МАМКА И СМЕРТЬ
     
      В следующем месяце Карлу Девятому должно было исполниться двадцать четыре года; но 31 мая 1574 года он лежал на кровати и умирал. Это было в Венсене.
      Все уже знали о предстоящем событии, и потому замок точно вздрагивал от тревоги, то и дело прорывавшейся шумом. Партия, стоявшая за польского короля, уверяла, что он успеет вовремя вернуться во Францию и покарать всех изменников - так они называли приверженцев Двуносого. Отсюда раздраженные голоса и звон оружия, но это было не все: под сводами отдавались громкие звуки команды, все выходы охранялись, и особенно гулко гремели тяжелые шаги охраны у, двух дверей, на которые было обращено неусыпное внимание мадам Екатерины. За этими дверями находились ее сын д'Алансон и королек - и они хорошо делали, что не показывались, а сидели там, у себя, под охраной. Только выйди они - и ни один не сделал бы и нескольких шагов. Первый же призыв к мятежу кого-либо из их друзей - и жизнь обоих немедленно подверглась бы опасности.
      Сегодня здесь правила смерть, ибо король умирал. Мать все-таки дотащила его до Венсена: этот замок легче держать под наблюдением, чем Лувр. Ни народ, от которого можно ждать чего угодно, ни противники ее любимца д'Анжу не могут ей здесь помешать, когда она провозгласит его королем. Королем! Это уже третий сын! Сегодня умрет второй, очередь будет за третьим, а в запасе у нее есть еще четвертый. Если оба они будут жить недолго, то в конце концов настанет день, когда мадам Екатерина возьмет на себя все заботы об управлении государством, и та роль, которую она выполняет сейчас, видимо, так и останется за ней навсегда. Ибо для того, чья жизнь протекает в действии, существует только настоящее: будущее и прошлое тонут в нем. Для нее Карл Девятый, например, никогда и не жил, так как сейчас ему предстоит умереть. И уж, конечно, не мать будет помнить о нем. Он лежал один.
      Обвязав умирающего платками, пропитанными останавливающим кровь целебным бальзамом, врач ушел. И Карл понял: врач уже не надеется остановить кровь. Он просто хочет избавить больного от тяжелого зрелища: пусть не видит, как на коже повсюду выступают и сплываются капли багряной влаги, пусть лучше не слышит, как от него пахнет. Благовонный бальзам заглушит запах крови, - конечно, ненадолго, думает Карл. Даже когда повязки были только что наложены, Карл потягивал носом и не мог уже забыть до конца, как пахнет его последний часок. Он был когда-то крепким молодым человеком и сохранил для смерти всю ту силу, которую жизнь уже не хотела от него принять: силу познания, силу присутствия духа.
      "Мой врач, Амбруаз Паре, когда-то перевязывал адмирала, - думал Карл. - Вместе с адмиралом должен был погибнуть и он, но спасся, выскочив на крышу. Хорошо, если бы можно было бежать через крышу! Я знаю! Я все знаю! Но я всего этого, наверное, не знал бы, если бы по моей вине не был убит адмирал. И я знаю, почему сейчас за стеной такой шум. Почему меня, невзирая на мои страдания, привезли сюда. Почему я лежу теперь совсем один и никому уже нет дела до меня".
      - Я умираю, - проговорил он вслух.
      - Это правда, сир, - отозвалась его мамка. Она сидела на ларе и вязала. Когда ее питомец открыл глаза и заговорил, она поднялась и отерла ему лицо. Но платка не показала.
      - Хорошо, кормилица, что ты не болтаешь вздору, как этот врач, и не стараешься обмануть меня. Я знаю, и я готов: ведь я уж ни на что больше не гожусь. И я не хочу быть, как иные, которые под конец еще соскакивают с кровати, кричат и стараются убежать от смерти. Куда и зачем? Хотя у меня, конечно, еще хватило бы сил встать с кровати, напугать двор и мою мать этими белыми тряпками, моим окровавленным лбом и заставить их всех разбежаться.
      - Но ты же король! - радостно напомнила она ему с пробудившейся безрассудной надеждой. Только кормилица и осталась ему верна. Двадцать четыре года без одного месяца была она благодаря ему особой высокого ранга. Накупила земли столько, что теперь до конца своих дней обеспечена; и лет ей всего немногим за сорок, красивая, ядреная женщина. Но твой король не умрет без - того, чтобы ты, кормилица, не проводила его часть пути, ведущего во мрак. Да, его последние содрогания и прощальный шепот сливаются с его первым движением и первым плачем. Тогда ты держала его на коленях, которые горделиво напрягались, и прижимала к своей полной груди. Так же и теперь, кормилица, ты хочешь подержать его напоследок.
      Он решил не кричать и не уклоняться от предстоящего ему, но тяжело вздыхал, охал, и видно было, что ему страшно. Перед ним вставали видения, даже теперь, среди бела дня, он слышал жуткие голоса, не принадлежавшие живым.
      - Ах, кормилица, как много крови, сколько убитых! Дурные у меня были советчики. Только бы господь простил и сжалился надо мной!
      - Послушай, король! Разве ты ненавидел нас, протестантов? Нет, ты всосал нашу веру с моим молоком. Сир! Вся кровь убиенных да падет на тех, кто их в самом деле ненавидел! Ты был неповинным младенцем, с тебя господь, не взыщет.
      - А что сделали с твоим неповинным младенцем? - жалобно отозвался он. - Разве это можно понять? Я... да! Ничто из содеянного мной не мое, и ничего из того, что было, я не могу взять с собой. А когда бог спросит меня про Варфоломеевскую ночь, я пробормочу: "Господи! Я, наверно, проспал ее!"
      Голос больного перешел в шепот, он задремал. Мамка приложила к его лицу чистый платок, затем расправила. На нем отпечатлелись кровавые очертания этого лица.
      Так как его дыхание стало тяжелым и хриплым, она вытащила из-под его головы подушку; и вот он лежал перед нею, вытянувшись во весь рост, и она сделала то, чего он так же не должен был видеть, как и кровавый платок: она сняла с него мерку. С величайшей тщательностью обмерила мамка тело своего короля и, как некогда клала его в колыбель по своей должности и по праву, должна была теперь положить в гроб. И сделать второе было ей не труднее, чем первое: она была женщина сильная. Он же, напротив, стал опять легким, как дитя. Долгие годы была она свидетельницей того, как увеличивался его рост и вес! Одно время его лицо сделалось багровым, движения несдержанными, голос гремел. Задумчиво смотрела она на него теперь, когда он стал опять такой тонкий и бледный, а скоро и совсем затихнет. Между началом и концом своей жизни он пролил кровь многих людей, теперь его собственная кровь медленно вытекала из него. Мамка чувствовала, что ни того, ни другого нельзя было предотвратить, - все это происходило ради каких-то неведомых ей целей. Теперь оставалось одно: "Я, его кормилица, положу его в гроб". Она одобряла все, что происходило, и глаза у нее были сухи.
      Наступил вечер, вечер накануне Троицына дня. Вдруг Карл проснулся. Мамка догадалась об этом только по его дыханию. Она зажгла свет: вот диво - кровотечение прекратилось. Но он очень ослабел и лишь с трудом пошевелил рукой, чтобы объяснить ей, чего он хочет. Мамка сначала не поняла, хотя посадила его на кровати и приложила ухо к его губам.
      - Наварру, - прошелестел он, тогда она догадалась.
      Распахнув двери, она выкрикнула приказ короля, охрана передала его дальше, и кто-то побежал выполнять. Офицер поспешил, конечно, не к Генриху, а к мадам Екатерине. Поэтому она первая появилась у одра умирающего сына. Мамка умыла ему лицо, оно казалось высеченным из белого камня и невыразимо отстраняющим навязчивость живых. Мадам Екатерина со своей теплокровной натурой убийцы наталкивается на что-то совершенно ей чуждое, даже жуткое. Так ее дети раньше не умирали. Что-то уж слишком благородно! Этого человека я не знаю. Этот никогда не вылезал из моей утробы. Хорошо, что здесь ждут еще кое-кого!
      А тем временем Генрих Наваррский шел дорогой страхов - по сводчатым коридорам, словно ощетинившимся от множества вооруженных людей. Мороз подирал по коже при виде всего этого обнаженного железа - аркебузы, алебарды, бердыши. Он понял, что здесь хозяйничает смерть, понял не хуже, чем сам Карл, но при этом вся его горячая кровь осталась при нем, и у него были ноги, чтобы бежать отсюда. Генрих действительно запнулся и чуть не повернул обратно. Однако пересилил себя, вошел к королю и опустился на колени. От двери и до кровати он полз на коленях. И тут услышал, как прошелестел голос Карла: - Брат мой, теперь вы теряете меня, но вас самого давно уже не было бы на свете, если бы не я. Один боролся я против всех, кто замышлял убить вас, и вы за это не оставьте в будущем мою жену и ребенка. В будущем... - повторил он, и, как ни тихо говорил Карл, это слово прозвучало громче остальных. "Он знает, что я должен стать королем Франции! - подумал Генрих. - Умирающий провидит грядущее".
      Так-то обстоят дела; вот почему мадам Екатерина в чрезвычайном смущении. Правда, гороскопы и испарения металлов опровергают слова ее умирающего сына. А все-таки подобные слова чреваты последствиями; итак, будем начеку! Карл силится еще что-то завещать Генриху. Вероятно, он хочет предостеречь его, это видно. - Не доверяй моему... - с трудом начинает он, но тут королева прерывает его: - Молчи! - И так как Карл окончательно изнемог и упал обратно на подушки, Генрих так и не узнал, кого именно ему следует больше бояться - д'Анжу, который его ненавидит, или д'Алансона, своего ненадежного единомышленника. И он решает остерегаться обоих.
      Мадам Екатерина, убедившись, что Карл уже ничего больше не скажет, ушла. Генрих, коленопреклоненный, дождался начала агонии.
      В конце концов мамка осталась одна со своим питомцем. Склонившись над ним, она ловила его тяжелые вздохи, не из сострадания к тому, кто уже не чувствовал страданий, а просто она не хотела пропустить последнего вздоха.
      И она чувствует, что перед этим угасающим духом сейчас таинственно брезжат только самые ранние, давно забытые, никому, кроме них двух, неведомые минуты. Они пришли им на память одновременно, и, бок о бок с отходящим от этого мира, она вернулась к тем далеким дням. Его губы вздрагивали лишь от судорожного дыхания; и все-таки она расслышала слово "лес", все-таки уловила слова "ночь" и "устал". Ребенок заблудился в лесу Фонтенбло, и теперь ему страшно в темноте. Это случилось в незапамятные времена его детства и теперь, перед самым концом, еще раз. И она тихонько запела - вместо него. Повторяясь, нижутся друг за другом все те же слова, и мамка выводит вполголоса:
      Стало, дитятко, темно,
      Стало холодно давно.
      Мрак ночной в лесу залег.
      Дитятко, твой путь далек... - тянет мамка, убаюкивая его и себя.
      Дитятко, где дом родной? - вдруг она замечает: что-то свершилось.
      Ты устал - а где постель?..
      Ей-богу, это и был последний - его последний вздох. И она тут же выпрямляется и, закрывая ему глаза, с чувством доканчивает:
      Мамка в гроб тебя кладет
      На покой, как в колыбель.
     
      Moralite
     
      Le malheir pent, apporter une chance inesperee d'apprendre la vie. LJn prince si bien ne ne semblait pas destine a etre comble par l'adversite. Intrepide, dedaignant les avertissements, il est tombe dans la misere comme^dans un traquenard. Impossible de s'en tirer: alors il va profiler de sa nouvelle situation. Desormais la vie lui offre d'autres aspects que les seuls aspects accessibles aux heureux de ce monde. Les lecons qu'elle lui octroie sont severes, mais combien plus emouvantes aussi que tout ce qui l'occupait du temps de sa joyeuse ignorance. II apprend a craindre et a dissimuler. Cela peut toujous servir, comme, d'autre part, on ne perd jamais rien a essuyer des humiliations, et a ressentir la haine, et a voir l'amour se mourir a force d'etre maltraite. Avec du talent, on approfondit tout cela jusqu'a en faire des connaissances morales bien acquises. Un peu plus, ce sera le chemin du doute; et d'avoir pratique la condition des opprimes un jeune seigneur qui, autrefois, ne doutait de rien, se trouvera change en un homme averti, sceptique, indulgent autant par bonte que par mepris et qui saura se juger tout en agissant. Ayant beaucoup remue sans rime rti raison il n'agira plus, a l'avenir, qu'a bon escient et en se mefiant des impulsions trop promptes. Si alors on peut dire de lui que, par son intelligence, il est au dessus de ses passions ce sera grace a cette ancienne captivite ou il les avait penetrees. C'est vrai qu'il fallait etre merveilleusement equilibre pour ne pas dechoir pendant cette longue epreuve. Seule une nature temperee et moyenne pouvait impunement s'adonner aux moeurs relachees de cette cour. Seule aussi elle pouvait se risquer au fond d'une pensee tourmentee tout en restant apte a reprendre cette serenite d'ame dans laquelle s'accomplissent les grandes actions genereuses, et meme les simples realisations commandees par le bon sens.
     
      Поучение
     
      Несчастье может даровать неожиданные пути к познанию жизни. Казалось бы, столь высокородному принцу не суждено было в удел такое обилие бедствий. Бесстрашный, равнодушный ко всем предостережениям, он попал в беду, как попадаются в капкан. И ему не вырваться; тогда он решает извлечь пользу из своего нового положения. Отныне жизнь показывается ему с иных сторон, нежели те немногие, которые зримы для счастливцев мира сего. Суровы уроки, которые она ему преподает, но насколько же глубже они проникают в душу, чем все, что занимало его в дни безмятежного неведения! Он учится настороженности и скрытности. Это всегда может пригодиться, а с другой стороны, ведь ничего не теряешь, отирая плевки унижений, выращивая в себе ненависть и видя, как умирает любовь, когда ею помыкают. При некоторой одаренности все это можно охватить мыслью так, что превратится оно в стойкий опыт души. Немного погодя эти бедствия приведут его на путь сомнения во всем; но, побывав в шкуре угнетенных, молодой государь, прежде ничего не ведавший, сделается человеком мудрым, трезвым и снисходительным - столько же от доброты, сколько от презрения; вместе с тем, действуя, он окажется способным судить самого себя.
      До того он слишком много суетился без смысла и толку, а теперь начнет совершать поступки лишь по зрелом размышлении, остерегаясь чересчур непосредственных порывов, И если тогда можно будет о нем сказать, что ум его выше страстей, то этим он будет обязан своему былому плену, когда он проник в их истинную природу. Правда, потребовалась необычайная выдержка, чтобы не пасть во время столь долгого испытания. Лишь натура уравновешенная и наделенная чувством, меры Может безнаказанно подражать распутным нравам этого двора. И лишь такая натура способна, отважно погрузиться в пучину мучительных дум и все же сохранить в себе силы и вернуться к душевной ясности, при свете которой совершаются и великие деяния, полные благородного великодушия, и повседневные поступки, внушенные всего лишь здравый смыслом..
     
     
      VI. НЕМОЩЬ МЫСЛИ
     
     
      НЕЖДАННЫЙ СОЮЗ
     
      Что это случилось с Марго? Она вдруг заявила о своей готовности помочь бегству и того и другого - короля Наваррского и своего брата д'Алансона. Пусть один из них, переодевшись в женское платье, сядет рядом с ней в карету, когда она будет выезжать из Лувра. Она имела право взять с собой провожатую, и той разрешалось быть в маске. Но так как беглецов было двое и ни один не хотел уступить другому, то план этот не осуществился, как и многие другие. Впрочем, Генрих никогда в него и не верил. Ведь уж сколько таких планов сорвалось. Он нашел, что Марго прелестна в своем великодушии, и только потому не отказался сразу же. Видя, как велико несчастье Генриха, она пожалела о том, что некогда сама выдала его матери. Он был тронут, хотя и угадывал крывшиеся за всем этим личные побуждения: желание отомстить мадам Екатерине за смерть своего Ла Моля.
      Даже во время торжественного погребения Карла Девятого, через сорок дней после его смерти, Генрих только и думал о том, как бы удрать. Была сделана еще одна попытка, - предполагалось, что Генрих уедет из Лувра на лодке и переправится на тот берег. Неудача вызвала в нем бешеную ярость, он стал выкрикивать самые нелепые угрозы, но на этом дело и кончилось. Отныне к нему могли подъезжать с самыми соблазнительными выдумками - Генрих относился к ним совершенно спокойно. Ни следа прежней опрометчивости. Правда, когда такие предприятия обсуждаются слишком долго, все в них становится сомнительным, не только исполнимость самого плана, но и его желательность. Это верно как для планов побега, так и для всех случаев жизни. Наварра советовался много и со всеми. Ночью у него были для этого женщины, днем мужчины. И каждый из них мог думать, что Генрих его развлекает, или дурачит, или почтительно выслушивает. Одни видели в нем придворного весельчака, другие искали возвышенные чувства, но он всех водил за нос. Даже когда изредка дарил кого-нибудь своей откровенностью, то старался, чтобы это было потом разглашено и послужило его успеху. И пользовался любым случаем, чтобы лишний раз выразить свое восхищение перед мадам Екатериной. Послушать его, так Варфоломеевская ночь - шедевр мудрой политики. Вопрос только в том, что было гениальнее со стороны королевы: убить Жанну и Колиньи иди даровать Генриху жизнь.
      - Со временем, когда я стану умнее, - говорил
      Генрих, - я, вероятно, пойму и это. Правда, я и до сих пор не знаю, какими судьбами я еще жив, но моя мать и адмирал были принесены в, жертву ради достижения тщательно продуманной цели. Только дурак мог бы затаить в сердце месть. А я просто молод и любознателен.
      Старуха узнала об этом, и если даже она поверила ему хотя бы наполовину, то сама эта ненадежность Генриха пленяла ее. Его же влекло к Медичи как раз то, что он находился в ее власти. Оба испытывали друг к другу любопытство и держались настороже, как бывает только при опасности. Иногда она пускалась в необъяснимые откровенности. Так, однажды вечером призналась, что он далеко не единственный ее пленник.
      Не свободен даже король, ее любимчик. Она держит его в, своей, власти с помощью волшебных зелий, пояснила Медичи и подмигнула.
      Король Генрих - третий французский государь, носивший это имя, - приехал из Польши переодетым. Когда он был в Германии, они могли бы захватить его.
      Однако там этого не сделали. Здесь же, в его собственном замке, Лувре, французский король оказался в плену у своей матери и ее итальянцев, которым удалось пролезть в канцлеры и маршалы. Только иноземцы, откровенно призналась она своему другу Наварре тридцатого января, под завывание ночного ветра и дребезжание оконных стекол, любой нацией должны править только иноземцы. Пришлый авантюрист никогда не побоится пролить кровь чужого, народа. А если пришлого не найдется, так пусть этот народ пропадает пропадом. Таков закон, он непреложен, благополучие развивает в нациях легкомыслие. Особенно французы - эти любители всяких памфлетов. Лучше, если люди дрожат, чем зубоскалят.
      - Вот уж правда-то, мадам! - воскликнул Генрих с воодушевлением. - Но как бы вы стали награждать поместьями всех ваших соотечественников, которые перебрались во Францию, если бы не существовало верного средства: когда нужно, вы приказываете удавить одного или нескольких сидящих в тюрьме французских поместных дворян.
      Мадам Екатерина прищурила один глаз, как бы подтверждая справедливость его слов.
      - Среди удавленных вами, поместья которых вы отобрали, был даже секретарь вашего сына, короля.
      - Попробуй только сказать ему об этом! Ни у кого еще не хватило смелости.
      Так говорила старая королева, ибо в минуты особого доверия называла своего королька на "ты". Она наградила его шлепком и продолжала совсем другим тоном - лукаво и вместе с тем таинственно.
      - Королек, - начала она. - Ты вот мне подходишь. Я давно за тобой наблюдаю и убедилась, что небольшое предательство тебя не испугает. Люди слишком в плену у предрассудков... А что такое в конце концов предательство? Умение идти в ногу с событиями! Ты так и делаешь, потому-то твои протестанты тебя и презирают - по всей стране и в стенах Лувра, хотя тут их осталась какая-то горсточка.
      Генрих испугался: "Что подумают обо мне господин адмирал и моя дорогая матушка? Вот я сижу и слушаю эту старуху, а надо бы взять и удавить ее. Но все еще впереди. Я медленно подготовляю свою месть, она будет тем основательнее".
      Однако на его лице не отразилось ничего, кроме готовности служить ей и простодушного сочувствия.
      - Вы правы, мадам, я совсем испортил отношения с моими прежними друзьями. Поэтому, мадам, я тем более хотел бы снискать ваше расположение.
      - Особенно, если тебе, малыш, позволят в награду немножко порезвиться. Ты вот теперь играешь в мяч с Гизом и умно делаешь, хотя он и наступил на лицо мертвому Колиньи. Ты должен также сопровождать его каждый раз, когда он будет выходить из Лувра.
      - Он часто выходит. Чаще всего выезжает верхом.
      - Выходи и выезжай вместе с ним, - чтобы я знала всегда, где он был. Ты сделаешь это для меня?
      - И мне тогда тоже можно будет выезжать из Лувра? Каждый день? За ворота? Через мост? Все, что вы прикажете, мадам, будет исполнено!
      - Не воображай, будто я боюсь этого Гиза, - презрительно добавила королева. А ее новый союзник убежденно подхватил: - Кто еще, кроме лотарингца, способен так хвастать своими телесами? Отпустил себе белокурую бороду, а народу это нравится!
      - Он дурак, - так же убежденно продолжала Медичи. - Он подстрекает католиков. И ему невдомек, на чью мельницу он воду льет! На мою же! Ведь мне скоро опять понадобится резня: протестанты не дают нам покоя даже после Варфоломеевской ночи. Что ж, получат еще одну. Пусть Гиз подзуживает католиков, а я разрешаю тебе поднять гугенотов. Рассказывай тем, кто в Париже, что их вооруженные силы бьют нас по всей стране. К сожалению, в этом есть доля правды. А провинции ты дай знать, что здесь скоро вспыхнет мятеж; и пусть он вспыхнет! Согласен? Ты сделаешь все, как надо, королек?
      - И мне можно будет переезжать через мост? И ездить на охоту? На охоту? - повторил он и рассмеялся: так велика была чисто ребячья радость пленника.
      Мадам Екатерина, глядя на него, улыбнулась с высокомерной снисходительностью. Даже самая многоопытная старуха не всегда учует в искренней радости ту долю хитрости, которая в ней все же скрыта. Любой пленник, когда он прикидывается еще более приниженным, чем требуется, поступает правильно; тот, кто ожидает своего часа, должен вести себя как можно скромнее и неувереннее.
      Когда Генрих вышел от своей достойной приятельницы, он тут же за дверью натолкнулся на д'Обинье и дю Барта. Оба они давно не показывались вместе. Это было бы слишком неосторожно. Тут они не выдержали: ведь их государь так бесконечно долго беседовал с ненавистной убийцей. Генрих стал для них загадкой. Хотя они любили его по-прежнему, но совсем не знали, насколько ему можно доверять.
      Генрих сказал недовольным тоном: - А я не ожидал встретить вас перед этой дверью.
      - Да, сир, мы охотнее встретились бы с вами в другом месте.
      - Но это нам запрещено, - добавил один из них.
      - Д'Арманьяк не пускает нас к вам, - пояснил другой. Охрипшими голосами, перебивая друг друга, они начали жаловаться: - Вы все забыли, водитесь только с новыми друзьями. Но это же недавние враги. Неужели вы действительно все позабыли? И кому вы всем обязаны, и даже за кого должны отомстить?
      Слезы брызнули у него из глаз, когда они напомнили о мести. Но он отвернулся: пусть не видят этих слез. - Новый двор, - сказал он, - любит веселиться, а вы все еще продолжаете грустить. При Карле Девятом и я был бунтовщиком, да что толку? Месть! Что вы понимаете в мести? Если отдаться ей, она делается все глубже, глубже, и наконец почва уходит из-под ног.
      Все это говорилось в присутствии охранявших Лувр швейцарцев, которые бесстрастно смотрели перед собой, будто не понимали ни слова.
      Оба старых товарища заворчали: - Но если вы ничего не предпримете, сир, тогда будут действовать другие - небезызвестные участники Варфоломеевской ночи. Они не унимаются ни при этом развеселом дворе, ни в церквах. Вы бы послушали, что они там проповедуют.
      - Они требуют, чтобы вы обратились в католичество, иначе прикончат еще и вас. Ну что ж, обратитесь! Я это уже сделал.
      Тут они от ужаса словно онемели. Он же продолжал: - А если вы все-таки не хотите сдаваться, так ударьте первые. Вы сильны. В Париже еще найдется несколько сотен ревнителей истинной веры. Может быть, у них нет оружия, но с ними бог...
      Он двинулся дальше, а они) в своей великой растерянности даже не сделали попытки следовать за ним. - Он издевается над нами, - прошептал один другому. Даже швейцарцы не должны были этого слышать. Но перед собой они старались найти ему оправдание: - Может быть, он хотел предостеречь нас, чтобы мы не затевали никакого мятежа? Через неправду дал нам понять правду? Это на него похоже. А перед тем он заплакал, но не хотел, чтобы мы заметили. Впрочем, у, него глаза на мокром месте. Плачет, когда ему напоминают, что надо мстить, а все-таки вышел из этой двери. Из той самой комнаты, где отравили его мать!
      И оба согласились на том, что они перестали понимать своего государя и что они глубоко несчастны.
     
     
      ВТОРОЕ ПОРУЧЕНИЕ
     
      Генрих отправился к королю, который носил то же имя, что и он, и был третьим Генрихом на французском престоле. 'Когда-то они часто играли вдвоем, Генрих с Генрихом. Мальчишками в Сен-Жермене, наряженные кардиналами, они въехали однажды на ослах в ту залу, где мадам Екатерина принимала настоящего кардинала. Нечто подобное они повторили теперь, уже, взрослыми, - король Франции и его пленник-кузен, чья мать и многие друзья лишились здесь жизни. Зато на другой же день король Франции отправился в монастырь, чтобы поскорее замолить свои грехи. В течение определенного срока он замаливал свои богохульства, и еще одного срока - свои плотские заблуждения, и еще одного - свою слабость как государя. Его безволием злоупотребляли да еще глумились над ним: интриганы, жулики, наложники и одна-единственная женщина - его мать. А он продолжал все раздаривать, прошучивать, проматывать. Иногда на миг в нем вспыхивало сознание того, что происходит. Ведь он ограблен, обесчещен, и тогда он замыкался в безмолвии.
      А они принимали это безмолвие за угрозу и стушевывались, едва король умолкал. Но его немота являлась следствием трагического ощущения своей несостоятельности. И каждый раз его душу начинала угнетать мысль о том, что вырождающийся королевский дом) не способен что-либо свершить или предотвратить ни в своей стране, ни за ее пределами. - Терпимости бы нам побольше, - заявил он как раз сегодня своему зятю и кузену. Эти слова у него вырвало отчаяние. - Мир был бы нам весьма кстати. Разве я ненавижу гугенотов? Да я в девять лет сам был гугенотом и бросил в огонь молитвенник моей сестры Маргариты. Я отлично помню, как мать, меня била и как мне доставляло удовольствие дразнить ее. До сих пор мне стыдно перед ней за это чувство. Хотя она давно обо всем забыла. И куда я иду? Мне следовало бы желать мира между религиями. А когда я стал королем, то поклялся, что не допущу в моем государстве никакой религии, кроме католической. Что же мне делать? Я не изгоняю еретиков, как " должен бы, а молюсь об их обращении. Я способен только молиться.
      - Нет, вы способны на большее, - убежденно заговорил Генрих Наваррский, выступавший теперь в роли скромного слушателя того Генриха, который стал ныне королем. - У вас превосходный слог. Усердно сочиняйте послания и указы. Ваше усердие, сир, послужит для всех нас наилучшим примером.
      Этот король в дни уныния - а такой день был и сегодня, тридцатого января, - старательно писал, как будто мог возместить все, что им упущено, собственноручно изливая на бумагу потоки чернил. Однако к ним постоянно примешивалась кровь, а его добрая воля была бессильна. - Мой секретарь Лемени что-то очень давно болеет, - заметил он. - Проведаю его.
      - Не надо, сир! Он умер, открою вам по секрету. Он от нас хотели утаить печальную весть, чтобы не огорчать, вы как раз были, в монастыре. Говорят, он заболел чумой.
      Ломини был именно тот удавленный в тюрьме поместный дворянин, земли которого перешли к итальянцу; король не в первый раз дивился исчезновению своего секретаря. Колючие глаза короля на небритом лице, явно напоминавшем обезьянье, метнули быстрый и неуверенный взгляд на кузена, желая подстеречь, какое у него появится выражение; впрочем), король тут же опустил их на бумагу. - И ради этой-то, восхитительной жизни я не мог дождаться, когда умрет мой брат Карл, - пробормотал он.
      - А разве не стоило? - спросил изумленно простачок-кузен.
      Король закутался в свой меховой плащ и продолжал писать. А кузен Наварра тем временем ходил по комнате, принимался что-то бормотать себе под нос, на минуту умолкал и опять что-то бубнил.
      - Новый двор сильно отличается от прежнего. Это скорее чувствуешь, чем видишь. При Карле Девятом мы все были какие-то сумасшедшие. Правда, и сейчас беспутничают с женщинами, но еще больше, с мальчиками. Многие научились этому только теперь, чтобы не отставать! Я - нет, и очень жалею: ибо таким образом некоторая сторона человеческой природы остается для меня скрытой.
      - И слава богу, - вставил король, продолжая писать. - Мальчишки еще жаднее, чем бабы. Кроме того, они убивают друг друга. Мой самый любимый юноша заколот.
      - При Карле этого не случалось, - заметил Генрих, - хотя вершиной его царствования была Варфоломеевская ночь. А что трупный запах держится при новом дворе устойчивее, чем при старом, с этим я готов согласиться. Но если не думать о запахе, то как дружно мы, живем теперь! Никто и не мечтает о побегах, мятежах или вторжении немцев. Я уж ученый, я и пальцем не шевельну ради всего этого!
      Он помолчал и, слыша только скрип пера, начал с другого края. - Мы с Гизом теперь друзья, кто бы мог думать! Если ваше величество меня отпустит, я сяду "а коня и поеду охотиться. Королева-мать мне разрешила. Правда, за каждым моим шагом будут неусыпно наблюдать те, кто охотнее стали бы моими убийцам", чем телохранителями.
      Перо продолжает скрипеть. - Ну, так я пошел, - заявляет Наварра. - Льет дождь, и мне не хочется выезжать, чувствуя, что за спиной у меня убийцы. Лучше пойду к себе в комнату и поиграю с шутом. Он еще печальнее, чем король.
      Но когда пленник дошел до двери, его снова окликнули. - Кузен Наварра, - сказал король, - я долго тебя ненавидел. Но теперь ты в несчастье, как и я. И причины нашего несчастья - одни и те же события... наши матери... - проговорил он как бы с трудом. Генрих испугался: никогда он не смотрел на вещи с этой точки зрения. Как, его мать виновата в постигших его бедах? Поставить чистую Жанну рядом с мадам Екатериной! Генриха охватило отвращение, и он позабыл, что должен владеть своим лицом. Однако его унылый собеседник ничего не заметил, у короля у самого было тяжело на душе. - Какую еще гнусность она задумала? - спросил он и прямо почернел от овладевших им подозрений.
      - Никакой, сир. Королева в отличном расположении духа. Отчего бы и вам не быть в таком же?
      - Оттого, что у меня есть еще брат, - раздался неожиданный ответ. Генрих не сразу нашелся, что ответить. Смерть старшего брата не принесла счастья. А теперь король все-таки хочет смерти младшего. Король Франции - прямо какой-то восточный владыка в своем серале, весь остальной мир для него заслонен смертельной опасностью, грозящей ему во дворце от каждого из окружающих. Генрих уж чуял, что воспоследует. Правда, король презирает свою мать за ее мерзости, но тревожит его беспокойный брат д'Алансон. И неизвестно, кого ему придется под конец презирать сильнее: мадам Екатерину или самого себя. Ясно, что он переживает внутреннюю борьбу. Но борется он тщетно; продолжая втайне подстерегать собеседника даже в минуту такой откровенности, стоившей ему стольких мук, он проговорил: - Кузен Наварра! Освободи меня от моего брата д'Алансона!
      - Я глубоко тронут, сир, вашим доверием, - заявил Генрих почтительно и поклонился. Таким образом, он не ответил ни да, ни нет. Может быть, король принял его слова за согласие.
      - В таком случае, - многозначительно продолжал король, - я смогу тебе верить. - В его голосе все еще слышались подстерегающие нотки, хотя д'Анжу и делал вид, что все это шутка.
      - А тогда, - подхватил Генрих с той же многозначительностью, - мне можно будет выезжать верхом без моих убийц?
      - Больше того. Кто меня освободит от брата, тот станет наместником всего королевства.
      "А уж это ты соврал! - подумал Генрих. - Ну, Валуа, милый мой, теперь ты у меня запоешь!" И он подпрыгнул с чисто ребяческой радостью. - Да я и мечтать об этом не смел! - ликующе воскликнул он. - Наместником всего королевства!
      - Сейчас мы это и отпразднуем, - решил король.
     
     
      НОВЫЙ ДВОР
     
      Забегали дворецкие, и замок Лувр, который, казалось, погружен был в дремоту, пока король предавался печали, вдруг ожил и помолодел от радостной суеты многих юношей. К вечеру королевские покои были превращены в персидские шатры. За легкими узорчатыми тканями горели восковые свечи; их мягкий, мерцающий свет образовывал как бы призрачный свод и стены. Строгие бледные мальчики в прозрачных одеждах, с накрашенными губами и подчерненными ресницами, держа в руках обнаженные сабли, выстроились перед высоким помостом и застыли. На помост взошли зрители, впрочем, их было очень немного: несколько итальянцев и господа из Лотарингского дома. Герцог Гиз, гордый своим великолепным телом, всюду держался хозяином, да и только! У его брата Майенна брюхо было обтянуто переливающимися шелками. На поясе висел золотой кинжал. Присутствовал еще один член того же дома, д'Эльбеф, загадочный друг; он появлялся возле короля Наварского только в самые критические минуты.
      Что касается Наварры, то он нарядился в роскошное платье и украсил его цветами своего дома, - пусть каждый видит, как он гордится тем, что тоже присутствует на таком празднике. Празднество устраивалось только для мужчин и мальчиков. Последние должны были пленить первых, а те отметить их своей благосклонностью. Несколько прелестных пар уже танцевало. Ни сложение, ни одежда не выдавали их пола, и это двусмысленное очарование особенно действовало на итальянцев и на толстяка Майенна. Наварра отдал им должное и согласился, что таких пленительных созданий не было среди его людей, которые носили грубые колеты, ездили сомкнутым строем, не слезали с коней по пятнадцати часов и вместо отдыха пели псалмы. - Если бы мои друзья были живы, - проговорил он небрежно, - из них, наверно, вышлю бы такие же прелестные мальчики.
      - Подожди, еще выйдут, - заметил Гиз. - Кое-кто из них ведь уцелел.
      - Я не знаю их, - отозвался пленник. - Я всегда там, где... - он хотел добавить: "весело", но вдруг спохватился; ведь перед ним был совсем особый враг,
      Канцлер Бираг, итальянец, получил свой пост благодаря мадам Екатерине. С нею и с несколькими своими соотечественниками проник он однажды ночью в опочивальню Карла Девятого. Этот преуспевающий чужеземец видел в пленнике Наварре тайного врага собственной власти. И поэтому без всяких околичностей начал форменный допрос: - А вы не в сговоре с неким д'Обинье и его сообщником дю Барта? Эти господа возбуждают школяров против так называемого иноземного господства, как будто самые высокие посты в королевстве заняты только иностранцами.
      - Sono bugie, какое вранье, господин канцлер! - с ненапускным негодованием воскликнул Генрих на языке пришельца. Впрочем, тот не поверил ни одному его слову. Лотарингцев еще можно обмануть, но не чужеземца.
      - Ваши друзья, - с трудом проговорил Бираг, задыхаясь от ярости, - ближе к виселице, чем...
      - Чем я, - докончил Генрих. - Да, меня вам не поймать.
      - Я вешаю быстро и охотно.
      - Но только мелких людишек, синьор. Вы повесили какого-то несчастного капитана, который кричал, что всем итальянским жуликам надо бы голову отрубить. Меня же вам пришлось бы изобличить перед всем миром, судить и казнить со всей полагающейся торжественностью. Но этого вам не дождаться. Давайте держать пари! Идет? На что?
      - Согласен и ставлю свой лучший сапфир.
      Обе стороны разыграли эту сцену весьма театрально, словно она являлась неотъемлемой частью пленительной музыки и танцев и была задумана в духе грубоватой интермедии.
      - Сир! - воскликнул Генрих, увидев короля Франции (тот раздвинул стену персидского шатра, и оказалось, что король уже тут, стоит, весь блистая, точно султан, дающий праздник). Генрих преклонил колено: - Сир! У вашего жестокосердного визиря на уме лишь колесование да четвертование. Неужели я для этого остался в живых после Варфоломеевской ночи?
      - О, если бы покойный король меня послушался! - воскликнул канцлер Бираг. От ярости выговор его стал совершенно чудовищным, а голос - как у охрипшего попугая. Таким же голосом он однажды несколько часов подряд донимал Карла Девятого, пока короля не охватило бешенство и он не отдал приказ начать резню.
      - Вот слышите, сир, что он говорит, - только и ответил Генрих и почувствовал, что король на его стороне. Раньше он был лишь братом короля и вдохновителем Варфоломеевской ночи, теперь он сам король, но только потому, что его брат умер от угрызений совести; а как обстоит дело с его собственной совестью? Он очень не любит встречаться с теми, кто некогда, в самые мрачные минуты его жизни, помогал ему уламывать Карла. 'Даже видеть мать было ему противно, а уж тем более ее итальянцев. Но приходилось их терпеть, допускать на самые интимные сборища; в мальчиках они тоже коечто смыслили.
      - Встань! - приказал персидский султан, блистая каменьями своего тюрбана. Кузен Наварра вскочил с упругостью мячика. Султан властно заявил: - Ты мой личный пленник, и никто не смеет поднять на тебя руку. Помирись же с моим визирем! - Генрих только того и ждал. Он тут же исполнил вокруг канцлера настоящий танец примирения, а восточная роль последнего обязывала итальянца с бесстрастным достоинством взирать на все происходившее, хотя у него от ярости глаза вылезли из орбит.
      - Великий визирь! - обратился к нему Генрих. Он коснулся своей груди, затем груди канцлера и как бы случайно попал пальцем в огромный сапфир. - В Персии ужасно воруют, - добавил Генрих. К счастью, заиграл туш, и в его звуках потонуло все, что окружающие еще могли услышать. Начался балет. Танцующие семенили на носках, взмахивали покрывалами и сгибали стройные колени; тут были одни мальчики, хотя некоторых и одели девушками. Их глаза искрились сквозь прозрачную ткань покрывал, пожалуй, пособлазнительнее, чем женские; и если забыть о некоторых, слишком явных признаках мужественности, то движения их тел казались совсем женственными. Те, которые сохранили свой облик юношей, протягивали мнимым девушкам кончики пальцев не менее жеманно, чем их "дамы", и так же мягко обнимали их гибкими руками, изнемогая в мольбе о любви. Танцоры двигались плавно, без малейшего напряжения. И когда мальчики кружили "девушек" или плавно приподнимали их над собой, казалось, действуют не мускулы, а одна лишь волшебная сила грации.
      Тут-то дю Га и показал себя. В обычной жизни это был дерзкий на язык, глупый, нахальный и продажный малый; но сейчас он был как нельзя более на месте. И не случайно оказывался он при каждой фигуре танца в первом ряду. Зрители на помосте не спускали с него глаз, и каждый готов был поверить, что именно его благосклонности жаждет дю Га. Как и все другие мальчики, он опустился на колени перед своей "дамой" и молча молил о разрешении поднять ее покрывало. На самом деле он как бы преклонял колени перед королем или султаном, а незаметно для него выражал свои чувства канцлеру или визирю, уже не говоря о толстяке Майенне, который даже вспотел, так его разобрало. Всем этим господам чудилось, что они чем-то отмечены и даже возвеличены, а на самом деле шалопай простонапросто издевался над ними. В другое время дали бы ему пинок или приказали повесить. Однако искусство имеет великую власть, хоть она и мимолетна.
      Но вот оно становится еще более волнующим. Кто бы подумал, что человеческие лица могут оказаться такими новыми и восхитительными, когда после искусного танца, подготовившего зрителей к этой минуте, с юношеских лиц наконец-то срывают покрывала? Даже у грубых мужчин дрогнуло сердце, тем более у короля Наваррского. У него невольно вырвалось проклятие - его обычное проклятие. Он глазам своим не поверил. Он даже потер их кулаком. - Габриэль? - спросил он.
      - Он самый, собственной особой, - насмешливо заверил его верзила Гиз. - Один наложник срывает покрывало с другого: наш дю Га - с твоего Лерана.
      - Выходи, будем с тобою биться!
      - Будем, но не из-за мальчишки. Он красив, и его путь при новом дворе предрешен.
      У Генриха на глазах выступили слезы. Ему хотелось сказать что-нибудь Лерану, но тот не поднимал ресниц. А ведь и у него когда-то, в Варфоломеевскую ночь, текли слезы из-под белой повязки, скрывавшей его лицо. Две жертвы этой ночи, Габриэль Леви де Леран и Карл Девятый, лежали тогда рядом на ложе короля Наваррского. Что ждет пас теперь?
      Гиз насмешливо бросил ему вслед:
      - Оказывается, такие создания были и у тебя, среди твоих людей в грубых колетах, в сомкнутом строю, когда всадники по пятнадцати часов не слезали с седел и для отдыха пели псалмы!
      В самом деле: что тут скажешь? - Леран прав, если он подчинился и готов превратиться во что угодно, даже в девушку. - Так Генрих легкомысленно отмахнулся и от этого унижения, среди многих других он проглотил и его, и никто не знал, куда их девает этот живчик. Он умел смеяться над собой, как будто сторонний человек. Низости тут не было никакой; вдумчивый наблюдатель не счел бы его ни бесчестным, ни дураком. Но только один наблюдатель, д'Эльбеф, старался понять, что же такое Генрих - дитя и глупец или человек, твердо идущий к намеченной цели. И д'Эльбеф наконец решил: он незнакомец, проходящий суровую школу.
      Сам д'Эльбеф - наблюдатель, но и только. Отдаленный родственник могущественного дома, без особых надежд и видов на будущее, он никогда не выделится среди остальных, а их он, видно, не слишком уважает. Поэтому и придумывает себе службу на основании особых, присущих ему способностей. Имей д'Эльбеф такой же рост, как Гиз, он стал бы народным героем; но он держится небрежнее, и волосы у него темнее, и лицо не излучает сияния надменности. У него влажные, преданные, очень красивые глаза, они провидят в Генрихе его восходящую судьбу и ту силу, которая пока служит лишь непосредственному самосохранению. И он друг Генриха в эти смутные дни, пока еще лишенные славы, даже наоборот. А когда счастье наконец улыбнется Генриху, д'Эльбефа подле него уже не будет.
      Девушки - они, собственно, мальчики - держат в руках золотые кубки. Они поднимают их, тихонько вращают на кончике пальца и с ними кружатся сами, не проливая при этом ни капли. Кубки, видимо, означают любовный напиток, и мальчики, изображающие и в танцах мальчиков, жаждут его. Выразительные позы их тел говорят об этом томлении. Все более волнующими становятся эти позы, алчущие губы приоткрываются, и когда желание становится уже нестерпимым, девушки льют на них немного настоящей влаги. - По крайней мере она течет в рот королевского любимца дю Га: д'Эльбеф видит это совершенно ясно. Его внимание целиком поглощено происходящим, ведь оно касается Генриха. Дю Га опускается на колени и запрокидывает голову, а Леран, в роли девушки, слегка наклоняет кубок: д'Эльбеф мог бы сосчитать капли. Затем быстро скользит взглядом по лицам - по хищно настороженному лицу канцлера Бирага и откровенно восторженному лицу короля Франции. Король точно громом сражен и улыбается Лерану. Ни одним взглядом не удостаивает он своего прежнего любимца, уже это показывает, что сейчас произойдет что-то необычное. Выражается оно в том, что дю Га, отведав любовного напитка, откидывается назад, судорожно и неестественно выгибая спину, вскрикивает и выкатывает глаза. Все ясно: отравлен. Так оно, судя по всему, и должно быть. Д'Эльбеф мог бы предсказать это заранее.
      Одновременно, словно по заказу, кто-то верещит голосом старого попугая: - Сир! Ваш любимец отравлен. Его девушка - орудие Наварры. Отдайте этого принца мне и правосудию, иначе вам самому будет грозить опасность!
      Что могло последовать за столь ужасными словами? Все затаили дыхание и онемели. Музыка оборвалась, балет застыл на месте, оцепенели зрители на помосте, они ждали, что король сделает какое-нибудь движение, но и он не шевельнулся. Только сама сцена, то есть персидский шатер, слегка заколыхалась. Виновницами этого оказались придворные дамы, не допущенные на таинственный праздник: они спрятались позади занавесей и оттуда поглядывали. Там-то и притаились статс-дамы и фрейлины; осмелев, заглядывали в щелки кое-кто из дворцовой челяди; а у одной из них, теребя занавес, стояла сама королева Наваррская. "Что же теперь будет?" - думала Марго среди всеобщего безмолвия и оцепенения.
      Она думала: "Вот так всегда бывает, когда предоставишь этих мужчин самим себе. Сначала вырядятся женщинами и уж так жеманятся - прямо неземные создания. А потом все кончается кинжалом и убийством. Мой царственный братец, конечно, пожелает отомстить за своего отравленного любимца. Он выдаст моего бедного Henricus'a этому негодяю Бирагу, у того даже слюнки текут от нетерпения. Ни один из болванов даже не догадывается, что тут поставлено на карту! И они еще воображают, будто могут обойтись без нас, женщин!"
      Но один все же догадался. Д'Эльбеф из Лотарингского дома соскочил с помоста, рванул с пола совсем скорчившегося дю Га, поднял его и начал лупить наложника по щекам до тех пор, пока тот твердо не стал на ноги. - Довольно ломать комедию! - зарычал он. - И смотри, не вздумай опять взяться за свои проделки! - Д'Эльбеф так вывертывал дю Га руку, что заставил этого молодца подняться вместе с ним на помост. Он бросил его на колени перед королем и приказал: - Признавайся его величеству, кто тебя научил этому жулыничеству, может быть, тебя тогда не повесят.
      Дю Га выразил всем своим телом крайний ужас. Несмотря на талантливость всего предшествующего, это удалось ему лучше всего. Подлинное всегда убедительнее искусственного.
      Шея у него вытянулась, как шея того, кому только что отрубили голову: обычно кажется, будто такие шеи неестественно вырастают. И эту-то вытянувшуюся шею он повертывал от короля к канцлеру и от канцлера к королю. У канцлера отвисли щеки, а у короля зловеще вздулась жила на лбу. Дю Га чувствовал, как пальцы его врага д'Эльбефа все теснее сжимают ему горло. И до того как они окончательно стиснули его, дю Га еще успел выдавить из себя: - Господин, канцлер! - Правда, едва д'Эльбеф отпустил его, как он раскаялся в своем признании и тут же попытался взять свои слова обратно.
      - Нет, не господин канцлер! Я сам, без его наущения, притворился, будто меня отравили... из ревности к господину Лерану, которому улыбался мой король!
      Ему, конечно, не поверили, хотя это была все же правда. С еще большим раздражением король взглянул на канцлера, вернее, султан на визиря, ибо они стояли друг перед другом именно в этом обличье. Первым прервал молчание Наварра.
      - Синьор Бираг, вы проспорили мне ваш камень! Сир, он держал пари, что казнит меня всенародно. Это ему бы и удалось, если бы вы не разгадали его происков.


К титульной странице
Вперед
Назад