- Вы благодарите меня слишком поздно. Если бы я заговорил в должную минуту! Вначале было всего несколько таких, кого вам следовало изгнать и обезвредить. Теперь же это обширный заговор, один не знает другого. Но все замешаны в нем, и все окажутся виновными, в том числе и я и вы.
      При последнем, самом дерзновенном слове приземистый человечек выпрямился, стал в позу поклонаотставленная нога, шляпа на весу. В сущности, не король отпустил его, а он короля.
      Генрих заперся у себя. Он хочет сделать подсчет, провести черту и подписать итог, как некто в арсенале. "У того чистая совесть, следствие точных расчетов, а другой ему и не нужно. Он может в любую минуту доказать мне, что крестьяне шли на мою столицу как бунтовщики и что тот, кто их привел, по справедливости сидит в тюрьме, ибо он молод и дерзок. Я же не смею быть таким, иначе я, право же, знал бы, что мне делать".
      Он забегал по комнате, он сбросил на пол два больших кувшина, звон металла долго отдавался в воздухе. Наконец король громко застонал, тогда из глубины комнаты появилась фигура его первого камердинера д'Арманьяка, который держался очень прямо.
      - Сир! - начал он без разрешения, голосом, чрезвычайно напоминавшим другой, недавно слышанный Генрихом. Сперва Агриппа, а теперь этот, все старики как-то сразу осмелели.
      - Что тебе нужно?
      - Вы должны узнать правду, - решительно заявил д'Арманьяк. - Затем вы будете действовать, как подобает великому королю.
      Генрих сказал:
      - О величии мы все знаем. Вот правды нам не хватает, а тебе она якобы известна?
      - Она известна вашим врачам. Вашим врачам, - повторил спутник всей его жизни. Он несколько сбавил важности и скривил рот.
      - Они доверились мне!
      - Почему не мне? - удивился Генрих, пожав плечами. - Их братия любит торжественность. Когда я был болен, все собрались у моей постели и мой первый врач Ла Ривьер обратился ко мне со строгими наставлениями. Конечно, тот, кто изучил мою природу, знает долю правды обо мне.
      - У господина Ла Ривьера не хватило мужества сказать вам ее в лицо. - Д'Арманьяк говорил глухо, опустив глаза.
      Генрих побледнел.
      - Ничего не таи! Это касается герцогини де Бофор?
      - И ее. - Старик попытался еще раз принять бравую позу, но то, что он выговорил, звучало беспомощно.
      - Говорят, вы больше не сможете иметь детей.
      Генрих скорее ожидал чего угодно.
      - Да ведь у меня опять будет ребенок. Она носит его под сердцем.
      Он услыхал:
      - Это - последний. Ваша болезнь положила этому конец, как утверждает господин Ла Ривьер.
      Король ничего не ответил. В его голове замелькали мысли, выводы, решения; д'Арманьяк следил за всем. Чем больше их сменялось, тем непреложнее был он уверен в последнем, которое непременно должно возникнуть и подвести черту. Так и есть, увидел д'Арманьяк. Твердо принято и не изменится впредь. Он женится на женщине, от которой у него есть сыновья, ибо больше у него их быть не может.
      Первый камердинер отошел в сторону. Ему господин его об этом не сообщит, ибо это сама судьба и она не нуждается в доводах "за" или "против". Если бы у него спросили совета, д'Арманьяк осторожно намекнул бы, что, может быть, господин Ла Ривьер находится в сговоре с герцогиней де Бофор. А если не в сговоре, то по собственному почину захотел угодить ей. Впрочем, он считает, что служит этим королю. И плохо служит, подумал д'Арманьяк. Ла Ривьер лжет, король, конечно, может иметь детей, да и ложь его запоздала. Король уже принял решение. Но по той же причине, что и он, враги герцогини не станут мешкать.
      Старик, сразу постаревший на несколько лет, с трудом поставил на место тяжелые кувшины. Король верит врачам. Астрологам он не верит, но тем крепче верит врачам. А они уже не в силах помочь. Габриель обречена.
     
     
      О СОВЕСТИ
     
      Дом финансиста Цамета стоял уединенно, хотя и на шумной улице, которая начинается у Сент-Антуанских ворот. Эта улица триумфальных въездов расширялась вправо к Королевской площади короля Генриха, которая все еще не была закончена. Дом напротив повернулся тылом к прекрасной улице и был к тому же отгорожен высокой стеной; чтобы попасть в это обособленное владение, приходилось завернуть за угол в узкую уличку, оттуда - в небольшой тупик. Иногда случалось, что железная дверца не была заперта. Для посетителя, явившегося в этот ранний час, она отворилась.
      Он попал на широкий двор и, как человек бывалый, не слишком подивился обширным строениям итальянской виллы. Все здания низкие, а крытые галереи и террасы легкие, изящные и поднятые над землей. Любитель красоты мог прогуливаться по ним, когда день был ясен и сад благоухал. Жилой дом, купальни, конюшни, службы и помещения для челяди были устроены на широкую ногу, однако без излишеств, - "ибо, в противоположность варварам, мы никогда не стараемся казаться выше, чем нам приличествует", - подумал посетитель.
      Он спросил привратника, встал ли уже господин. Неизвестно, гласил ответ. Этот ранний час, после того как удалились последние гости и он позволил себе краткий отдых, господин проводит в своей спальне у секретера, но мешать ему не дозволено. Конечно, не считая особых случаев, - добавил слуга с непонятной учтивостью - посетитель не похож был на богатого человека. И все же его тотчас же проводили в дом, ступая при этом на цыпочках. В доме его с поклоном встретил дворецкий и, приложив палец к губам в знак молчания, прошел впереди таинственного гостя и тихонько постучал в стену, а затем нажал невидимую пружину.
      Себастьян Цамет не сидел за расчетами, как предполагалось. Таинственный посетитель проник в комнату несколько преждевременно и застал финансиста за молитвой. По крайней мере так могло показаться, ибо он, запахивая шелковый халат, поспешно поднялся с пола. Свет занимающегося зимнего дня боролся с мерцанием свеч.
      - Вы давно уже встали. У вас утомленный вид, - заметил мессер Франческо Бончани, агент великого герцога Тосканского.
      - Я ждал вас, - сказал сапожник Цамет, кланяясь совсем так же, как дворецкий. Он не ложился вовсе, его душа была полна тревоги, и он изо всех сил старался не обнаружить ее. Но политический агент уже отвел от него взор и оглядывал богато убранную спальню. У этого человека было больше вкуса к красивым вещам, чем охоты наблюдать за людьми. Их он знал и так, и, кроме того, естественно, чтобы богач низкого происхождения молился. Кому же быть религиозным, если не таким людям?
      Взгляд посетителя блуждал по изящным колонкам кровати из розового дерева и по узорчатому шелку на стенах.
      - Что-то у вас тут изменилось, - заметил он.
      - Не угодно ли вам позавтракать? - поспешно сказал Цамет. - Я сейчас отдам приказание, - Но, прежде чем подойти к воронке рупора, он приблизил лицо к свечам и задул их. Благодаря этому в углу стало темно, тем легче Бончани обнаружил картину. - Так я и знал, - сказал он.
      - Что вы знали? - спросил Цамет, жестоко сожалея, что позабыл спрятать картину. Неудобный гость сказал:
      - Вы правильно сделали, потушив свет. Такие краски сверкают сами по себе, точно алмазы.
      Он прекрасно знал, что ни камни, ни смеси из масла и разноцветной пыли сами по себе не имеют блеска. Зато им обладает богатство. А не благоговеть перед богатством, хотя бы это было недостойно человека просвещенного ума, Бончани не мог. Он презирал богатых и преклонялся лишь перед идеей богатства; в этом было его оправдание.
      Цамет настойчиво предлагал ему кресло. Он клал на него одну подушку за другой, но Бончани нельзя было оторвать от картины. Он угадал художника по особенностям его письма, понял также, что это был первый набросок, позднее дописанный на потребу зрителю.
      - Раньше это, несомненно, было лучше. Готов биться об заклад, что осуществление в большом масштабе, которое непременно должно было соблазнить этого варвара, много отняло от первоначального вдохновенного замысла. Такой гений, несомненно, изучал наших итальянских мастеров, однако не уразумел главного. Ему даже при большом старании почти не удается выйти за пределы чувственного восприятия. Яркие краски и изобилие плоти; но совершенство недоступно ему, ибо оно находится в области духа.
      - Пожалуйте, - сказал Цамет у накрытого стола, который бесшумно поднялся снизу. Бончани продолжал говорить:
      - Все равно, вначале замысел был вдохновенный. Король недвижим на своем троне, как идея величия, а подле распростерта голая возлюбленная. Плакать хочется, что это не удалось. Что с этим сделал бы любой из наших!
      - Ничего не сделал бы, - отвечал Цамет, ибо богач не любил, чтобы хулили его собственность. - Далеко не у всех художников есть способность к смелым выдумкам. А чего стоило добиться, чтобы он продал большое полотно королю, а набросок мне. Конечно, предложенная мною сумма была настолько высока, что никто в Европе не мог бы ее превысить.
      Бончани оглянулся на него.
      - Я уплачу вам вдвое за счет герцога.
      - Из достодолжного почтения я охотно предоставил бы его высочеству столь ничтожную вещь безвозмездно. - Цамет прижал руки к груди, где испуганно билось сердце. - Но король никогда бы мне этого не простил, - робко закончил он.
      Политический агент всем корпусом повернулся к нему. Опасений этой твари он не принял во внимание; небрежно окинул он взглядом фигуру сапожника, опущенные плечи, женские бедра, лицо, которое порой, в жажде наживы, становилось волевым и тем не менее оставалось плоским, как у рабов. Зрелище малоинтересное. Бончани отвернулся - меж тем как Цамет не мог отвести круглых глаз от тягостного гостя. Он чувствовал, что этот сухопарый, но благообразный человек в поношенной одежде принес с собой большие осложнения. Какая польза, что он с недавних пор предвидел их. Цамет внезапно заахал, что печеные устрицы остынут.
      - Я велю подать другие.
      - Нет, - сказал Бончани. - Я не ем устриц. А если съем, то лишь из уважения к вашей знаменитой кухне.
      Он сел за стол и сделал вид, будто ест. Глядя на его запавший рот, нельзя было поверить, что он действительно поглощает пищу. Над ввалившимися щеками возвышался выпуклый лоб и сильно развитые надбровья. Трудно было решить: череп ли оголен спереди, или лоб слишком высок. Бончани не опирался на спинку кресла, ни разу не опустил головы, и когда Цамет сидел, наклонясь над тарелкой, на нем неотвратимо покоился холодный взор. Гость молчал и не мешал ему жевать - это была отсрочка, как понимал сапожник. Набив рот, он, чтобы выиграть время, принялся извиняться, что сегодня пятница и у него имеются лишь рыбные блюда, запеканка из камбалы с устрицами в лакомом соусе, приготовление которого хранится в секрете. Король любит его из-за травы эстрагон, которая напоминает ему его родину Беарн.
      Цамет поспешил налить гостю второй стакан; первый тот осушил без заметных результатов. Светлое вино горячило кровь, но холодный взгляд оставался холоден. Цамет злился на гостя; нищий, которого великий герцог содержит весьма скудно. Богатый вельможа знает, кому следует платить; меньше всего тому, кто добровольно постится и кому собственный ум заменяет любые сокровища. Ему дают возможность применять свои способности и втихомолку вести опасную работу, меж тем как официальный посол окружен соответствующей пышностью, но редко посвящается в самые важные дела.
      - Больше не угодно? - спросил Цамет, решив положить конец как завтраку, так и раннему визиту. Однако он предчувствовал, что это не удастся. Гость заговорил.
      - Только у Цамета знают толк в еде, - сказал он.
      Хозяин с облегчением вздохнул.
      - Вы повторяете то, что говорят все. Господин Бончани, сравните только, как скудно питаются при здешнем дворе.
      - Я не бываю при дворе, - возразил агент и напрямик подошел к делу. - Я упомянул о вашей кухне, ибо при известных обстоятельствах даже важные государственные вопросы могут быть разрешены через посредство кухни.
      "Разрешены - так он это называет", - подумал финансист, и ему стало тяжело на душе, ибо теперь уже не отвратить судьбы.
      Бончани начал:
      - Люди, которые говорят, что для них священна жизнь других людей, бывают двоякого рода. Во-первых, те, кому она действительно священна. Это глупцы, и они становятся опасны, когда чернят перед общественным мнением смелые и жестокие деяния или, чего доброго, осмеливаются разгласить то, что решено и неминуемо свершится.
      Слова сопровождались грозным взглядом в круглые глаза собеседника. Затем агент продолжал свою речь невозмутимо, как книга:
      - Вторые говорят, что их совесть никогда не позволила бы им убить, хотя они часто убивали, что известно всякому. Наш монарх, великий герцог, мудрый и справедливый государь...
      Бончани остановился и наклонил голову в сторону двери.
      - Будьте спокойны, - сказал Цамет, готовый ко всему. - Я умышленно держу туземных слуг, они не понимают нашего языка.
      Тот продолжал невозмутимо, как книга:
      - Государю не надобно иметь собственной совести, ему нужна только совесть власти. Мой государь убил своего брата и жену брата, что знают все, и все молчат, ибо он этим доказал свое нравственное достоинство и силу. Это признают именно заурядные и слабые люди, которые сами никогда не могли бы убить. Посредственность так создана, что охотно переносит господство убийц, в чем нет никакого противоречия с ее готовностью верить убийце, когда он говорит, что уважает жизнь.
      Бончани выпил второй стакан, но и после него сохранил желтоватую бледность. Цамет не все понял из его ученой речи, но тем явственнее слышал поступь судьбы.
      Подняв длинный восковой палец, ученый говорил:
      - Лишь очень большой и очевидной лжи верят безоговорочно. Если ты умертвил ядом или мечом тринадцать человек, не говори: их было двенадцать. А скажи: ни одного. Это будет принято и станет неоспоримым при условии, конечно, что ты обладаешь властью насильственно приучить угнетенный народ к легковерию. Тогда в дальнейшем не понадобится и принуждение. Народ верит и блаженствует.
      Мыслитель превосходно сознавал, что мечет бисер перед свиньями, он ни на минуту и не думал приобщать какого-то Цамета к своим изысканным откровениям. Он отнюдь не удостаивал этой чести ростовщика, кто бы тот ни был; он видел перед собой богатство, как таковое, - идея, величие и сущность которой не обусловливается людьми. Невзирая на меньшую одаренность богатых, установлено, что их орбита имеет какую-то тайную притягательную силу для мощных и блистательных творений или деяний, которые они покупают. Если приглядеться внимательнее, то плата за прекрасные дерзновенные создания определяется не деньгами, а скорее низостью тех, кто может за них заплатить. Искусство не знает совести. Мысль бессовестна. Оба существуют благодаря наличию той породы людей, которой не полагается знать нравственные препоны, хотя бы какой-нибудь из финансистов по слабодушию стоял на коленях и молился. Однако же Цаметы необходимы, дабы могли существовать Бончани.
      В то время как мыслитель без долгих проволочек шел прямо к делу, Цамет, в свою очередь, напрягал все силы ради безнадежной попытки, - а может быть, и не вполне безнадежной. В конце концов, перед ним ведь всего лишь жалкий тунеядец, брюзга и шпион, и никакими злодеяниями ему никогда не попасть в сильные мира сего. И какая польза ему от его бахвальства.
      - Почтеннейший! - попытался заговорить Цамет. - Я, подобно вам, ценю красоту формы. Ваша речь доставляет мне несравненное наслаждение. Избавьте мой менее утонченный ум от словесного ответа. Разрешите мне лучше, так как я богат, показать вам скрытые сокровища моего дома. Это настоящие чудеса ювелирного искусства! Толпы блюдолизов, которые дни и ночи тунеядствуют и шпионят в моих залах, даже не подозревают о них. Вам же будет предоставлено самое ценное, и не только чтобы полюбоваться, а и унести с собой что понравится!
      После такого предложения, которым его рассчитывали подкупить, тайный агент вперил взгляд в хозяина. Гладкое лицо гостя, такое гладкое, как будто мысль пощадила его, покрылось морщинами и перекосилось, - но не сразу, а настолько медленно, что Цамет некоторое время был в недоумении, чего ждать дальше. Наконец его взорам предстало воплощенное презрение; такого совершенного презрения он не видел никогда, как ни часто сталкивался с ним в жизни. Несмотря на сильнейший испуг, он сохранил еще некоторую способность иронизировать над собой и подумал: "Себастьян, ты раздавлен". После этого он перестал сопротивляться и жестом показал, что готов теперь выслушать главное.
      Тогда Бончани стал выказывать своей жертве чрезвычайное почтение, которого до сих пор не было заметно, но, по сути, расстояние между ними осталось прежним. Он заговорил:
      - Весьма важное государственное дело должно благополучно завершиться через посредство кухни. Выбор пал на вас и на вашу кухню. Поздравляю вас с такой честью.
      - Незаслуженная милость, - пробормотал несчастный Цамет.
      - Особа, - сказал Бончани, отчеканивая каждый слог, - которая здесь часто и охотно кушала, должна вкусить в этом доме также и последнюю трапезу.
      - Я повинуюсь. Прошу вас не думать, что я хочу ослушаться высочайшего приказания, но по моему скромному разумению, которое совсем не идет в счет, и человек вашего веса, конечно, не обратит на него внимания, - так вот, по моему разумению, известная особа и без того не достигнет своей цели. К чему же еще...
      Цамет проглотил слово, он продолжал:
      - К чему подносить ей плохое блюдо?
      - Очень хорошее. Чрезвычайно полезное. Оно пойдет впрок, если не той особе, которая его вкусит, то его высочеству великому герцогу. Затем королю Французскому. А в дальнейшем и всему христианскому миру. Картина, которую я у вас покупаю, обойдет скоро всю Европу. Зрелище этой плоти, нагло распростертой подле королевского величия, убедит дворы и народы, что спасения можно ждать лишь от пресвятой руки божией.
      "Неужто рука моего повара столь свята? - мысленно спросил себя Цамет, серьезно призадумавшись. - Неужто это и вправду будет доброе дело? Но возможность угодить потом на колесо или на виселицу тоже мало заманчива. Все равно уже поздно, страха мы больше не обнаружим. Страшнее всего - человек, что сидит сейчас у нас в комнате. Он или я. Разве позвать людей, чтобы они избавили меня от него", - думал Цамет. Но думал нерешительно; от одного острого взгляда гостя весь пыл его погас.
      - Я повинуюсь, - лепетал он. - Мне очень лестно, что выбор пал на меня. К сожалению, я не вижу подходящего способа, если можно так выразиться, залучить сюда известную особу.
      - Она придет сама в надлежащий час, - гласил ответ.
      С этими словами посланец судьбы достал листок бумаги и прочел вслух новости, которые услышал от королевского духовника Бенуа. Раньше чем лист был сложен вновь, Цамет привычными зоркими глазами разглядел, что он совсем чист. А если бы он и был исписан, все равно то, что Бончани прочел, никак не могло быть запечатлено на бумаге. Такое не удостоверяется подписью и печатью, и эти двое просто столковались без свидетелей и документов. Да, чистый лист бумаги убедил Цамета, он отбил у него всякую охоту отрекаться от навязанного ему решения.
      Когда Бончани несколько раз обернул вокруг себя большое полотнище, служившее ему плащом, и собрался уходить, Цамет все еще продолжал бормотать торжественные клятвы. Непрошеный гость наконец-то удалился, и тут Цамет оцепенел. Он поднял было кверху обе руки, громко застонал, попробовал встать на колени, но отбросил эти попытки и застыл в неподвижности, ощущая лишь сразивший его удар. Его совесть говорила: "Я, Себастьян Цамет, сапожник Цамет, должен отравить возлюбленную короля. И сделаю это, ибо я труслив, как сапожник, а не то яд достанется мне самому".
      Из боязни, что его уединение может броситься в глаза, он покинул спальню и занялся обычными делами. В глубине души он продолжал неутомимо считать, но только не деньги. Он мысленно клал на одну чашу весов великого герцога Фердинанда и его страшного ученого, а на другую короля Генриха и его бесценное сокровище. Как бы он ни поступил, в обоих случаях ему грозит гибель. Только от бога можно ждать спасения; если бы он простер свою святую длань, он, наверно, оградил бы бедного Цамета. Сапожник испугался оттого, что внутренний голос назвал его бедным. Он давно отвык быть бедняком.
      Тут финансист возмутился. Хотя робко и тихо, но он воззвал к всемогущему, прося пощадить его. Святая рука божья легко может обойтись без ростовщика при французском дворе, где он составил свое счастье и хочет его сохранить милостью короля Франции. И с помощью благосклонности герцогини де Бофор, присовокупил он. "Ей постоянно нужны деньги, я сейчас сосчитаю, сколько она мне должна, и могу ли я решиться собственными руками лишить ее возможности когда-либо заплатить мне. Наоборот, она должна стать королевой, чтобы погасить счета!"
      Цамет предавался этим размышлениям, сидя в своей конторе, между его пальцами скользили деньги, кругом скрипели перья писцов, то и дело входили и выходили клиенты. Цамет наклонился над мешками с золотом, дабы никто не заметил, что глаза у него влажны. Он печалился о Габриели.
      В его памяти над ним снова склонялись все ее божественные прелести, как в ту ночь, когда она потребовала шесть мешков золота для военного похода короля. "Прекраснейшая женщина разрешает сапожнику Цамету созерцать свою красоту только за большие деньги, иначе и быть не может. Однако же я поступил тогда как благородный человек, она сама это сказала. К чему было становиться благородным по ее милости, если я должен воздать ей теперь за это таким супом. Дабы она почувствовала, что съела, а я бы стоял подле, и ее последнее слово ко мне было: негодяй? Нет, я не хочу этого. Этого я не сделаю".
      Вечером, в переполненном доме, под музыку и крики игроков настроение Цамета изменилось, теперь важны были лишь Тоскана и Габсбург, всемогущие властители, верное обеспечение для делового человека. Здешние дворяне - все бедняки, клянчат, чтобы он отсрочил им карточные долги, да и королева не уплатит никогда. А при этом позволяет себе презирать его, как только он почтительнейше обращается к ней со счетами, будь то лишь проценты на проценты. И все-таки на следующий день Себастьян Цамет отправился в арсенал к господину де Сюлли.
      Кареты у финансиста были роскошней, чем у короля.
      На этот раз он воспользовался скромным экипажем, принадлежащим его дворецкому, и поехал окольными путями, чтобы не бросаться в глаза. Он сидел, упершись руками в колени, в уме его непрерывно мелькали слова, с которыми он обратится к министру, за ними следовали ответы благородного господина. Цамет намеревался называть его сегодня "благородный господин", хотя обычно, во время их постоянных сношений, между ними был принят деловой тон. Он скажет: "Благородный господин! Ваша деятельность, равно как и моя, подвергается большой опасности. Случилось так, что мы сейчас находимся в одинаковом положении и в смысле выгоды, и в смысле ущерба, что не всегда имело место. События, которые надвигаются, уравнивают ростовщика и благородного господина".
      Министр скажет: "Я знаю, то, что происходит, мне известно. Между тем все ограничивается до сих пор одними слухами. А где факты? Как мне быть в случае, если бы я захотел вмешаться?"
      Цамет скажет: "Вы захотите, благородный господин, когда я вам расскажу, какого посещения я удостоился вчера ранним утром, второго такого я себе не желаю. Если в самом деле случится несчастье, что будет с нами? Мне не видать моих денег, а вам? Может ли кто-нибудь при таком ненадежном положении в королевстве советовать моему государю, великому герцогу, чтобы он и дальше вкладывал сюда капитал? Вы возразите, что ведь он сам отдал приказ совершить злодеяние. Это выдумка агента, я знаю моего государя. Если лее он обо всем осведомлен, тогда, значит, он просто хочет удостовериться, может ли самая высокая дама в стране быть уверена в своей безопасности - и этим будет руководствоваться. Как же ему прислать сюда свою племянницу, если ей грозит такая же участь? Благородный господин, об этом нечего и думать. Ваш деловой ум направит вас по верному пути, если даже несчастная женщина подала вам повод для не совсем добрых чувств".
      Министр сделает протестующий жест: "Недобрые чувства здесь ни при чем. Я лицо ответственное. В столице моего монарха подобные сомнительные происшествия не должны иметь место, не говоря уже об их финансовых последствиях. Господин Цамет, вы показали себя мудрым и храбрым, ибо вполне ясно, что вы открываете мне заговор с опасностью для собственной жизни. За этим человеком будут следить".
      Цамет, растроганный до глубины души: "Благородный господин!"
      Министр: "Дайте мне вашу руку и не зовите меня благородным, я не более благороден, чем вы. Поистине достойно удивления, что человек, занимающийся лишь коммерческими делами, сам собой превращается в дворянина. Это не иначе, как предопределение. Король сделает нужный вывод и возведет вас в дворянство. На вашем гербе будет ангел с распростертыми крыльями, ибо вы спасли от беды высокопоставленную даму и все королевство".
      До таких высот вознеслись в уме Финансиста его слова и ответы на них, которые он предвидел. Когда коляска подъехала, с запяток соскочил лакей и побежал наверх доложить о своем господине, как это всегда бывало. Вернулся он много медленнее: господин де Сюлли не принимает.
      Разве он выехал, спросил Цамет. Нет. Значит, у него совещание? Нет, он один. Почему же он никого не принимает? Никого - это не сказано. Ответ относится только к господину Цамету.
      Тот не понял - не сразу понял. Пылкие мечты и возвышенные чувства, с которыми он приехал сюда, до сих пор держали его в плену. В его коляске имелись письменные принадлежности. Цамет спешно написал, что он единолично владеет государственной тайной и требует аудиенции. Лакей побежал вторично. Вскоре сверху послышался грохот, стук, и к подножию лестницы скатился его посланец: на сей раз головой и руками вперед. Кто это сделал, спросил Цамет и услыхал: господин де Сюлли самолично. Тогда он понял и повернул назад.
      Рони снова принялся за работу, помехи словно не бывало. Не смело быть. Однако взять себя в руки было нелегко. Человек с длинной вогнутой спиной покинул свой громадный стол и очутился перед портретом рыцаря в латах: это был он сам. Он тотчас же отошел от портрета, только глаза рыцаря следовали за ним и глядели на него, где бы он ни находился. Это была знакомая особенность портрета, но сегодня краска залила лицо преследуемого и жгла его.
      "Не приказать ли воротить сапожника? Да, я его верну. Долг требует, чтобы я его выслушал. Как я предстану перед королем, если он будет знать, что я уклонился: как я предстану перед ним - потом! А если ничего не случится? Не в моих привычках тратить время на болтовню. Недоказанную болтовню, ибо, кто занимается предприятиями такого рода, не оставляет никаких следов, это предусмотрено. Следовало бы совсем не знаться с ним и ему подобными. Против разбойников я могу выслать солдат - этому же я все равно не воспрепятствую. Я стану соучастником, если призову к себе доносчика. Соучастником я быть не хочу.
      Я ничего не сделаю, я умываю руки. Разве не предупреждал я, когда еще было время, не советовал им обоим отказаться от своей прихоти, раз она неугодна богу. Богу неугодно все, что противно порядку и высшему служению. Королевское служение превыше всего. Я призван радеть о его служении больше, чем он сам. Ей я уже однажды спас жизнь. Мне она обязана спасительной немилостью короля. Тем хуже для нее, раз она не внемлет разуму и не устраняется, а, наоборот, добровольно стремится к погибели, хотя и знает, что ей суждено.
      Поздно, я не могу ей помочь. Она сама затянула веревку, и оборвется веревка лишь с ее жизнью. Без моего участия. Отец небесный видит мое сердце. Я по долгу соглашаюсь на тот конец, который предначертал ты, господь Саваоф!"
      Сказав это, Рони почувствовал, как совесть его словно чудом успокоилась. Он уселся за свой гигантский загроможденный письменный стол, и на взгляд рыцаря, который последовал за ним и сюда, он ответил твердым взглядом.
     
     
      ПРОЩАНИЕ
     
      Габриель узнала великую новость из письма от двадцать четвертого февраля 1599 года, в котором Генрих назвал ее своей государыней. Много превосходных имен давал он ей и не раз заимствовал хвалы своей любимой из сфер могущества и величия. Но только не эту хвалу, не это имя.
      Она была счастлива. От избытка счастья она стала молчалива. Она ему не ответила, не чувствовала никакого нетерпения, наоборот, неделя казалась слишком коротка, чтобы из многочисленных слов королевского письма разглядеть каждое в отдельности и продумать его смысл. "Мой прекрасный ангел". Еще недавно я далека была от небесного бесстрастия. И прекрасна - разве могу я быть прекрасна, нося под сердцем наше четвертое дитя? Но ты говоришь это, мой бесценный повелитель. "Такой верности, как моя, еще не знал мир". Это истинная правда, и не по принуждению он на восьмом году более верен мне, чем в первый год. Долгие годы, они-то и связали нас.
      Тут ей вспомнились былые времена, ее собственное превращение, как она постепенно сделалась вполне его собственностью, а ведь была жестокосердна и горда, когда была еще ничем. Здесь же, на вершине счастья, созданного только из любви, ее и его, у нее явилось желание склониться перед обездоленными и немощными.
      Семь дней протекли для нее сладостно, под сердцем она чувствовала ребенка, а мыслями витала в грезах, это были счастливейшие дни в ее жизни. Второго марта ее возлюбленный возвестил своему двору, что он решил жениться на ней в фомино воскресенье. Так как день был наконец назначен, папе Клименту тоже был положен предел для колебаний и оттяжек. Несколько дней провел он в молитве и приказал поститься всему Риму в самый разгар карнавала, ибо он вскоре должен был расторгнуть брак короля Французского и разрешить ему возвести на престол дочь своего народа.
      То кольцо, которое однажды упало на землю, король теперь открыто надел на палец своей королеве. Он прибавил к нему драгоценные свадебные подарки, впрочем, стоили они ему не больше, чем кольцо, потому что он сам получил их в дар от городов Лиона и Бордо. Двор не отказывал себе в удовольствии подчеркнуть это и еще многое другое, что могло умалить значение происходящего. Меж тем настал карнавал, всеобщее веселье смягчало злобу, ранее она была более настойчива: даже слухи и предзнаменования, вместе с проклятиями, исходившими из уст проповедников, замолкли на это время.
      Сама Габриель вначале не могла прийти в себя, столько приготовлений предстояло ей к великому дню. Она заказала себе подвенечное платье из алого бархата, цвета королев. Оно было заткано золотом и тонкими серебряными нитями, на нем были шелковые полосы, стоило оно тысячу восемьсот экю; мастер, который его шил, держал его у себя, пока оно не будет оплачено. У нее дома ее личный портной работал над вторым праздничным одеянием, которое обошлось не дешевле и особенно нравилось ей тем, что на пышных испанских рукавах переплетались буквы Н и G. Пятьдесят восемь алмазов ценой в одиннадцать тысяч экю должны были украшать круглое золотое солнце в волосах королевы.
      К этому надо еще добавить такое трудное дело, как выбор мебели для покоя королев Франции в Луврском дворце. Для мебели были сделаны рисунки, отвергнуты, сделаны снова; в результате получились обыкновенные кресла, только обитые пунцовым шелком. Но это были кресла королевы и потому казались достойными удивления, и хранились они у мадам де Сурди, пока ее племянница не вступит во владение покоем королев. Габриель между тем жила уже в Лувре, но едва Генрих оттуда отлучался, она немедленно покидала дворец через свой потайной ход.
      Ход этот отныне охранялся ее пажами, среди них был юный Гийом. Когда она однажды вечером проходила мимо него, он остановил ее странным предостережением.
      - Мадам, - сказал господин де Сабле, - вы можете, как вам привычно, бродить по всему своему дворцу, но избегайте, бога ради, маленькой лесенки в северном крыле, ведущей в чердачные помещения. Там вы, чего доброго, наткнетесь на ядовитого паука.
      На следующий же день она случайно оказалась одна и, сама не зная как, очутилась у запретной лесенки. Биение собственного сердца предостерегало ее. Однако она поднялась по сломанным ступенькам, покрытым густой пылью. Чердачная комната была отперта, у подслеповатого слухового окошечка сидел дряхлый старик, склонясь над большими фолиантами, над теми самыми таинственными книгами, по которым посвященные читают судьбу. Габриель, пригнувшись, стояла на пороге, не делала дальше ни шага, хотела, должно быть, уйти от судьбы, но не поворачивала обратно. Ей был виден только профиль древнего старца, и профиль был черен от морщин. Старик бормотал что-то, перелистывал фолианты, царапал знаки на стене. В конце концов он связал воедино все, что прочитал. И вдруг заговорил громовым голосом:
      - Не говори этого никому, Бицакассер. Ты один на свете обладаешь верным знанием того, к чему она придет. Мало того, что она никогда не выйдет замуж за короля Франции. Ее глаза не узрят свет пасхального воскресенья. Но тише, Бицакассер, флорентийские мудрецы умеют хранить свою тайну.
      Габриель с трудом добралась до людных покоев дворца. Она поспешила принять тех лиц, которые дослали ее видеть и не ожидали таких милостей, которые посыпались на них. Она же думала про себя: "Слышал он меня? Я спотыкалась на каждой ступеньке, когда спускалась с лестницы. Но она была густо покрыта пылью".
      Она силилась побороть свой страх и не верить обманщикам. Свет пасхального воскресенья брезжит ей уже сейчас, и ее великая пора более не зависит от расположения звезд: эта пора наступила. Когда она утром просыпается, знатные дамы подают ей рубашку, скоро это право будет предоставлено только герцогиням. Лотарингские принцессы присутствуют при ее одевании. Самая преданная из всех, мадемуазель де Гиз, причесывает ее. Во время трапез за ее стулом стоят телохранители короля. По его велению при каждом ее выезде господин де Фронтенак берет с собой удвоенный конвой. Что же может случиться с ней?
      Это была самая великая пора ее жизни. Самая счастливая? Нет, та уже миновала, самая счастливая была, когда он писал ей: "Такой верности, как моя, еще не знал мир". Когда он обратился к ней в письме "мой прекрасный ангел" и назвал ее своей государыней. То длилось семь дней.
      А король претворял свои чувства в действительность, которые осуществлял спешно и решительно. Он оградил будущее и матери и детей от всяких возможных опасностей. Не станет его, тогда пусть другой обладает достаточной властью, чтобы сберечь их; и пусть будет уверен, что это на пользу ему самому. Генрих остановил выбор на своем маршале Бироне, сыне человека, которого он любил, а в дальнейшем перенес любовь и на сына. Ему он обещал меч коннетабля и в жены назначил ему Франциску, младшую сестру Габриели. Она, однако же, не считалась дочерью старого господина д'Эстре, а родилась будто бы от внебрачного союза своей матери с маркизом д'Алегром, что причиняло теперь много хлопот. Прежде всего воспротивился Бирон. И Антуан д'Эстре грозил отречься от Франциски и поднять шум из-за давно забытого бесчестья - если король не согласится заплатить.
      Бирон получил новые чины и доходы. Брат Габриели, храбрый воин, по имени Ганнибал, всецело ей преданный, был назначен помощником маршалу, в случае если бы понадобилось защищать королеву и отстаивать право на престол ее сына Цезаря. Кроме того, король задумал соединить браком Ганнибала с мадемуазель де Гиз, красавицей на ущербе и неприемлемой для высокопоставленных женихов по причине ее прошлого. А Габриель была бы через нее связана с Лотарингским домом. Чего же еще недоставало для ее безопасности? Королевские принцессы дали слово королю быть за нее. Ее сторону принял владетельный князь, герцог Савойский, ибо он был удостоен чести обручить свою дочь с наследником французской короны. Хотя юный Цезарь был уже помолвлен, но при новых обстоятельствах какая-то мадемуазель де Меркер оказалась значительно ниже его по положению. Ей по справедливости был предоставлен отпрыск рода Конде одиннадцатилетний принц из дома Бурбонов; единственный, кто, по человеческому разумению, мог быть опасен для сына Габриели. Король подумывал даже, не сделать ли из возможного претендента на престол священнослужителя... "Кардинал, очень богатый - тогда всякая опасность будет устранена для Габриели и моего рода", - думал Генрих.
      Между тем и до него долетело жестокое предсказание флорентийского мага, но прошло мимо его слуха, даже не задев его. Он действует; и если бы судьбу можно было остановить, он все бы предотвратил. Спустя два года Бирон окажется предателем, голова его падет, что будет худшим горем для короля, чем для изменника. А где через два месяца будет Габриель?
      О волшебнике Бицакассере ей рассказала мадемуазель де Гиз, в то время как заплетала ей волосы. Габриель не испугалась, она повторила то, что Генрих говорил о звездочетах: они до тех пор будут лгать, пока в конце концов не скажут правды. Ее судьба ничего не имеет общего с древним старцем, который все-таки не сумел сохранить при себе свое знание. Ее судьба лежит открыто в сильной руке ее повелителя. Она в безопасности, ибо она с ним и пойдет с ним, куда бы он ни шел.
      Это хорошо для часов бодрствования. Если бы только не было снов! Однажды ночью она лежала на большой кровати королев, ее возлюбленный рядом с ней, и окружали их все стены Луврского дворца, как вдруг на нее надвинулось страшное пламя - охватило ее и чуть не пожрало. Она проснулась, от ее стонов пробудился возлюбленный, и он тоже видел во сне огонь и испытал еще больший страх, ибо был бессилен ее спасти. Оба они поднялись и прижались друг к другу. То, что они говорили, утешение, которого они искали, ужас, который их потрясал, - все это было чем-то второстепенным. В глубине души оба были ошеломлены сознанием, что конец их любви неотвратим. Столько сделано, столько подготовлено и предусмотрено - и все искусственное здание покоя и уверенности опрокинуто одним сном.
      Утром они уже не помнили, когда, собственно, была принесена жертва. Генрих сказал своей государыне - этим именем он снова назвал ее: лишь беременность причина ее беспокойства, а оно, естественно, передалось и ему; потому им было бы лучше провести пост на лоне природы. Со всем двором они отправились в Фонтенбло, там Габриель наслаждалась последними неделями блаженного бытия. Возлюбленный не отходил от нее ни на шаг; не было и речи о том, что они могут когда-нибудь в жизни разлучиться. Именно это вскоре предстояло им, но о беде не хочется думать; пока она не наступит, она забыта. Тем чудовищнее кажется она потом, когда разразится.
      Патер Бенуа, простой священник, опекал души простолюдинов в рыночном квартале города, прежде чем король сделал его своим духовником. Король Генрих считал, что можно довериться священнику, который привык обращаться с народом, - такой скорее будет без фальши. И вот патер Бенуа, из чисто религиозной взыскательности, потребовал, чтобы страстную неделю король провел в одиночестве, а дабы показать себя готовым к покаянию, он должен на это время услать прочь герцогиню де Бофор. С возлюбленной не каются, иначе соблазн, которого и без того было довольно, еще приумножится. Будущей королеве надлежит подавать добрый пример. Патер Бенуа, у которого намерения самые благие, отсылает ее в Париж, чтобы она открыто выполнила свой долг благочестия.
      Генрих сначала воспротивился. "Кто ему это внушил?" - напрямик спросил он патера. Тот стал ревностно отпираться, заявил, что не слушает людей, а поступает согласно долгу священнослужителя, и Генрих поверил ему. Бедный священник всецело ему предан: Генрих произвел бы его в епископы, если бы не сопротивление Рима, который считает этого человека тайным протестантом. Сказать бы, что он против Габриели?.. Но Генрих не припомнил ни одного слова, которым Бенуа попытался бы повредить ей. Он не против Габриели, он, несомненно, действует по чистой совести.
      Так же думает и сам Бенуа: позднее, после того как события совершатся, он будет сколько возможно успокаивать свою совесть и считать, что его роковое вмешательство никем внушено не было. Кто сказал, что ему не дождаться буллы о возведении в епископы, разве только он не допустит, чтобы король принял святое причастие, пребывая в смертном грехе, и отошлет королевскую возлюбленную в Париж? Кто? И сколько их было? Может быть, нечистый заронил это семя в душу священника, - но чьи же черты принял при этом нечистый? Он, должно быть, перевоплощался попеременно в разные невзрачные образы, должно быть, пускал в ход любые чары, дабы ничто не выдало его. Тем не менее патер Бенуа мало-помалу нападет на след нечистого позднее, после того, как свершатся события. Он заболеет от этого и станет просить короля отпустить его обратно в рыночный квартал.
      Когда Генрих сообщил ей о неизбежной разлуке, Габриель тотчас же, без всякого перехода, после глубокого спокойствия впала в бурное отчаяние. Она это предвидела. Бицакассер окажется прав. Патер Бенуа участвует в заговоре, ее злейший враг Рони направляет все, даже звезды. Непривычный тон беспредельного отчаяния испугал Генриха. Рыдая, она упала к его ногам. Не покидай меня! Тогда он тоже опустился на колени, привлек ее к себе на грудь и принялся задушевно утешать в огорчении, которое одинаково сильно для них обоих, но его надо пережить. Она стонала:
      - О бесценный повелитель, мы больше не увидимся никогда.
      Он отвечал:
      - Все пройдет! Моя рука простерта над тобой, где бы ты ни была. Кто посягнет на тебя?
      Он и в самом деле думал: "Никто не посягнет". Кроме того, он все приписывал ее положению: и дурные предчувствия, и эту вспышку отчаяния. Ему самому стоило большого труда не возмутиться против навязанного решения. Оставшиеся дни он видел ее измученной, чувства ее, особенно зрение, были ослаблены головной болью, виски ей с утра до ночи сжимал какой-то незримый железный шлем. "Только не захворай, мое величайшее сокровище и единственное владение".
      Двор был распущен, все разъехались по своим приходам для исповеди и покаяния. Они остались одни, только с теми людьми, которым надлежало сопровождать Габриель в путешествии и отвечать королю за нее. Пятого апреля, в понедельник на страстной, они выехали, - герцогиня де Бофор в носилках, возлюбленный провожал ее верхом. По дороге они сделали привал, чтобы поужинать, но есть не могли. Затем остановка на ночь, их последняя ночь, объятие, которое больше не соединяет. Габриель отворачивает голову, сжатую незримым шлемом. Она не уснет; давно уже, несмотря на большую усталость, она проводит ночи без сна.
      К утру они достигли берега Сены, на воде их ждало громоздкое медлительное судно, запряженное лошадьми; оно должно было спокойно, без толчков везти драгоценное сокровище. Далее последовали строгие наставления короля женщинам из свиты герцогини, герцогу де Монбазону, начальнику охраны, и господину де Варенну, управляющему почтовыми сообщениями. Они не смеют ни на шаг отойти от герцогини и отвечают за нее головой.
      В последнюю минуту она обняла его с небывалой силой. Мы больше никогда не увидимся, никогда, никогда. Он был близок к тому, чтобы произнести слово избавления и воротиться вместе с ней. Но ее прекрасные руки ослабели, он бережно снял их со своей шеи, целуя ее в губы. Наконец она покорилась неизбежной разлуке, еще раз поручила ему детей, и он покинул судно. Пока они могли видеть друг друга, Габриель без устали слала ему приветы своей прекрасной рукой, а Генрих размахивал шляпой. Когда она совсем исчезла из виду, он вытер глаза: для него дорогой образ скрылся еще раньше за пеленой слез.
     
     
      ЧЕРНАЯ КУРИЦА
     
      Услужливый спутник Бассомпьер немедленно вытащил колоду карт. Нет? Если герцогиня не желает сыграть партию, тогда, быть может, она позволит развлечь себя беседой. Но и беседа не задалась. Бассомпьер, продолжавший вести себя непринужденно и даже дурачиться, сообразил, что путешествие это может быть опасным. Любопытный от природы, он проведал много больше, чем другие. При первом же удобном случае он покинул судно и вернулся к королю. Он был приставлен к герцогине только в целях увеселения. "Сир! Должен довести до вашего сведения, что никаким способом нельзя было отвлечь герцогиню от тоски по вас, которая томит ее. Но особенно угнетает ее страх - на этот счет у меня свое мнение, которого я вам не выскажу. Если обнаружится, что страх ее обоснован, то меня при этом не окажется. Как вы можете убедиться, я здесь". После долгих часов пути скорбный корабль причалил к арсеналу. Герцогиню де Бофор уже ждали. Ее брат, ее зять маршал Баланьи, дамы Гиз, в том числе высокопоставленная девица, которая часто заплетала ей волосы, и многие другие были налицо. Все заметили ее заострившиеся черты, бледность, покрасневшие веки, однако сказали ей, что у нее очень здоровый вид, и торжественно приветствовали ее. Дом ее сестры, супруги маршала Баланьи, был неподалеку. Габриель попыталась там отдохнуть. Однако вскоре явились посетители, они проникли даже в комнату, где Габриель хотела уединиться. Она поднялась. "Куда? - спросила она господина де Варенна.
      С господином де Варенном случилось то же, что и с патером Бенуа; он посоветовал, по его разумению, наилучшее, и впоследствии так и не понял до конца, почему оно оказалось наихудшим. Кое-что впоследствии стало ему яснее, чем бедному священнику. Варенн имел постоянные сведения об агенте Бончани. Разумеется, тот ни разу сам не сказал ему: привези ее туда. Неведомо кем посланные посредники и наушники, бесспорно, являлись и к нему, но он не обратил на них особого внимания. Отсюда напрашивается вывод, что это были повседневные знакомые, и сами они, надо полагать, не догадывались, кто их направляет. Когда он указал Габриели дом, в котором она найдет больше покоя, чем где бы то ни было, в его памяти не всплыло ничье лицо, ничей голос. Он и сам не сознавал, каким коварным нашептываниям подчинялся, указывая этот дом. Это пришло, когда все было уже позади. А тогда уж: у Варенна были все основания сохранить правду про себя, если предположить, что он был вполне в ней уверен.
      Габриель велела отнести себя в этот дом. Несмотря на сонливость, она была возбуждена, в голове ее проносились лихорадочные мысли. "Вот дом, который для меня запретен; я не смею переступать его порог. Сагонн меня предостерегала: ни с королем, ни тем более одна. Моей тетки Сурди нет в городе. Мои слуги разбрелись, все каются в грехах. Король кается в грехах. Мне не миновать этого дома. Я никогда не думала, что попаду туда, но теперь у меня нет выбора, и я подчиняюсь".
      С ней в носилках сидела мадемуазель де Гиз, одетая одинаково с ней, словно была ее сестрой. Лицо этой девицы изрядно поблекло, и так как поприще жрицы любни близилось к концу, то она видела свое спасение единственно в браке с Ганнибалом, братом будущей королевы. Вообще же она ненавидела Габриель, как, впрочем, ненавидела всякую, кто еще имел право на счастье. Она приняла твердое решение повсюду сопровождать герцогиню де Бофор, ведь она единственная из всех принцесс оказалась на месте, и король должен зачесть ей это в заслугу. По дороге она сплетничала, ей было безразлично, что Габриель не слушает ее.
      А трое людей с волнением ждали этих носилок там, куда они направлялись. Первым был сам хозяин дома, двое других - противоположные и враждебные друг другу стихии. За несколько дней до того у Цамета в конторе появилось некое существо, которое он охотно приказал бы выкинуть вон; уродство его было зловещим и, без сомнения, служило зеркалом его преступной души. Между тем это дряхлое чернолицее существо шепнуло несколько слов, которые немедленно вынудили сапожника запереться с ним в пустой комнате. Вошло оно дряхлым и согбенным, но, когда ему был предложен стул, оно воспользовалось им не так, как прочие люди, а улеглось на него животом и обвилось вокруг него, высунув из-под сиденья голову и не касаясь пола. Проделано это было с изумительной ловкостью, и не успел Цамет опомниться, как оно уже преспокойно сидело на стуле.


К титульной странице
Вперед
Назад