- Сир! Мой возлюбленный повелитель, остерегайтесь тех, что стоят за вашу прежнюю веру, а также и меня. Это моя партия, и она хочет принудить вас сделать меня вашей королевой.
      Он посмотрел на нее, широко раскрыв глаза от изумления и восхищения. Итак, она отрекалась от своей партии и доверялась ему одному. Ее прелестное лицо не таило от него стыда и тревоги.
      - Что же случилось еще, мое величайшее сокровище?
      Она молчала до тех пор, пока они не достигли лагеря. В своей палатке она созналась:
      - Сир, возлюбленный мой повелитель, меня хотели деньгами склонить к измене вам.
      - А стоило того? - спросил он; и когда она назвала предложенную сумму, он посоветовал принять ее. Когда казна пустеет, ничем пренебрегать нельзя.
      Но она вытащила мешок, поставила его на самое высокое кресло в палатке и подвела к нему своего повелителя.
      - Я заложила свое имущество. Сапожник Цамет дал мне этот мешок. Большего я не стою. Я вся, как есть, принадлежу вам до самой смерти, мой властитель и мой возлюбленный.
      Это было ее признание, подобного он не слыхал никогда. И так как она хотела даже опуститься на колени, он крепко ее обнял. Сбросил с кресла мешок, тот зазвенел; а на кресло посадил любимую женщину.
      Его Рони тоже доставлял ему деньги для военных нужд, но происходило это по-иному. Из месяца в месяц, пока длилась осада Амьена и вся кампания, Рони появлялся с пышной свитой, без которой не мог обойтись, и всякий раз приводил сто пятьдесят тысяч экю, которые ему удавалось наскрести у членов парламента, у богатых вельмож, состоятельных горожан, а главное, у откупщиков. Последним он грозил судебным следствием, и они тотчас уступали. Величественное шествие двигалось под многочисленным конвоем для охраны ценностей - пушки, пехота, снова пушки, господин де Рони посреди четырехугольника развернутых знамен, перед ним орудия, позади него казна, и он повелевает тем и другим. На нем тонкий панцирь, вокруг шеи дорогие дамские кружева, а золотой шарф застегнут на плече аграфом, блеск и игра которого видны издалека.
      Королю он докладывал о попытках подкупить его. Сам-то он против этого вооружен, чего не скажешь о других. Собственная тетка бесценной повелительницы, мадам де Сурди, не отказалась принять ожерелье от одного финансиста, который, впрочем, был настолько дерзок, что и у мадам де Рони оставил алмаз стоимостью в шесть тысяч экю. Больше он это сделать не осмелится. Господин де Рони не замедлил проучить осквернителя финансовой морали. Чем только, не говоря уже о деньгах, король не был обязан своему верному слуге! Как бы мог он обойтись без него! Господин де Рони заключал договоры с мясниками и кормил двадцать тысяч человек. Господин де Рони завел в войсках образцовые госпитали, чего раньше не водилось, и спас бесчисленное количество раненых.
      Чтобы он не зазнался сверх меры, Генрих принужден был напомнить своему несравненному слуге, что королю самому не бывать в живых, если бы его не спас простой солдат. Его земляк, гасконец, неведомо, как попавший в число защитников крепости, крикнул сверху, со стены:
      - Эй! Мельник из Барбасты! - Так звали его на далекой родине. - Берегись! Кошка сейчас окотится, - закричал гасконец на своем языке, который здесь понимал один Генрих. Таким образом он узнал, что стоит на мине, которая разорвала бы его, не отскочи он вовремя.
      Но так как он был жив и не сходил с коня, то под конец овладел и Амьеном. Три с лишним месяца трудов, не считая поездок в Париж, где ему приходилось произносить громовые речи, иначе его столица отказалась бы от него. Сперва был разбит кардинал-эрцгерцог Альбрехт Австрийский, затем пал Амьен. Эрцгерцог был разбит и изгнан из королевства, и уж никогда больше не увидит его; и все благодаря мастерству полководца, который научился, подобно герцогу Пармскому, уклоняться от самых решительных битв. Зато донимал противника в траншеях и окопах минами и контрминами. Когда к кардиналу подоспела помощь из Нидерландов, он сам был уже слишком слаб, потерпел поражение и отправился восвояси. Помощь оказалась недостаточной. Почему недостаточной? Генрих как-то раз, очень давно, в мыслях коснулся критической минуты, когда вся Римская империя двинется на него. Критическая минута миновала.
      Особенного ничего не случилось, только то, что он отвоевал один из своих городов и нанес поражение старому дону Филиппу. Это будет последнее, ибо старик хочет заключить мир. Мир! Двадцать шесть лет его почти не знали или не знали вовсе, его то обходили, то нарушали. Теперь он будет запечатлен на бумаге, что сделает его нерушимым, самые сильные армии не смогут нарушить его. Он будет скреплен печатью; в горящий воск вольется честь королей. Он будет подтвержден присягой, и бог оградит его.
      Чему надлежит быть священным и непреложным, то требует времени. Пока что послы со своими наказами и полномочиями находятся в пути, и переговоры еще не начались; король Генрих с тревогой ждет их. Неужто Габсбург действительно оставит без помощи своего старика Филиппа, столь долго считавшегося властителем мира? Пока они в пути, пока они не прибыли, он ежечасно получает донесения о них, он ежедневно принимает меры, дабы его победа стала делом решенным и не было бы больше нужды оспаривать ее.
      Еще в лагере под Амьеном он назначил Рони начальником артиллерии. Сделал он это не без понуждения со стороны верного слуги. Иного выхода у короля теперь уже не было, учитывая усердие господина де Рони, а также суровый вид, который он принимал, напоминая, что, в сущности, не имеет ни должности, ни звания: он - главноуправляющий финансами, которого так не именуют; начальником же артиллерии по-прежнему числится господин Жан д'Эстре, никчемный старец, хотя и родной отец бесценной повелительницы. Последняя была очень довольна, что король откупил у ее отца место начальника артиллерии. Много денег, и опять они попали в ту же семью; это вызвало новые нарекания верного слуги против Габриели. Она рассчитывала смягчить его. Нет, ее уступчивость настроила господина де Рони еще враждебнее к ней, впрочем, то лее самое сделало бы и ее сопротивление.
      Но под Амьеном король даровал своей возлюбленной титул герцогини де Бофор. Этим была скреплена его победа и этим же открыто засвидетельствовано, что его возлюбленной остался теперь последний шаг до престола. Его радость была безоблачней, чем ее. Вокруг нее непрерывно возрастали опасности; она ощущала как бы щупальца, злобно протянутые к ней. Она не могла пробыть без короля ни одного дня и в то же время не хотела обнаружить перед ним свой страх, ибо он переживал счастливую пору быстрого и легкого подъема к величию и власти. Однако и тут, о бедная красавица, не все так гладко, как тебе кажется. Он остерегается, как и ты, и осмотрительно выбирает свой путь. Достоверно лишь одно: он победил, на время он от всего огражден.
      Генрих писал: "Храбрый Крийон, тебе остается лишь повеситься с досады, что ты не был в понедельник здесь. Так складно все не получится, быть может, никогда; поверь, тебя мне очень недоставало. Кардинал наскочил на нас, точно индюк, а когда убирался прочь, то совсем скис. В Амьене я не останусь, должен еще кое-что предпринять".
      Габриель писала: "Мадам, мой старший друг! Ваш милый брат, мой бесценный повелитель - самый могущественный король на земле. Возможно ли, чтоб его столица меня не признала, и даже при его дворе в ходу гадкая кличка, - право же, такого поношения я не заслужила. Мадам, я не отступаю и во что бы то ни стало хочу умилостивить короля, дабы он перестал гневаться на графа де Суассона. Наш друг послушался недоброго совета, когда взял свой отряд из королевских войск и удалился перед самой битвой вместе с герцогом Бульонским, а тот плохой протестант. Иначе он остался бы верен, как вы. Засим, мадам, соблаговолите мне сказать: как вы меня примете и правда ли, что вы мой старший друг?"
      Катрин начала писать, но в испуге остановилась. Она чуть было не вывела: "Герцогиня де Свиньон" - имя, которое повторялось повсюду, люди находили его остроумным. Габриель не всем была одинаково ненавистна. Одни просто подхватили шутку, которая была в ходу и казалась забавной. Другие не видели никаких оснований наживать себе врагов, заступаясь за ненавистную фаворитку. Наиболее рассудительные избегали повторять непристойное прозвище. Мадам де Сагонн довольствовалась тем, что при имени Габриели строила гримаску, но и гримаска исчезала мгновенно. Отсюда еще далеко до травли и до улюлюканья. Наоборот, кто порассудительнее, тот предвидит скорое возвышение бесценной повелительницы. Половину последнего шага она сделает непременно, но полный шаг - вряд ли. Все же ни к чему опрометчиво портить отношения!
      Катрин писала: "Госпожа герцогиня де Бофор, мой любезный друг. Я так вам признательна, что с трудом могу дождаться вашего возвращения, дабы расцеловать вас в обе щеки. Вы так помогали моему милому брату и такие подавали ему советы, словно вместо вас была я сама. Вы не хвалитесь, но мне известно, как вы себя держали с герцогом Бульонским. Знаю также, что после отъезда плохого протестанта король призвал к себе лучшего. Я говорю о господине де Морнее, лишь благодаря вам вошел он снова в милость к королю. Дорогая, вы этого не знаете. Ибо вы чисты сердцем и не рассчитываете, когда служите истинной вере. Мы же будем делать за вас то и другое: и рассчитывать и молиться. Сообщаю вам по секрету, что принцесса Оранская здесь и тайно проживает у меня в доме. Она выдержала столько страданий и столько борьбы, что в ее присутствии я особенно сожалею о моих ошибках, хотя бы они зависели от моей натуры и были неотъемлемы от меня. Графа де Суассона я все это время не вижу; он очень раскаивается в том, что под Амьеном покинул короля со своим отрядом. Мы слабы. Но мадам д'Оранж, которая сильна и благочестива, называет мою милую Габриель добродетельной и верной христианкой".
      Генрих писал: "Господин дю Плесси! Король Испанский хочет заключить со мной мир, и хорошо делает. Я разбил его с помощью двадцатитысячного войска, из них четыре тысячи англичан, коими я обязан дружбе королевы Елизаветы. Хорошо, что у меня был такой человек, господин де Морней, который пользовался ее доверием, как пользуется моим, и сумел снова соединить нас. В знак моего доверия я посылаю вас теперь в мою провинцию Бретань, дабы вы склонили к переговорам господина де Меркера. Он в тяжелом положении, его приверженцы отпадают от него. Теперь он еще может требовать от меня денег за сдачу моей провинции; а после мира с Испанией ему не получить уже ничего, ибо я просто явлюсь к нему с войском. Покажите свое искусство. Вы всегда были моим дипломатом - даже угадали мое истинное отношение к протестантской религии, которое я в ближайшем будущем намерен доказать. Когда кто-то ранил меня в губу, вы все сочли это предостережением. Придется поверить в него, особенно потому, что оно оказалось не единственным, ибо, как ни благоразумно я всегда стараюсь думать и действовать, мне приходится сталкиваться с явлениями, которые противоречат разуму. Когда я вступил в мой город Амьен, на моем пути стояла виселица и на ней - давно казненный человек. Но его в мою честь приодели в белую рубаху. Истлевшее тело, а наряжен так, словно восставший из мертвых. Я и бровью не повел. Не то мой маршал Бирон: как он ни крепок, однако вид висельника совсем подкосил его. Он вынужден был направить своего коня к ближайшему дому; сидя в седле, прислонился к стенке и лишился чувств".
     
     
      ПРОТЕСТАНТ
     
      Морней и сам словно воскрес из мертвых, иные пугаются его, как Бирон испугался висельника в чистой рубахе. Меркер, последний из Лотарингского дома, кто сохранил еще власть в небольшой части королевства, отказывается от нее; прежде всего потому, что вынужден это сделать, ведь он хоть и грозит испанскими десантами на бретонском побережье, но сам знает лучше всех, что ждать этого не приходится; однако Меркер, даже скорее, чем нужно, отречется от власти, когда перед ним предстанет Морней. Его еще нет в замке Меркера, Меркер только ждет прибытия королевского посла.
      Этот Морней сделал из маленького Наварры великого короля, в той мере, в какой Генрих сам о себе не позаботился. Но признать собственные заслуги короля лотарингец отнюдь не склонен. Он охотней припишет все исключительным качествам какого-нибудь Морнея. Если уж ему удалось вернуть расположение английской королевы, которая в гневе отвернулась от короля-вероотступника, - он, надо полагать, способен своими заклинаниями даже воскрешать умерших. Не успеешь оглянуться, как из гробов восстанут адмирал де Колиньи, все мертвецы Варфоломеевской ночи, гугеноты, павшие в прежних боях. А почему бы и не так, раз те, кто уцелел, были все равно что погребены заживо, и протестантам, казалось, навсегда пришел конец. Обращенному еретику, вроде этого короля, меньше всего пристало призывать к себе своих бывших сподвижников.
      Если же он призвал сейчас Морнея, значит, это только начало. Обращенный еретик, несомненно, замыслил восстановить в правах протестантов, без него они не дерзнули бы предъявлять такие большие требования. А ему теперь никто не может препятствовать, ведь он победитель Испании. Сперва он даст полную волю ереси, а затем согласится на мир с католическим величеством.
      Герцог де Меркер рассматривал то, что совершалось, как нечто, мягко выражаясь, неподобающее, идущее вразрез с порядком и освященными обычаем привилегиями, вернее, считал все это попросту непостижимым, чтобы не сказать бесовским наваждением. Вот король, который многое ниспроверг, но продолжает побеждать. Он упраздняет священные установления, он шагает через знатнейшие фамилии, даже через Лотарингский дом; через моего брата Гиза, любимца народа, через другого моего брата, толстяка Майенна, теперь, наконец, и через меня, сидящего на этом отдаленнейшем выступе материка, хотя я и полагал, что ввиду долгого моего упорства я должен быть вечен, как океан или как всемирная держава. Однако теперь и всемирная держава оказывается преходящей, сам я принужден усомниться в себе, а потому скоро отхлынет и океан. Замок очутится на мели.
      Но пока что волны еще с привычным гулом бились о скалы, на которых стоял замок, и вода сквозь железные решетки просачивалась в самые глубокие его подземелья. Владелец замка здесь, наверху, открыл окно; ему был приятен шум его океана, пусть напоминает ему, кто он такой, когда протестант со своей королевской свитой войдет в эту комнату. Герцог принял меры. Сколько человек будет в свите посла, столько его собственных людей войдут в двери слева и справа. Правитель океана стал чудаком, недаром он был братом фурии Монпансье. Тут он заметил, как его гофмаршал подал ему снаружи знак, после чего прикрыл дверь, оставив узкую щель. Меркер обернулся - в зале стоял только один человек, сам протестант.
      Протестант глядел спокойно, а отпрыск могущественного рода щурился, хотя и стоял спиной к свету. Однако он скоро успокоился, ибо успел рассмотреть пришедшего и жестом попросил его приблизиться. Морней подождал, пока герцог сядет; тогда он повернул предложенный ему стул так, чтобы свет не падал ему в глаза. Герцог был вынужден повернуться вслед за ним, таким образом каждый из них видел лицо другого при одинаковом освещении и без заметного преимущества для одного из двух. Меркер думает: "Остается еще гул волн, к которому он не привык. Прибой лишает его преимуществ". Он некоторое время слушал протестанта, затем приложил ладонь к уху, и Морней тотчас же оборвал речь.
      Морней выждал. Окно оставалось открытым. Он разглядывал Меркера, как тот его. Разве можно ждать робости от человека, который всю жизнь провел в путешествиях к европейским дворам, и величайшая из королев в тот достопамятный час была перед ним женщиной, как все прочие? Робость перед людьми у того, кто боится бога! Лоб его стал еще выше, ибо волосы поредели; он теперь больше, чем остальная часть лица, но на нем нет ни единой морщины, по-прежнему гладкая поверхность воспринимает отблеск небес. Бог господина дю Плесси-Морнея не любит изборожденных лбов. На затылке начесано много волос, вокруг ушей все еще лежат завитки, какие сохранили старые протестанты из времен своей славы. Некогда их носил и король Генрих!
      На Морнее черное и белое оперение, как у всех этих воронов. Однако вид благородный. Изысканные ткани, плащ в крапинку, у шеи вырез и потому видно, что на камзоле выткан крест, черный на черном, благородно, незаметно, но все же крест. "Как тут быть? Они высокомерны, но, к несчастью, существуют такие положения, когда и владетельному князю невозможно покарать их высокомерие. Например, спустить через люк в этой зале в самое глубокое подземелье. Прилив тем временем успел так заполнить подземелье, что у человека, стоящего во весь рост, только голова окажется на поверхности", - думает князь под однообразный гул, сделавший его чудаком.
      Хотелось бы знать, улыбается ли протестант. Лоб и глаза непоколебимо серьезны, тем подозрительнее тонкая морщинка, которая спускается по щеке и, возможно, переходит в двусмысленную улыбку. Морщинка спускается от носа, кончик которого покраснел, к седому пучку на подбородке; этот пучок как раз умещается в разрезе белых брыжей. Хотелось бы знать, отчего покраснел нос, от насморка или от вина, а главное - улыбается ли протестант. Тут, несомненно, не обошлось без колдовства. Герцог де Меркер чувствовал, что его видят насквозь - его сбивали с толку некоторые суеверные представления о мистических свойствах протестантов. С ними со всеми дело обстояло нечисто. А этого вдобавок звали их папой.
      Так как окно оставалось открытым, то Морней начал свою речь сызнова. Он попросту решил, что испуганный противник хочет, как только можно, мешать ему. Конечно, опытный оратор, привыкший к успешным выступлениям на бурных совещаниях своих единоверцев, может сладить и с шумом океана, даже не напрягая голоса, а лишь пользуясь своим искусством. Господин де Меркер скоро в этом убедился, впрочем, для него не то было важно. Рано или поздно ему придется покориться и отказаться от своей власти; тут вопрос может быть только в цене. Его больше беспокоило нечто иное.
      - У вас какой-то особенный бог? - спросил властитель, состарившийся на этом крайнем выступе материка.
      Морней ответил без удивления:
      - Мой бог единый сущий.
      - Является он вам? - спросил Меркер.
      - Это он сегодня, как и всегда, дарует мне силы, - отвечал Морней. Деловито и без вызова заявил он, что никогда не побеждал иначе, как только правдой, но с ней побеждал неизменно, даже самых могущественных противников, которые ее не ведали. Лицо последнего лотарингца, еще обладающего властью, показалось ему недоверчивым; это до крайности огорчило Морнея, ему было жаль маловера. А потому он привел наиболее веские доводы из своих собственных религиозных сочинений; так обстоятельно он раньше не говорил. В заключение он к вечным истинам присовокупил преходящие. Междоусобная война в королевстве испокон века была делом рук честолюбивых иноземцев и неизменным соблазном для полуфранцузов, - таких, как, например, Лотарингский дом, послышалось Меркеру, хотя ни одно имя произнесено не было. Но у него все внутри заклокотало от ярости. Ярость его не дошла бы до такого предела, если бы Меркер не был к ней заранее подготовлен суеверным страхом перед протестантом. "В подземелье его", - требовал голос ярости, меж тем как лицу он поспешил придать благодушное выражение. Однако был близок к тому, чтобы пустить в ход потайной механизм и открыть люк.
      Морней в простоте душевной полагал, что ему удалось добиться полного успеха, и духовного и светского, у врага истинной веры и короля Генриха, а это было на пользу богу и миру в государстве. Вот уже и лицо Меркера стало иным, в нем больше не видно тревоги и тайной горечи. Теперь он смотрит на него как на друга, так кротко, так просветленно, думал Морней - а между тем Меркер в глубине своей черной души упивался его мучительной и медленной смертью в наполненном водой подземелье.
      Только в одном он хотел быть заранее уверен:
      - А ваш бог все еще творит чудеса? Скажите, чудеса окончились вместе с Библией или он продолжает их у вас?
      - Благость господня непреходяща, - ответил протестант.
      Первый раз склонил он голову в этой зале, ибо намеревался утешить готового к покаянию грешника.
      Лицо герцога тотчас омрачилось. "Этот способен выбраться даже из подземелья. Какой-нибудь ангел может открыть ему решетку", - подумал он и отказался от мысли пустить в ход механизм. А кстати, - Меркер не сразу это заметил, - Морней в простоте душевной так повернул свой стул, что герцог вынужден был подвинуться к нему. И провалился бы с ним вместе.
      В этот день они больше не вели переговоров, а в последующие дни герцог де Меркер чинил гораздо больше препятствий, чем предполагал раньше. У него родилась новая надежда. Город Вервен расположен на другом конце королевства, в герцогстве Гиз, откуда происходит Лотарингский дом. И именно в Вервене испанцы должны признать себя окончательно побежденными, подписать, королевство это никогда во все последующие века им принадлежать не будет и волей божией принадлежать не может. Меркер получал самые свежие новости, и они подтверждали ему, что у династии Габсбургов дипломаты еще более упорны, чем генералы.
      Поэтому он готов был растерзать себя за то, что однажды проявил слабость перед протестантом Морнеем или, вернее, перед самим еретиком Генрихом и не решился тогда утопить одного из них. Ведь Морней был послом Генриха, а возможно, даже получил еще более высокие полномочия. "Более высокие полномочия! Посмотрим. По крайней мере в Вервене их бог еще не обнаружил себя и пока на это даже не похоже, - рассуждал теперь герцог де Меркер. - Протестанта мне, во всяком случае, следовало утопить", - к этой мысли он упорно возвращался, ибо среди монотонного рева стихий сделался чудаком.
      К концу октября Морней очутился в Анжере. Маршал Бриссак, гуманист и мухолов, собрал в этом городе нескольких знатных господ, дабы они одобрили сделанные им распоряжения к предстоящему приезду короля. Король собирался проследовать в свою провинцию Бретань через Сомюр и Анжер. Губернатором Сомюра был господин де Морней, а в Анжере королевским гарнизоном командовал сам маршал. Тем хуже было то, что случилось в королевском городе Анжере с королевским губернатором, почти на глазах маршала, который к тому же состоял в родстве с преступником.
      Некий господин де Сен-Фаль шел навстречу господину де Морнею, губернатору Сомюра. Дело было на улице Анжера. Морней беседовал с одним из советников юстиции. При нем находились конюший, дворецкий и, кроме них, еще только секретарь и паж. Сен-Фаля сопровождал эскорт из десяти вооруженных людей, которых он вначале скрыл. Он обратился к сомюрскому губернатору с жалобой по поводу нескольких перехваченных писем, которые губернатор приказал вскрыть. Жалоба была изложена вызывающим тоном, Морней же в своих объяснениях оставался сдержанным. Письма он вскрыл потому, что они были найдены у подозрительного лица. Но когда он прочел под ними подпись господина де Сен-Фаля, он их отправил по адресу. При этом Морней выразил удивление: происшествие имело место пять месяцев назад.
      Это обстоятельство отнюдь не успокоило другого дворянина, он стал еще заносчивее и вообще отказался выслушать какие-либо объяснения.
      - Как угодно, - сказал наконец Морней. - Отчет я обязан давать только королю. Вы, же, сударь, всегда можете вызвать меня на поле чести.
      Сен-Фаль словно только и ждал этой реплики, он выхватил из-под плаща палку, а его десять вооруженных людей окружили его. Под таким прикрытием преступник успел" сесть на коня и ускакать. Морней, человек в летах, свалился на землю от удара, который пришелся ему по голове.
      Сильное волнение охватило западные провинции. Никто не верил в личную ссору двух дворян. Тут преследовалась цель с помощью заранее обдуманного нападения вывести из строя так называемого протестантского папу: тогда и король вряд ли решится на путешествие и оставит мысль даровать протестантам свободы. А в основном все приготовления уже закончены - на своих церковных советах и политических собраниях приверженцы протестантской религии и партии уже выставили свои требования, - требования крайне дерзкие, и Морнею удалось отстоять их перед королем. Удар по голове подоспел в последнюю минуту, чтобы избавить королевство от ужасного произвола со стороны крамольников.
      Единоверцы пострадавшего, со своей стороны, убеждали друг друга, что пора покончить с уступками, они и без того довольно уступали. Им оставались теперь только их крепости и новая борьба. Таково было положение, когда Морней еще совсем больной, получил письмо от короля: обида нанесена и ему самому, как королю и как другу. "Как король я поступлю согласно закону; будь я только другом, я бы обнажил шпагу".
      Это были слова нетерпения и гнева, почти неукротимого. Жизнь быстро шагает вперед, казалось бы, перед глазами уже маячит вершина как оправдание этой жизни и власти; но вдруг движение задерживается, одновременно в Вервене и Бретани, да и мир с приверженцами истинной веры снова отдаляется, вследствие удара палкой по голове.
      Маршал Бриссак получил приказ выдать своего шурина Сен-Фаля полицейскому офицеру, посланному королем, "не создавая волокиты и не чиня препятствий под каким бы то ни было предлогом, ибо то, что случилось, задело очень близко меня самого, как посягательство на власть короля и служение королю".
      Все это превосходно знал мухолов Бриссак, а потому он отправился к Морнею и приблизился к креслу больноного с таким искренним удовольствием, какое редко выпадало на его долю.
      - Наш государь страдает еще больше вас, достопочтенный друг, - сказал Бриссак с лицом апостола, написанного рукой большого мастера. Стоило только представить себе окладистую бороду, которая отсутствовала, а глаза он, точно мученик, возвел к горним высям. - Я сам готов отправиться в тюрьму, - сказал апостол, - дабы отомстить за вашу обиду и угодить королю. Лучше принести в жертву себя самого, чем быть бессильным свидетелем.
      - Вы не бессильны, - сказал Морней. - Вы лицемер.
      Своего шурина вы спрятали от короля. Он нашел прибежище в одном из городов господина Меркера. А с герцогом вы спешите затеять интригу, хотя ему в ближайшее время придет конец, и вам нет в этом никакой нужды.
      - Как вы сказали? Кто я? - спросил Бриссак и содрогнулся от возмущения. - Вы сами этому не верите. Взгляните на меня, и вы не осмелитесь повторить это слово.
      Морней и не стал повторять, презрение пересилило в нем гнев. Бриссаку между тем удалось побледнеть, как умирающему, взор его угас, вокруг главы появился терновый венец. Морней с отвращением глядел на всю эту комедию. Бриссак же думал про себя: "А вот я тебя сейчас одним ударом так огорошу, что ты, протестантский ворон, свалишься с ветки и околеешь на месте. Попробовать, что ли?" Он с трудом подавил искушение.
      К чему обращать внимание на погибшего человека, в душе увещевал себя Морней. Ибо этот лицемер и кривляка, на его взгляд, был самым отпетым из всех грешников. После нападения на него Морней и о господине де Меркере стал думать совсем по-иному. Он обвинял себя самого в легковерии, в том, что каждого себе подобного считал исправимым, теперь даже больше, чем в дни своей юности; это, надо полагать, объясняется немощью преклонного возраста. Тем не менее он полагал, что свирепый герцог ближе к подобию божиему, чем бесплотное ничтожество, которое усердствовало здесь перед ним.
      Морней отмахнулся от ничтожества в образе человека, он продолжал говорить как будто с неодушевленным предметом. Назвал условия, при которых согласен забыть нанесенную ему обиду: извинение в такой торжественной форме, чтобы оно всем бросилось в глаза. Господин де Сен-Фаль должен преклонить перед ним колено. Маршал Бриссак как услышал это - изменил себе и отдался искреннему порыву.
      - Как бы не так! - сказал он. - Поезжайте, пожалуйста, к нему сами, он не преминет извиниться подобающим образом, хоть и не в столь необычной форме. Кто вы, собственно, такой?
      - Я представляю особу короля, которого мы здесь ждем, а он уж сумеет найти и наказать какого-то СенФаля.
      - Это еще вопрос, - заметил Бриссак. - Не забудьте, что мне пришлось сдать ему столицу, иначе ему не видать бы ее никогда. - Морней обратился с тем, что ему еще оставалось сказать, к стене, а не к противнику. Он теперь сам видит, насколько прав король, требуя должного послушания и защищая служение королю вместе с честью дворянина. А впрочем, пусть маршал Бриссак тянет дело сколько может. В конце концов Сен-Фаль все равно будет под замком. В этом Морней клянется сам себе.
      Бриссак удалился в молчании; непримиримость протестанта так лее ужасна, как и его религиозное рвение. Полученный им удар палкой накликает ни больше, ни меньше как пресловутый "гнев божий". Не мешает проучить их всех. А этого Морнея надо поводить за нос и выставить на посмешище. Тем лучше, если и король получит свою долю. Станет осмотрительнее и заставит своих протестантов дожидаться эдикта.
     
     
      ПЕРЕГОВОРЫ
     
      Все это было безмерно тяжело. Едва оправившись, Морней вынужден был внушать своим единоверцам, чтобы они, бога ради, не требовали у короля больше того, что он может дать без вреда для себя. - А если он умрет? - спросил некий пастор Беро, который, по поручению церковного собора, приехал в Сомюр к губернатору.
      Морней склонил голову, потом поднял ее и ответил спокойно:
      - Покуда он жив, достаточно эдикта в том виде, как он его подготовил.
      А после... об этом он умолчал, однако подумал: "Пусть мертвые хоронят своих мертвецов. Мы же должны упорно защищать среди живых свою веру и честь. Он хорошо знал, что надо было преодолеть, прежде чем настал этот час, когда моему королю дозволено даровать нам эдикт. Пусть мертвые хоронят своих мертвецов". Когда Морней приводил эти слова Священного писания, он разумел их и как верующий и как политик.
      Он отправился с мадам де Морней в Париж. Оба были приняты без промедления, мадам де Морней в доме сестры короля, где одновременно с ней появились еще две дамы: герцогиня де Бофор и принцесса Оранская. Король же принял господина де Морнея, хотя в скором времени ожидал к себе папского легата.
      Когда Генрих увидел в дверях своего Филиппа Морнея, он не решился тотчас обнять его, как намеревался, настолько тот показался ему чуждым. Только несчастья, а не годы, так меняют лицо человека.
      - Филипп, - сказал Генрих. - Я все выслушаю, сколь много и сколь долго вы бы ни жаловались. Вы были жестоко оскорблены, и я вместе с вами. Но зато наконец-то настал день, когда я могу восстановить религию в ее правах.
      - Разумеется, сир! - сказал слабым голосом Морней. - Вы сдержите свое слово и даруете нашей вере те свободы и права, которыми она уже обладала около полувека тому назад.
      - Больше того, что вам стоила Варфоломеевская ночь, я вернуть вам не могу, - признал Генрих. А Морней признал в свой черед:
      - Мне это известно.
      Оба сделали жест отречения. После этой паузы дипломат принес покорнейшую просьбу. Его единоверцы требуют, чтобы от них было шесть представителей в парламентской законодательной палате, - Что при шестнадцати членах не составит большинства, - заметил Генрих.
      - Поэтому мы и просим ваше величество, чтобы вы сами назначили остальных десять членов-католиков. Сир! В вас одном видим мы свой оплот.
      - Не в ваших крепостях и даже не в эдикте?
      - Лишь в вас одном.
      Генрих не стал спрашивать дальше, только обнял своего Филиппа; никогда, должно быть, он так долго и крепко не прижимал его к груди. На ухо он сказал ему:
      - Нам обоим следовало бы быть бессмертными.
      В другое ухо, после поцелуя в другую щеку, король шепнул:
      - А не то и мой эдикт после нас станет просто бумажкой.
      - Лучше бы нам не знать об этом наперед, - сознался Морней. - В своем религиозном рвении я чуть не позабыл о том, что наши деяния вряд ли переживут нас. Оттого-то и требуешь многого, и ничем не можешь удовлетвориться, и хочешь возвести свободу совести в вечный закон. Но она кончится вместе с нами, и тем, что нам наследуют, придется заново ее завоевывать. Так угодно властителю судеб.
      - Как он вам это открыл? - спросил Генрих, отступил на шаг и оглядел Морнея: вначале тот показался ему совсем чуждым. И тут Морней сразу стал тверд, стал настойчив.
      - Сир! Вспомните удар по голове - ведь он все еще не отомщен.
      Генрих:
      - Он будет отомщен. Я это обещаю.
      Морней:
      - Мне обидно, что вы мешкаете, время и мои враги имеют право смеяться надо мной.
      Генрих:
      - Друг мой, вы скорее готовы стерпеть несовершенный эдикт, нежели удар.
      Морней:
      - Сир! Удар задевает мою честь.
      Генрих:
      - Вы рухнули наземь, а религия воспрянула.
      Морней:
      - Без чести нет и пользы. Если уж от трудов наших ничего не останется, пусть хоть выполнены они будут с честью: тогда и наше имя не умрет.
      Ни звука в ответ. Генрих размышляет, как часто именно этот человек лгал и обманывал ради него в чистоте сердечной и все же согласно мирским законам. "Одно годится, другое нет. Я подхожу к намеченной мною вершине с внутренней твердостью, в которой вся моя честь. Прямой путь был бы больше чем честью, он был бы чудом. Я избегаю убийц, а удары палкой забываю. Месть отнимает много от того, что впоследствии назовут величием. Месть..."
      - Господин де Морней, вы дворянин в большей мере, чем мудрец. Я это вижу. Неужто вы не постигли, что месть никого гак не унижает, как нас самих?
      Морней, благочестивый протестант, сказал:
      - Сир! Господин де Сен-фаль должен быть заключен в тюрьму и должен просить у меня прощения.
      - Хорошо! - сказал Генрих. - Ваше желание будет исполнено.
      С этими словами он отпустил своего старого товарища. Внизу с шумом подкатил экипаж: легата.
      Генрих не встретил легата ни на лестнице, ни на пороге, а вышел в противоположную дверь. Из соседней комнаты открывался вид на Тюильри, на окна его сестры. Окно, которое - он искал, было прикрыто легкой занавеской, он увидел на ней тени, и было их четыре. "Дамы дрожат за меня, - подумал он. - Они собрались и молятся за меня, дабы я остался тверд. Не беспокойся, Катрин, на сей раз господин - я. Принцесса Оранская, мой час настал, и в моем королевстве не нашлось бы ни одного убийцы, который посмел бы направить в меня нож: нож сам собою вонзился бы в его собственное тело".
      Крупными шагами, скорее даже прыжками он устремился в первую комнату, чтобы попасть туда ранее легата, но дверь оставил открытой: пусть четыре тени присутствуют при том, что будет здесь происходить. "Мадам де Морней, - подумал он, - молитесь меньше за меня, чем за вашего супруга, он мстителен, однако папского легата он будет избегать всячески, ибо он боится поддаться соблазну и из благоразумия поцеловать его кольцо".
      Снаружи выстроились караульные, уже отворялась дверь, Генрих думал: "Габриель, моя бесценная повелительница! Погляди на меня. Если я выдержу это испытание, то победишь и ты. Молись с тремя протестантками о том, чтобы стать королевой".
      Тут на пороге показался легат. Дальше он не сделал ни шага. Он стоял на месте и ждал короля, чтобы король поцеловал его кольцо. Свита легата была многочисленна, она поднималась из недр лестницы, как осиянное облако. Разноцветные одежды духовных и военных лиц, тут же и отроки; облако следовало за легатом, пожалуй, слишком торжественно. Сам он по виду был согбенным, смиренным старцем и приподнял руку с кольцом несколько робко, словно требовал, в сущности, слишком многого. Однако король с жаром поцеловал его кольцо, после чего снова отступил на середину комнаты. Теперь настал его черед ждать. Свита проплыла мимо бесшумно, как подобает облаку, двери тихо затворились. Легату хотелось оглянуться. Неужели он действительно наедине с этим королем?
      По правде сказать, входить в камеру осужденного не слишком приятно и даже жутковато, особенно пожилому жизнелюбу, который крайне жаден до всяческих перипетий жизни, но о конце ее предпочитает не думать. А ведь Мальвецци в Брюсселе говорит, что король Франции должен умереть. Легат думает: "Дверь теперь плотно закрыта, остается только пройти положенный путь". Он проделал этот путь, не спуская глаз с короля, которого с каждым шагом жалел все сильнее. Отчего именно у бунтовщика, еретика, неисправимого разрушителя веры и божественного порядка, в решительные минуты бывает такой облик и осанка, каких не встретишь ни у одного красивого отрока или непогрешимого христианина. Очень обидно. Мальвецци, легат в Брюсселе, хлопочет о его смерти целых пять лет. Это варварство, хотя это и справедливо, ибо король сам стремится к своей гибели. Легат в Брюсселе лишь подталкивает того, кто все равно должен пасть. "А мне бы хотелось удержать его".
      Легат сел, и лишь затем сел и король. Легат поздравил короля с победой над кардиналом Австрийским.
      - Над Испанией, - быстро проговорил Генрих. - Над
      Габсбургом.
      Легат, немного помолчав, спросил:
      - Над христианством?
      - Я христианский короле - сказал Генрих, - Папе
      "то известно. Гарантии, которые я предлагаю ему, стоят мне плодов моих побед. Я заключаю мир, но мог бы перенести войну и за Рейн.
      - Если бы вы могли, вы бы это сделали. Обрадовавшись, что добились мира со своими светскими врагами, вы теперь нападаете на церковь.
      - Избави бог, - заверил Генрих.
      - Гарантии. - Легат простер руку к королю, как бы предостерегая его. - Только не давайте их своим протестантам, главное, не давайте им первым. Это заведет вас дальше, чем вам угодно и чем это совместимо с вашим благом. Вы поднялись высоко. Вы - победитель и великий король. Будьте же по-настоящему великим, познайте пределы своей власти.
      - Пышные слова для слишком мелкого дела, - сказал Генрих. - Я в Риме дал понять, что мои протестанты ничего не получат, кроме листа бумаги. Они, бедные, большего и не ждут. Лучше всего осведомлен храбрый Морней, который поцеловал у вас кольцо. Ему я сам это сказал. Они меня знают. Почему же только Рим не верит мне?
      - Потому что Рим лучше знает вас.
      После этих слов легата наступило тяжкое молчание. Король встал, он несколько раз прошелся по комнате, шаги его становились все медленней. У открытой дальней двери он всякий раз нагибался вперед, держа одну ногу на весу, чтобы увидеть окно в доме своей сестры. Из четырех теней три были совсем неподвижны, следя за движениями четвертой.
     
     
      ИСПОВЕДЬ
     
      Вот что происходило там в комнате: каждая из четырех женщин исповедовалась по очереди. Они сидели вокруг стола, на котором лежала книга. Прежде всего они единодушно решили, что король переживает трудный час и что им надлежит поддержать его на расстоянии. Исповедуемся друг перед другом. Одна лишь правда может помочь и нам и ему. Будем правдивы. Он почувствует это и будет поступать, как исповедник.
      Мадам де Морней, по положению последняя, должна была говорить первой. Она испугалась, сказала:
      - Я недостойна, - и положила руку на книгу, дабы укрепить свой дух. Она была костлява, одета в черное и волосы прятала под чепцом. Однако, помимо ее воли, всякий бы заметил, что когда-то они были рыжими. Кожа этой пятидесятилетней женщины была вся в крупных порах и отливала безжизненной белизной. На вытянутой руке резко вздувались синие вены. Той же бледной синевы были и глаза, которые она, желая внутренне сосредоточиться, устремляла вдаль, поверх трех остальных дам. Но если мадам де Морней и увидела короля в окне напротив, она немедленно заставила себя позабыть об этом.
      - Я христианка, - заговорила она, и в первых же ее словах почувствовалась душевная высота. У этой женщины был неблагодарный голос и слишком длинное лицо, оно состарилось без морщин, как и лицо ее мужа, говорящие губы казались сухими, не мягкими. Остальные дамы сразу отметили все; но неоспорим был суровый и благозвучный строй души, которая раскрывалась со всеми своими слабостями и немощами. - Однако я христианка не столько по вере, сколько по грехам. Я была суетна, и мое благочестие было мирским, оно было поддельным, как те локоны, что я прикалывала. Когда пасторы мне это запретили, я возмутилась, хотя мне следовало благодарить того, кто их послал. Благодарить за страдания, которыми он меня испытывал. - Она избегала произносить имя божие. - В сущности, и страдания не исправили меня. Мы неисправимы, ибо каждому заранее предначертано грешить много или мало, совсем не грешить или до вечной погибели.
      Она опустила глаза; но сделала она это невольно, и потому поспешила снова найти взглядом окно напротив.
      - Я обладала особым даром убеждения. Господин де Морней поручал мне влиять на лиц, недоверия которых он мог опасаться. Иногда я в этом преуспевала и посему не была чиста. Человек лукавый не может быть чист. Кто мы такие, чтобы во имя мирских благ доводить других до отчаяния? Я знаю одного князя, который из-за меня все потерял и подвергся изгнанию. А сама я избегла изгнания. Я присваивала себе ту власть, ту самую власть, которая хотела меня спасти, но не хотела никого губить. Об этом я не задумывалась, однако сердцебиение мое усилилось, и излечить его не мог ни один источник, из какой бы горы он ни бил, и купалась ли я в нем или пила его воду. Ибо мой недуг был предостережением совести, как я наконец поняла, потому что он стал невыносим и довел меня до смертной тоски.
      Движущаяся тень там, напротив, был король. Мадам де Морней с сожалением смотрела, как он расточал свое лукавство, ибо так мы поступаем неизменно - вместо того чтобы быть прямыми, даже тогда, когда прямота смертельна. Вот, например, господина де Морнея искусство воздействовать на людей привело сначала к гордыне, а потом даже к мстительности. Но его-то по крайней мере спасает добродетель, которая замкнута в духовной сфере и не может потерпеть ущерб от мирских дел. Действовать - это одно, но ведь он, кроме того, и созерцатель. Он первый мирянин, который пишет религиозные сочинения. Так он борется против мирских влияний, не обманывает ли людей, ни того, кто взирает на нас, а в те часы, которые он проводит за столом, перед бумагой, он становится таким свободным и безгрешным, как никогда.
      Она открыла книгу, на которой лежала ее рука.
      - Трактат об евхаристии, - сказала она.
      - Как! - живо воскликнула принцесса Оранская. Она достаточно долго просидела молча, хотя и не скучала. Она не скучала ни с людьми, ни одна.
      - Это и есть трактат! Но ведь его ждет вся Европа. И вот эта книга лежит здесь. Почему же она не в наших руках?
      Мадам Екатерина Бурбонская, сестра короля, спросила:
      - Правда, что эта книга опровергает мессу? Настолько, что даже сам папа не захочет служить ее?
      - Ее будут служить и дальше, - ответила другая протестантка; больше она ничего не прибавила. Затем обратилась к принцессе Оранской.
      - Мадам д'Оранж, - сказала она этой маленькой кругленькой женщине с очень ясными глазами, седыми волосами и с девическими красками. - Из всех христианок вы самая испытанная; вас окружает благоухание душевной чистоты, вам мое последнее признание не будет понятно, как бы вы, в непостижимой доброте своей, ни старались понять его. Эта книга не должна быть обнародована, прежде чем король не издаст эдикта. Прежде всего эдикт, ибо после этой книги нам его не получить. Книга причинит нам вред, раскрытие истины, к несчастию, всегда пагубно.
      - Нет, - воскликнула принцесса. Бледную запуганную женщину успокоила цветущая и жизнерадостная: - Мы счастливицы, которым помогает единственно истина. Пусть все изменит, мы останемся. Мы ведь собрались здесь, чтобы быть поддержкой королю, и мы верим себе и раскрываем себя, дабы он душой слышал нас оттуда. В подкрепление наших слов здесь с нами его возлюбленная, и она должна стать королевой.
      Ее необычайно ясные глаза остановились на Габриели, та покраснела, и тихое затаенное рыдание потрясло бедняжку. Она чувствовала себя сиротливо среди этих протестанток, но, кроме них, у нее не было никого. Многое в их речах казалось ей непонятным. Самообличения и признания не были ей свойственны, они пугали ее. Тем не менее под взглядом, который мадам д'Оранж на нее устремила, она тихо вымолвила, что тоже готова к исповеди.
      - Милое дитя, сперва вытрите глаза, исповедоваться нужно с сухими глазами. - Принцесса остановила Габриель не столько словами, сколько улыбкой. Только ей была свойственна эта улыбка, строго разумная той разумностью, что проникает в самое сердце. Габриель находила мадам д'Оранж ангелоподобной. Она чувствовала: улыбаться такой беспредельно разумной улыбкой могут только существа иной породы, чем мы. Поэтому она поддалась стремительному порыву и хотела поцеловать руку принцессы Оранской. Принцесса опередила ее, покровительственным жестом обняла она Габриель, а говорить предложила сестре короля.
     
     
      РЕЧЬ ЛЕГАТА
     
      Генрих снова сел подле легата и предоставил ему говорить вместо себя. "Может быть, Рим знает меня лучше, чем я сам? Итак, приступай". И легат начал свою речь. Голос, мягким и глубоким звуком выходил из щуплого тела. Увядшее лицо давно привыкло оставаться непроницаемым; выразительная мимика никогда не была свойственна этому человеку. Только глаза его помогали словам. Мудрости в них было немного, больше жадного любопытства, которое некоторым людям казалось бесстыдным, так что они охотно отвернулись бы. Но он был папским легатом.
      Король время от времени вставлял короткие замечания, смысла речи они не меняли. Это были по большей части заверения и возражения. "Преданнейший сын святого отца. Просто лист бумаги. Мир всему миру. Надежный оплот христианства". Легат оставался непоколебим и предостерегал еще решительнее.
      - Вы даете повод подозревать вас в том, будто вы стремитесь защищать протестантство по всей Европе. И не ради веры, а только ради вашей собственной славы. Пусть распадется Римская империя. Пусть даже святая церковь будет повержена, лишь бы вы могли стать властителем мира. Но это не предусмотрено провидением, что вам хорошо известно, а посему разрешите предостеречь вас. Устраните всякие поводы к недоверию.
      И в ответ на протест короля:
      - У кого возникло недоверие? Вполне отчетливо пока что лишь у меня, священника, который умеет молчать. Другие вас ненавидят, не стараясь разобраться за что. Я же - нет, как видите, я вас не ненавижу. Я радею о вас. Я исповедуюсь за вас. Однажды вы стояли на верхнем выступе ворот Сен-Дени и смотрели на уходящих испанцев, не как на побежденных врагов. Многие победители залезали высоко, чтобы лучше насладиться победой. Вы же ликовали, пока у вас не закружилась голова оттого, что вам удалось пробить брешь в мировом порядке. Вы называете эту брешь вашим королевством; я знаю, слова всегда убедительны, на словах люди уже готовы и отхватить при случае что удастся. Ваше королевство не такое, как другие. Вы превращаете его в нацию. Это уже больше не сословия, которые, в сущности, пренебрегая границами, с незапамятных времен растекались по всему христианскому миру. Вы уравниваете сословия и называете это свободой. Я слышал вашу речь в Руане, ибо я сопровождал вас; вы созвали сословия вашей провинции Нормандии, но низшему сословию вы дали перевес. Именно его-то вы и соблазнили, предлагали ему собственную власть и - за это получили его деньги, и все это зовется свободой. Равным образом, вы с великим умилением зовете раздираемое смутой, раздробленное королевство своим королевством.


К титульной странице
Вперед
Назад