелкает,
      А то два-три крестьянина
      Словечком перекинутся —
      Гляди, явилась водочка:
      Посмотрят да попьют!
      Хохочут, утешаются
      И часто в речь Петрушкину
      Вставляют слово меткое,
      Какого не при думаешь,
      Хоть проглоти перо!
     
      Такие есть любители —
      Как кончится комедия,
      За ширмочки пойдут,
      Целуются, братаются,
      Гуторят с музыкантами: —
      Откуда, молодцы?
      «А были мы господские,
      Играли на помещика,
      Теперь мы люди вольные,
      Кто поднесет-попотчует,
      Тот нам и господин!»
     
      1860-е гг.
     
      Стр. 443.
     
      Г. Н. Жулев
      ПЕТРУШКА
     
      К нам на двор шарманщик нынче по весне
      Притащил актеров труппу на спине
      (Деревянных, впрочем, а не тех живых,
      Что играют роли из-за разовых).
     
      Развернул он ширмы посреди двора;
      Дворники, лакеи, прачки, кучера
      Возле ширм столпились, чтобы поглазеть,
      Как Петрушка будет представлять комедь...
     
      Из-за ширм Петрушка выскочил и ну:
      «Эй, коси-малина, вспомню старину!»
      Весело Петрушка пляшет и поет;
      «Молодец каналья!» — говорит народ.
     
      Вот пришли арапы, начали играть, —
      А Петрушка палкой по башкам их хвать!
      С жалобой арапы поплелися в часть...
      Голоса в народе: распотешил всласть!
     
      Выскочил квартальный доблестный и стал
      Приглашать Петрушку за скандал в квартал...
      Петька не робеет: развернулся — хлоп!
      Мудрое начальство в деревянный лоб...
     
      Петька распевает, весел, счастлив, горд, —
      Вдруг из преисподней появился черт
      И басит Петрушке: «Ну, пойдем-ка, брат!..»
      И повлек бедняжку за собою в ад.
     
      Запищал Петрушка... «Не юли, вперед!
      Вот те и наука!» — порешил народ.
      Я б сказал словечко за Петрушку, но
      Многих ведь, пожалуй, раздражит оно.
     
      Стр. 444.
     
      В первоначальной редакции вместо строфы 5 было восемь строк, опущенных по цензурным соображениям:
     
      «Молодец Петрушка!» Но все стихло вмиг:
      Из-за ширм явился к р а с н ы й в о р о т н и к, —
      Подошел к Петрушке и басит ему:
      «Что ты тут, каналья?.. Я тебя уйму!..»
      Петька не робеет: взявши палку, хлоп!
      Мудрое начальство в деревянный лоб.
      Хохот одобренья; слышны голоса:
      «Не сробел начальства!.. Эки чудеса!..»
     
      1864
     
     
     
      Ф. М. Достоевский
     
      [...] Я повел его слушать Петрушку. Дети и отцы их стояли сплошной толпой и смотрели бессмертную народную комедию, и, право, это было чуть ли не всего веселее на всем празднике. Скажите, почему так смешон Петрушка, почему вам непременно весело, смотря на него, всем весело — и детям и старикам? Но и какой характер, какой цельный художественный характер! Я говорю про Пульчинеля.
      Это что-[то] вроде Дон Кихота, а в палате и Дон Жуана. Как он доверчив, как он весел и прямодушен, как он [гневается], не хочет верить злу и обману [...], как быстро [...] гневается и бросается [с палкой] на несправедливость и как тут же торжествует, когда кого-нибудь отлупит палкой. И какой же подлец неразлучный с ним этот Петрушка, как он обманывает его, подсмеивается над ним, а тот и не примечает. Петрушка [это] в роде совершенно обрусевшего Санхо Пансы и Лепорелло, но уже совершенно обрусевший и народный характер.
      — Знаете что, — сказал я, — мне всегда казалось, что Петрушку можно поставить на нашей Александринской сцене, но с тем, чтоб непременно так, как есть, целиком, ровно ничего не изменяя.
     
      Стр. 445.
     
      — Как же так? — улыбнулся мой артист.
      — А именно так, как есть. И как бы великолепно передал Пульчинеля Самойлов и какой удивительный вышел бы Петрушка у Горбунова! Самойлов мог бы даже сохранить нечто деревянное и кукольное в своей роли, точь-в-точь как бы в шарманке [...]. Гнусавый же резкий крик, ну свисток, через машинку — надобно сохранить непременно. Всю пьесу не переделывать нимало и поставить в полной ее бессмыслице. Танцующая пара должна, например, выскочить, но можно великолепно поставить танец, именно сохраняя характер танцующих деревянных кукол, наивно будто бы движимых снизу шарманщиком. Это уже дело балета, но произвело бы несомненный эффект.
      — Да, весело. Комедия бессмысленно весела, а вышло бы смело и оригинально. Но можно бы и смыслу придать: сохранить бы все как есть, но кое-что и вставить в разговоры, например, Пульчинеля с Петрушкой. Тррахнул банк в Москве, полетели вагоны с рекрутами [...], и вот Пульчинель вне себя:
      — Так все 117 убиты.
      — Нет, всего только двое убиты, а пятьдесят один ранены, а остальные шестьдесят шесть только сгорели.
      — [Так] только сгорели? а не убиты?
      — Коль сгорели, так не убиты. Только двое убиты.
      — И это все, все Голубев?
      — Что ты, что ты, беспутный, какой Голубев! С ума ты сошел. Ш-ш-ш.
      — А что?
      — А то, что Ерошку пришлют. Говори: Воробьев.
      — Во-ро-бьев? — кричит сверху вниз Пульчинель.
      — Все Воробьев, везде теперь Воробьев [свирепствует], по всем дорогам теперь Воробьев пошел, ему все предоставлено.
      — И ломает.
      — И ломает, и вяжет, и пассажиров жандармами из вагонов выносит, и товар гноит — все ему предоставлено. Буянит Воробьев.
      — Буянит? Да зачем он [так] буянит?
      — Экой ты, экономию зажать хочет, барыши собирает... Полчетверика сухой рябины ко мамзель Екатерине ежедневно представляет.
     
      Стр. 446.
     
      — И тррах!
      — Трах, братец, уж какой трах, такой на очереди!
      — Ха-ха-ха, кг-ха, — заливается Пульчинель, — ха-ха-ха-ха!
      Черт, являющийся в конце, мог бы явиться тоже в виде какого-нибудь банка или поземельного общества, пожалуй, хоть в виде Струсберга, а Пульчинель был бы очень смешон, садясь покататься на новой лошадке...
      Поверьте, это вышло бы очень смешно [...]. Публика ломилась бы в театр, а в народных театрах это могло бы выйти чрезвычайно удачно.
      — Да ведь цензура не позволит вставлять?
      — Зачем же нет, можно бы каждый раз с позволения цензуры. По крайней мере согласитесь, что это идея, если не теперь, так в будущем, бог даст в близком... Главное то, что не надо сочинять новое.
      Комедия дана, всем известная, в высшей степени народная и в высшей степени веселая, художественная, удивительная!.. Мы, разумеется, посмеялись, я шутил.
     
      1876
     
     
     
      И. Щеглов
      СЕЛЬСКАЯ ЯРМАРКА И ПЕТРУШКА УКСУСОВ
     
      [...] Задержанный выходящей публикой, я останавливаюсь на минуту на площадке балаганной лесенки и озираю оттуда кипящую внизу, как котел, веселую улицу. Вон, в самом конце ее, почти на краю поля, белеется низенькая, невзрачная на вид палатка с развевающимся на крыше носовым платком вместо флага... Но почтение, господа, к этой убогой палатке: в ней живет сам Петр Иванович Уксусов!.. Увы! Двести с лишком лет, пронесшихся над его головой, ничуть не поправили бедноты старика, хотя и не истребили ничуть его веселости и популярности... Да-с, не шутите с ним — он все еще главный герой ярмарки!.. Посмотрите, пожалуйста: около его балаганчика всегда самая плотная и самая довольная толпа, зрители не
     
      Стр. 447.
     
      только стоят, но некоторые, наиболее низкорослые, даже сидят на чужих плечах, а какой-то маленький головорез в кумачовой рубашке разгуливает совершенно свободно прямо по головам зрителей, точно по булыжной мостовой, сохраняя при этом полное достоинство и равновесие. [...] Так или иначе, но вот я и перед театром марионеток, в новых живых тисках народной толпы, осадившей театральную палатку. Здесь это какая-то совсем особая нервно-возбужденная толпа, и на всех лицах, от детей до стариков, написано такое напряженно-любопытное ожидание, точно готовится невесть какое блистательное зрелище — хотя всем отлично известно, что готовится появиться всего лишь маленькая кукольная фигурка с длинным носом и горбом на спине. И вот — о радость! — раздается знакомый пронзительно-гнусавый окрик... и в боковой прорехе палатки, образующей нечто вроде открытой сцены, появляется ОН — главный герой ярмарки — Петрушка...
      Посмотрите, пожалуйста, как все лица сразу просияли и какой дружный взрыв детски-радостного смеха вызывает его обычное шутливое приветствие: «Здравствуйте, господа! Старый знакомый пришел!»
      — Здравствуйте, Петр Иваныч, как поживаете? — отзывается из толпы какой-то добродушный старичок в рваном зипуне и отвешивает «Петру Ивановичу» почтительный поклон, совершенно такой же, какой бы отвесил, например, своему куму, крестившему у него пятерых детей.
      — Что вы такой грустный, Петр Иванович? — участливо откликается, за спиной старика, благообразная старушка в ковровом платке... А стоящий в самом переди высокий парень в малиновой рубахе и новом картузе громко вздыхает и басом докладывает по его адресу:
      — Эх, спели бы нам песенку, Петр Иваныч!..
      Как видите, это, действительно, «старый знакомый», внушающий своею особой не только высокое веселье, но и высокое почтение. И «Петр Иваныч» это отлично сознает и делает намеренно длинную паузу, чтобы дать вволю наговориться своим сочувственникам... Затем он уныло подпирает свою шутовскую голову и, к общему удовольствию, затягивает своим комически-гнусавым голосом «Травушку...». Но песня обрывается в сере-
     
      Стр. 448.
     
      дине куплета, так как на сцену появляется цыган с лошадью. Начинается представление Петрушки по всем правилам, т. е. при участии всех остальных классических персонажей комедии: «немца-доктора», лечащего Петрушку, «французского капрала», обучающего Петрушку воинскому артикулу, «бабы Маланьи», танцующей с Петрушкой «казачка», и, наконец, «зверя-Мухтарки», уволакивающего Петрушку за нос в тартарары.
      Все это старо, как мир, но все это вызывает, как всегда, оглушительные раскаты смеха у праздничной простонародной толпы, а драка Петрушки с цыганом и капралом, по обыкновению, производит фурор.
      — Батюшки, отцы родные, заступитесь... пропадет моя голова с колпачком и кисточкой!.. — вопит отчаянно Петрушка, очутившись в лапах Барбоса, но Барбос тащит его за нос, и злополучный г. Уксусов скрывается из глаз публики. Одновременно с его исчезновением вопившая все время шарманка тоже перестает вопить, причем вертевший ручку шарманки заспанный, всклокоченный парень в плисовом жилете и рваной рубашке протягивает ближайшим зрителям деревянную чашку для добровольной лепты:
      — Пожалуйте, господа, на дорогу Петру Иванычу! — выкрикивает он отрывистым, полусердитым голосом:— Петр Иваныч собирается в Питер ехать!
      «Господа» нимало не обижаются сердитым тоном невыспавшегося парня и, по мере сил, жертвуют «на дорогу Петру Иванычу».
      [...] Я покидал «увеселительную» линию ярмарки в самом угнетенном состоянии духа... О, для меня теперь было совершенно очевидно, что красные дни простодушного веселого «Петрушки» уже сочтены и что его благородный голос, заглушаемый все чаще и чаще вторгающимися на ярмарку трактир-но-опереточными голосами, скоро совсем потеряется в их бесстыдности и пошлой разноголосице... Недаром же в последнее время бедный Петрушка так заметно опустился и захирел, точно предчувствуя свою безвременную кончину!..
      [...] Почему бы, мечталось мне, теперь, — да, именно теперь, когда вопрос о развлечении для народа так настойчиво занял собой общественное мнение, — почему бы не подумать теперь о
     
      Стр. 449.
     
      возрождении... «театра марионеток»?? Сколько причудливых проектов разных «наиболее дешевых и удобных народных театров» проникает теперь в газетную хронику, и никто, даже мимоходом, не заикнется о самом дешевом и удобнейшем из них... о театре марионеток!..
     
      1895
     
     
     
      В. М. Дорошевич
      ПЕТРУШКА НА САХАЛИНЕ
     
      Из-за грязной занавески, долженствующей изображать ширмы, появляется традиционный «Петрушка».
      Плут, проказник, озорник и безобразник, — даже бедный «Петрушка», попав в каторгу, «осахалинился».
      Всюду и везде, по всей Руси, от Архангельска до Керчи, от Владивостока до Петербурга, — он только плутует и мошенничает, покупает и не платит, дерется и надувает квартального.
      Здесь он еще — и отцеубийца.
      Это уже не веселый «Петрушка» свободной Руси, это — мрачный герой каторги.
      Из-за занавески показывается старик, его отец.
      — Давай, сынок, денег!
      — А много тебе? — пищит «Петрушка».
      — Да хоть рублей двадцать!
      — Двадцать! На вот тебе! Получай!
      Он наотмашь ударяет старика палкой по голове.
      — Раз... два... три... четыре... — отсчитывает «Петрушка». Старик падает и перевешивается через ширму. «Петрушка» продолжает его бить лежачего.
      — Да ведь ты его убил! — раздается за ширмой голос «хозяина».
      — Зачем купил, — свой, доморощенный! — острит «Петрушка».
      Это вызывает взрыв хохота всей аудитории.
      — Не купил, а убил! — продолжает хозяин. — Мертвый он.
     
      Стр. 450.
     
      — Тятенька, вставай! — теребит «Петрушка» отца под непрекращающийся смех публики, — будет дурака-то валять! Вставай! На работу пора!
      — А ведь и впрямь убил! — решает, наконец, «Петрушка» и вдруг начинает «выть в голос», как в деревнях бабы воют по покойникам: «Родимый ты мой батюшка-а-а! На кого ты меня спо-ки-и-нул! Остался я теперь один-одинешене-е-ек, горьким сироти-и-нушкой!»
      Какой-то уж прямо восторг охватывает публику.
      Стон, вой стоят в театре. Топочут ногами. Женский визгливый смех сливается с раскатистым хохотом мужчин.
      Тошно делается...
      Похождения кончаются тем, что является квартальный и «Петрушку» ссылают на Сахалин.
     
      Прощай, Одесса,
      Славный карантин!
      Меня посылают
      На остров Сахалин... —
     
      поет «Петрушка».
      — Ловко! — вопит публика.
     
      1903
     
     
     
      Е. В. Сперанский
      ПЕТР ПЕТРОВИЧ УКСУСОВ
     
      В первый раз я увидел его больше полувека назад во дворе нашего дома на Балчуге [...].
      Со двора донеслись визгливые звуки шарманки, а затем ворвался и его голос — нечеловечески пронзительный и такой высоты, какая доступна, кажется, только молодым, едва оперившимся ястребкам. (Потом я узнал происхождение этого голоса: он делался из серебряного гривенника и назывался «пищиком». Кукольник брал пищик в рот, прижимал языком к нёбу, и таким образом пищик служил ему как бы второй гортанью.)
     
      Стр. 451.
     
      [...] На дворе стояла женщина и крутила шарманку. Звукам шарманки было на дворе тесно. Яростно лаяла собака, орал, размахивая метлой, дворник, но на фоне шарманки и его боевого клича «рю-тю-тю-тю-тю!» все это казалось лишь пантомимой. Уже сбегались ребята с окрестных дворов, заходили прохожие. Рядом с шарманкой стояла грязно-зеленая ширма, а на грядке ширмы буйствовал Он — в красной рубахе и красном колпаке, этакий зубоскал-крючконос. Его пищик перекрывал даже шарманку, а его дубинка с расщепом-трещеткой смачно ударяла по деревянным черепам соперников: цыган, капрал, квартальный, лекарь падали замертво. Каждый удар сопровождался смехом зрителей. Открывались окна и двери. Из верхних этажей летели медяки, обернутые в бумагу,— чтобы не отскакивали от булыжника и не закатывались куда не надо... И ничего ему не было страшно: ни яростный лай собаки, ни громыхающие по булыжной мостовой Балчуга ломовые полки с железоскобяными изделиями, ни случайный состав аудитории. Он бил наверняка и никогда не промахивался ни дубинкой, ни репликой. И его удары и его реплики были отточены временем, были опробованы и проверены на многочисленных поколениях зрителей [...].
      А представление продолжается.
      — Я цыган Мора из цыганского хора, пою басом, запиваю квасом, — без всяких знаков препинания гудит за куклу актер-кукольник, скрытый за ширмой.— Шиш ел-вышел, от кого-то слышал, что тебе конь хороший требуется...
      И сейчас же, прижав пищик к нёбу и устремив в его щель струю воздуха из легких, кукольник артикулирует за Петрушку:
      — А хороша ли у тебя лошадь?!
      Ах, как сливается этот пронзительный голос с маленьким тельцем зубоскала-крючконоса! Много лет спустя для нас, советских кукольников, это вырастет в целую проблему... Сторговав у цыгана лошадь, он бежит за кошельком; «бежит» — это значит просто проваливается за ширму. И это тоже вырастает у нас в проблему. Сколько раз потом нам будут кричать режиссеры: «Держите уровень, вы все время проваливаетесь!» А ему все равно: у него нет уровня, нет плоскости, по которой он ходит... Вот он появляется уже с дубинкой, держит ее как будто
     
      Стр. 452.
     
      неловко, одними кистями — деревянные ладошки торчат в разные стороны, как обожженные. Но уж зато как треснет — искры из глаз...
      — Вот тебе сто, вот тебе полтораста!!!
      И опять: «Картофелю, картофелю!!!»
      И поневоле оглядываешься: не треснет ли сейчас кто-нибудь и тебя по затылку? Жизнь-то ведь не шутка...
      [...] И все же странный герой... Только что чуть не насмерть забил квартального, теперь бьет цыгана, а сейчас его самого будет страшно лягать взбесившаяся цыганская кляча, а потом он будет лупцевать лекаря. Раздает удары направо и налево и сам получает в ответ затрещины, от которых валится на грядку ширмы, стонет и причитает... Вокруг него одни лихоимцы, продувные бестии, квартальные, цыгане, лекари-костоломы... А он сам? [...] Он шире понятий «отрицательного» и «положительного»: народ выдумал его себе на забаву и на страх властям предержащим. Он негативен, жесток, сатиричен и в то же время возбуждает к себе какую-то щемящую нежность. Образ его противоречив и трагикомичен: он складывается из неживой природы куклы, ожившей в гневе и смехе народном. Вот сейчас, в финале представления, появится страшенный пес или черт в образе пса — это уже как хотите — и, схватив героя за нос, утащит за ширму, в «преисподнюю», под хохот зрителей. Но он воскреснет! Обязательно воскреснет на соседнем же дворе. Снова запляшет красным язычком пламени на грядке ширмы со своим победоносным кличем «Рю-тю-тю!..». Живуч, ох живуч Петр Петрович Уксусов!
     
      Начало XX века
     
     
     
      Е. А. Авдеева
     
      Вертеп — ящик о двух ярусах; в нем представляли разные сцены, относящиеся к рождеству Христову, как-то: явление ангелов, поклонение волхвов, бегство в Египет, а в заключение смерть Ирода. Все это представляли куклами деревянными, оде-
     
      Стр. 453.
     
      тыми в платья, приличные изображаемым лицам, хотя, вправду сказать, верность костюмов была не слишком строго соблюдена; например, дочь Ирода, известная, по преданию, за славную танцовщицу, плясала русскую пляску с распудренным кавалером и являлась одетою по последней моде.[...]
      В верхнем ярусе вертепа представляли смерть Ирода, а в нижнем пляски. Тут были и свои арлекины: трапезник и дьячок. Дьячок зажигал свечи, которыми освещался вертеп; трапезник гасил их, и оба просили с разными прибаутками денег. У трапезника был за плечами кузов, в который клали деньги, а у дьячка тарелка [...]. Обыкновенно с вертепом ходили мальчики; один из них, который был всех расторопнее, делался дирижером. Иногда бывал у них скрипач, и они гордились этим. В Иркутске было двое слепых, которые играли на скрипке и утешали не одно поколение. Они-то обыкновенно ходили с вертепом.[...]
      Вечером, когда обыкновенно смеркнется и закроют ставнями окна, стучались под окном и на вопрос «Кто там?» отвечали: «Не угодно ли с вертепом?» Тут обыкновенно дети приставали с просьбами пустить вертеп. Никакая лучшая пьеса, разыгранная теперь в театре, не доставляет такого удовольствия, какое доставлял нам вертеп.
     
      Конец XVIII века
     
     
     
      Н. А. Полевой
      ВЕРТЕП В ИРКУТСКЕ
     
      В Иркутске, где я родился и жил до 1811 года, не было тогда театра, не заводили и благородных домашних спектаклей [...]. Театр заменяли для нас вертепы. Знаете ли, что это такое?
      [...] Вертеп — кукольная комедия, род духовной мистерии. Устраивается род подвижного шкафа, разделенного на два этажа; куклы водятся невидимо руками представителей; грубый хор поет псальмы, нарочно для того сочиненные; иногда присовокупляется к ним скрыпка; иногда импровизируются разговоры.
     
      Стр. 454.
     
      Содержание вертепной комедии всегда бывало одинаково: представляли мистерию рождества; в верхнем этаже устраивали для того вертеп и ясли, в нижнем трон Ирода. Куклы одеты бывали царями, барынями, генералами, и вертепы важивали и нашивали семинаристы и приказные по улицам в святочные вечера, ибо только о святках позволялось такое увеселение. Боже мой! С каким, бывало, нетерпением ждем мы святок и вертепа! С наступлением вечера, когда решено «пустить вертеп», мы, бывало, сидим у окошка и кричим от восторга, чуть только в ставень застучат, и на вопрос наш: «Кто там?» — нам отвечают: «Пустите с вертепом!» Начинаются переговоры: «Сколько у вас кукол? Что возьмете?» Представители отвечают, что кукол пятьдесят, шестьдесят, одних чертей четыре, и что у них есть скрыпка, а после вертепа будет комедия. Мы трепещем, что переговоры кончатся несогласием, покажется дорого... Но нет! Все слажено... И вот несут вертеп, ставят полукругом стулья: на скамейках утверждается самый вертеп; раскрываются двери его — мишура, фольга, краски блестят, пестреют; является первая кукла — П о н о м а р ь. Он зажигает маленькие восковые свечки, выбегает Т р а п е з н и к, с кузовом, и просит на свечку. Один из нас, с трепетом, подходит и кладет в кузов копейку. Пономарь требует дележа: сыплются шутки, начинается драка, и мы предвкушаем всю прелесть ожидающего нас наслаждения.
      И вот — заскрыпела скрыпка; раздались голоса — являются А н г е л ы и преклоняются перед яслями при пении:
     
      Народился наш спаситель,
      Всего мира искупитель,
      Пойте, воспойте
      Лики, вовеки
      Торжествуйте, ликуйте,
      Воспевайте, играйте!
      Отец будущего века
      Пришел спасти человека!
     
      Нет, ни Каталани, ни Зоннтаг, ни Реквием, ни Дон-Жуан не производили потом на меня таких впечатлений, какое производило вертепное пение! Думаю, что и теперь я наполовину еще припомню все вертепные псальмы. И каких потрясений тут мы не испытывали: плачем, бывало, когда Ирод велит казнить мла-
     
      Стр. 455.
     
      денцев; задумываемся, когда смерть идет наконец к нему при пении: «Кто же может убежати в смертный час?» — и ужасаемся, когда открывается ад; черные красные ч е р т и выбегают, пляшут над Иродом под песню «О, коль наше на сем свете житие плачевно!» — и хохочем, когда В д о в а И р о д а, после горьких слез над покойником, тотчас утешается с молодым генералом и пляшет при громком хоре: «По мосту, мосту, по калинову мосту!»
      Комедия после вертепа составлялась обыкновенно из пантомимы самих вертепщиков: тут являлся род Скапена-слуги, род Оргона-барина; Немец да Подьячий; разговор состоял из грубых шуток, импровизировался, и обыкновенно Слуга, бывало, всех обманывает, бьет Немца и дурачит Подьячего...
     
      Начало XIX века
     
     
     
     
      ФОЛЬКЛОР ЯРМАРОЧНЫХ ЗРЕЛИЩ
     
     
      А. И. Левитов
     
      [...] Немного подале другая толпа, еще более многолюдная, ждала с нетерпением очереди насладиться разного рода зрелищами, разыгрывавшимися в небольшой коробке у отставного старого ундера. Внимание народа было совершенно поглощено словами седого усачища, который говорил смотревшим в его панораму:
      — Вот вы извольте, господа, посмотреть, как эфта, значит, была, судырри вы мои, баталья при тетке Наталье и как, стало быть, турки валятся, как чуррки, а наши без голов стоят да табаччо-ок понюхивают. А эфта, судырри вы мои, песня в лицах:
     
      Лет пятнадцати, не больше-с.
      Вышла Катя погулять-с.
     
      Стр. 456.
     
      И при этом старик-ундер обыкновенно оставлял свою папироску, молодечески и с визгом подскакивал к какой-нибудь молодице, хватал ее за белы руки и с неописанным удальством пускался с ней в пляс, самым залихватским манером напевая продолжение песни, вероятно, для той, собственно, цели, чтобы показать зрителям, как гуляла Катя в то время, когда ей было не более как пятнадцать лет. Напрасно молодка отнекивалась, когда ундер, по окончании песни, изъявлял решительное намерение поцеловать ее в сахарные уста, напрасно закрывалась она красным кумачным нарукавником, солдат непременно целовал ее и снова продолжал прерываемую этим пассажем рацею.
      — А эфто, госпо-о-да, горрод Китай, в Бел-арабской земле на поднебесной выси стоит. А эфто, пример-р-ром, девка Винерка, в старину она богиней бывала, а теперича, значит, она на Спасских воротах на одной ножке стоит, а другою по ветру повертывается; а втащил ее на ворота, стал быть, махину такую, Брюс, колдунище заморский.
      А эфто, я вам доложу-с, французский царь Наполеонт, тот самый, которого батюшка наш Александр Благословенный, блаженной памяти в Бозе почивающий, сослал на остров Еленцию за худую поведенцию...
      Толпа ревела от удовольствия, и много было драк за окошечки незамысловатой панорамы.
      Очевидно было, что старый ундер производил фурор.
     
      1861
     
     
     
      В. Г. Белинский
     
      Не случалось ли вам когда-нибудь приглядываться к штукам паяцов и прислушиваться к их остроумным шуткам? Мне случалось, потому что я люблю иногда посмотреть на наш добрый народ в его веселые минуты, чтобы получить какие-нибудь данные насчет его эстетического направления [...]. Посмотрите: вот паяц на своей сцене, т. е. на подмостках балагана; внизу, перед
     
      Стр. 457.
     
      балаганом, тьма эстетического народа, ищущего своего изящного, своего искусства; остроты буффона сыплются как искры от огнива; все смеется добродушным смехом [...].
     
      1835
     
     
     
      В. А. Гиляровский
      ЮШКА-КОМЕДИАНТ
     
      [...] А какие там типы были! Я знал одного из них. Он брал у хозяина отпуск и уходил на масленицу и пасху в балаганы на Девичьем поле в деды-зазывалы. Ему было под сорок, жил он с мальчиков у одного хозяина. Звали его Ефим Макариевич. Не Макарыч, а из почтения — Макариевич.
      У лавки солидный и важный, он был в балагане неузнаваем с своей седой подвязанной бородой. Как заорет на все поле:
      — Рррра-ррр-ра-а! К началу! У нас Юлия Пастраны — двоюродная внучка от облизьяны! Дыра на боку, вся в шелку!..— И пойдет, и пойдет...
      Толпа уши развесит. От всех балаганов сбегаются люди «Юшку-комедианта» слушать. Таращим и мы на него глаза, стоя в темноте и давке, задрав головы. А он седой бородой трясет да над нами же издевается. Вдруг ткнет в толпу пальцем да как завизжит:
      — Чего ты чужой карман шаришь?
      И все завертят головами, а он уже дальше: ворону увидал — и к ней.
      — Дура ты, дура! Куда тебя зря нечистая сила прет... Эх ты, девятиногая буфетчица из помойной ямы!.. Рр-ра-ра! К началу-у, к началу!
      Сорвет бороду, махнет ею над головой и исчезнет вниз. А через минуту опять выскакивает, на ходу бороду нацепляет:
      — Эге-ге-гей! Публик почтенная, полупочтенная и которая так себе! Начинайте торопиться, без вас не начнем. Знай наших, не умирай скорча.
     
      Стр. 458.
     
      Вдруг остановится, сделает серьезную физиономию, прислушивается. Толпа замрет.
      — Ой-ой-ой! Да, никак, начали! Торопись, ребя! И балаган всегда полон, где Юшка орет.
     
      Начало XX века
     
     
     
      Ф. И. Шаляпин
      ЯШКА-ПАЯЦ
     
      Мне было лет восемь, когда на святках или на пасхе я впервые увидал в балагане паяца Яшку.
      Яков Мамонов был в то время знаменит по всей Волге как «паяц» и «масленичный дед». Плотный пожилой человек с насмешливо-сердитыми глазами на грубом лице, с черными усами, густыми, точно они отлиты из чугуна,— «Яшка» в совершенстве обладал тем тяжелым, топорным остроумием, которое и по сей день питает улицу и площадь. Его крепкие шутки, смелые насмешки над публикой, его громовый, сорванный и хриплый голос,— весь он вызывал у меня впечатление обаятельное и подавляющее. Этот человек являлся в моих глазах бесстрашным владыкой и укротителем людей, — я был уверен, что все люди и даже сама полиция, и даже прокурор боятся его.
      Я смотрел на него, разиня рот, с восхищением запоминая его прибаутки:
      — Эй, золовушка, пустая головушка, иди к нам, гостинца дам! — кричит он в толпу, стоявшую перед балаганом.
      Расталкивая артистов на террасе балагана и держа в руках какую-то истрепанную куклу, он орал:
      — Прочь, назём, губернатора везём!
      Очарованный артистом улицы, я стоял перед балаганом до той поры, что у меня коченели ноги и рябило в глазах от пестроты одежды балаганщиков.
      Вот это счастье, быть таким человеком, как Яшка! — мечтал я.
      Все его артисты казались мне людьми, полными неистощимой радости; людьми, которым приятно паясничать, шутить и
     
      Стр. 459.
     
      хохотать. Не раз я видел, что, когда они вылезают на террасу балагана,— от них вздымается пар, как от самоваров, и, конечно, мне в голову не приходило, что это испаряется пот, вызванный дьявольским трудом, мучительным напряжением мускулов.
     
      —
     
      Яшка имел замечательную внешность, идеально гармонировавшую с его амплуа. Он был хотя и не стар, но по-стариковски мешковат и толст, — это ему и придавало внушительность. Густые черные усы, жесткие, как стальная дратва, и до смешного сердитые глаза дополняли образ, созданный для того, чтобы внушать малышам суеверную жуть. Но страх перед Яшкой был особенный — сладкий. Яшка пугал, но и привлекал к себе неотразимо. Все в нем было чудно: громоподобный, грубый, хриплый голос, лихой жест и веселая развязность его насмешек и издевательств над разинувшей рты публикой.
      — Эй, вы, сестрички, собирайте тряпички, и вы, пустые головы, пожалте сюды! — кричал он толпе с дощатого балкона его тоже дощатого и крытого холстом балагана.
      Публике очень приходились по вкусу эти его клоунады, дурачества и тяжелые шутки. Каждый выпад Яшки вызывал громкий раскатистый смех. Казались Яшкины экспромты и смелыми [...].
      Целыми часами без устали на морозе Яшка смешил нетребовательную публику и оживлял площадь взрывами хохота [...]. Яшка первый в моей жизни поразил меня удивительным присутствием духа. Он не стеснялся кривляться перед толпой, ломать дурака, наряжаясь в колпак.
     
      —
     
      Не решусь сказать вполне уверенно, что именно Яков Мамонов дал первый толчок, незаметно для меня пробудивший в душе моей тяготение к жизни артиста, но, может быть, именно этому человеку, отдавшему себя на забаву толпы, я обязан рано проснувшимся во мне интересом к театру, к «представлению», так не похожему на действительность. Скоро я узнал, что Мамонов — сапожник и что впервые он начал «представлять» с
     
      Стр. 460.
     
      женою, сыном и учениками своей мастерской, из них он составил свою первую труппу. Это еще более подкупило меня в его пользу: не всякий может вылезть из подвала и подняться до балагана! Целыми днями я проводил около балагана и страшно жалел, когда наступал великий пост, проходила пасха и Фомина неделя, — тогда площадь сиротела, парусину с балаганов снимали, обнажались тонкие деревянные ребра, и нет людей на утоптанном снегу, покрытом шелухою подсолнухов, скорлупой орехов, бумажками от дешевых конфет. Праздник исчез, как сон.
     
      Конец XIX века
     
     
     
      Л. Успенский
     
      В подворотне нашего дома — Нюстадтская, 7, — как и во многих подворотнях рядом, висела железная доска. Черной краской по белой на ней было сурово выведено:
     
      Татарам, Тряпичнекам и протчим крикунам
      вход во двор строга воспрещаетца!
     
      А они — входили. И сколько их было разных. И на сколько различных голосов, напевов, размеров и ритмов возглашали они во всех пропахших сложной смесью из кошачьей сырости и жареного кофе дворах свои откровения торговых глашатаев.
      [...] Трудно даже припомнить их всех подряд, служителей тогдашнего надомного сервиса — столько их было, и по таким различным линиям они работали. Среди них имелись представители совершенно друг на друга непохожих индустрии.
      Иной раз во двор входил человек-копна, зеленое лиственное пугало; такими в книжках для малышей рисуют сказочных леших. И сквозь пряно-пахучие, полусухие березовые ветки звучал изнутри копны высокий бабий голос:
      — Венички бере-о-зовы, венички!
      Всё — своё: свой распев, свое хитроумное устройство, под-
     
      Стр. 461.
     
      держивающее в равновесии на плечах и спине два-три десятка или две-три дюжины отлично связанных, в меру подсушенных, в меру провяленных банных веников.
      — В баньке попариться — ве-нич-ки!
      Другая женщина (а случалось, и мужчина) появлялась, распустив высоко над головой, как буланую гриву, целый мочальный веер:
      — Швабры, швабры, швабры!
      Еще эхо не смолкло от этого мажорного выкрика, а от подворотни уже доносится глуховатый минор следующего «крикуна»:
      — Костей-тряпок! Бутылок-банок! Или:
      — Чулки-носки-туфле-е-е! Или:
      — Халат-халат! Халат-халат! — с особым, за три двора различаемым татарским акцентом и интонацией. — Шурум-бурум!
      Были торговцы, которые появлялись и исчезали, как перелетные птицы, как бы входя в состав фенологических примет города. Так, с точной периодичностью, лужи на питерских панелях испокон веков в середине июня окружаются охристой каймой сосновой пыльцы, а через несколько дней вслед за тем во всех улицах поднимается теплая сухая вьюга тополевого пуха.
      Бывало, подходит время, и слышно со двора: «Огурчики малосольные, огурчики!» Пройдет положенный срок — доносится другая песня: «Брусничка-ягода, брусничка!»
      Осенью всюду звучит: «А вот кваску грушевого, лимонного!» Весной, когда, кажется, в лес и доступа никакого нет, когда еще на пригородных полях стоят озера непроходимого половодья, а в лесной глуши сугробы и в полдень не подтаивают, не успеешь открыть форточку, и уже зазвучало и понеслось привычное, как в деревне свист скворца или грачиный гомон на березах: «Клюква подснежна, клюк-ва-а!» А настанет время, и нет ни одной клюковницы. Прошел сезон![...]
      А были и непрерывно действовавшие торговцы, которым все равно было, лето или зима, весна или осень. Я думаю сейчас о всевозможных старьевщиках, а также о галантерейщиках...
     
      Начало XX века
     
      Стр. 462.
     
      В. В. Маяковский
     
      [...] мелкий, доходящий до карикатурности нэпик швейной шпулькой снует по каждой уличке, по каждому переулочку.
      Если крупное предприятие может важно и лениво распоряжаться, только в конце года с грустью замечая убыток, то у этих каждый убыточный день живо отражается на желудке. Отсюда — сногсшибательная изворотливость, поучительная рекламность, виртуознейшая сообразительность. Это ерунда, капли, но в них отражается целая улица, весь город. [...]
      А вот пример блестящей рекламы.
      Папиросник орет:
      — А вот спички Лапшина, горят как солнце и луна. Менее бойкий мальчишка рядом старается скромно всучить и свой товар, но рекламист перешибает покупателя:
      — Не берите у этого! Пять минут вонь — потом огонь. Рекламист побеждает.
      На другом углу бойкий тенор расхваливает бритвы «жилет»:
     
      А вот «жилет».
      Брейся сто лет.
      Еще останется внукам.
      Подходи — ну-ка!
     
      Дальше торговец механическими, самопришивающимися пуговицами:
     
      Если некому пришивать —
      Для этого не стоит жениться.
      Если жена не пришивает —
      Из за этого не стоит разводиться.
      3 рубля дюжина. Пожалте!
     
      Хочешь не хочешь — купишь. До сих пор передо мной в коробке на столе три дюжины валяются. Опять-таки: Учись на мелочах.
     
      1923
     
      Стр. 463.
     
      Д. А. Ровинский
      ЧЕРТ И БУДОЧНИК
     
      [...] Идет [...] прохожий в длинной шинели; его останавливает будочник криком:
      — Кто идет? Прохожий отвечает:
      — Черт!
      — А отчего ты без фонаря? — спрашивает хранитель порядка.
      — А оттого, что иду от пономаря,— отвечает прохожий. Будочник хватает его за полу, прохожий вывертывается из
      шинели и, действительно, оказывается чертом с предлинным хвостом; будочник гонится за ним, черт от него, и этой скачкой с препятствиями [...] заканчивается представление.
     
      Середина XIX века
     
     
     
      Г. И. Успенский
     
      [...] Многие действительно отправляются в балаган.
      В жирандольке на сцене горит только одна свечка; кто-то из публики, пользуясь огоньком, шагая через скамьи, идет закурить папиросу. Представление еще не начиналось. Между зрителями шныряют мороженники, пряничники [...].
      Наконец занавес поднимается.
      Действие, нужно полагать, происходит в каком-то турецком городе. На сцене какие-то чучела, должно быть, турки. Вдруг бьют тревогу. Вводят русского офицера с завязанными глазами. Потом уводят опять. Декорация переменяется. Представляется город; паша с какими-то бабами бегает по сцене. Приходит русский отряд; начинается сражение. Русские побеждают. Бенгальский огонь — до того, что решительно ничего не видать на сцене. Впоследствии можно разобрать, что русские солдаты стоят, вонзив штыки в турецких, офицеры в офицеров, генералы в генералов. Нестерпимо гремит барабан, и от каждого
     
      Стр. 464.
     
      залпа пламя ярко вспыхивает на свечах. Занавес опускается. Шум в ушах у зрителей прекращается не вдруг; только через несколько времени слух снова приручается различать слова.
     
      1863
     
     
     
      П. И. Чайковский
     
      Попал в балаган на Цветном бульваре. Очень занятно: куплетист, исполнитель русских песен — «Ах, Ванюша, да не дури», представление кукол (как купец в ад отправляется), курьезный оркестр, ну, одним словом, презабавно.
     
     
     
      В. Филатов
     
      Самара. 1878 год. Ярмарочная площадь. Шумно. Людно. Пестро. Весело. Гремит музыка, гнусавит шарманка, пищит петрушка. [...]
      Стоит небольшой фанерный домик. На домике надпись: «Вокруг света за одну копейку!» Любопытный платит копейку. Его вводят в домик. Домик пуст. Посреди комнаты стоит табурет. На нем ярко горит свеча. От свечи падает на стены неровный свет. Посетителя берут за руку и обводят вокруг свечи. Вот и все. Путешествие «Вокруг света» окончено. Но кому же хочется быть одураченным! Простофиля молчит, никому и ни за что он не признается, что его обманули. Как ни в чем не бывало выходит он из домика.
      — Ну, как? Съездил? — расспрашивают зеваки, толпящиеся у входа.
      — Побывал! Сходите обязательно! Ох, и умора! Интересно — страсть! Вот насмеетесь!
      Толпа у домика растет. Летят копейки в деревянный ящик — кассу ловкача хозяйчика.
     
      Стр. 465.
     
      Пантомима «Рекрутский набор» была одной из самых любимых у простой публики. В ней высмеивались взяточничество и корыстолюбие. Зрители отлично понимали, что, несмотря на название «Рекрутский набор в Швейцарии» (иногда — «Рекрутский набор во Франции», «Рекрутский набор в Германии» и т.п.), действие пантомимы происходит в России. Да и ставили ее так, что в этом трудно было усомниться.
      Декорации изображали старинную русскую избу. На печи сидит старик хозяин. Распевая песни, его четыре сына собираются на сенокос. Взяв в руки грабли, вилы и косы, они направляются к дверям, но в это время с улицы раздается пьяное пение. Присутствующие по голосу узнают урядника. Вот он появляется, огромный, красноносый, с кривой шашкой в руке. Урядник читает высочайший указ, согласно которому сыновьям старика надлежит немедленно явиться на призывной пункт. Сыновья мгновенно становятся «калеками»: один — хромой, второй — немой, третий — слепой, четвертый — глухой.
      «Калеки» доводят урядника до полного изнеможения. Отупев от бестолковых разговоров, но поверив в полную непригодность братьев к солдатчине, он удаляется. Не успевает закрыться за ним дверь, как братья «выздоравливают». Но злоключения их на этом не прекращаются. В конечном счете урядник получает большую взятку и успокаивается. Пантомима завершается веселой комаринской.
     
      —
     
      В одном цирке дела шли плохо, сборы совсем упали. Чтобы привлечь публику, хозяин прибегнул к последнему средству. На улицах города появились афиши: «Только на несколько дней, проездом, прибыло чудо девятнадцатого века, главный вождь африканского племени людоедов с острова Тумбо-Юмбо, пойманный совершенно недавно в дебрях Африки; дикий туземец, по желанию уважаемой публики, будет жрать в ее присутствии живых голубей, а потом съедать живого человека!!»
      Реклама возымела действие. Публика, что называется, «клюнула». [...] В цирке же главной заботой в эти дни было... найти «людоеда». Артисты отказывались от этой роли. Директор нер-
     
      Стр. 466.
     
      вничал. Затея могла сорваться. Наконец, после долгих уговоров за особую, повышенную плату в роли «людоеда» согласился выступать мой отец. Но при одном условии: никаких живых голубей он есть не будет. Договорились, что вместо голубя ему подадут чучело птицы, к горлу которой будет привязан мешочек с клюквой. Клюквенный сок должен был заменить голубиную кровь.
      «Вождя африканского племени» обмазали с головы до ног смолой, дегтем и обсыпали перьями. В нос и уши вставили кольца.
      Цирк был переполнен. Оркестр грянул увертюру. Под барабанную дробь на манеж вывели «людоеда». [...]
      Директор цирка [...] бойко рассказывал, как «людоеда» поймали «в самом сердце дебрей Африки — пустыне Сахаре», сколько людей он там съел, каков у него рацион сейчас и прочую галиматью. Вынесли чучело голубя. Отец надкусил мешочек с клюквой. [...] директор перешел от своей краткой вступительной лекции к самому интересному. Он объявил:
      — Теперь слабонервных просим удалиться! Приступаем к съедению человека. Желающего быть съеденным попрошу на манеж!
      Зрители долго ждали появление «желающего», но его, конечно, не нашлось. Тогда директор объявил, что представление заканчивается «в связи с отсутствием желающих быть съеденными». Одураченная и недовольная публика покидала цирк, чтобы завтра прийти снова в надежде, что «желающий» все же появится.
      Сборы были битковые, дела быстро поправлялись.
     
      1870-е гг.
     
     
     
      А. Г. Коонен
     
      Самым ярким впечатлением моего детства была ярмарка в Одинцове, в то время большом торговом селе. Местная учительница была приятельницей мамы, и мы каждое лето в дни
     
      Стр. 467.
     
      ярмарки приезжали к ней. Об этой ярмарке мне хочется рассказать поподробнее. Центром ярмарки для меня был «театр-аттракцион» Павла Трошина. У входа обычно стоял сам хозяин — огромный рыжий мужчина — и зазывал посетителей, громко выкрикивая: «Почтеннейшая публика! Сегодня вы увидите в театре всемирно знаменитых артистов, а также чудеса техники и иллюзии». Программа этого театра-аттракциона навеки запечатлелась в моей памяти. И я потом множество раз изображала всех «всемирно знаменитых артистов», как неизменно называл их Трошин. Начинался спектакль обычно с выступления любимицы публики Катерины Ивановны. Коронным номером ее был чувствительный романс, который начинался словами:
     
      У церкви кареты стояли,
      Там пышная свадьба была...
     
      Принимала ее публика восторженно, бабы жалостливо качали головами и утирали слезы, особенно когда певица низким, прочувствованным голосом выводила:
     
      Вся в белом атлаце лежала
      Невеста в р-роскошном гробу...
     
      Я, забыв о сладких стручках, лежавших на коленях, неистово аплодировала певице.
      Боевым номером была женщина-рыба. Трошин объявил ее выступление так: «Сейчас вы увидите аттракцион-иллюзию «Женщина-рыба, или Русалка». И пояснял, указывая палкой: «Сверху у нее все как полагается, зато снизу заместо ног рыбий хвост. Марья Ивановна, помахайте хвостиком». И толстая Марья Ивановна с распущенными волосами, сидевшая в каком-то зеркальном ящике, к общему восторгу, действительно приветственно помахивала рыбьим хвостом.
      Но самым эффектным номером, имевшим шумный успех, была «всемирно известная татуированная женщина». Она появлялась в полинявшем шелковом плаще, до поры до времени скрывавшем ее грузную фигуру. Торжественно выводя ее за руку, Трошин говорил: «Матильда Федоровна имеет на теле
     
      Стр. 468.
     
      своем изображения великих императоров. Она не пожалела своего тела, прожгла его огнем, чтобы навечно сохранить их изображения. Матильда Федоровна, предстаньте перед публикой». Матильда Федоровна подходила к краю сцены, ловким движением сбрасывала плащ и являлась в более чем откровенном туалете, с телом, испещренным татуировкой. Указывая бамбуковой тростью на ее глубокое декольте, Трошин тоном ученого гида пояснял: «Как вы видите, на левой груде ее наш великий инператор Николай II, да пошлет господь ему долгие годы. На правой груде, наоборот, немецкий инператор Вильгельм». Выждав некоторое время, Трошин энергично поворачивал Матильду сначала левым, потом правым боком и, тыча в ее руки бамбуковой палкой, объяснял: «На етой руке у нее инператор Наполеон, или, по-французскому, Бонапарт, на правой руке опять же немецкий инператор Фридрих Великий». Главный эффект Трошин приберегал к концу. Он поворачивал Матильду спиной. Это было страшное зрелище: вся спина ее была разрисована каким-то изображением. Трошин торжественно провозглашал: «Здесь вы видите нашего великого русского инператора — Петра Великого на коню!» В публике начиналось страшное волнение, все толпились вокруг сцены, стараясь рассмотреть, где император и где конь.
      Хочется вспомнить еще Маньку-певунью, разбитную, азартную девчонку, с заразительной веселостью распевавшую самые душещипательные романсы. Больше всего мне нравилась песня, которую она пела удивительно лихо, даже слегка приплясывая:
     
      Пускай могила меня накажет
      За то, что я его люблю.
      Ах, я могилы да не страшуся,
      Кого люблю, со тем помру.
     
      Через много лет, в Малаховском театре в комедии «Откуда сыр-бор загорелся», мне дали роль девчонки, которая ходит по дворам с глухим шарманщиком, распевая песни. На первой же репетиции, вспомнив Маньку-певунью, я ее пронзительным детским голосом спела «Пускай могила меня накажет» и имела шумный успех.
      Мне очень нравилась вся атмосфера ярмарки: выкрики про-
     
      Стр. 469.
     
      давцов, зазывавших прохожих к своим ларькам, звуки гармони и шарманки, хороводы девушек на поляне. Тут же в толпе кувыркались на затрепанных ковриках бродячие акробаты, со скрипом вертелась видавшая виды карусель. И совсем по-другому выглядела большая поляна, на которой происходила ярмарка, вечером, когда спускались сумерки. Всюду были бумажки, огрызки яблок, остатки еды, а в канаве около дороги валялись пьяные мужики. На меня это всегда производило страшное впечатление. [...] Так грустно кончался этот шумный, казавшийся таким прекрасным праздник.
     
      1890-е гг.
     
     
     
      Н. Плевицкая
     
      Помню, подходила Пасха. Меня посылали в город продавать писанки и вербочки с яркими цветиками. [...]
      В те годы на пасхальную неделю постоянно приезжала в Курск бродячая труппа — большой цирк. Огромный балаган раскидывали на Георгиевской площади. А к балагану жались разные чудеса: паноптикум, панорама, показывающая войну, кораблекрушение и прочие происшествия. Тут же зверинец, тут же перекидные круглые качели.
      Посмотреть-погулять стекались сюда не только куряне, но и соседние слобожане — из Ямской, из Стрелецкой.
      На пасхальной, помню, неделе отпустили меня из монастыря в гости, к сестре Дуняше, которая служила тогда в красильне. Я еще ни разу не была на Георгиевской площади и упросила сестру пойти на гулянье.
      Сестра катала меня на карусели, водила в зверинец. Звонок зазывал публику в цирк. На подмостках бегал клоун с колокольчиком и хриплым голосом уговаривал публику скорей брать билеты, а то не успеют. Из балагана вышла девочка лет двенадцати, в красном костюме. Она была на удивление как хороша. Вышли еще на подмостки боярин и боярыня в ярких блестящих нарядах.
     
      Стр. 470.
     
      Мы решили пойти в балаган — гулять так гулять. «Потом стыдно матушке в глаза смотреть будет»,— подумала я, но что-то влекло меня в балаган.
      Купили билеты, сели на скамьи. Сначала вышел хор бояр, пели да танцевали. За ним выскочила та девочка в красном платьице. Она быстро бегала по проволоке, вертелась.
      «Так кувыркаться и я бы, пожалуй, могла, учеба только нужна»,— думала я, не отрывая взгляда от акробатки. Смешил еще клоун, потом вышел хохол со скляницей горилки в руке, запел: «кумочки-голубочки, здоровеньки булы». Публика покатывалась со смеху. И правда, был он потешный. А тут вылетела на сером коне наездница, ловкая, быстрая. «Хоть и грешно такой голой при народе на коне прыгать,— думала я.— А так я тоже могла бы. Уж если всюду грех — и в миру и в обители,— уже лучше на миру жить».
      И порешила я разом: «Уйду в балаган и стану акробаткой».
      Когда мы вышли на площадь, я тотчас же сказала сестре, что хочу стать акробаткой. Дуняша приказала, чтобы я не молола вздору.
      Ночевала я у сестры. Всю ночь виделись мне красная девочка и наездница на сером коне. Я представляла себя на их месте и всю ночь горела от моих мыслей пойти завтра к директору балагана и проситься в его театр.
      Наутро я так и сделала.
     
      1899-1900
     
     
     
      ОПИСАНИЯ ЯРМАРОК И ГУЛЯНИЙ
     
     
     
      А. Ф. Кони
     
      На улицах много разносчиков с лотками, свободно останавливающихся на перекрестках для торговли игрушками, мочеными грушами, яблоками. Пред Гостиным двором и на углах мостов стоят продавцы калачей и саек, дешевой икры, рубцов и вареной печенки. У некоторых на головах лотки с товаром, большие лохани с рыбой и кадки с мороженым. Они невозбранно оглашают улицы и дворы, в которые заходят, восхвалением или названием своего товара: «по грушу — варену!», «шток-фиш!» и т. д. Торговцам фруктами посвящен был в те годы популярный романс: «Напрасно, разносчик, ты в окна глядишь под бременем тягостной ноши. Напрасно, разносчик, ты громко кричишь: пельцыны, лимоны хороши». Эти «пельцыны» и лимоны привозились тогда на кораблях и были гораздо большей редкостью, чем в последнее время. [...]
      Направо от Дворцовой площади начинается скудный бульвар, отделяющий Адмиралтейство от длинной и обширной площади, где впоследствии возник нынешний сад. На этой площади, до разведения сада, строились на Масленицу и Пасху балаганы, карусели и зимою ледяные горы. Все это представляло чрезвычайно оживленный и оригинальный вид. Голоса сбитенщиков и торговцев разными сластями, звуки шарманок, громогласные нараспев шутки и прибаутки раешников (например, «а вот извольте видеть, сражение: турки валятся, как чурки, а наши здоровы, только безголовы») и хохот толпы в ответ на выходки «дедов» с высоты каруселей сливались в нестройный, но веселый хор. Представления в некоторых балаганах, например, Легата и Лемана отличались большой роскошью обстановки. В некоторых из них ставились специально написанные патриотические пьесы с эволюциями и ружейной пальбой.
     
      Середина XIX века
     
      Стр. 472.
     
      В. А. Слепцов
      ПЕТЕРБУРГСКИЕ ЗАМЕТКИ
     
      Замечаете ли вы эти лубочные домики и палатки с разными вывесками и флагами? Эти домики и палатки выставлены для того, чтобы в них веселиться. Тут же, около этих домиков, продают разные лакомства и водку. Видите, сколько здесь народу! Это все пришли сюда веселиться. Но посмотрите, что они делают. Например, вот на балконе стоит уже пожилой человек, одетый испанцем (это отец четверых детей), ему холодно в этом легком наряде и вовсе невесело, но он делает разные гримасы и. старается всех рассмешить. Другой, тоже немолодой человек, в костюме паяца бьет его сзади палкой по голове, и все смеются. Не правда ли, как это смешно? Вот здесь тоже маленькая деревянная кукла с большим носом бьет другую куклу, и опять все смеются. Публика всегда бывает рада, когда кого-нибудь бьют. Вы спросите почему? А потому, что это в самом деле очень весело. Мне не больно, а тот, кого бьют, сделал такую смешную гримасу, что нельзя не смеяться. А эта кукла, посмотрите, она всех бьет: цыгана, доктора, будочника; квартального только не бьет, но зато он ее бьет; кроме него, она всех переколотила, и наконец ее самое загрызла собака. Никого не осталось, только один квартальный цел. Разве это не смешно? А тут еще лучше. Глядите! Стоит человек и колотит по голове деревянного турка и даже деньги за это платит. «Почему же турка?» — спросите вы. А потому, что он турок [...].
      [К вечеру]. [...] Только пьяный, качаясь, бредет по улице и что-то бессвязно бормочет про себя и машет руками. Ему теперь кажется, что он и будочника избил, и доктора избил, и цыгана избил и что никто к нему подступиться не смеет. Он очень доволен своею судьбою.
     
      1863
     
      Стр. 473.
     
      И. Г. Прыжов
     
      Толпы народа тянутся со всех сторон под Новинское, и, увлекаемые толпами, зайдем и мы туда посмотреть, как это веселится православный русский народ в наше просвещенное время... С какой стороны ни зайдете на гулянье — первое, что вам встретится: кабак. Вместо прежнего «колокола», выставлявшегося откупом на гулянье, единственного места для продажи водки — места отвратительно грязного и гадкого — теперь на гулянье до тридцати кабаков, из которых многие стоят рядышком по два и по три; но, несмотря на все это, прежнего грязного пьянства в десять раз меньше [...]. За кабаками гулянья идет целый ряд увеселений. Прежде всего, большие балаганы с различными увеселениями и с балконами, на которых издавна представляется одна и та же безобразная штука: как хозяин-немец, одетый в трико, лупит паяца — русского мужика, обучая его солдатству или фокусам. Как ни постыдно это зрелище, но оно постоянно привлекает толпы народа, которые, не умещаясь перед балаганом, спираются на бульваре, выходящем на улицу; экипажи останавливаются, и дети с маменьками смеются тому, как славно дует немец русского...
      Столь же поучительны и другие представления — восковых фигур, панорам, несчастного слона и пр., где, кроме нахальства немца-промышленника, нет ничего. Более самостоятельным духом отличаются самокаты. Самокат — это двухэтажное здание, в котором внизу помещается кабак или публичная лотерея, как бывает на святой, а вверху собирается молодежь обоего пола, для занятия которой приглашаются «девицы», играет музыка и поют русские песенки, получившие особое развитие в последнее время, с появлением какого-то Кольцова, имя которого красовалось нынче под Новинским на двух вывесках. Песенники эти набираются из промотавшихся и пропившихся купцов, мещан и цеховых. Прежде они гнездились по винным погребам в Замоскворечье и у дальних застав, теперь же получили известность в больших трактирах и в праздничных балаганах. И эти полупьяные «певцы», число которых все увеличивается, и их площадные, часто крайне безобразные песни, привлекающие постоянно многочисленную публику, — лучше всего
     
      Стр. 474.
     
      говорят вам о той степени нравственности, до которой доходит наше среднее сословие. Из чисто народных увеселений заметим качели под управлением артели крестьян, которые в будни — землекопы и возчики, а в праздники вертят качели, лихо поддавая «на бузу», а потом лихо прогуливая все, что ни наберут под качелями. Затем раек — местопребывание убийственно злой и меткой народной сатиры, но подчас крайне безнравственной, особенно когда явятся к райку «господа», любители грязного и скандального. Тем же духом народной сатиры отличаются и марьонетки с неизменным Петрушкой. Но исчисленными удовольствиями народ, большей частью, не пользуется. Коньки, раек и Петрушка привлекают больше детей, на самокатах катаются только горожане да загулявшие, в балаганы ходит купечество да господа, и собственно для народа остаются качели да глазенье по балконам, где немец дует мужика, охрипшего от холоду, да еще... азартные игры...
     
      Середина XIX века
     
     
     
      В. А. Слепцов
      БАЛАГАНЫ НА СВЯТОЙ
     
      На Адмиралтейской площади, после дождя, перед балаганами стояли большие лужи воды и грязь была страшная. По этим лужам шлепал народ, унося на сапогах густо налипшую на них грязь. Мастеровые, солдаты, бабы, лакеи в шинелях и горничные гуляли кучами и в одиночку: глядели на паяцев, грызли орехи и, несмотря на раннюю пору дня, ели мороженое. Пьяные мужики ходили под руку или обнявшись, и если один падал в грязь, то увлекал за собой другого, отчего происходили всякий раз ссоры, народ собирался вокруг упавших, поднимался хохот, слышались остроты; всем было очень весело. На площади продавались орехи, калачи, пряники и сбитень с молоком. На одном балагане нарисованы голая женщина и черт с подписью: «Китайские фокусники, прибывшие из Пекина, также будут
     
      Стр. 475.
     
      показываться при лунном освещении спящая красавица и домовой».
      На итальянском театре изображены мертвецы, встающие из могил, и паяц в трехугольной шляпе. Внизу написано; «Арлекин, повелитель Фауста во тьме адской». На балконе такой же паяц с лицом, вымазанным сажей, бьет арлекина по спине, а тот в свою очередь ногой попадает в затылок испанцу.
      Медведь бросает в народ ореховой скорлупой. Дальше: «Погружение корабля в волны и кораблекрушение с морским чудовищем и с огненным дождем».
      В проходе между балаганами стояли силомеры в виде турок, которых за 5 копеек били по голове. В одном месте, среди самой большой лужи, помещался китайский бильярд с часами, которые, впрочем, стояли. Вокруг него толпился народ, но, несмотря на это, игра шла очень плохо, и хозяин бильярда то и дело обращался к публике с жалобой, говоря, что он терпит большие убытки, на что кто-то советовал ему меньше мошенничать и называл его ёрником. Музыка гремела в разных концах и до такой степени громко, что ничего нельзя было разобрать.
      Рядом с палатками, где продавались калачи и баранки, толпился народ вокруг лотереи, которая происходила тут же, на земле. Разыгрывались пряники, полосатый женский платок, серебряные часы и пистолет. Всем очень хотелось часов, но вместо того выигрывались одни пряники.
      — Кому билетов? Кому билетов? — кричал один из распорядителей лотереи, держа кучу засаленных билетов над головой.
      — Эй, дворецкий! возьми парочку: анкерные часы на 13 камнях. Сейчас начинать. Кому достальных билетов? Купец! На счастье пожертвуйте гривенник!
      — На счастье, брат, мужик репу сеял, да уродилась-то... — спокойно отвечает купец, проходя мимо.
      — Шиши уродились... — это справедливо, — подтверждает распорядитель. Народ хохочет.
      — Почтенный! — продолжает кричать распорядитель, и вдруг, заприметив стоящего тут же мужика, отводит его в сторону и говорит таинственным голосом: «Последние... самые счастливые остались. Бери скорее, чудак! Жене платок выиграешь. Платок чудесный! Ты слушай, голова! Я тебе по душе: возьми
     
      Стр. 476.
     
      вот этот 41 да 27; самые счастливые. Верно говорю, что выиграешь».
      — Нет, брат, я свое счастье знаю,— отвечает мужик, залезая себе в карман. — Мое счастье, я тебе скажу, вот какое! Я, друг мой, ноне по осени чуть было в солдаты не угодил. Вот ты и думай, какое оно счастье-то мое!
      — Ну, брат, мне думать с тобой некогда. Коли брать, так бери, а то поди прочь, не мешай. Часы, вот часы. Бери билет: часы выиграешь,— пристает он к другому мужику.
      — На что мне? — отвечает тот.
      — Чудак!— продать. А не то — пистолет...
      — Нет, брат, нам с тобой за него еще в шею накладут. Ну его! У нас так-то вот один тоже баловался, баловался...
      — А что, парень, слыхал ты про мытаря, притча такая сказывается? — спрашивает один мужик у другого, выплевывая скорлупу. — Вот он, мытарь, с билетами.
      — У нас, брат, мытарем все станового звали. Другого имени ему не было. Мытарь, да и все тут. Только бы ему, значит, увидать у тебя деньги, сейчас драть. И до тех пор тебя дерет, пока все сполна не отдашь.
      У подвижной панорамы с круглыми стеклами собрались мальчишки и смотрят; кучер, подпершись в бока и присев, тоже смотрит. Старый немец в картузе с большим козырьком вертит за ручку и серьезно объясняет им:
      — Gemalde Gallerie — в Дрезден. Sanct Stephans Kirche [1] [Картинная галерея. Церковь Святого Стефана (нем.).] — у Вьен.
      — А Нижегородские бани есть? — спрашивает кучер.
      — Нет,— строго отвечает немец.
      — Это ничего не стоит,— говорит кучер, отходя от панорамы. Мальчишки молча продолжают смотреть.
      — Петька, ты что видишь? — спрашивает один другого.
      — Ничего не вижу. Черт его знает что.
      — Мотри сюда. Здесь видней.— Мальчики меняются местами.
      — Да и здесь все то же...
      — Теперь довольно,— говорит немец. Мальчишки с неудовольствием отходят.
     
      Стр. 477.
     
      У другой панорамы зрителей гораздо больше, слышен хохот и однообразный голос причитает нараспев:
      — А вот персидский шах Махмуд; его жена Матрена сидит на троне; никто ее не тронет. Вот Сенька на дудке играет, ее потешает, а Гришка Отрепьев на барабане сидит, сам картофелем в нее палит. А вот, смотрите, господа, город Аршава: она прежде была шершава, нынче сгладили. А это — город Лондон. Аглицкая королева Виктория едет разгуляться в чисто поле: агличане в лодках катаются, сами себя держат за я..., горючими слезами обливаются, потому как они горькие сироты, нет у них ни отца, ни матери...
      — Ну-ка, повеселей, повеселей!— вдруг кричит кто-то.
      — По грошу с носа набавки,— замечает голос; зрители собираются в кучу и, притаив дыхание, слушают продолжение. Раздается смех. «А чтоб тебе!..» — восклицает кто-то от избытка удовольствия. «Уморил со смеху. Ах, в рот те...» и т. д.
      На карусели играет музыка, поют песенники, и показывается механический слон; сверх того, две девицы и одна девочка в каких-то фантастических костюмах скачут и кружатся перед публикой. На загородке сидит солдат, наряженный стариком, в сером кафтане, с длинными волосами и бородой из пеньки; на шее у него висят оловянные часы, в руках старый книжный переплет. Старик говорит, обращаясь к кому-то из толпы:
      — Конечно, малый, надо правду говорить: жена у меня красавица,— позади ноги таскаются. Теперича у ней нос с Николаевский мост. Но я хочу пустить ее в моду, чтобы, значит, кому угодно.
      Толпа смеется.
      — Нет, ты лучше про несчастье-то расскажи! — кричит кто-то из толпы.
      — Про несчастье? Ладно. А уж ты мне, рыжий, попадешься, дай срок. Будет тебе по карманам лазить.
      Новый взрыв смеха.
      — А вот на той неделе несчастье случилось,— продолжает старик, усаживаясь на перекладину верхом.— Кошка в пустом лукошке утопилась, осталось семеро котят, все пить-есть хотят. Пожертвуйте, сударь, на молочишко!
      — У меня нет,— отвечает, конфузясь, какой-то чиновник.
     
      Стр. 478.
     
      — Дай бог, чтобы и не было. Что ж, барин, на молоко?.. Барин дает двугривенный.
      — Ну пошли вам бог полну пазуху блох! — кланяясь, говорит старик.
      Толпа еще пуще смеется, а барин в смущении удаляется.
      — А какое у меня, братцы, горе! — продолжает старик, положив деньги в карман.— О-о-ох-хо-хо! Вот так горе! Сын помер! Ну, уж был сын! Звали его Максим. Был он лет шести, да оброс весь в шерсти, словно собака...— и т. д.
      Разносчик гонится за мальчиком, который у него только что стянул пряник, но мальчик быстро скрывается в толпе. На другой карусели такой же старик, только борода и волосы его сделаны из лошадиной гривы. Усы съехали ему на губы и разобрать, что он говорит, довольно трудно. Дело, кажется, идет о какой-то лотерее. Старик сиплым голосом перечисляет выигрыши:
      — Первый выигрыш: дамская шляпка алю полька, из навозного пуху; носят ее больше для духу. Другой выигрыш: серьги серебряные позолоченные, медью околоченные для прочности; весу в них девять пудов.
      Трубачи начинают играть дармштадтский марш, старик вскакивает на лавку, неистово трясет бородой, машет руками и свищет, ряженые девицы танцуют кадриль.
      Двое мастеровых в испачканных известкою картузах спорят о чем-то со сборщиком билетов, стоящим у входа на карусель. Мастеровые лезут к входу, а он не пускает [...].
      Между большими балаганами, несколько в стороне поместился маленький, грязненький, с холстинным верхом балаганчик, но тем не менее все-таки с балконом. На стенах написано чернилами: «Nous sommes francais de Marcelle, Serre-pere et Serre-fils, 20 kop. l'entre». Потом немного ниже: «Quel etablissement! Teatro di Pariggi»[1] [«Мы французы из Марселя, отец и сын, вход 20 копеек»... «Прекрасное заведение! (фр.). Парижский театр» (ит.).].
      На балкончике стоит Serre-pere и трубит в рог; на этот зов собралось перед балаганом человек пять мальчиков.
      Кончив трубить, Serre-pere показывает им большой лист
     
      Стр. 479.
     
      бумаги, на котором написано крупными буквами то же самое, что на стене балагана, то есть программа.
      — Messieurs! — говорит Serre-pere, принимая важный вид, — nous avons, у нас есс: rue de Constantinople [1] [Господа! ...у нас есть улица Константинополя (фр.).]. Ecc? — спрашивает он у них, предлагая поверять программу по тому, что написано на стене.
      — Нет, нет! — кричат они хором.
      — Есс! — кричит им Serre-pere.— Nous avons encore — ешшо у нас есс rue des fontaines de Versaille [2] [У нас еще есть улица фонтанов Версаля (фр.).]. Ecc?
      — Нет, нет! — опять отвечают мальчишки.
      — Есс!..—топая ногою, утверждает Serre-pere. Наконец, прочитав программу, он обращается к своей публике с такой речью:
      — Messieurs! Можно гляди за двацать копейк. Много? Пятна-цать копейк. Много? Десять копейк. Ешо много? Пятатшок!.. — кричит он, вдруг повертывая лист и хлопая по огромной цифре 5, написанной с той стороны. — Bien [3] [Да (фр.).], не много. Ходи скоре, гляди, messieurs, проворне!
      Serre-pere скрывается; вместо него выходит на балкон Serre-fils и тоже трубит; a Serre-pere уже внизу у входа и получает стакан сбитню с молоком от женщины, торгующей этим напитком тут же, у самого балагана.
      — Bien mersi,— говорит француз, принимая стакан.— Je suis fatigue aujourd'hui! [4] [Большое спасибо. Я устал сегодня! (фр.).]
      Есть некоторое основание думать, что дама, торгующая сбитнем, не кто другая, как Serre-mere [5] [мать (фр.).].
      В длинном, но очень узком балагане стреляют в цель. Попавший в центр получает приз: подтяжки, стакан или гребешок. У входа толпятся любопытные. Один солдат три раза уже попал в цель и получил два гребешка и подтяжки; наконец, он попадает в четвертый раз: хозяин вырывает у него ружье, ругается и гонит вон. Завязывается ссора, причем хозяин обзывает солдата курощупом, за что получает от него скважины. Толпа рукопле-
     
      Стр. 480.
     
      щет солдату и глумится над хозяином, а дети между тем очень искусно таскают из карманов платки.
      [...] Насупротив одного большого балагана стоит молодой человек и списывает надписи:
      1) «Европейское представление
      с разными движущими предметами механика усовершенствована до высшей степени что нельзя разлечить от живых людей самых занимательных зрелищ которые одобрены в местных ведомостях».
      2) «Отделение первое
      город Дрезден через реку мост оживлен толпами проходящих людей и скороедущих карет и фиакров все с заботливым движением».
      3) «Отделение второе
      Романтическое местоположение вдали город на горе на правой стороне виден мост и замок перед ним на котором проходящих и проезжающих людей пленяют взоры».
      На крыльцо вышла дама и, заметив молодого человека, говорит ему:
      — К чему только вы списываете? Когда мы жили в Большой Морской, тоже один господин списал, тоже фельетон вышел, а вы списываете, что с того будет?
      — И это для фельетона,— отвечал молодой человек.
      — Ну разве,— говорит дама. — У нас теперь солнце испорчено,— сыро. А прежде было хорошо: в газете хвалили очень.
      Рядом с европейским представлением еще балаган: «Русский национальный театр живых картин, танцов и фокусов китайца Су-чу на русском деолекте со всеми китайскими причудами». А за русским «национальным» театром уже пошла такая вонь, что дальше идти невозможно. Откуда берется этот запах — неизвестно: достоверно только, что сильно пахнет, и полиции даже там не видно.
      Среди улицы, обнявшись, идут два печника в полушубках и во весь дух кричат:
      — Мно-о-га-ая ле-е-та! Мно...
      — Цыц! — вдруг останавливает один. — Начинай! Раз! Мно-о-га-а-я ле-та!..
     
      1860-е гг.
     
      Стр. 481.
     
      Н. Д. Телешов
     
      На Девичьем поле, где теперь зеленые скверы, где построены клиники, где стоит памятник Н. И. Пирогову, где выросли уже в наши дни новые великолепные здания, в прежние времена было много свободного места. Здесь на Масленице и на Пасхе строились временные дощатые балаганы длиннейшими рядами, тут же раскидывались торговые палатки с пряниками, орехами, посудой, с блинами и пирогами, а в неделю «мясопуста» устраивалось «гулянье», и тогда здесь все звучало, гремело, смеялось, веселилось, кружилось на каруселях, взлетало на воздух на перекидных качелях. И громадная площадь кишела народом, преимущественно мастеровым, для которого театры были в те времена почти недоступны.
      Чего здесь только не было! И тут и там гремят духовые оркестры, конечно, скромные — всего по нескольку человек, громко гудят шарманки и гармошки и без устали звонят в колокольчики «зазывалы», уверяя публику, что «сейчас представление начинается»... А на балаганах, во всю их длину, развешаны рекламные полотна с изображением каких-то битв или необычайных приключений на воде и на суше.
      Мало того, на открытом балконе почти под самой крышей, сами артисты в разноцветных ярких костюмах выходят показаться публике, — все для той же рекламы. А в следующем сарае балаганный дед острит и, потешая публику, завлекает ее к кассе, где входной билет стоит от 10 до 20 копеек. А еще рядом, тоже на балконе, стоит, подергивая плечами, пышная молодуха и на высоких нотах докладывает о том, как она, влюбясь в офицера, купила огромную восковую свечу и пошла с нею молиться; и вот о чем ее моление:
     
      Ты гори, гори, пудовая свеча,
      Ты помри, помри, фицерова жена.
      Тогда буду я фицершею,
      Мои детки — фицеряточки!
     
      И на легком морозце горланит она во всю мочь эту бесстыдную песню, одетая поверх шубы в белый сарафан с расписными рукавами и цветным шитьем на груди, в красном кокошнике на
     
      Стр. 482.
     
      голове. Она весело приплясывает, стоя на одном месте, и разводит руками, заинтриговывая публику своим офицерским романом.
      Всякие эти гулянья и развлечения, приближаясь к субботе «широкой масленицы», проходили с каждым днем все более и более возрастающе, а на самую субботу даже в школах освобождали от ученья ребят, доставляя им праздничный день; закрывались многие торговые конторы и магазины, прекращались также работы в мастерских. [...]
     
      В оба эти дня вербной недели — в пятницу и особенно в субботу — Красная площадь покрывалась народом в таком изобилии, что бродившие толпы взад и вперед надо было исчислять многими тысячами. Одни покупают что-то себе по вкусу, другие только гуляют и, что называется, «глазеют», третьи торгуют тут же, с рук, самыми разнообразными товарами и особенно «морскими жителями», самым ходким вербным товаром. Это маленькие стеклянные пробирки с водой и с натянутой сверху тонкой резинкой,— обычно клочком от лопнувшего воздушного шара,— а внутри пробирки крошечный чертик из дутого стекла, либо синий, либо желтый, величиной с таракана, вертится и вьется при нажатии пальцем на резинку, спускается на дно и снова взвивается кверху. Стоили эти «морские жители» копеек по 15—20, и ими торговали разносчики так, как никаким иным вербным товаром. При этом бродячие торговцы сопровождали своих «морских жителей» разными прибаутками, обычно на злобу дня, иногда остроумными, иногда пошлыми, приплетая сюда имена, нашумевшие за последние месяцы, — либо проворовавшегося банкира, разорившего много людей, либо героя какого-нибудь громкого московского скандала. Затрагивались иногда и политические темы, вышучивались разные деятели, выделявшиеся за последнее время в Государственной Думе либо в европейской жизни иных государств. Но все это подносилось с таким добродушием, что никого особенно не задевало и проходило благополучно. Любопытно отметить, что эти «морские жители» появлялись только на вербном базаре в течение нескольких дней. В иное время года их нельзя было достать нигде, ни за какие
     
      Стр. 483.
     
      блага. Куда они девались и откуда вновь через год появлялись, публика не знала. Поэтому они и покупались здесь нарасхват. С разными свистульками и пищалками бродили по площади торговцы-мальчуганы, приводя в действие голоса своих товаров, и базар во всех направлениях был полон звуков — визга, свиста, гама и веселого балагурства.
      — Кому тещин язык? — громко взывает продавец, надувая свистульку, из которой вытягивается длинный бумажный язык, похожий на змею, и свертываясь обратно, орет диким гнусавым голосом.
      Эти «тещины языки» бывали тоже в большом спросе, как и «морские жители», как и маленькие обезьянки, сделанные из раскрашенной ваты. Гуляющая молодежь — девушки, студенты, гимназисты и всякие юнцы — почти все охотно прикалывали на булавках себе на грудь таких обезьянок с длинными хвостами и весело бродили с ними по базару. [...]
      [...] Бывало, посредине улицы ходили разносчики и громкими голосами выкрикивали о своих товарах, немножко нараспев. У всякого товара был свой определенный мотив, или «голос». Кто и когда узаконил эти мотивы — неведомо, но они соблюдались в точности в течение долгих лет, так что по одному выкрику, даже не вслушиваясь в слова, можно было безошибочно знать, с каким товаром разносчик, или едет в телеге крестьянин, продавая либо молоко, либо клюкву, лук, картошку, либо уголь, или бредет, не торопясь, с мешком за плечами старьевщик, скупающий всякий хлам, обноски, скарб — то, что в старину называлось «борошень», идет и покрикивает, но непременно скрипучим голосом: «Старья сапог, старого платья — нет ли продавать!..»
      Крестьяне приезжали в город со своими товарами [...]. Сидя на соломе или на сене в телеге и проезжая шагом по улице, крестьяне взывали громкими голосами и тоже на свой особый лад, — у всех у них одинаковый:
      — Млака, млака, млака!..— или: — По-клюкву! По-клюкву!.. Ходили также мороженщики с кадушками на голове и протяжно заявляли, почти пели одни и те же слова:
      — Морожено хо-ро-ше!.. Сливочно-шоколадно морож!.. На смену мороженщику идет по улице человек, обвешанный
     
      Стр. 484.
     
      через шею до пояса гирляндой белых и румяных калачей, а в руках у него большой медный чайник особой формы, с горячим сбитнем — смесь патоки с имбирем, желтым шафраном, разведенная в кипятке. На поясе повязано толстое полотенце, в котором сидят в гнездах небольшие стаканчики с толстейшими тяжелыми днами, чтоб не обжигать при питье пальцы Этот торговец уже не только выкрикивает, что у него «Сбитень горячий!», но и балагурит, напевая вполголоса из народных прибауток о том, как «Тетушка Ненила пила сбитень да хвалила, а дядюшка Елизар все пальчики облизал — вот так патока с имбирем, даром денег не берем!..»
      А то, согнувшись под тяжестью большого узла на спине, шагает по тротуару татарин в бараньей шапке, продавая мануфактуру и халаты. Либо проходит по улице голосистый разносчик с ягодами, предложения которого слышны еще издали:
      — Садова мали-на! Садова ви-шенья!
      И у всякого товара свой определенный мотив, свой напев.
     
      1880-е гг.
     
     
     
      А. Н. Бенуа
      ВОСПОМИНАНИЯ О МАСЛЕНИЧНЫХ БАЛАГАНАХ В ПЕТЕРБУРГЕ
     
      В детстве с веек все и начиналось. Проснешься в воскресенье и из кроватки слышишь, как сверлят воздух серебристые колокольчики. Няня непременно доложит: «Вставай скорей, уж вейки приехали». И хотя, в сущности, в этом событии ничего не было поразительного и неожиданного, однако босиком бежишь к окну, чтобы удостовериться собственными глазами. Вероятно, это возбуждение являлось все по той же склонности ребенка к беспорядку, к нарушению будничной обыденщины. Извозчик, что городовой, что дворник с метлой, что почтальон с сумкой или трубочист со стремянкой, что разносчик с лотком или нищий на перекрестке — органически сросшееся с улицей существо. Вейка же — нарушитель уличной обыденщины. Во-первых,
     
      Стр. 485.
     
      это иностранец, то в самом деле не понимающий русского языка, то притворяющийся, что он его не разумеет — для вящего шика. Лошадь его не просто лошадь, а шведка. А затем это какой-то бунтарь, для которого законы не писаны. Он едет другим темпом... он берет не то дешевле, не то дороже обыкновенного, на нем можно усесться и вдвоем, и вчетвером, и вшестером — скорее, нечто неудобное, но по этому самому и приятное в дни повального безумия, в дни общественных вакханалий.
      Но вид вейки означал не приглашение просто на прогулку по улицам столицы, а он манил к особому путешествию — на Царицын луг. И просто прокатиться было очень занятно и весело, особенно весело, когда дороги были смяты и залиты оттепелью, когда полозья то скользили, как по маслу, то начинали дергаться по оголившейся мостовой, и вейка оказывался на мели. Но это наслаждение было простым баловством сравнительно с ритуалом поездки «на балаганы». Тут и сам вейка принимал более торжественный вид. Он сознавал, что служит какому-то большому делу, что он видный актер в пьесе. В другое место он ехал так себе, по любезности, а сюда его несло священное сознание своей обязанности. За это и родители наши с удовольствием приплачивали ему лишний двугривенный, ибо они понимали, что общие правила экономии в таких случаях неуместны. Надо же было дать ребятам возможность «покутить», а в понятие кутежа непременно входит и расточительность.
      Впрочем, на балаганы не принято было у нас ездить в первый же день. И я сам почему-то любил оттягивать это наслаждение подальше, хотя задолго до Масленицы и готовился к нему, и особенно острым оно мне представлялось в те минуты, когда я проезжал мимо строящихся против Летнего сада огромных деревянных храмин. Возвращаясь в темноте с Кирочной от дяди, я видел при свете луны через окно кареты лес стропил, какие-то гигантские склады материалов, какие-то зародыши будок, гор, павильонов. Этот строящийся деревянный город обещал чудеса в решете. Сюда приедет царить дед, тут загремят дьявольские карусели, тут я буду мерзнуть в ожидании представления в «театре». Но когда вожделенная неделя наступала, то надлежало себя еще помучить. Да и в школу или в гимназию нужно было ходить до самой среды...
     
      Стр. 486.
     
      В первый раз, впрочем, я был на балаганах в таком раннем детстве, когда ни о какой школе для меня еще не помышляли. Был я со своими старшими братьями, и это было тогда еще, когда балаганы устраивались вдоль Адмиралтейского бульвара, вероятно, в 1874 году.
      Через эти двери я вступил тогда в царство Мельпомены и Талии, и несомненно, именно благодаря такому случаю, я сразу с этими божественными дамами стал на весьма короткую ногу. Я их увидел действующими на полной свободе, перед вытаращенными от изумления взорами настоящего народа, под взрывы подлинно веселого хохота. И я познал сразу «театральное возбуждение», я вышел из балагана одурманенный, опьяненный, безумный... Четырехлетний мальчишка тогда понял, что он сподобился приобщиться к чему-то весьма прекрасному, весьма значительному. И впечатление от этого первого моего спектакля укоренилось в памяти неизгладимым образом... Стоит мне вызвать в памяти то «чувство экстаза», в котором я тогда очутился после апофеоза, как я уже весь исполняюсь безусловной верой в абсолют театра, в его благодать, в его глубокий человеческий смысл...
      И самое представление я помню как сейчас. Это была настоящая пантомима с Арлекином, Пьерро (которого публика звала, к моему негодованию, «мельником»), Кассандрой, феями, чертями и пр. Первое действие изображало нечто вроде рощи; справа был холм, в котором моментами сквозились всякие видения, слева — трактир с навесом. Приезжал шарабан, у которого отлетало колесо и из которого вываливались очень нарядные люди. Под навесом они оправлялись и пировали. Арлекин прислуживал. За какую-то провинность его затем убивали, что доставляло большую радость его коллеге — Пьерро. Последний, оставшись наедине с трупом, разрезал его на части, а затем глумился над покойным, составляя снова члены самым нелепым образом. И вдруг наступал полный переворот. Появившаяся в белом бенгальском огне фея своей волшебной палочкой возвращала Арлекина к жизни, да и сам Арлекин становился каким-то волшебным существом. Его поварская batte[1] [колотушка, пест (примеч. А. Н. Бенуа).] приобретала чудотворную
     
      Стр. 487.
     
      силу, и все, чего он ни касался ею, сразу становилось ему послушным.
      Второе действие было сплошной кутерьмой. Сцена изображала кухню трактира. Оживший Арлекин начинал шутить мстительные шутки с Пьерро и со своими бывшими хозяевами. Он появлялся в самых неожиданных местах. Его находили в варящемся на очаге котле, в ящике от часов, в сундуке из-под муки. С главным толстенным поваром во главе за ним гнались все посетители трактира. Но Арлекин оказывался неуловимым. Среди пола он исчезал для того, чтобы секунду спустя выскочить в окно; только что он прыгнет в зеркало над камином, как уже проносится через всю сцену, сидя на волшебном чудовище. И разумеется, позором покрывались преследователи. Выбегая из разных дверей, они сталкивались посреди сцены, наносили друг другу убийственные колотушки, предназначавшиеся для врага, валились вповалку целыми кучами или еще — все их усилия не были способны сдвинуть тяжелый комод, за которым спрятался повеса, и тут же комод сам сдвигался и начинал носиться за ними.
      Третье действие я пропускаю, несмотря на прелестную декорацию, в которой я узнал «родной» венецианский Canal grande [1] [Большой канал в Венеции]... В общем, здесь пантомима как-то затихала и увядала. Но тем более потрясающим казался финал. Из темного леса, в котором еще раз являлась фея, Арлекин и его преследователи прямо попадали в ад с исполинскими дьяволами, с грохотом адской музыки и с клубами красного бенгальского огня. Казалось, для всех гибель неминуема. И тут-то совершенно неожиданно с неба спускались гирлянды роз, поддерживаемые амурчиками, мрачный грот ада проваливался, чтобы дать место сияющему «раю». Арлекина фея соединяла с Коломбиной, гнусные же злодеи, имевшие дерзость посягать на жизнь баловня верховных сил, оказывались все с рожами свиней, ослов, козлов и прочих непочетных животных. Этот апофеоз я могу хоть сейчас на бумаге воспроизвести с того образа, который запечатлелся в памяти. Точно сейчас вижу залитый светом фон, цветы и какие-то драпировки на месте небесных падуг, а на первом
     
      Стр. 488.
     
      плане недоумевающую пантомиму свиных харь и ослиных морд. Я долгое время помнил и музыку этого апофеоза, но с годами она исчезла из кладовых моего слуха. И не раз я затем видел подобные же пантомимы.
      [...] Надо отдать справедливость, что в этих поисках чего-то благородного, серьезного и для души полезного не все было отмечено неудачей и безвкусием. Многое, особенно у Лейферта, обнаруживало большую и просто-таки самоотверженную работу и импресарио, и режиссеров, и декораторов, и актеров. Мне особенно запомнился спектакль «Кавказского пленника», в котором нравилась всем юная миловидная актриса, игравшая черкешенку с необычайной искренностью и простотой.
      Да и в целом настроение на балаганах оставалось прежним. Все еще стоял стон от мычащих оркестрионов, все еще гудела и бубнила огромная площадь — так громко, что даже до Гостиного двора и до Дворцовой площади долетали отголоски этой чудесной какофонии. Все еще чад от каруселей, качелей и гор дурманил головы, все еще клубились облака пара от уличных самоваров и от барака, в котором под рожей немецкого Кладератша пеклись «берлинские пышки». Все еще у малышей болели животы от пряников, стручков и орехов; все еще у старших болели помятые в сутолоке бока. Все еще вокруг площади медленно колесили пленницы Смольного монастыря в каретах цугом и с красными лакеями на позументированных козлах. Все еще лгали раешники про королеву Викторию, которая «вот за угол завернула, не видать стало», все еще вертелись страшные перекидные качели, гнусавил по-прежнему Петрушка в лапах у «ученова-моченова Барашка», дед ерзал по парапету и нес очень непристойную околесицу, а рядом с ним плясали красавицы в конфедератках и жуткая «коза» с длинной шеей. [...]
     
      1870-е гг.
     
      Стр. 489.
     
      М. В. Добужинский
      ПЕТЕРБУРГ МОЕГО ДЕТСТВА
     
      На черный двор, куда выходили окна всех кухонь, забредали разносчики и торговки и с раннего утра распевали на разные голоса, поглядывая на эти окна: «клюква — ягода — клюква», «цветы — цветики», «вот спички хорош — бумаги, конвертов — хорош спички», «селедки голландские — селедки», «кильки ревельские — кильки»! И среди этих звонких и веселых или охрипших голосов гудел глухой бас татарина: «халат-халат» или «шурум-бурум». Сквозь утренний сладкий сон я уже слышал эти звуки, и от них становилось как-то особенно мирно, только шарманка, изредка забредавшая на наш двор, всегда наводила на меня ужасную грусть. [...]
      [...] Самым веселым временем в Петербурге была Масленица и балаганы. Елка и Пасха были скорее домашними праздниками, это же был настоящий всенародный праздник и веселье. Петербург на целую «мясопустную неделю» преображался и опрощался: из окрестных чухонских деревень наезжали в необыкновенном количестве «вейки» со своими лохматыми бойкими лошадками и низенькими саночками, а дуги и вся упряжь были увешаны бубенцами и развевающимися разноцветными лентами. Весь город тогда наполнялся веселым и праздничным звоном бубенчиков, и такое удовольствие было маленькому прокатиться на вейке! [...]
      Приближаясь к Марсову полю, где стояли балаганы, уже с Цепного моста и даже раньше, с Пантелеймоновской, я слышал, как в звонком морозном воздухе стоял над площадью веселый человеческий гул и целое море звуков — и гудки, и писк свистулек, и заунывная тягучка шарманки, и гармонь, и удар каких-то бубен, и отдельные выкрики — все это так тянуло к себе, и я изо всех сил торопил мою няню попасть туда поскорей. Балаганы уже виднелись за голыми деревьями Летнего сада — эти высокие желтые дощатые бараки тянулись в два ряда вдоль всего Марсова поля и на всех развевались трехцветные флаги, а за балаганами высились вертящиеся круглые качели и стояли ледяные горы, тоже с флажком наверху.
     
      Стр. 490.
     
      Я попадал сразу в людскую кашу, в самую разношерстную толпу — толкались веселые парни с гармошкой, разгуливали саженные гвардейские солдаты в медных касках и долгополых шинелях с белым кожаным кушаком — и непременно в паре с маленькой розовой бабенкой в платочке, проплывали толстые салопницы-купчихи и тут же — балаганы были «в моде», и в обществе считалось по традиции тоже хорошим тоном посетить народное гуляние — прогуливались тоненькие барышни с гувернантками, гвардейские офицеры со своими дамами в меховых боа — словом, было «слияние сословий». Раз видели, как медленно проезжали вдоль балаганов придворные экипажи и тянулись длинным цугом кареты с любопытными личиками институток.
      Я с восторгом глядел на огромные полотнища — вывески балаганов — целые картины, где были простовато нарисованы и неизбежная «Битва русских с кабардинцами», и храбрый «Белый генерал», скачущий в пороховом дыму на белом коне, а внутри этих балаганов слышались пальбы, трубные сигналы, музыка и барабаны. На других же балаганах, поменьше, красовались изображения львов и тигров с человекоподобными свирепыми физиономиями, шпагоглотатели, эквилибристы, вольтижеры, великаны и лилипуты, даже итальянские арлекины и пульчинеллы — эти персоны каким-то чудом еще жили в Петербурге моего детства! Самые большие балаганы, Лейферта и Малафеева, бывали полны народа, у их боковых деревянных стен были прилеплены лестницы, которые всегда были черны от людских очередей, ожидающих впуска в «раек». У Малафеева я видел с няней «Куликовскую битву», особенно восхитил меня сам бой, со звоном мечей, происходивший за тюлем, как бы в туманное утро, даже, может быть, в нескольких планах между несколькими тюлями — иллюзия была полная, и, надо думать, сделано это было вовсе не плохо. Из папиного чтения «Откуда пошла русская земля и как стала быть» я знал про Мамаево побоище, и, на мой взгляд, все было верно: и то, что Дмитрий Донской, израненный, лежал под деревом, и русские воины-богатыри Пересвет и Ослябя были похожи. Помню на балаганах еще представление: русскую сказку «О семи Семионах», которая тоже мне была знакома по сказкам Афанасьева, где один из
     
      Стр. 491.
     
      братьев лез на высокий шест, чтобы что-то увидеть, этот Семион оставался на месте, делая вид, что лезет, а декорация все время опускалась — тоже была полнейшая иллюзия.
      Внутри балаганов было холодно, они согревались лишь дыханием публики, и несчастные актеры говорили сиплыми голосами из последних сил, весь день без передышки горланя в ледяном воздухе.
      Кроме самих балаганов, сколько еще было всевозможных приманок! Среди шума толпы вертелись и звенели карусели, и можно было лихо прокатиться верхом на деревянной лошадке в «яблоках», и стоял треск выстрелов в маленьких тирах — «стрельба в цель», к ним меня ужасно тянуло, но няня ни за что не пускала, боясь ружей и пуль и из опаски, что меня еще подстрелит какой-нибудь озорник. А покататься на круглых качелях мне и самому не очень хотелось [...], тут было действительно страшно вдруг застрять и повиснуть в воздухе, — и я только издали поглядывал, как летали на этих качелях в открытых будочках обнявшиеся парочки и лущили семечки. Но с какой завистью я смотрел на катавшихся с ледяных гор, которые казались гигантской высоты! Один только раз с кем-то из взрослых я с замиранием сердца ухнул с горы на салазках среди взвившейся ледяной пыли. Среди толпы стояли и раешники со своими заманчивыми домиками — за копейку можно было в круглое окошечко поглядеть на разные лубочные картинки и «перспективные» виды. Раешники с шутками зазывали прохожих и, объясняя картинку, импровизировали свои смешные прибаутки.
      Конечно, гнусавил и Петрушка, выскакивая из-за пестрой ширмы, и я не мог оторвать глаз от его судорожных движений и ликовал, как и все кругом, когда он колотил своей дубинкой и полицейского, и черта, и всегда сам воскресал невредимым. И столько на каждом шагу было соблазнов! На лотках красовались пряники: «печатные», вяземские, белые мятные в виде разных забавных фигурок — человечков, всадников, рыб и зверей, были и расписные, с разводами, розовые и облепленные миндалем. Грудами лежали леденцы, закрученные спиралью или обмотанные бумажкой с цветной бахромкой на концах, мои любимые сладкие турецкие стручки, сморщенные моченые груши. На
     
      Стр. 492.
     
      других лотках были разложены рядами аппетитные жирные круглые пирожки, которых мне так и не удалось отведать...
      Всякой невзыскательной снеди было великое изобилие — разные колбасы, студень, ситные пироги с грибами и печенкой, калачи, кренделя, баранки — и все это тут же на морозе уничтожалось. Продавался горячий сбитень в медных чайниках, обмотанных полотенцем, какое-то ядовито-желтое и ярко-красное питье в стеклянных кувшинах, и дымились огромные пузатые самовары.
      Маленьким я всегда приносил домой с балаганов какую-нибудь игрушку и обязательно красный воздушный шар, гроздья которых то тут, то там маячили над головами.
      Больше всего толпилось народу возле балаганного Деда. Дед с привязанной мочальной бородой и с молодым розовым лицом, всегда охрипший от мороза и нескончаемой болтовни, сидел верхом на балюстраде балаганного балкончика и откалывал разные непристойности по адресу рядом с ним стоявшей молодецки подбоченившейся девицы в рейтузах, туго обтягивавших ляжки, в гусарской куртке с бранденбурами и лихо надетой конфедератке. А то Дед намечал какую-нибудь жертву для глума в толпе, обыкновенно выбирал рыжего, народ кругом гоготал и еще пуще подзадоривал Деда. Няня всегда пыталась увести меня подальше, чтобы меня не задавили и чтобы я не наслушался гадких словечек.
      Балаганы после Масленицы стояли весь пост заколоченными. На Пасхе вновь оживали, но это было уже не то, под снегом и на морозе все было особенно веселым. Тут же веяло весной, на ветру пузырились полинявшие от дождя вывески. Горы уже не действовали, толпа шлепала по лужам, настроение бывало по-прежнему праздничным, но все было по-другому.
      Именно масленичные балаганы в моем воспоминании и остались для меня окруженными незабываемой петербургской поэзией.
     
      1890-е гг.
     
     
      Стр. 493.
     
      МЕДВЕЖЬЯ ПОТЕХА
      Аввакум Петров
     
      И я паки позавелся, а дьявол и паки воздвиг на меня бурю Придоша в село мое плясовые медведи с бубнами и с домрами, и я, грешник, по Христе ревнуя, изгнал их, и ухари и бубны изломал на поле един у многих и медведей двух великих отнял, — одново ушиб, и паки ожил, а другова отпустил в поле. И за сие меня Василей Петровичь Шереметев, пловучи Волгою в Казань на воеводство, взяв на судно и браня много [...], гораздо осердясь, велел меня бросить в Волгу и, много томя, протолкали.
     
      1648
     
     
     
      УВЕДОМЛЕНИЕ
     
      Для известия: Города Курмыша Нижегородской губернии крестьяне привели в здешний город двух больших медведей, а особливо одного отменной величины, которых они искусством своим сделали столь ручными и послушными, что многие вещи, к немалому удивлению смотрителей, по их приказанию исполняют, а именно: 1) вставши на дыбы, присутствующим в землю кланяются и до тех пор не встают, пока им приказано не будет; 2) показывают, как хмель вьется; 3) на задних ногах танцуют,
      4) подражают судьям, как они сидят за судейским столом;
      5) натягивают и стреляют, уподобляя палку, будто бы из лука;
      6) борются; 7) вставши на задние ноги и воткнувши между оных палку, ездят так, как малые робята; 8) берут палку на плечо и с оною маршируют, подражая учащимся ружьем солдатам; 9) задними ногами перебрасываются через цепь; 10) ходят, как карлы и престарелые, и, как хромые, ногу таскают; 11) как лежанка без рук и без ног лежит и одну голову показывает; 12) как сельские девки смотрятся в зеркало и прикрываются от своих женихов, 13) как малые ребята горох крадут и ползают, где сухо — на брюхе, а где мокро — на коленях, выкравши же, валяются;
     
      Стр. 494.
     
      14) показывают, как мать детей родных холит и как мачеха пасынков убирает; 15) как жена милого мужа приголубливает;
      16) порох из глазу вычищают с удивительною бережливостью;
      17) с не меньшею осторожностию и табак у хозяина из-за губы вынимают; 18) как теща зятя потчевала, блины пекла и угоревши повалилась; 19) допускают каждого на себя садиться и ездить без малейшего супротивления; 20) кто похочет, подают тотчас лапу; 21) подают хозяину шляпу и барабан, когда козой играет; 22) кто же поднесет пиво или вино, с учтивостью принимают и, выпивши, посуду назад отдавая, кланяются. Хозяин при каждом из выше помянутых действий сказывает замысловатые и смешные приговорки [...].
      Все выше помянутое показано быть имеет в праздничные дни в карусельном месте противу церкви Николая-чудотворца пополудни к 6 часу. Первые места по 25 коп., вторые по 15 коп., а последние по 5 коп. с человека. Смотрители впускаемы будут за заплату наличных денег.
     
      Санкт-Петербургские ведомости, 1771
     
     
      * * *
      Медведь с козою проклажаются,
      На музыке своей забавляются.
      Невзначай на дороге встретился с козою медведь
      И стал на нее пристально глядеть,
      И коза его стала спрашивать:
      — Разве ты меня не узнал,
      Как винцо со мною вместе попивал?
      Но теперь станем с тобою веселиться,
      И тому станут люди дивиться.
      Ты, мой любезный медведь, заиграй в балаику,
      А я, молода коза, попляшу теперь.
      За то нас станут благодарить,
      Другой вздумает подарить,
      Но и мы за оное зрителям отдадим почтенье
      На сырной неделе в воскресенье.
      Вторая четверть XIX века
     
      Стр. 495.
     
      В МАРЬИНОЙ РОЩЕ
     
      Медведь с козою забавлялись
      И друг на друга удивлялись.
      Увидел Медведь Козу в сарафане,
      А Козынька Мише моргнула глазами,
      И с этого разу они подружились,
      Музыке и пляске вместе научились,
      Пошли в услуженье к хозяину жить,
      Играть и плясать, винцо вместе пить.
      Вожак с барабаном прибауточки врал,
      За ихнюю пляску со всех денежки брал.
      Привел их к народу, раскланялся всем,
      С прибауткой своею плясать им велел:
      — Ну-тка, Мишка, играй веселее,
      А ты, моя Козынька, вертись поскорее!
      Ты, Миша, с балалайкой в свои струны брякни,
      А ты, Коза, в ложки с бубенцами звякни.
      Ты, Миша, вприсядку пляши трепачка,
      А ты, Коза-козынька, танцуй казачка,
      Я с вами же вместе буду веселиться,
      А добрые люди нам станут дивиться,
      Ай, скажут, Топтыгин, ай, удалец,
      Играть научился, плясать молодец,
      И Коза мастерица на ложках играть,
      Не уступит и Мише винцо попивать.
     
      1858
     
     
     
      С. Щеглов
     
      В детстве я часто видел поводильщиков медведей. Пово-дильщиками более всего были цыгане. Они под барабанный бой с прибаутками заставляли медведя ходить на задних лапах и представлять: как бабы пьяные падают, как ребята горох воруют; заставляли кланяться почтеннейшей публике, держать в
      - 495 -
      лапах хозяйскую шапку для сбора медяков и пить водку, возить на себе хозяина и реветь. Товарищ поводильщика в это время представлял козу, закрывшись каким-то мешком, из отверстия которого выставлялась деревяшка, изображавшая собою козью морду. Смотреть на медведя сбегалось множество мальчишек.
      1860-е гг.
     
     
     
      И. А. Белоусов
      УШЕДШАЯ МОСКВА
     
      С медведями в то время и позднее — на моей памяти — ходили двое: вожак — здоровый, коренастый мужик-ярославец и его помощник — мальчик лет 12—13, который изображал «козу», надевал на себя мешок, сквозь который сверху протыкалась палка с козьей головой, к голове был приделан деревянный язык, приводимый в движение привязанной к нему веревкой.
      Когда начиналось представление, вожак бил в барабан, «коза» хлопала языком, а медведь начинал кружиться — это называлось «медвежьим танцем».
      Медведей в то время водили крупных, у них были подпилены зубы и когти, а у некоторых выколоты глаза.
      После представления медведь обходил публику с шапкой и собирал подаяние. Иногда медведя и вожака угощали водкой, до которой они оба были большие охотники.
      В последнее время (1920—1921 годы) опять на московских улицах появились вожаки с медведями, но водили молодых медведей — медвежат. Представление состояло в борьбе вожака с медвежонком; на это зрелище собирались большие толпы народа.
      Был такой случай: один вожак вздумал выкупать своего медведя в Яузе. Мишка до того разохотился купаться, что ни за что не хотел вылезать из воды; вожак сам полез в реку, чтобы выгнать медведя, и он закупал вожака.
      А после 1925 года медведи из Москвы исчезли...
     
      Стр. 497.
     
      «МАРЬИВАННА»
     
      Марьиванна — старенькая, взъерошенная. Входя в большой, колодцем, лишенный солнца двор, она апатичными глазами оглядывает тесно обступивших ее детей.
      Рядом со старенькой Марьиванной — ее внук, такой же взлохмаченный, растерянный. С каким бы удовольствием, кажется, он побегал с детворой по двору, повалялся в песке, полазил по пожарной лестнице. Да разве может он думать о развлечениях, когда на шее у него целая семья?!
      Но вот грозно свистит в воздухе кнут, и лохматая Марьиванна тяжело подымается... на задние лапы.
      — А ну, покажи, как девки за водой ходят,— кричит в самое ухо Марьиванне ее «импресарио».
      И Марьиванна (бедная Марьиванна!) с медвежьей грацией закидывает кнутовище за шею и медленно, лениво раскачивается. А маленький внук, «кормилец-поилец», награжденный кем-то целым литром молока, тянет его прямо из горлышка под разухабистое, надоедливое:
      — Как мужик напивается да в грязи валяется... Повальсировав, даже покатавшись верхом на палочке,
      Марьиванна заканчивает сеанс. Утомился и маленький имитатор пьяного, в грязи валяющегося мужика.
      Но день еще долог.
      Сколько еще придется этим четырехногим труженикам обойти сегодня дворов.
      Сколько тысяч глаз заставят они сегодня загореться радостным огоньком.
      Сколько детских сердец заполнят они неизбывным, незабываемым восторгом.
      Сколько раз привычные уши «гастролеров» услышат восторженное, ребяческое, бесконечно искреннее, из нутра рвущееся:
      — Мишки, ай-ай-ай, Мишки идут...
     
      1925
     
     
     


К титульной странице
Вперед
Назад