Он знал наперед, что его посещение не будет одобрено, а потому придворные, которые должны были сопровождать своего государя, узнали об этом в последнюю минуту. Да и ему собственное намерение было не вполне по душе; не годится, чтобы его друг, бывший король, видел это оттуда, где теперь находится. С другой стороны, он считал посещение фурии милосердным и вместе с тем умным поступком. Роду Гизов никогда уж не взойти на престол, почему же не пощадить и не умиротворить их, как других своих подданных. Но больше всего влекло его и под конец взяло верх над последними колебаниями это самое злорадство. Былая фурия, сознающая свое бессилие, зрелище, надо полагать, комическое, да и дрожит она тоже порядком, иначе быть не может, хотя он в первый же вечер после своего вступления велел уведомить ее, что ей нечего опасаться. Вот это и решило дело - именно сегодня. Он хотел доставить себе воскресное развлечение, которое, кстати, считал назидательным.
      Но герцогиня, - чего Генрих никак не ожидал, - потеряла тем временем рассудок, правда, не вполне открыто, не для света и тех немногих, что еще остались ей от света. Когда кто-нибудь приходил, она становилась той же гордой дамой, какой была раньше; только никто не хотел навлекать на себя подозрения из-за нее: так было уже незадолго до въезда короля в столицу, а теперь тем более. Ее залы пустовали, все отреклись от противницы нового государя, боясь быть застигнутыми у нее, когда его люди придут за ней. Рано или поздно этого следовало ожидать. Один сразу набрасывается на свою жертву, другой исподволь наслаждается местью. Нужно занимать очень прочное положение при новой власти, чтобы осмелиться бывать у отверженной.
      Когда герцогиню де Монпансье известили, что король намерен посетить ее в десять часов утра, часы пробили половину девятого. Удивительное поручение переходило из уст в уста, пока кто-то решился наконец выполнить его. Мадам де Монпансье без промедления послала за мадам де Немур. Она искала поддержки, которая казалась ей надежной. Мадам де Немур занимала прочное положение, считалась одной из первых среди придворных дам, и король ею особенно гордился. Корольком называла некогда старая Екатерина Медичи своего маленького пленника. Он тем временем так вырос, что собирает вокруг себя целый двор знатных дам. "Без них ему не обойтись, - думала его противница. - У него нет королевы, а возлюбленная над ним потешается и обманывает его. Против мадам де Немур этот мальчишка не позволит себе никаких выпадов. Она придет и будет меня охранять. Да, в сущности, он и не осмелится посягнуть на меня".
      Это была ее последняя разумная мысль. Во время своего туалета она вдруг стала звать Амбруаза Паре, врача, давно умершего. Он однажды пускал ей кровь, когда она лежала три часа без памяти вследствие своей бурной ненависти, которая была двусмысленна и именно потому ужасала ее. "Наварра" - так называла она короля, чтобы не сказать "Франция", но ее, смятенное сердце говорило "Генрих", так вот, "Наварра" повелел привязать к лошадям и разорвать на куски настоятеля того монастыря, откуда был ее монах; он отомстил за короля, своего предшественника.
      - Он уже здесь? - спросила она тогда у хирурга, который привел ее в чувство; сознание к ней еще не вполне вернулось, но голос и лицо были таковы, что старик отпрянул. Так и камеристки ее попрятались теперь по углам, когда она вскочила и стала звать покойника.
      Мадам де Монпансье, до некоторой степени по собственному произволу, могла быть или не быть сумасшедшей. Обычно она не обнаруживала ничего ни перед врачом, ни перед своими камеристками. Она была одинока, покинута; герцог, служивший королю, умышленно отдалился от нее; и возраст ее сам по себе был критический. Недоставало только мужчины, который помог бы ей сделаться тем, чем она хотела - сумасшедшей; и он-то сегодня явится к ней. Она бегала по комнате, разметав черные, цвета воронова крыла волосы вперемешку с белыми прядями, и сжимала неукротимую грудь. Она была женщина крупная, плотная и ширококостная. Вот она устремилась в дальний угол. Тотчас же камеристка, которая туда заползла, опустилась всем хилым тельцем на пол: все прислужницы робко, с дрожью и трепетом следили из-под кресел за бушевавшей адской бурей. "Осужденные грешники!" - подумал бы всякий. Так они стонут. Это их крики.
      Несчастная призывала тех мертвецов, с которыми, в силу своего безумия, общалась уже теперь по ту сторону земного бытия: своего монаха, его настоятеля, их обоих ее помутившийся разум на вечные времена пригвоздил к позорному столбу, а тела отдал на растерзание лошадям. Но тут же она в безумной радости звала их именем Генриха, а вслед за тем испускала еще более мучительные стоны. Ее собственное тело претерпевало то, на что она обрекала другого, и она была безжалостной свидетельницей собственной казни, как это иногда случается во сне; она же видела сны наяву. Когда все миновало, она очнулась на стуле, измученная, дрожащая от озноба, и потребовала, чтобы ей в грудь немедленно вонзили кинжал. Пусть кто-нибудь заколет ее, неотступно твердила она. Камеристки давали ей нюхать соли; тогда она припомнила, что видела сон, тот же, который снился ей много раз. Сон о собственной казни повторяется, если он привиделся однажды. О том, что к нему примешивалось и что лежало в основе его, она благоразумно умалчивала.
      Она хотела, чтобы ее завили, но только как можно скорей, медлительную камеристку она ударила. Паж, который ждал у дверей, бросился прочь; но герцогиня его заметила и таким путем узнала, что мадам де Немур прибыла.
      - Довольно, - приказала она, - румян не надо. Я не хочу молодиться. - Ее годы должны быть написаны у нее на лице; это самая надежная защита не только от темницы, но, вероятно, и от новых заблуждений. По пути вниз, в парадные залы, она поняла также, что для большей безопасности ей нужно высказаться, довериться мадам де Немур. И в самом деле, она сразу же рассказала сон о своей казни - как раз сегодня он снова мучил ее.
      Мадам де Немур проявила живейшее любопытство, особенно потому, что мадам де Монпансье, на ее взгляд, с недавних пор сильно постарела. Она постаралась выпытать все темные подробности сна, а также, не участвовал ли в нем король. Герцогиня упорно это отрицала, но приятельница, глядевшая ей в глаза, не верила ни слову.
      - В вашем сне он умирает вместе с вами. Скажите ему об этом. Он верит в предзнаменования и ради себя самого захочет, чтобы вы жили долго, долго. - Говоря так, она думала совсем другое: "Ужасно! Эта женщина все еще помышляет об убийстве, а сама страшно боится быть убитой. Надо предостеречь короля". В это время часы пробили десять, и из передней, которая была через две комнаты, раздались голоса королевских дворян.
      Он оставил их там и поспешил один мимо высоких окон по залитой солнцем анфиладе; его отражение на полу двигалось впереди него, но вверх ногами. Так как в конце пути его встретили взгляды двух дам, он уперся одной рукой в бедро, другой сдвинул со лба шляпу, чтобы лучше их разглядеть. Рукава у него, равно как и штаны, были сверху собраны пышными буфами, что придавало стройность всей фигуре. Выпуклая грудь, легкая игра мускулов при движении, все обличало крепкого мужчину, в котором еще много мальчишеского, - вошел он как к себе домой и поздоровался с милой родственницей, словно воротился из недолгого путешествия. Прежде чем дамы успели подняться, он уже сидел подле них, расспрашивал, смеялся. В уголках его глаз искрилась ирония; она придавала ему зрелость, ибо в ней была и печаль.
      Очень ли удивлены дамы, что видят его в Париже, беспечно спрашивал он обеих; затем, не обокрали ли их? Нет? И лавочник их может им сообщить, что все ему платят, даже последний сброд, вошедший в город вместе с войсками.
      - Что вы на это скажете, милая кузина?
      Мадам де Монпансье отвечала:
      - Сир! Вы великий король, милостивый, добрый, преисполненный благородных мыслей.
      "В моих снах он казнит меня", - думала она с разочарованием и дала себе слово больше никогда не видеть снов. Он полагал, что она боится, и некоторое время играл с ней, как кошка с мышью. Наверно, она клянет господина де Бриссака, который сдал ему его столицу? В ответ она выразила сожаление, что на месте маршала не был ее собственный брат Майенн. Он весело воскликнул:
      - Тогда мне пришлось бы долго ждать!
      Во время этого разговора к ней неожиданно возвратилась прежняя осанка, ее гордость тем больше возмущалась против него, чем проще он держал себя. Либо он не знает ничего о том, что руководит женщиной, что ей снится; он знает только государственные дела, и как же ничтожен он перед ее страстью, которую она расточала понапрасну и в которой раскаивается. Либо он все-таки замыслил погубить ее, тогда к чему эта игра?
      - Сир! - холодно сказала она. - Победитель никогда не осуществляет того, что от него ждут.
      Он вспылил.
      - Иначе перед каждым домом стоял бы эшафот, - воскликнул он запальчиво, и сам не ожидал, что может так разгорячиться.
      Герцогиня съежилась в кресле и закрыла глаза. Генрих отступил на шаг, затем еще на несколько шагов, так бы он и ушел. Но мадам де Немур удержала его.
      - Разве вы не видите, что она стара и больна? - прошептала она. - Потом вдруг схватила его руку. - Вы побледнели, а рука ваша пылает. Вам самому худо.
      - Да, мне худо, - повторил он. - И я никогда не мог привыкнуть к тому, что у меня есть враги не только на поле битвы.
      Мадам де Немур сказала материнским тоном, словно матрона, восхищающаяся героем:
      - Как бы вы могли стать великим, не будь у вас врагов!
      Тут он произнес свое обычное проклятие, им самим придуманное и не понятное никому другому; затем воскликнул: - Кто бы ни заглянул в себя, каждому найдется, что побороть. А мне пусть дадут спокойно работать, у меня дела поважнее, чем выслеживать убийц.
      Он явился сюда вовсе не за тем, чтобы высказывать такие мысли, пришло ему на ум. Он приложил дрожащую руку к виску. Взглянул на мадам де Монпансье, она уже очнулась и в упор смотрела на него. - Милая кузина, - Генрих говорит дружески, как вначале. - Мне жарко. Будьте добры, немного компоту, чтобы освежиться.
      Герцогиня безмолвно встает и идет к двери. Он хочет остановить ее, чтобы она не утруждала себя. Мадам де Немур говорит:
      - Сир! Она не вернется, она попросит извинить ее.
      Однако она вернулась в сопровождении слуги, который принес требуемое: это была миска с компотом из абрикосов; она зачерпнула из миски и поднесла ложку ко рту. Генрих отвел ее руку:
      - Ну что вы, тетушка! - В испуге он назвал ее тетушкой, потому что она действительно приходилась ему теткой.
      - Как? - ответила она. - Разве я недостаточно потрудилась для того, чтобы заслужить подозрение?
      - Никто вас не подозревает. - И он уже сделал глоток. Мадам де Немур попыталась как бы нечаянно толкнуть его, чтобы компот пролился на пол. Она считала вполне возможным, что компот отравлен, - и побледнела, когда король сделал первый глоток. Он же думал: "Возможно, фурия сюда чего-нибудь подмешала. Тогда она и сама готова была принять яд. Чему быть, того не миновать. Я не расположен дрожать от страха". И он продолжал есть.
      Мадам де Монпансье вдруг сказала:
      - Ах! Надо служить только вам. - Затем послышалось сдержанное, мучительное рыдание. У Генриха отлегло от души, он простился с обеими дамами, - жарко пришлось ему с ними; милую кузину он пригласил в Лувр. Когда он задним числом совершит торжественный въезд в свою столицу, она непременно должна присутствовать при этом. Мадам де Немур спросила, скоро ли это произойдет.
      - После того как моя бесценная повелительница подарит мне сына, - ответил он, обернувшись, уже на ходу. Лицо его пылало.
      После его ухода одна из дам сказала другой:
      - Ребенок в самом деле от него.
      - А вы сомневались, - заметила другая. За обедом он, против своего обыкновения, почти ничего не ел; но потом пожелал выехать верхом. В спутники себе выбрал Бельгарда. В свите был еще некий господин де Лионн, красивый, молодой, всеми любимый за приятное обхождение. Господин де Лионн обладал искусством так обольщать людей, что они вырастали в собственных глазах, особенно женщины. Они чувствовали, с каким пониманием и с какой деликатностью старается он не только им понравиться, но и дать им как можно больше счастья. Редкостный кавалер, он ни одной не причинил горя, этого за ним не водилось.
      Генрих охотно приближал его к себе, собственно, из-за обер-шталмейстера, желая показать старому своему приятелю Блеклому Листу, что есть кавалеры и полюбезнее его и что счастливая пора скоро минует для удачливого любовника. На самом деле Генрих по-прежнему побаивался своего соперника в милостях прелестной Габриели - несмотря на ее привязанность, которой он, впрочем, не доверял слепо, а также на беременность, которая делала ее еще женственнее.
      Они проезжали местечко Булонь, кавалеры наломали нераспустившейся сирени и бросали ее девушкам. Молодые крестьянки весело смеялись, однако не соглашались, чтобы их сажали на коней. Только одна взяла ветку с нераскрытыми лепестками, перестала смеяться и вдруг очутилась в седле с господином де Лионном.
      - Блеклый Лист! - воскликнул Генрих. - И с нами случалось то же, когда мы были красивы, без желтизны в лице.
      - Сир! Я давно позабыл те времена, - уверил его Бельгард; между тем они уже выехали в открытое поле. Вокруг стояло несколько хижин, крытых соломой; крестьяне по-воскресному собрались перед одной из них. Длинный стол был сколочен из двух досок на трех чурбаках. Стаканы были пусты, но голоса громки. Они пели и не умолкли, когда кавалеры спешились.
      - Гей! - закричал обер-шталмейстер короля. - Ну-ка, олухи, прогуляйте наших лошадей.
      Все обернулись, многие отозвались, но без особого почтения.
      - Мы тут у себя дома, - сказал один.
      Другой:
      - Пока ваши сборщики не отнимут у нас последний кров.
      Король незаметно уселся за общий стол. Он произнес свое обычное проклятие, хорошо известное по всей стране; тут кое-кто из крестьян взглянул на него.
      - А вы не отдавайте - крикнул Генрих, - Не то они в конце концов и меня оставят без крова.
      Все молчали, сжимая узловатые кулаки над тарелками; даже их спины, их плечи выражали безмолвие. У стариков шерстяная одежда грязного цвета прикрывала скрюченные тела, - следствие многих лет и десятилетий однообразного труда, тягот и неизменной приниженности в движениях и походке.
      Те, что не повернули головы к королю, искоса поглядывали то на него, то на свои собственные беспокойные кулаки. У одних глаза бегали по сторонам, другие непрерывно кивали головой; все это не вязалось с обычными представлениями о подлинной жизни, скорей это были карикатурные фигуры и образы, порожденные бредом. Король встал, ища прохлады в тени орешника. Несколько придворных вместе с Бельгардом держались поближе к нему, ибо положение казалось им ненадежным. Спас положение господин де Лионн, если предположить, что его нужно было спасать.
      Он вышел из-за куста вместе с красивой девушкой, которая раньше сидела с ним на лошади. Они явно прятались в кустах; однако сейчас господин де Лионн вел молодую крестьянку за кончики пальцев, точно придворную даму; и так они, улыбаясь согласной улыбкой, приближались к столу и к самому молодому из мужчин, толпой окружавших стол. Этот юноша еще совсем не был искалечен работой, он был статен, как дворянин, хоть и лишен той гибкости, какая дается игрой в мяч и фехтованием, несколько тяжеловесен и медлителен. Его недостатки сказались сразу: когда он набросился на господина де Лионна, тот без труда удержал его, неожиданно обнаружив железную силу. Но при этом не утратил ни грации, ни вкрадчивости манер. Он снял шляпу перед молодым крестьянином, который снова плюхнулся на скамью. Он сказал, что имеет честь доставить ему его невесту, ибо всегда печется о том, чтобы ни у одной женщины не было на дороге неприятных встреч.
      Старики, сидевшие вокруг, одобрительно кивали. Парня, который продолжал злобствовать, господин де Лионн в шутку вызвал на кулачный бой и заранее начал наносить удары в пространство, что представляло неотразимое зрелище, веселое, юное, вполне благонравное. Теперь смеялись все; господин де Лионн воспользовался успехом, чтобы попросту обнять молодого крестьянина, тот не противился. Общественное мнение требовало, чтобы он также ответил объятием, которое заставило себя ждать только вследствие его медлительности.
      Генрих сказал своему обер-шталмейстеру:
      - Блеклый Лист, и все-таки ты мне милей. Это первый вполне безупречный человек, которого я вижу. И когда я его вижу, мне делается страшно.
      Один крестьянин, уже в летах, вытащил из-под скамьи одеревеневшие ноги. Он встал, чтобы рассмотреть короля. У него у самого были сутулые плечи, узловатые руки, висевшие, как плети, и скорбное лицо шестидесятилетнего человека, который никогда по-настоящему не радовался жизни. Король спросил крестьянина:
      - Сколько тебе лет?
      - Государь, - ответил крестьянин. - Я тоже спросил у одного из ваших людей, сколько вам лет, годами мы равны.
      - И еще в другом мы равны, - сказал король. - Жизнь одинаково не пощадила нас. На наших лицах, на твоем и моем, много написано забот и трудов.
      Крестьянин помолчал, прищурившись, потом сказал:
      - Это верно.
      Он подумал, хотел заговорить, но медлил. Король не торопил его. Глаза у него были широко раскрыты, брови подняты, он ждал.
      - Сир! Пойдемте, - предложил крестьянин. - Идти недалеко, только до ручья.
      Господину де Бельгарду, который хотел следовать за ними, король жестом приказал остаться; сам он двинулся вперед. Крестьянин подвел его к берегу, здесь вода была гладкая, как зеркало. Король наклонил над ней лицо, оно так и пылало, он охотно погрузил бы его в воду. Между тем оно начало пухнуть, в отражении казалось, что оно распухает на глазах, хотя он понимал, что это обман, что на самом деле болезнь давно исподволь подкрадывалась к нему. У крестьянина был теперь глубокий, проникновенный взгляд. Он заговорил:
      - Сир! Скачите немедленно в свой королевский дворец. Ибо вам суждено либо умереть, либо выжить, как будет угодно господу.
      - Для меня и для тебя будет лучше, если я выживу, - сказал Генрих и попытался засмеяться. Лицо не повиновалось ему; из всех впечатлений дня это было самое досадное. В ту же минуту он услышал храп, храп сытого брюха, и это тоже вызвало в нем досаду.
      - Что это такое?
      Крестьянин пояснил:
      - Человек, который ест за шестерых.
      Генрих не понял. Он в первый раз увидел у крестьянина веселую улыбку.
      - Как? - спросил он. - Ты радуешься, что человек ест за шестерых, когда тебе не хватает на одного!
      Вместо ответа крестьянин показал королю бугор, поросший травой; за ним вздымалось и опускалось громадное брюхо. Крестьянин перешагнул бугор и принялся трясти спящего.
      - Кум! - крикнул он. - Кум-прожора! Вставай! Король хочет посмотреть на тебя.
      Прошло немало времени, пока тот поднялся. Взорам представилось гигантское туловище и лицо людоеда. Над густыми бровями совсем не было лба. В пасти и защечных мешках поместился бы целый запас пищи, глаза заплыли жиром. Туша еле держалась на ногах, так ее клонило ко сну.
      Король спросил:
      - Это верно? Ты можешь есть за шестерых?
      В ответ раздалось хрюканье.
      Крестьянин подтвердил:
      - Конечно, может. Он сожрал все, что у него было, теперь мы кормим его. Вот и сейчас он будет есть за шестерых. Беги, кум! Покажи себя королю.
      Туша пришла в движение, а земля задрожала от ее топота. Крестьяне за длинным столом встретили ее взрывом восторга, некоторые даже снова затянули песню. И, услышав, что тот опять готов есть за шестерых, они вмиг притащили все, что нашлось у них дома. Не успели присутствующие оглянуться, как доски стола уже гнулись под тяжестью окороков, сала, яиц, а пустые "стаканы исчезли за громадными кувшинами. После этого отощавшие, сгорбившиеся от работы люди окружили мясную тушу и принялись подталкивать ее и усаживать за стол. Между тем король подал знак, придворные разогнали олухов, и король резко окликнул брюхо:
      - Вот как ты объедаешь моих крестьян! Есть за шестерых - это ты умеешь. А работаешь ты тоже за шестерых?
      Брюхо прохрюкало в ответ, что оно, конечно, работает соответственно своему возрасту и силам. Легкая ли работа переваривать пищу, когда тебя заставляют есть за шестерых?
      Король снова подал знак, тогда несколько человек из его придворных взялись за хлысты, набросились на мясную гору и принялись гонять ее по кругу. И как же она умела бегать, когда было нужно! Крестьяне выли от смеха, но король отнесся к делу серьезно. Весь красный, опухший, он кричал им, что его королевства не хватит на прокорм таких бесполезных обжор.
      - Если бы у меня было много таких, как ты, - крикнул он толстяку, когда тот под ударом хлыстов пробегал мимо, - я бы вас перевешал. Из-за вас, негодяев, мое королевство чуть не погибло от голода.
      Хотя в нем и кипел гнев, ему вдруг стало холодно; его знобило, и он решил, что это от поднимающегося тумана. Перед тем как сесть на коня, он приказал крестьянам самим опустошить весь стол; однако понял по их лицам, что они не послушаются. А снова отдадут все, что урвут у себя, своему прожорливому чудовищу, которым гордятся. Король в раздражении поскакал прочь.
      - Тебе холодно, Блеклый Лист?
      - Сир! У нас у всех застыли ноги на сыром лугу.
      Большинство придворных не могли сразу отыскать своих лошадей, они тронулись в путь много позднее короля и его обер-шталмейстера. Последним был господин де Лионн. Он ждал, когда уедут остальные. Прикрытый кустарником, он поглядывал на крестьян; они все еще не могли опомниться от того, что король приказал им съесть все самим. Господин де Лионн посадил в седло ту самую девушку, с которой приехал, и вначале вел лошадь на поводу, чтобы она шла спокойно и тихо.
      Когда Генрих добрался до Лувра, ему пришлось признать, что он болен. Он видел все, как в тумане, и знал, что будет говорить бессвязно, если заговорит. Он лег, врачи проделали над ним все, что полагалось, после чего чрезмерная раздражительность перешла в безучастие. Вечером в комнату вошел Бельгард, растерянный, возмущенный, и тотчас заговорил:
      - Сир! Господин де Лионн...
      - Слишком безупречный человек, - прошептал Генрих. - Мне стало страшно.
      - Сир! И недаром. Ибо он, свернув в сторону от дороги, вспорол девушке живот и в открытое чрево поставил ноги, чтобы согреть их.
      - Только этого сегодня не хватало, - прошептал Генрих. - У него не было сил, чтобы выразить возмущение. С трудом он присовокупил:
      - Предать его моему суду, будет публично четвертован.
      - Сир! Он дворянин, - сказал Бельгард слишком громко и даже поднял руки над головой, так непостижим был приговор.
      - А ты разве не дворянин? - спросил король Генрих беззвучно, но широко раскрыл глаза. Бельгард опустил глаза и тихо удалился.
      Немного погодя больного посетила его милая сестра, мадам Екатерина Бурбонская. Ее разбудили, врачи нашли состояние ее милого брата опасным. Когда она увидела его лицо, слезы полились у нее из глаз, ибо оно было неузнаваемо. Но первый камердинер, господин д'Арманьяк, стоя в ногах кровати, знаком показал ей, что государь шевелит губами и что-то хочет сказать. Сестра нагнулась над ним; скорее угадала, чем расслышала; опустилась на колени и вместе с ним тихо запела псалом. День окончился, как и начался, назидательно.
     
     
      ЛЮБОВЬ НАРОДА
     
      Он одолел болезнь много скорее, чем можно было ожидать, всего через семь с половиной дней, ибо она была лишь данью, которую тело платило духу после нового решительного поворота в жизни. Уже через месяц после болезни, едва собравшись с силами, Генрих должен был выступить в поход. Из Нидерландов вторглись испанские войска, на этот раз под начальством некоего графа Мансфельда; но истинным вдохновителем всех посягательств на королевство по-прежнему оставался Майенн из дома Гизов, причем на его стороне было большинство влиятельных вельмож. Король в Париже; столица в его руках, эта весть повсюду производит огромное впечатление. Города и провинции сдаются ему за одно это, а некоторые губернаторы - за наличные деньги. Упорствуют только большие вельможи, которые слишком много наживают на слабости королевства и бедственном положении обоих, короля и его народа. Они не могут смириться. На их счастье, король все еще отлучен от церкви. Пока папа его не признает, что случится не скоро, сопротивление ему может почитаться богоугодным делом.
      Король осадил крепость Лаон и в то же время вел бои с наступавшей армией, которую послал дон Филипп, хотя и был заражен. Не могут смириться, пока совсем не сгниют. А потому смелее вперед! Генрих доказал, что силы его восстановлены. Среди трудов и опасностей он писал прелестной Габриели очень живые письма, подобных она никогда от него не получала. Она даже заподозрила, что ему не менее приятно и легко любить ее на расстоянии: она почувствовала ревность к его тоске и к своему изображению, которые всегда были с ним. Сын, который вскоре должен был родиться, заранее получил имя Цезаря, потому что он был дитя войны, если не иных столь же грозных событий. Отец, там вдали, мысленно носил его уже на руках, когда мать еще только додала разрешения от бремени. Он настолько заполонил ее своими письмами, что у нее не оставалось места для мрачных мыслей. Так она родила ему его Цезаря.
      Когда счастливая весть долетела до него, был прекрасный день июня месяца. В прошлую ночь Генрих излазил все склоны Лаонского холма, ища, откуда бы атаковать крепость. Теперь он смыл с себя грязь и поскакал в лес на свою ферму. Он знал ее с детских лет, она принадлежала к внешним владениям его былого маленького королевства Наварры. Он некогда ел там землянику со сливками, и ему захотелось еще раз полакомиться ею, когда сердце его полно счастья оттого, что у него есть дитя. Теперь все это звалось Цезарь: счастье, дитя и собственное сердце.
      Встав от послеобеденного сна, он, как мальчик, взобрался на сливовое дерево, там его и нашли. Неподалеку отсюда по воздуху летают другого рода сливы. Неприятельская конница появилась поблизости, должно быть, готовит ему такое угощение, которое переварить нелегко. На коня, на коня, - и подоспел он к Лаону как раз в ту минуту, когда пал его маршал Бирон. Вот лежит этот человек, он с давних пор был сухощав и суров, теперь же стал дряблым и беспомощным, как бывает, когда близка смерть. Ее близость Генрих безошибочно узнает у солдат; сразу видит, где ее еще можно отвратить, а где нет. Он поднимает голову и плечи своего Бирона с земли, которая вскоре его покроет. Они смотрят друг на друга, в глазах предельная скорбь прощания и конца. Мы были врагами: вот почему с тех пор так крепка наша дружба. Не забывай меня, ты не можешь меня забыть. Не забывай и ты, там, куда тебя призывают. До свидания. Но нет. Какими глазами мы можем вновь увидеть друг друга, когда эти скоро превратятся в прах. Генрих упорно глядел в них, пока взгляд их не застыл и не помутнел.
      В один и тот же день он получил своего Цезаря и потерял своего Бирона. Ясно ощущает он непрерывную смену, против натиска которой мы обороняемся и должны держаться стойко. Сыновья, идите за нами следом: я приближаю вас к себе, вы утверждаете меня. Бирон оставил при войске своего сына, король призвал его к себе.
      - Маршал Бирон, - обратился он к сыну; так узнал тот, что наследовал звание отца. Он этого и ждал. Однако поблагодарил подобострастно; увидев, что король плачет, он, словно по приказу, разразился диким воем. Он был необычайно мускулист и вовсе не сухощав, но суров. Он еще когда-нибудь покажет королю свою верность. А сейчас он скорбел и стенал, что, собственно, не подобает сильному тридцатипятилетнему мужчине, - стенал до тех пор, пока король не остановил его, заговорив о жалованье, которое полагалось ему как маршалу Франции. Здесь Бирон-сын перешел к торгу. Он отстаивал свои притязания всеми доступными ему доводами.
      - У вас есть враги, - доказывал он королю. - Я могу своими руками удушить любого человека. Что, если бы я был против вас! Сир, вы можете почитать себя счастливым.
      Что это - просто глупость или дурное воспитание? А может быть, хитрость? Король хотел видеть в этом только бахвальство удачного создания природы, которое кичится своими незаурядными физическими достоинствами. Когда же Бирон сослался на свое влиятельное родство, король принял это как напоминание. Ибо он, король Генрих, был призван и намерен ополчиться против родства и кумовства сильных мира и по возможности умалить их влияние во имя блага своего народа и королевства. Бирон-сын об этом понятия не имел. Генрих приглядывался к нему. Круглая голова с низким лбом напоминала ему крестьянина, который ел за шестерых, - знакомство, состоявшееся во время приступа лихорадки. И все-таки, несмотря на злобную тупость, это голова дворянина, сына старого товарища. В этом человеке Генрих любил его отца и потому, обняв его, обещал все, о чем тот просил.
      В июле крепость Лаон сдалась королю, потому что была к этому вынуждена; но Амьен и несколько других городов при первом же случае последовали примеру Лаона. А когда испанцы, или те, кого так называли, были снова изгнаны, король вернулся в свою столицу и в объятия прелестной Габриели. Подле ее кровати стояла колыбелька, это поразило его. Правда, мысленно Генрих уже прижимал к себе своего сына. Здесь он увидел его воочию, - возглас удивления, и отец торопливо ухватился за кресло, ему стало дурно - от радости, конечно, от радости. А если подумать, еще и оттого, что этот крепкий, здоровый мальчуган - его сын, который должен обеспечить ему будущее и дальнейшую жизнь за пределами его собственного существования; и то и другое прежде было под сомнением. Вот какая мысль задним числом потрясла отца.
      Сидя у колыбели, он думал о том, что до сих пор один и, в сущности, без видов на будущее одолевал многие великие трудности и что все это легко могло пойти насмарку: достаточно было какой-нибудь пули. "Теперь - другое дело. Впредь нас будет двое". Это он все время твердил себе, наконец заговорил об этом вслух, меж тем как мать терпеливо ждала, что он скажет; ведь сама она была лоном его счастья, хотя счастье его выходило за пределы ее понимания. Он бормотал про себя:
      - Большой и крепкий. Теперь меня никто не одолеет.
      Роняя скупые слова, он в то же время мысленно пробегал всю свою жизнь, особенно юность. Королева, его мать, с ранних лет закаляла его. Сам он, сын больной женщины, не был от рождения большим и крепким, выносливым его сделала она. Это пригодилось ему, когда он в походе спал на голой земле и скакал навстречу врагу, всегда навстречу врагам, чаще всего в борьбе за королевство. Битвы, осады, кровь, грязь, враги оступаются, падают, я же стою. А ты, мой сын?
      Вопреки собственному опыту отец обещал своему крепышу, сыну, что ему легко будет житься, без врагов, без преград, в мире и радости, в упроченном королевстве, среди народа, который любит нас. "Всего этого добьюсь я, мой сын, и завоюю нам любовь народа". Он взял ребенка из колыбели, поцеловал его и протянул матери, чтобы она тоже его поцеловала. При этом он поклялся, что они скоро обвенчаются. Первое, что не терпит отлагательства: ее развод с господином де Лианкуром, затем его собственный-с принцессой Валуа. Папа вынужден будет согласиться. Ничего другого ему не останется, если король Франции и победитель Испании пригрозит снова перейти в протестантство.
      Папа снимет отлучение, собственноручно приобщит послов короля святых тайн. Он даст развод королю, соединит его с его бесценной повелительницей и прикажет всем верующим повиноваться ему. Все это еще весьма гадательно, но сейчас кажется, будто все уже свершено. Ибо у короля есть сын, он носит его на руках; от этого многое становится легче и ладится без помех. Такая счастливая была эта ночь, и таково было упоение - даже в объятиях прелестной Габриели он никогда не испытает подобного.
      Но сперва прелестной Габриели нужно выздороветь. Кроме прошения в амьенскую консисторию, которой подсудны она и господин де Лианкур, никаких шагов не предпринимается, пока красота ее полностью не будет восстановлена и она с королем не совершит торжественного въезда. Ему необходимо вступить во владение столицей не тайком, на рассвете, а открыто, во всем величии. Ему не очень хотелось превращать в мишурное зрелище то, чего он добился нешуточной ценой. Но надо, чтобы бесценная повелительница совершила въезд вместе с ним: отсюда такое рвение. Двор, конечно, это понял.
      Никто не противоречил ему. И при дворе и в городе об этом почти не шептались; все были ошеломлены дерзостью короля. Со своей возлюбленной желает он красоваться перед нами и перед простым людом. До всех других дворов и народов долетит весть, что король сделал свою подругу участницей такого торжества и решил возвысить ее до себя. На первую ступень трона прекрасная д'Эстре уже поднялась, подарив королю сына. Вспомнить только, что за пятьдесят лет ни один король Франции не дал такого доказательства своей мужской силы! На вторую ступень прекрасная д'Эстре тоже занесла ногу. Надо быть настороже и дать отпор! Надо держаться дружно, а то можно в самом деле получить в королевы уроженку своей страны.
      Таково было ходячее мнение. В сущности, с ним соглашались все, даже и сама Габриель. Ей было не по себе, особенно накануне торжественного въезда, ее возлюбленный повелитель назначил его на пятнадцатое сентября. Четырнадцатого тетка де Сурди почти ее не покидала. Госпожа де Сурди сама примеряла на нее все, что она завтра должна надеть: платье, драгоценности, блеск и богатство, достойные государыни, а для простых смертных небывалые.
      - Ни одна женщина нашего звания никогда так не была одета, как ты, - сказала тетка. Племянница отвечала:
      - Мне страшно. - Крупный алмаз выпал у нее из рук.
      - Дура, - сказала тетка.
      Она стала раздражительна, потому что, как ни странно, госпожа де Сурди тоже оказалась в интересном положении: может быть, от своего тощего друга Шеверни, а может статься, и еще от кого-нибудь. Надо сказать, она завидовала царственному великолепию Габриели, гляделась вместе с племянницей в большое зеркало и находила, что у нее самой тело не менее ослепительной белизны. Платье из черного шелка еще ярче оттеняло бы цвет ее кожи. Сплошь расшитое сверкающими каменьями, оно держалось на широких и плоских фижмах, колебалось вокруг стана соблазнительными волнами и подчеркивало красоту форм, вместо того чтобы скрывать их. Госпожа Сурди была убеждена, что и ее собственные формы выдержали бы такое испытание. Спереди из широкого разреза поблескивала юбка, густо затканная серебром и покрытая длинными жемчужными гирляндами со звездами из драгоценных камней. Тетке очень хотелось стукнуть племянницу по затылку. Она была первой из многих, которым завтра предстоит краснеть от вожделения и бледнеть от зависти.
      Пока что она старалась окончательно запугать Габриель, хотя красавица и без того была смущена.
      - Тебе следовало бы захворать в нужную минуту, моя красавица, - сказала она. - Такую чрезмерную расточительность не следует выставлять напоказ. Это опасно не только для тебя, но и для всех нас. Господин де Рони подсчитает, какую ценность в переводе на деньги представляет весь твой наряд. К королю привели обратно его лошадей, потому что их нечем было кормить. Вот и подумай!
      Габриель насквозь видела мадам де Сурди. Несмотря на внутреннее смятение, она сказала твердо:
      - Мы с господином де Рони нужны друг другу. Он будет помогать мне, как я ему.
      И хотя тетка продолжала ее предостерегать, Габриель решила, что сегодня же вечером уговорит короля ввести господина де Рони в финансовый, совет. А в тот же вечер король вместе с ней сел в карету, о чем никто не должен был знать, и даже имена путешественников сохранялись в тайне. Путь этой четы лежал только до Сен-Жермена. Когда они прибыли, старый дворец чернел в зареве заката. Прежний двор когда-то обитал здесь, и то же зрелище чернеющего пламени встретило некогда маленького мальчика: далекий и чуждый, прибыл он сюда со своей матерью Жанной. И именно отсюда совершится завтра торжественный въезд в столицу королевства.
      - Вашу руку, мадам, мы дома. Всюду, куда ни ступим, будем мы отныне дома.
      Он это произнес, выходя из кареты, ибо он прекрасно чувствовал, что Габриели не по себе. Это первый королевский дворец, в котором ей предстоит провести ночь. Ей не по себе, она разделяет общее мнение, что это слишком дерзко. Представление о королевском сане основано у всех на суеверии, королю Генриху никогда не будет прощено, что у него представление иное. Он хочет разгладить морщины на изящном узком лбу женщины, родившей ему сына. Обхватывает ее лоб руками. Но Габриель закрыла глаза, ее дрожь усилилась, и, не открывая глаз, она попросила, чтобы он оставил ее нынешней ночью одну.
      Вот когда он должен бы одуматься, а вместо этого торжественно въехал в столицу и остался всем доволен. Был вечер, пламя факелов полыхало по узким улицам, взвивалось над толпами народа, ввысь к разукрашенным домам. Даже на фронтонах и выступах зданий висели люди. Да здравствует - раздавалось снизу и сверху. Да здравствует король, и король - это он, на серой в яблоках кобыле, и грудь его обтянута серым шелком, затканным золотом. На этот раз на нем шляпа с белым султаном, ибо теперь водворен мир, и народ - одно со своим королем.
      Вокруг и впереди него шагали в полном составе гарнизоны Манта и Сен-Дени вместе с городскими старейшинами и советниками, которые в случае чего могут стать заложниками, а посему да будет мир и да здравствует король! Между тем некогда восторженное неистовство бушевало вокруг другого коня, на котором сидел серебряный рыцарь, серебряный и белокурый, и в мыслях у него была только смерть. Кровопролитие, измена, долгие годы фанатической смуты, пока любимый герой этого города сам не пал жертвой убийства. Не будем вспоминать о покойном герцоге Гизе, не то любовь народа показалась бы сегодня куда слабее, что могло бы нас опечалить. А мы радостно отдаемся своему служению. Особенно радостно нужно служить во имя любви народа.
      Вместо кровожадного любимца толпы мы предлагаем всеобщему лицезрению прекраснейшую из женщин - прекраснее ее не было никого во веки веков. Ее носилки двигались впереди всех, впереди короля, его войска, придворных, городских советников, сановников. Впереди, на некотором расстоянии, двигались носилки, их несли два мула в красной сбруе, окружены они были ротой стрелков. Занавески из красного узорчатого шелка были отдернуты; кто желал, мог умиляться застенчивой улыбке женщины. Она не горда, говорили одни. Она подарила королю сына. Ну, разве похожа она на распутное создание ада, как ее называют. Другие возражали: ее одежда чересчур роскошна, это не годится. Довольно взглянуть на лица женщин. Кем нужно быть, чтобы противостоять такой дружной зависти. А вот она противостоит, отвечали на это. Так угодно королю. Она его сокровище, его гордость, и она честь его.
      Это говорили законоведы его парламента, в то время как он сам со всем шествием направлялся к церкви Нотр-Дам. Он кланялся всем, кто его приветствовал, и каждому, кто протискивался вперед, чтобы рассмотреть его и его повелительницу. Шляпа с белым султаном чаще была у него в руках, чем на голове. Три красивые женщины в трауре стояли у окна, им он поклонился очень низко. На мощеной площади перед собором Богоматери его гуманисты говорили: все-таки он привел нас к победе, и вот наконец настало наше время. Однако сами видели, что они, как и их король, успели меж тем поседеть. Они говорили: власть и могущество приходят поздно, чтобы люди умели лучше пользоваться ими. И все они, более ста человек в красных мантиях, двинулись ему навстречу.
      После "Те Deum" снова составилось шествие, но теперь оно уже не привлекало такой толпы зрителей, как раньше; было восемь часов, самое время ужинать. Король добрался до своего Лувра почти в одиночестве. Остальные раньше разбрелись по домам. Когда ему принесли ужин, он почувствовал, что зябнет. Холодно в старом дворце!.. Его могло бы согреть присутствие бесценной повелительницы. После публичной торжественной церемонии, в которой впервые участвовала Габриель, им обоим, естественно, нельзя было проводить вечер вместе. Но, может быть, и возлюбленная зябнет в своем доме? Каждый из них одинок, а что думает она о своем величественном появлении перед парижским народом?
      Хорошо бы узнать, как ей кажется - действительно ли все обошлось счастливо, а если нет, то по какой причине. Она, наверно, так же ясно уловила истинные настроения толпы, как и он сам. "Даже спиной научишься ощущать, что думают люди, именно спиной, после того как минуешь их и они прокричат: да здравствует король! Все, что от меня зависело, я сделал", - на этот счет Генрих был спокоен. "Кобыла в яблоках плясала подо мной, когда я кланялся трем дамам в трауре. Я не держался на коне чванно, точно испанское величество, но и не гарцевал, как юный головорез. Те три женщины ответили мне чарующими улыбками. А уж созерцание моей повелительницы несомненно умилило до слез всех одинаково, и мужчин и женщин, иначе быть не может".
      - Разве не была она прекрасна? - тихо спросил он, упершись взглядом в стол и не посмотрев, кто из его дворян прислуживает ему. А исполнял сейчас эту обязанность храбрый Крийон, человек, покрытый рубцами от бессчетных сражений и верный из верных. Под Лаоном он сражался храбро и выговорил себе в награду, что в нынешний вечер будет наливать королю вино. Он налил вино и ответил:
      - Да, сир! Она была слишком прекрасна.
      Генрих обернулся.
      - Храбрый Крийон, садись со мной за стол.
      Остальные придворные поняли это как указание удалиться.
      - Теперь скажи, в чем ты ее упрекаешь.
      - Государь, я боготворю ее, - заявил воин. - Я весь ваш, а потому благоговею перед вашей возлюбленной, ничего другого у меня и в мыслях нет. Но люди, так уж они созданы, были возмущены носовым платком, который она держала в руке; говорят, одна его вышивка стоит двадцать экю. А хоть бы и сто! Ведь это возлюбленная моего короля.
      - Выпей со мной, храбрый Крийон. А что говорят еще?
      - Сир! Очень много и по большей части ерунду.
      - Ну-ка, выкладывай все.
      - Я ведь простой рубака, как многие другие, толкаюсь неприметно среди народа, ну и слышу, например, будто вы увеличили содержание вашей возлюбленной с четырехсот до пятисот экю в месяц и купили ей поместье, а у самого у вас одни долги. Меня это не смущает. Где войны, там и ростовщики. У вашего величества на предмет денег имеется ваш Гонди, ваш Цамет, иноземные плуты, они выжимают из вас все соки, - так говорит народ. А из-за этого вам самому приходится облагать народ поборами, говорит он. Несправедливо облагать, утверждает он.
      Генрих заговорил - уже не для храброго Крийона, которому налил стакан вина, а может быть, и несколько подряд.
      - Несчастные! Они еще недовольны мною. До сих пор не хотят признать, что я отнюдь не делаю им жизнь тяжелее, а наоборот, по возможности облегчаю ее. Они полюбят меня, когда я все налажу, согласно своим планам и тому, что будет рассчитано в арсенале.
      Воин, сидящий за его столом, услышав слово "арсенал", вскипел:
      - Того, что в арсенале, люди считают худее всех. И правда, разве может солдат вдруг удариться в финансовые дела?
      - Это все? - снова спросил Генрих своего боевого товарища. У того на лбу и на щеках закраснелись рубцы - не от выпитого вина, он мог выпить и больше, наоборот, только вино и придало ему смелости высказаться, иначе слова застряли бы у него в горле.
      - Сир! - сказал храбрый Крийон. - Если бы вы остались гугенотом!
      - Ну, тебе-то по крайней мере я полюбился еще еретиком. - Генрих похлопал его по плечу и рассмеялся.
      - По мне будьте вы хоть турецким султаном. - Воин смущенно замялся и понизил голос. - Я не называю вас ни изменником, ни лицемером, но так говорят проповедники со всех кафедр и монахи, ходящие из дома в дом. Люди думают, что вы вообще не признаете никакой религии.
      Еще тише, чем его собеседник, совсем неслышно, глядя в стол, Генрих сказал:
      - Я часто сам так думаю. Что я знаю?
      Храбрый Крийон:
      - Все считают, что вы переменили веру только из расчета, для того, чтобы вас признал папа. А главное, чтобы он расторг ваш брак, и тогда бы вы женились на своей возлюбленной.
      Тут Генрих произнес привычное проклятие.
      - Так я и сделаю.
      - Да. Если он пожелает. И вот мы должны смотреть, как вы смиряетесь перед папой. Наш король прежде ни перед кем не унижался.
      Генрих:
      - Он наместник бога на земле.
      Храбрый Крийон:
      - Какого бога? Бога монахов, которые шныряют повсюду и нашептывают, будто вы антихрист? Ваша судьба, мол, предрешена, и вам не уйти от нее.
      Генрих:
      - Так говорят? - Он отлично знал, что говорят именно так, но не ожидал, что пришло время преданному человеку сообщить ему об этом.
      У боевого товарища гнев рвался наружу, он отважился на полную откровенность.
      - Сир! Разведены вы или нет, все равно вам следовало жениться на своей возлюбленной и сегодня совершить торжественный въезд со своей королевой. Если людям так хочется, покажите им, каков бывает антихрист. Не бойтесь, они не пикнули бы, и не король смирялся бы тогда; раз и навсегда смирился бы римский папа и слушался вас вместе со своими попами, монахами и всей братией. Аминь!
      - Храбрый Крийон, теперь нам пора спать, - заключил Генрих.
     
     
      КАЗНЬ
     
      Король приказал отыскать старые планы умершего зодчего; по ним он делал пристройки к своему Луврскому дворцу, продолжая жить в нем. Постепенно пришлось нанять около двух тысяч рабочих, которые наполнили шумом все дворцовые строения. А пока шли работы, король не раз отправлялся в путешествия. В сущности, это были военные походы, но он называл их путешествиями.
      Он украсил южный садовый фасад орнаментом: Н и G переплетались на нем. Вслед за тем он взялся за постройку большой галереи от Лувра к дворцу Тюильри и этот последний тоже обновил. Со временем он расширил Лувр вплоть до павильона, названного по имени богини Флоры, и в другую сторону, до великолепного дворцового здания Тюильри. Когда все это будет полностью завершено, истечет и отпущенный ему срок. Итак, до конца дней предстоит ему жить у себя в доме среди беспорядка, беспокойства и веселой работы, с постоянными мыслями, чем за нее платить.
      Он начал с дома, а в итоге многое оказалось перестроенным, и тогда стало ясно, что перестроено все королевство. Пока дело делается, осмыслить его трудно, и отношение к нему остается неопределенным. Заботам об общей пользе всегда сопутствует недоверие, намного опережающее благодарность. Стоит отдельным людям что-либо утратить - незаслуженный преизбыток власти, денег, поместий и влияния, - и перемены такого рода уже объявляются общественным бедствием. Об этом есть кому позаботиться. У вельмож, которых король выгнал из их владений, были, конечно, целые толпы приспешников. Каждый из них жил за счет народа, как тот обжора, явившийся Генриху в лихорадочном бреду, который ел за шестерых, а голодные крестьяне потворствовали ему.


К титульной странице
Вперед
Назад