Ничего не разобрать было вокруг, и, лишь добравшись до незнакомой лощины, Вихров сообразил там по двум скрещенным, трущимся друг о дружку соснам, что идет прямиком на Максимково. Уже собравшись продираться сквозь ельник на соседнюю просеку, лесничий попытался точнее определить место, и тут во мгле впереди ему почудилась движущаяся человеческая тень, почти невероятная здесь в такую непогоду. Кто-то действительно двигался навстречу, подобно ему поминутно оступаясь в промоинах дороги, а это означало, между прочим, целость моста на Склани; тень тащилась с непокрытой головой, насквозь промокшая и, как тогда, в лиственничной аллее, выкинув вперед полусогнутую в локте руку, что было для Вихрова приметой самого дорогого существа на свете. И верно – то была Леночка.
      Много лет спустя, на одной из вихровских проработок в Лесохозяйственном институте, Грацианский громово напомнил собравшимся последующее неблаговидное поведение государственного служащего в отношении помещичьей нахлебницы, видимо предоставляя ему на выбор спрятаться от нее за деревом либо опросить побасовитее, обнажив огнестрельное оружие, что она поделывает ночью в казенном лесу. И никому в тот раз в голову не пришло, какого же сам он мнения был о тех, в чьих глазах выслужиться хотел в качестве блюстителя гражданских добродетелей... И если бы даже Вихров мог предвидеть, какое горе причинит ему эта девушка впоследствии, он повел бы себя так же, то есть самовольно, весь дрожа, мял бы ей окоченевшие руки, пытаясь вернуть Леночке речь и передать клочок своего тепла, или, как если бы уже принадлежала ему, растирал ее ледяные и влажные под легкой жакеткой плечи, в особенности ту уже бесчувственную впадинку под лопаткой у Леночки, откуда, по его предположению, должна была войти в нее весенняя смерть... и все глядел в полузнакомое теперь, мокрое лицо с частым подергиваньем в углах рта, с провалами глазниц, растушеванных до самых скул.
      – Держись, родная моя, тут недалеко... баню для шпалотесов топили. Бежать не можешь?., а ты попробуй, только бы добраться поскорей! – бормотал он, кое-как закутывая ее в свой полушубок и боясь догадываться, что у ней надето на ногах, тонувших в талой снежной кашице, и оглядывался в сотый раз, а саней все не было.
      Леночка не узнавала его в лохматой, наудачу выхваченной из кучи, фельдшерской шапке, и вообще она никого не узнавала недели три потом; только лгала кому-то непослушным языком, будто вот вышла от угара пройтись и сбилась с дороги. Она говорила без передышки, причем отдельные звенья ее речи терялись за стуком зубов. Вдруг доверясь, Леночка бессвязно рассказала, как перед потемками налетел на усадьбу Золотухин со своей под-кулачной свитой... и ничего они там не помиловали, даже сиреньки под террасой, потому что и сирень в том месте проклятая... и будто один на кричавшую Феклушу замахнулся, а ударить не посмел девчонку... нет, не посмел, видно, сообразил, что за такие-то обиды злей всего наказывает бог! Что же касается самой старухи...
      – ...все в Померанию обещалась меня увезти, так и не увезла. Несчастье-то какое... и гребеночку потеряла.– Леночка собралась отвести налипшую прядь со лба, но забыла и вопросительно поглядела на поднятую было руку.– Ой, жалко мне гребеночки... Теперь уж не возьмет меня с собой в Померанию! Вот я и вышла погулять с больной головой, а уж тронулась река-то...– И значит, дом пашутинского лесничего представлялся в ее сознании единственно безопасным местом на земле...
      – Да пойдемте же, черт возьми! – в голос закричал Вихров, чтобы сквозь весенний шум как-нибудь пробиться в ее помраченное сознанье.
      ...Леночку спасли русская баня, Таискина преданность брату и та беспамятная воля к жизни, что провела ее двенадцать верст по ночному ненастью. Целый месяц длилась ее ночь, выздоровление началось однажды утром. Когда впервые раскрылись ее глаза, вся розовая яблоня-сибирка гляделась в распахнутое настежь окно, с горстку опавшего цвета нанесло ветерком на одеяло. Необыкновенная новизна сквозила в природе, когда похудевшая и без посторонней помощи Леночка с крыльца спустилась на траву, пестревшую первыми одуванчиками. Голова легонько кружилась от пьяноватого запаха тлеющих опилок, нагретых полуденным припеком, но, пожалуй, еще больше кружилась – от вольной обширности неба, где проносились облака, такие громадные, а бесшумные совсем. Чувство непрощенной вины заставило девушку обойти деловитого шмеля на цветке: он был свой тут, и за работой, а она – пришлая, из сгоревшего Сапегина, нахлебница, пригретая по милости добрых людей. Близ колодца встретилась местная незнакомая молодайка с коромыслом на плече; на робкий Леночкин поклон она отвечала приветливо, но с холодком: муж на войне, законные дети и тяжесть двух полных ведер давали ей право на такое, чуточку высокомерное достоинство. Никто не мучил Леночку ни жалостью, ни любопытством, но все было известно всем... и в конце концов нужно же было кому-нибудь ежедневно записывать показания флюгера на пашутинской метеостанции и количество выпавших за сутки осадков... Рождалась слабая пока надежда, что вчерашнее забыто и осталось позади; страшная ночь прошла для Леночки бесследно, если не считать, что очень озябла тогда и, кажется, на всю жизнь. Кроме того, образовалась привычка, чуть сумерки, забиваться в дальний угол, ближе к печке, но Таиска всякий раз изобретала предлог подвести Леночку к окну и показать пустой деревенский проселок на Красновершье,– такой ухабистый, душу осенью изорвешь, такой безлюдный, какими они бывают по окончании кровопролитной войны.
      На Леночкино горе, два месяца сряду ни капли не пролилось с небес, так что и записывать вроде было нечего, а вынужденное безделье обостряло в ней чувство дарового, незаработанного хлеба. Ничто не изменилось, когда после усиленных, через Таиску, намеков ей дополнительно поручили отбор хвойных семян и испытанье их на всхожесть. Работа была доступна и школьнику, а отсутствие знаний мешало Леночке отдаться ей настолько, чтобы без стыда и наравне со всеми садиться за обед... Значит, Вихров понимал ее душевное состояние, если по собственному почину заговорил о ее отправке на учебу; кроме того, ему хотелось, чтобы повидала жизнь и других мужчин, прежде чем согласиться на предложение хромого и скучного лесника. Леночку подбодрила эта мысль: только перемена места могла излечить ее от изнурительного ожиданья, что завтра и сюда нагрянут за нею по следу... У Егора Севастьяныча нашлись связи на лошкаревских курсах медицинских сестер, а Таиска за неделю изготовила ей необходимое приданое от холстинкового бельишка до старомодного, еще с буфами на рукавах, полузимнего пальтишка, приобретенного ею на батрацкие гроши года за два до вселения к брату.
      – Спасибо вам... жива не буду, а отработаю! – жарко шепнула Леночка на прощанье, уже одетая.
      Вихров отечески разгладил пальто у ней на спине, все сбивавшееся горбом, несмотря на перешивку, и тут же, при закрытых дверях, передал ей часть очередной получки с обещаньем делиться и впредь.
      – Берите же, я сказал... таким образом. Я не привередлив к жизни, и мне рано копить на старость. Это не подарок, а лишь переходная сумма, которую я сам в вашем возрасте получал от посторонних лиц. При схожих обстоятельствах можете передать кому-нибудь, попавшему в нужду, этот должок... Теперь все зависит от вас одной. Знания помогут вам быть более полезной людям. Любите жизнь, помогайте ей стать чище... а когда вернетесь, будете лечить бесплатно мои стариковские недуги... Всё, таким образом.
      – Да вы еще совсем не старые,– без особой уверенности вставила Леночка, а Иван Матвеич подумал, сколько усилий потребуется в будущем, чтобы изгнать эти униженные, за годы полной зависимости впитавшиеся в ее речь приживалочьи интонации.– Ишь еще ни сединки!..
      – Это потому, что при чистке сапог я той же щеткой приглаживаю волосы, чтоб не пропадало добро. Теперь марш в телегу... Егор Севастьяныч сердится; слепни совсем заели его красавицу!
      Пашутинскому лесничему было тогда едва за тридцать. Леночке же он если и не казался стариком, то самым моложавым из наставников человечества; она сделала неловкую попытку поцеловать ему руку. Вихров накричал ей что-то о необходимости – наравне с ее бездарным страхом жизни – искоренять в себе и остальные рабские привычки, грохнул дверью и даже на крыльцо не вышел платком в дорогу помахать.
     
      2
     
      Начатая работа над книгой и связанные с нею выезды в столичные библиотеки помогли лесничему почти без переписки пережить двухлетнюю разлуку с Леночкой. Его послания в Лошкарев, состоявшие из житейских советов, умещались на корешках денежных переводов, но самая мысль о будущей встрече ускоряла его работу; если правильно, что любое выдающееся произведение, помимо главной тематической цели, диктуется побочной,– скрытой от читателя в творческой биографии автора, для Вихрова она состояла в том, чтобы с помощью своей книги ввести эту девушку в лес, как в родную семью, и пусть она посильно поможет ему в борьбе за своих новых друзей. Для этого ему предстояло через тоненькую струйку чернил, медлительно стекающих на бумагу, пропустить целое озеро исторических справок и статистических доказательств, собственных наблюдений и мыслей о мире, добытых инструментом его ремесла. Уже оставалось перебелить почтенную стопку разгонисто исписанных листков, как вдруг ясно стало, что его широкие обобщения не подтверждены достаточным материалом, что обилие поэтических образов лишь ослабляет научную ценность книги, что вместо задуманного исследования получается поэма о горькой лесной судьбине.
      Утром однажды, перечеркнув все, он положил перед собой чистый лист и с первых же строк запутался в определениях леса как предмета науки. Их к тому времени скопилось достаточно, взаимно непримиримых, потому что в каждом отражался обособленный взгляд на место леса в экономике эпохи и, следовательно, принадлежность автора не только к научному, но и политическому течению. Жаркие споры велись под столь же оживленный аккомпанемент топоров, так что у людей несведущих возникало законное опасение, уцелеет ли самый виновник разногласий ко времени выяснения истины. Даже понимая важность этой, порою только догматической борьбы, Вихров решил приблизить дело к здравому смыслу, то есть впрямую к интересам народного хозяйства и коммунистических потомков... Итак, книга должна была начаться критическим обзором исторических понятий о лесе с параллельными сводками убыванья его в России; по ходу работы потребовалось уточнить, откуда пошла формула вульгарного понимания леса и дерева как фабрики и рабочего, производящих древесину. Цитата встречалась ему где-то в трудах Тулякова, и ученик обратился письмом к учителю за дозволением при случае ознакомиться с источником в подлиннике.
      Встреча состоялась в очередной приезд молодого лесничего в Петербург, года полтора спустя после революции, в том же мрачноватом кабинете с тяжкими стегаными гардинами в предохранение от жизни, действительно несколько шумной в ту зиму. Все там оставалось по-прежнему с тех пор, как студент Вихров в последний раз приходил с зачетом; только вместо сигарного ящика на громадном, с Дворцовую площадь, столе уже выстроилась для генерального наступления фаланга аптекарских пузырьков, а на ближнем краю, откуда раньше свисали яростно исчерканные рукописи, теперь, судя по корешкам, поселились те утешительные книги, что проникают в подобные квартиры с черного хода, незадолго до гробовщика,– Библия, траволечебники и нечто шарлатанское о звездах – с энциклопедией тибетских знахарей, Жуд-Ши, во главе. Туляков находился за порогом возраста, когда любые огненные впечатления действительности полегоньку вытесняются созерцанием начавшегося внутри телесного разрушения. О происшедших переменах еще обстоятельней рассказывали отускневшие глаза старика, сидевшего за столом в шубе с поднятым воротником. Пахло тлеющим фитилем лампады, предусмотрительно погашенной домашними за то время, пока Вихров находился в прихожей.
      Профессор пожурил молодого человека за рискованное путешествие в столицу, видимо пешком, ради столь очевидных пустяков.
      – Вы зря раздевались, коллега,– пробубнил бывший учитель.– У нас прохладно, и не следует искать неприятностей сверх отпущенных на нашу долю историей.
      – Ну, мне пока не по чину беречь себя от неприятностей,– сказал бывший ученик.– Кстати, доехал я великолепно, и, кроме того, отличная ростепель на дворе.
      Вслед за тем скользкий разговор о причинах всероссийских бедствий, в особенности явно фальшивый тон туляковского изумления по поводу восстановленного движенья на железных дорогах, заставили Вихрова сократить визит и круто перейти к цели посещения. Старик не подавал вида, что узнал своего студента, но Вихров сразу понял, что тот помнит его еще мальчиком с дровяного склада. Книга находилась на верхней полке под пыльным потолком, основательно продымленным от неопрятной железной печки.
      – Возьмите сами... кажется, третья справа, в кожаном переплете,– сказал Туляков, кивая на библиотечную лесенку.– Должен предупредить, однако, книга написана по-басурмански. Я не помню, была ли она в русском переводе.
      – Ничего, я немножко маракую по-басурмански,– уже с верхней ступеньки и без нажима посмеялся Вихров.
      Это было забытое сочинение Пютона «Traite de 1'economie forestiere»1 [1«Трактат по лесной экономике» (франц.)], и можно легко представить противоречивые впечатления столичного барственного лесовода при виде кухаркина сына, без затруднения листавшего ученые откровения на иностранном языке.
      – Вам нужна бумага? – ища какого-то сближения, спросил Туляков.
      Вихров благодарно кивнул, не отрываясь от страницы:
      – Не трудитесь, я принес с собою...– и посмотрел год издания.– Черт, как трагически мало знали люди еще вчера!
      – Ну, в ту пору людское невежество с лихвой окупалось количеством и отменным состоянием лесов,– брюзгливо заметил профессор.– Видимо, главные истины о лесе будут открыты, когда он вовсе исчезнет с лица земли... и я считаю, что это вполне в силах человеческих. Так для чего же вам потребовалась эта справка, мой молодой коллега?
      Скупо, но достаточно отчетливо Вихров изложил хозяину тему своей работы и связанные с ней затруднения. Тот с ироническим почтением отозвался о намерении пашутинского лесничего взяться за святое дело защиты лесов, в прошлом оказавшееся не по зубам наиболее выдающимся русским лесоводам; он также пробурчал что-то о вреде самонадеянности как в личной, так и в общественной деятельности.
      – Я пришлю вам свою книгу, если ее когда-нибудь выпустят в свет,– невозмутимо пообещался Вихров, продолжая делать выписки.
      Туляков достал из стола пересохший табак и без приглашения курить подвинул гостю через стол.
      – Что-то я не припомню вас... но, насколько я понял из письма, вы слушали у меня лекции и даже знакомились с моими позднейшими зловредными твореньями?
      – Да... и, кроме того, имел неоднократный случай убедиться в вашей доброжелательности к молодым,– на пробу намекнул Вихров для проверки своих сокровенных догадок.
      – Весьма лестно услышать хоть что-нибудь приятное о себе. Может быть, пообедаете со мною?.. У меня сегодня разварная макуха на обед. Это готовится из жмыха... не едали?
      – Приходилось в детстве... но благодарю, я уже ел сегодня,– рассеянно кивнул Вихров, не принимая вызова и улыбаясь одной, в особенности наивной странице Пютона.
      – Позволительно спросить в таком случае, в какой степени вы разделяете мои суждения о лесе? – осторожно, не без скрытого волнения осведомился Туляков.
      Все поведение гостя показывало, что туда, в енежскую глушь, еще не дошла совсем недавняя туляковская брошюра с возражениями против национализации лесов, жестоко освистанная год спустя, а покамест встреченная зловещим молчанием современников, в том числе и самых близких учеников.
      – Очень склонен разделить,– поднял голову Вихров,– если речь идет не о последнем вашем прискорбном выступлении, а о постоянстве лесопользования.– Имелась в виду та самая система лесного хозяйства, когда в целях сохранения источника древесины ежегодная вырубка производится в объеме полученного за год прироста.– Но я с досадой прочел это ваше недавнее сочинение, по счастью, самое краткое из написанных вами. Не хочу извиняться за прямоту... мы вступаем в грозную и неизвестной длительности полосу жизни, когда успех величайшего дела будет зависеть от строгости современников и поколений в отношениях между собой... Считаю эту статью вашей жестокой ошибкой. Впрочем, у вас и раньше попадались опасные неточности, дорогой профессор.
      – Объяснитесь... поподробнее,– запнулся тот, как в шахматах передвигая пузырьки на столе.
      - Насколько я сам разбираюсь в этом... мне всегда казалось обывательским ваше сравнение лесов и добываемого в них сырья с капиталом и рентой. Лес есть сумма производительных, а не производственных сил... Его можно назвать капиталом лишь в случае, когда он становится средством эксплуатации людей.
      Туляков так и рванулся было к нему через стол:
      – По-моему, в таком виде ваша формула равным образом бессмысленна. Производительные силы потому и производительные, что проявляются в производстве. В чем глубокомыслие вашего противопоставления? – Он запутался сам и рассердился.– И вообще, смею напомнить вам, мой не слишком молодой и недостаточно вежливый проситель, что еще в первом томе своего Лесоустройства, задолго до того, как вы появились у меня на кухне, я уже цитировал Маркса и даже получал шейное воздаяние от надлежащего начальства.
      – У вас это звучит так, словно вы именно и открыли Маркса для русских лесников,– отвечал Вихров, еле удерживаясь от прихлынувшего задора.– Я до сих пор помню ваши благодеяния и вовсе не хочу обидеть вас подозрениями... но неужели Туляков способен требовать одобренья своих очевидных ошибок в качестве благодарности за те пособия, которые он регулярно посылал мне в студенческие годы? – Он по возможности бегло произнес эту, внезапно осенившую его догадку, и хозяин даже не пытался опровергнуть ее.– Мне только хотелось предупредить вас, учитель, что небрежное пользование высшей экономической математикой может завести вас в довольно безрадостные дебри.
      – Это... угроза?
      – Нет, но стремление удержать крупнейшего русского лесовода от повторного паденья, таким образом.
      Серые, заросшие щеки Туликова налились краской:
      – Итак, вы читали ту мою... действительно ужасную брошюру?
      – Да,– складывая свои записи, сухо заговорил Вихров,– и мне, видавшему вас когда-то в таком блеске, было грустно читать вашу браваду, объяснимую лишь непонятным мне озлоблением. Сперва я собирался писать вам открытое письмо, но решил, что будущая моя книга будет лучшим ответом. Не сердитесь на меня, я друг ваш... Я всегда считал ваши книги лесной классикой, и неприличный тон мой объясняется не столько дурным воспитанием... а прежде всего опасением за их дальнейшую теперь участь. Таким образом, на вашем месте я обошел бы книжные прилавки России и скупал бы, на последние гроши скупал бы свое злосчастное изделье вот для этой железной прорвы,– кивнул он на печку,– скупал бы, пока юное поколение не подросло. Чего же вы перепугались в революции – вы, сколько мне известно, крестьянский сын, подзабывший своих темных вологодских родичей? Ступайте пешком по стране, в армяке, если потребуется, прислушайтесь к гулу пробужденья в русском лесу, постарайтесь проветриться на этом бодрящем ледяном сквозняке. Да, вы очень больны, учитель.– Он встал, полагая сказанное достаточным для своего немедленного изгнанья, которого не последовало; это подбодрило его.– Слушайте-ка, я бы мог сразу захватить вас с собой на Енгу... хотите?
      – Ну, знаете ли... до сих пор никто еще не пытался лечить меня подобными прижиганиями,– растерянно вставил Туляков, не находя в себе сил для раздражения.
      – А вы не задавались вопросом, профессор, почему же прочие воздерживались от этого лекарства?
      Кажется, Вихров намекал на свойственную людям этого круга интеллигентскую деликатность, не позволяющую огорчать последние минуты старости, в то время как по моде века принято было не щадить их. Значит, прочие примирились с бесславным концом Тулякова, и кухаркин сын был первым, применившим огонь для его воскрешения к жизни. Тут оба они слегка умилились; старик неожиданно похвалил в госте высокое понимание взаимной гражданской ответственности, выраженное Вихровым в образе веревки, какою связываются люди при восхождении на вершину недоступного иначе ледника, когда нельзя ни упасть, ни уклониться в сторону без того, чтоб не расстроить порядок движения... Их глаза встретились. Туляков понуро побрел к окну, где внезапно возникла дробная уличная перестрелка.
      – Я мог бы объяснить, как это получилось у меня,– глухо сказал он, разглядывая что-то сквозь оплывший ледяной натек на стекле,– но боюсь, что, пока не устроится новый порядок, никто и слушать не станет длинных туляковских рацей по личному поводу, а потом... потом все равно станет поздно.
      – Отойдите от окна, Николай Фомич,– сказал Вихров после второй пулеметной очереди.
      – Вы правы, молодой человек, люди трагически мало знали... и вчерашние всегда будут знать трагически мало. Это горько для живущих... но было бы хуже для прогресса, если бы действительность приводила нас к обратному заключению,– продолжал он раздумывать вслух.– Да, вы правы, я настолько постарел и несправедлив к жизни, что уже не очень уверен в своем моральном праве на кусок хлеба из будущих урожаев, а это, естественно, озлобляет... Но вы правы самой беспощадной правдой на земле, правдой честной и непримиримой молодости. По утрам всегда представляются наивными сомнения сумерек. Во всяком случае, не пожелаю вам в моем возрасте выслушать такое от способнейшего из ваших учеников... про возраст, армяк и браваду. Кстати, она при вас... моя брошюрка?
      – Нет, она осталась дома, в лесничестве.
      И тогда Туляков придумал несколько неожиданную форму благодарности за полученное от Вихрова удовольствие. Он предложил выкупить вихровский экземпляр осужденной статьи и, как бы на соблазн продавца, принялся выгружать из стола перевязанные папки скопленной за десятилетья архивной всячины; поступавшее позже было просто засунуто под тесемку. В глазах Вихрова цены ей не было, той бумажной рухляди, тем более что в одной из связок оказалось несколько неразборчивых тетрадок туляковского учителя – беглой лесной хроники, позволявшей проследить свертыванье зеленого коврика в Европейской России. Видимо, копя этот материал, Туляков и сам когда-то собирался заняться вихровской темой, но все откладывал, подобно исповеди на смертный час, и теперь расставался со своим кладом без сожаленья, как лесовод уступает преемнику любимую, не достигшую спелости рощу,– даже со стареньким чемоданом в придачу для доставки на вокзал.
      В разговорах о лесе они просидели до сумерек. Старик торжественно зажег огарок свечи, последний в стране, по его мнению; свечей уже не продавали, их приходилось доставать. Вихров ушел, когда стеарину там оставалось всего на десяток минут.
      – Забирайте же эту вязанку опавшего хворосту,– на прощанье сказал Туляков про чемодан.– Никто еще не уходил из лесу с пустыми руками. Любите лес, молодой человек... Да смотрите, ручка у чемодана не оторвалась бы.
      – Ничего, я случайно бечевку с собой прихватил,– отвечал Вихров.
      По молодости он не понял ни призыва к благородству судей, ни самоубийственной тоски, заключенных в этом даре, не поинтересовался даже, почему Туляков сам не использовал этот материал, одной публикацией которого, с комментариями, конечно, мог бы поправить свою репутацию в глазах современников тридцатых годов.
      То было редкостное собрание документальных улик против разорителей русского леса. Наравне с такими жемчужинами, как расплатные ведомости с рабочими, запродажные нотариальные договоры, банковские иски к разорившимся лесовладельцам, даже копии сенатских актов о нашумевших в девятнадцатом веке лесных тяжбах,– попадались и не менее ценные бытовые материалы, относившиеся к частной жизни лесопромышленной буржуазии: их сплавные и лесорубочные билеты, их интимная переписка, скандальные газетные вырезки об их ночных шалостях в столичных кабаках, рваные меню обедов и на баснословные суммы ресторанные счета и, между прочим, перл коллекции – пачка полуграмотных записок залетной кафешантанной канарейки Жермены к известному Кнышеву, верно, за полштофа и через подставное лицо выкупленных у пропойцы. Именно эти опавшие листья эпохи, как правило, бесследно истлевающие к приходу историка, помогли впоследствии Вихрову в довольно выразительных картинках показать распыление национальных богатств по карманам тунеядцев, а документацию обвинительных глав довести до степени вещественных доказательств... Все вместе и предопределило успех Судьбе русского леса; гражданский гнев, вызываемый наглядностью преступления, придавал вихровской книге качества разящего булата против свергнутого класса, в чем так нуждался тогда молодой и еще не окрепший строй. При последующем разгроме книги Грацианский, естественно, воспользовался упомянутым в предисловии подмоченным именем Тулякова, предоставившего автору тот щедрый дар.
     
      3
     
      Рукопись была отправлена в издательство осенью следующего года. После полугодового молчания Вихров сам собрался в Москву за ответом, и тут, как-то вечерком, на исходе зимы, по последнему санному пути к дому лесничего подъехала кошевка. Сперва Вихров почуял только холод от распахнутых дверей, потом увидел в окне сестру с чужой дорожной корзинкой в руках. Полузнакомая женщина с провинившимся видом, как ему показалось из-за занавески, снимала тулуп у крыльца и отбивалась от вихровского сеттера, по кличке Пузырев, имевшего намерение лизнуть ее в лицо. Вихров узнал Леночку по буфам на рукавах совсем износившегося пальто да по темной прядке волос, выбившейся из-под платка: как ни тянуло его поскорей вглядеться в милое лицо, он вышел к приезжей не прежде, чем подобрал подходящий для встречи тон развязной старческой воркотни. Оказалось, медкурсы в Лошкареве закрылись ввиду преобразования их в медицинский техникум, с переводом в область, причем Леночка не попала в новый набор учащихся; для краткости она умолчала, что сама не явилась в приемную комиссию райздрава из страха анкет и расспросов о своем социальном происхождении. Попозже, за вечерним самоваром, у лесничего собрались соседи послушать приезжую, как ей там жилось, что слыхать насчет свержения мирового капитала и почем масло на базаре, а та жалась к раскаленной лежанке и пугливо на все расспросы отвечала, что-де все очень хорошо. Нагрянувший на огонек Егор Севастьяныч выразил шутливое опасение, что теперь Леночка отобьет всех пациентов у старого лекаря, однако присутствующие уже понимали, что у Леночки оставался единственный выход – замужество, даже Пузырев, так откровенно расположившийся у ее ног, словно чутьем нахлебника угадывал в ней будущую хозяйку.
      Через неделю по приезде затихшая было Леночкина болезнь возобновилась. К прежним страхам и обостренному чувству нахлебницы прибавилось сознание своей непрощаемой вины – несколько преувеличенной, но не совсем беспричинной. До Пашутина краем дошли известия о гибели сапегинских барчуков наденикинском фронте, разумеется не на советской стороне. Никто в поселке ни намеком не обмолвился при Леночке, но зерно подслушанной молвы мгновенно пустило корни в подготовленную почву. Леночке казалось, что на нее, единственную уцелевшую от развеянной семьи, и должна пасть кара за все преступления свергнутого режима. Не только вечерней дороги пугалась она теперь,– любая мелочь, косой взгляд прохожего, посетитель в военной форме, письмо со столичным штемпелем, где могло содержаться указание о вреде ее существования на земном шаре вообще,– все приобретало для нее особую значимость, известную ей одной. Тайком она сбегала на речку бросить в прорубь золотую брошечку, старухин подарок в минуту просветления и последнюю улику Леночкиной причастности к мировому капитализму,– из колодца могли бы случайно вычерпнуть бадьей! Теперь Леночка могла с чистой совестью пойти в службу к Егору Севастьянычу. Она с головой ринулась в работу, но болезнь оказалась так сильна, что иногда за целые сутки Леночка не успевала довести себя до спасительной степени усталости. Не было в больничке тише ее, старательней, но тут-то и поджидал Леночку первый удар; нанесла его Семениха.
      То была высокая и суховатая старуха Ветрова из соседнего Полушубова, мать пятерых, знаменитых на Енге сыновей. Двое старших пали ефрейторами в первую мировую, оба следующих служили во флоте, и один, по слухам, в первый же месяц революции выдвинулся в Петрограде во всероссийскую высоту, а другой уже успел к тому времени принять геройскую смерть под Нарвой, от Юденича. Пятый и меньшой, Марк, еще мальчишкой тоже убежал в матросы, однако плавал не на морских, а всего лишь речных судах Камской флотилии, бившейся в ту пору с наступающим Колчаком. Сыновняя слава и пережитое горе придавали Семенихе ту медлительную и суровую осанку, с какой изображают родину на плакатах, и, правда, не всякий вынес бы с непривычки ее пронзительный, чуть скорбный взор. Сам Егор Севастьяныч, имевший частое и незаконное прикосновение к казенному спирту, несмотря на симпатии в окрестном населении, испытывал томленье духа в ее присутствии, Леночка же просто избегала попадаться Семенихе на глаза. Случай свел их в перевязочной, и так как внешне Леночкино состояние выражалось в особой влажности искательного взгляда, в униженной предупредительности к людям, то, естественно, Семениха, осведомленная о злоключениях сапегинской воспитанницы, усомнилась в ее искренности. Она только и спросила у Леночки: «Чего больно ластишься-то, барышня? Аи что недоброе загладить хочешь?» – с такой спокойной и зловещей лаской спросила, что у Леночки и ноги отнялись.
      Теперь не спасло бы и замужество, потому что и оно не избавляло ее от пристального общественного внимания. К тому же Вихров бездействовал, не умея разгадать молчаливый Леночкин недуг, понимая ее зависимое положение, даже не смея представить на ее высокий суд всю тысячу во имя ее же исписанных страниц! Новые темы просились к нему на перо, но он почти не присаживался к столу, а главным образом шатался с ружьем по оттаявшим зыбинам или встречал рассвет в уединенном шалашике на Пустошах. Шла стремительная весна, лес стоял голубой, еще не проснувшийся, но ледок уже прозеленел на пашутинских прудах, а грачи принимались за починку старых гнезд. Стесненно улыбаясь, Леночка таяла на глазах: тем быстрей уходила со снегом, чем больше окружали ее участием и теплом. Впрочем, домашние примечали, что нет-нет да и сверкнет в ней какая-то непреклонная, загнанная сила из-под опущенных ресниц, отчаянная, как воля к побегу. Егор Севастьяныч хоть и являлся знатоком человеческих организмов всего лишь в пределах от водянки до грыжи, тем не менее настоятельно присоветовал Таиске не оставлять девушку без присмотра, особливо в сумерки.
      Тогда горбатенькая попыталась ускорить дело.
      – Вот поговорить хочу с тобой, Иваша...– сказала она брату.– Ровно опаленная, ходит сиротинка-то наша.
      – Верно, остудилась. Малины ей завари да вели баньку истопить.
      – Эх, чем зверей-то губить неповинных да сапоги по цапыге рвать, вил бы ты гнездышко пока! В самом разгаре твое лето, Иваша.
      – Племянников нянчить захотелось? – отшучивался брат.– Что ж, я не прочь, подбери мне какую-нибудь бобылку в пару, на деревянной ноге.
      Она настаивала, снимала невидимые соринки с рукава его форменной тужурки;
      - Полно изъянами-то выхваляться!.. Зато ты теперь уж от любого горя страхованный. Осподи, да по военному-то времени цены нет такому жениху! Вся округа свадьбы вашей ждет. И чего, чего вам обоим мучиться? Глянул бы, извелась вся...
      - Смотри-ка, сестра, в омут ее загонишь. Пусти мою руку и не смеши людей, таким образом! – И снова закатывался на дальние кордоны своих владений, где все заманистей на утренних зорьках гремели тетеревиные поединки, а на вечерних – дразнило овечье блеянье бекасов.
      Это сопротивление заставило Таиску подхлестнуть ход событий с противоположной стороны. Она надоумила Леночку расспросить брата о целях его профессии, в частности – за что именно он в такой степени любит лес, а это было равносильно вопросу о смысле его существования. Вихрову и суток не хватило бы на обстоятельный ответ, а за это время, по хитрым Таискиным расчетам, и должно было между делом состояться объясненье. Да Леночка и сама не раз задавалась вопросом, почему содержанием своей книги Иван Матвеич избрал не что-нибудь красивое, вроде яблони там или крыжовника, а обыкновенные деревья, которые и без людской заботы растут. Для Вихрова дать ответ на столь кардинальные вопросы бытия удобнее всего было в лесу, с наглядными пособиями под рукой. Лесничий назначил экскурсию на следующее утро, пораньше – с тем чтобы завершить посвящение Леночки в лесное знание до наступления темноты. Они вышли из Пашутина, провожаемые одобрительным напутствием всего поселка из-за приспущенных занавесок, и, как всеми было замечено, даже без Пузырева. С востока к лесничеству примыкала довольно обширная пашня с проселком посреди; никто не отошел от окошка, пока лектор и его аудитория не исчезли в перелеске.
      Стояла та бессолнечная, знобящая майская рань, проникнутая настороженной тишиной, как перед началом концерта, когда все уже в сборе и ждут лишь запоздавшего дирижера, а невидимые пичуги на детских кларнетиках пробуют отрывки завтрашних мелодий, и потом стучит дятел в черно-желтом фраке, приглашая ко вниманью, и вдруг приходят в движение самые могущественные законы жизни, и – под напором разбуженных соков рушится зимний сон, а лес одевается дружным шелестом лета... Но все это настанет завтра, а пока нечем потешить взгляд, кроме робкой прозелени лужаек на пригреве, как бы тронутых ученической кистью, да деловитых грачей, колупающих оттаявшую почву в прошлогодней борозде.
      При вступленье в лес Вихров отделил почку от черемухи, погрызенной зайчишкой, и на ладони преподнес своей спутнице с таким торжественным видом, словно подарок невесте вручал на пороге новоселья.
      – Зачем? – удивилась Леночка.
      – Это мои приятели, семья моя бьет вам челом за неимением даров побогаче...– с чувством сказал лесничий.– Не гнушайтесь, берите. Таким образом!
      Растертая в пальцах почка пахла горьким миндалем, придавая праздничность всему остальному, что томилось в сероватой дымке вокруг.
      – Пахнет хорошо как!..– подивилась Леночка.
      – О, я покажу вам нынче десятки спрятанных от посторонних глаз маленьких откровений! – строго и торжественно сказал лесничий.– Но для этого нам придется свернуть о дороги. Не озябли пока?
      – Ничего... Тетя Таиса велела мне потеплей одеться.– И вдруг догадалась, что сегодня произойдет главное и желанное в ее жизни, отчего на душе у ней стало печально, жутко и весело.
      Для задуманной цели больше всего подходили верховья Склани, где самый возраст, благородная зрелость растительных великанов невольно внушали почтение к ремеслу лесника... но Вихров почему-то повел свою избранницу в направлении на Шиханов Ям, сперва вдоль не законченных с осени дренажных канав, затянутых у берега ледяной кромкой, а потом – прямо по целине – в наиболее болотистые и даже летней порой неказистые дебри сохранившегося Облога. Видимо, лесничий предполагал начать с худшего, чтобы к наступлению ночи поразить Леночку зрелищем созвездий, запутавшихся в неводах сосновых крон. Из-под кочек, едва ступишь, уже выбивались глиняного цвета струйки, так что та понемногу начинала понимать всю серьезность выпавшего на ее долю испытания... И, точно предвидя, как много в его судьбе может зависеть от этой девушки, лес униженно бил Леночке челом: то кланялся издалека цветком медуницы, то, на пригревах, стлал под ноги золотой коврик чистяка, а где похолодней да помокрей – тешил Леночкин взор светло-зеленой россыпью chrysosplenium'a и, наконец, изредка улыбался голубыми глазами только что расцветшей перелески с почти приметным трепетаньем ресничек.
      – Как, интересно вам здесь? – с ревнивой любезностью хозяина спрашивал Вихров.
      – Очень...– кивала Леночка.– Я никогда не бывала в лесу в эту пору!
      Местность становилась все ниже, а лес безрадостней и бедней; вешняя вода сипела под многолетней дерниной бурого мха. То было смешанное мелколесье третьего бонитета с запасом древесины кубометров в тридцать на га, забитое всеми лесными напастями, кое-где затопленное водой, и того неопределенного возраста, что и люди в беде; все же почти рукопашная схватка пород происходила здесь. Снизу, от ручья, темная и в космах сохлого хмеля, ольха наступала на кривые, чахоточные березки, как бы привставшие на корнях над зыбкой, простудной трясиной, но почти всюду, вострая и вся в штурмовом порыве, одолевала ель, успевшая пробиться сквозь лиственный полог. Впрочем, нелегко и ей доставалась победа: иные стояли без хвои, у других груды ослизлых опенок сидели в приножье. Руководясь этой приметой, лесничий без усилия надорвал кору на ближнем дереве и со значительным видом, без объяснения пока, показал Леночке расточенную короедом изнанку. Так началось это самое смешное из всех случавшихся ранее любовных объяснений.
      – Итак, мы входим в лес,– отрывисто и с волнением заговорил Вихров,– или, как его называют некоторые кабинетные мудрецы, био-гео-фито-ценоз, что в переводе на язык нашего брата, неучей, означает сложное сообщество живых, преимущественно растительных организмов, взаимно создающих друг друга и находящихся в постоянной коакции, то есть, по-русски, во взаимодействии с почвой, климатом и ландшафтом. Как видите, ничего в этом определении леса не пропущено... разве только зооценоз в виде пролетной птахи, оставляющей некоторые азотистые накопления в своей летней резиденции...– и посмеялся жестким звуком, словно дерево терлось о дерево.– Ничто не пропущено,– говорю я,– если не считать человеческой деятельности в нем и тех насущных условий, необходимых лесу для выполнения его основных задач на главнейшем фланге жизни. Конечно, за изгородью заповедников да в недоступной колесу тайге сибирской еще отыщутся у нас вековые боры и рощи, но смотрите же, как выглядит сегодня в натуре обыкновенный лес, о бедах которого мы вспоминаем лишь с топором в руке. Вам... вам не трудно следить за ходом изложенья?
      – О, что вы, нисколечко!..– покорно отозвалась Леночка, потому что для того, главного, стоило претерпеть и не такое.
      Все ждала, что, начав с леса, он произнесет затем красивые, обязательные в таких случаях слова о своих чувствах, что-нибудь хорошее, на всю жизнь подкупающее – о ней самой, но вместо того Вихров распространился о гидрографической карте местности с геологическими рубцами от древнего ледника, о каком-то, в этом месте, подземном ортштейне, губительной каменной преграде для корней, словно глядел на двадцать метров в глубь земли,– даже об истоках крестьянского, подтвержденного Витрувием поверья, будто для прочности дерево надо рубить при убывающей луне, и правда ли, что семена березы не терпят прикосновенья человеческой руки. Он говорил также о назревших надобностях и древних обидах леса, а так как немало их скопилось в русской истории, то Вихров едва добрался до Григория Котошихина, когда в лесничестве зазвонили к обеду. Учитывая некрепкое сложение девушки, стоявшей по щиколотку в ледяной воде, он для краткости скинул полдюжины царей и сам ужаснулся размеру оставшегося... но только на своем лесном языке он и мог рассказать Леночке о предстоящих им совместных заботах и огорчениях, таких подчас несоразмерных с маленькими радостями лесника.
      Никогда впоследствии не говорил он так убедительно и зло о любимом предмете; многие классические страницы его последующих книг отлились именно тогда, в разбеге его запальчивого вдохновенья. Но тем слышней в этом нагромождении выводов, формул и ботанической латыни Леночка различала скрытый любовный зов, почти мольбу, расцвеченную какими-то набухшими словами,– все те проникновенные интонации, что доходят до женщины издалека, сквозь любые преграды запрета, сна и девственного неведенья. И опять, будь его любовное объясненье капельку попроще, как у большинства людей, она охотно пошла бы к Вихрову в жены, чтобы честно штопать его одежду, растить его детей, делить пополам горе от Грацианского, но он слишком много валил к ее ногам, вминая одно в другое,– мысли и планы своих еще не осуществленных книг, самую жизнь свою, и опять Леночке нечем было в равной мере оплатить пугающую вихровскую щедрость... Лес толпился кругом, иззябший, захлебнувшийся в воде и как бы с опущенными руками, с настороженностью глухонемых вслушиваясь в бормотанья своего заступника.
      – Признавайтесь же... не скучно вам пока? – время от времени не очень уверенно осведомлялся Вихров.
      – О нет, напротив!..– улыбалась Леночка, стараясь забыть про влажный холодок, струившийся к ступне сквозь проношенные ботинки.– Я и не думала, что про это можно рассказывать так интересно и.... много. Говорите, говорите еще...– Она терпеливо ждала, что теперь-то он и догадается сказать ей, как немыслимо ему существованье без нее, а она сразу согласится, прежде чем Вихров успеет договорить до конца, и тогда они даже поспеют к послеобеденному чаю, и можно будет надеть уютные, стоптанные Таискины валенки, и впервые она проведет ночь без сновидений, составленных из погонь, шорохов за спиной и допросов.
      – Теперь уже близок конец...– участливо обнадежил Вихров.– На чем же мы остановились? Итак, значит, коснемся мельком печальной повести о наших северных лесах...
      Пожалуй, для полного введения в лесную науку оставалось лишь рассказать о типах древостоев, особенностях рубок, системах лесного хозяйства... впрочем, до заключительной части следовало, пусть мельком, помянуть имена тех, кто в прошлом хоть добрым словом отозвался о лесе. Это была родословная его идеи, так что было немыслимо миновать суждения Маркса и Энгельса, а тем более Ленина о первобытных способах эксплуатации лесов, а вслед за тем как-то сами, вразбивку, навернулись на язык и державная брань Петра в адрес расхитителей отечественного дуба, и причитанья князя Васильчикова об исчезающих русских дубравах, и лесные инструкции наполеоновского Кодекса, и, наконец, для заключительного аккорда, похвальное слово лесу некоего Бернарда де Клерво.
      – Какой, какой Бернард? – единственно из добросовестности, чтоб ничего не пропустить, ввернула Леночка.
      Остановленный в разгоне проповеднического вдохновенья, Вихров с досадой взглянул в ее сторону и вследствие пасмурного освещения, что ли, не заметил ни ее посиневших губ, ни умоляющего вида, с каким девушка переминалась с ноги на ногу.
      – Ну, был один такой француз двенадцатого века... а что?
      – Он тоже что-нибудь... по лесному хозяйству?
      – К сожалению, всего лишь аббат и проповедник, но... зачем вам потребовалось это?
      Та и сама не знала; просто резануло иностранное имя в разговоре о русских соснах и березах. Привлечение того злосчастного Бернарда в радетели за русский лес впоследствии доставило Вихрову уйму житейских огорчений и даже в такой степени, что лишь редакционная, в центральной печати, статья защитила вихровского первенца от полного разгрома.
      Однако Вихров не внял предупреждению, и в следующую минуту, припав к березке поблизости, Леночка разрыдалась с таким отчаянием, что вершинка содрогалась в высоте. Конечно, не лекция была причиной, а просто прикинула начерно, сколько ей еще придется вытерпеть впереди до окончательного забвенья ее неизвестной вины.
      – Не обращайте внимания... это у меня с непривычки, скоро пройдет,– всхлипывала Леночка, вытирая слезы и оставляя на щеках белые полосы от бересты.– Всю прогулку вам испортила!
      – Нет, это вы меня простите, касатушка вы моя... Представляю, судя по такому началу, какой из меня в будущем лектор получится! Да успокойтесь же, я так прошу вас...– И еще что придется бормотал Вихров, не смея глаз на Леночку поднять.
      – Ничего, вот уж проходит. Теперь после дождичка все спорей распускаться станет...– Она пыталась шутить, но плечи еще содрогались.– Мне просто представилось, что так и простою всю жизнь, бессмысленная... как в яме. И потом капельку в ботинки натекло... Ничего, вот и прошло!
      ...Тем временем разветрилось. Горячие дымчатые лучи пронизали сумрак ельника; где-то в глубине за ним сверкал залитый солнцем, почти отвесный скат овражка, выводившего наверх из низины. Повернув голову, Леночка вслушивалась в доносившееся оттуда гортанное лопотанье.
      – Кто это там?
      – Это вода,– подавленно сказал Вихров.– Пойдемте-ка на солнышко... сушиться.
      Сюда, в узкую промоину, теплынь пришла неделей раньше; обильно цвела мать-мачеха на просыхающей глине, и качались лиловатые тени еще голых ветвей. Ручеек гибко скользил меж камней; было удобно взбираться по ним, как по ступенькам, держась за красные прутики тала с намывами прошлогодней листвы. Тотчас за поворотом объявился бочажок с настоящим водопадом высотой ладони в полторы. Молодые люди без сговора опустились на естественную скамейку оползня; лесничий помог Леночке снять намокшие ботинки,– они скоро задымились на пригреве.
      – Здесь тоже совсем неплохо, таким образом,– сказал Вихров, оглядевшись.– И не сердитесь на меня... я не рассчитал размера... доклада своего, но я так долго ждал случая поговорить с вами... о самом важном!
      – Не надо больше,– просительно остановила Леночка.– Давайте слушать воду... Ну, о чем она лепечет?
      – О чем?... верно, балаболит своим друзьям, обреченным стоять на месте, про все, чего навидалась в своих странствиях.
      С минуту оба разглядывали отмытую гальку на дне бочажка, где свивались тугие прозрачные струйки теченья.
      – А похоже... на странницу,– согласилась Леночка.– Хоть бы передохнула. Нет ничего болтливей воды...
      – Кроме меня,– виновато досказал Вихров.
      – Неправда... вы очень хорошо про лес говорили. Конечно, я необразованная, мало поняла, но... пожалела его!
      – Значит, плохо говорил...– засмеялся Вихров.– Лесу не жалость, а только справедливость нужна... как и всему живому на свете.
      Разговор становился проще, и, кажется, дело подвигалось на лад.
      – Я никогда не знала, что такое мать,– вдруг сказала Леночка, может быть пытаясь насильственно приучить себя к этому человеку.– Наверно, у вас добрая была... вы ее любили? Расскажите что-нибудь о ней...
      Пока Вихров собирался с ответом, вдруг запел дрозд, он спел немного, всего лишь на пробу – перед холодной вечерней зорькой, но так проникновенно никто пока не пел с зимы.
      – Не знаю,– вслух раздумывал Вихров, стараясь попасть камешком в листок, крутившийся в водовороте.– Это особый и большой разговор. Крестьянские дети в России всегда вырастали в презренье к чувствительности... тысячелетняя воинская закалка нации. К тому же я рано расстался с матерью... не помню, успел ли я сказать ей хоть ласковое слово? Крестьянская мать – это ближайшая часть родной природы, и, может быть, оттого я доныне чувствую на себе ее прищуренную, чуть печальную приглядку, какой провожают сына, навечно уходящего за порог. И никуда от нее не уйдешь, никуда, как из-под неба. Отсюда так сильна у русских потребность постоянного общенья со своей родиной... оттого-то так и неуютно русскому на чужбине, и, конечно, Валерий прав, что у нас в простом народе общенациональные связи прочнее личных и даже родственных... Словом, когда открылись мои глаза на мир, надо мной склонялся лес... здесь и лежат корни моей привязанности к нему, таким образом...
      Он озабоченно прислушался; издалека и вперемежку с голосами донесся приближающийся, такой гулкий в пустом лесу, собачий лай.
      – Кто он, этот Валерий? – тихо спросила Леночка.
      – ...и гораздо ближе родни были мне мои товарищи по институту,– не расслышав, продолжал Вихров.– Нашу тройку ставили в образец дружбы, пока всех не разметала война... ну, и некоторые другие события! Когда-нибудь единственной формой родства между людьми станет такая бескорыстная круговая порука единомышленников. Она, как крылья запасные... и если ослабнешь в большом полете, они несут тебя и не дают разбиться. Так вот, в нашей тройке Валерий был коренником.
      Он говорил все это, опершись локтями в колени и уставясь глазами в дальний край бочажка, где небыстрое теченье расчесывало зеленую прядь тинки, уцепившейся за сучок. Струйчатые блески воды перебегали по вихровской щеке, и что-то становилось Леночке очень близким в этом человеке; возможно, она и сама произнесла бы в тот раз некоторые решающие слова, если бы не нарастающий треск валежника над головой, и вслед за тем почти свалившийся сверху Пузырев с разбегу лизнул ее в лицо. В ответ на его призывный торжествующий лай мужской голос дважды и совсем близко окликнул лесничего по имени.
      – Нас ищут. Сидите здесь... я узнаю, в чем дело,– с досадой, поднимаясь, сказал Вихров.
      Он ушел, шаги затихли надолго. Желтая бабочка прилетела взглянуть, кто тут сидит. Похолодало в воздухе, солнце спряталось, Вихров все не возвращался. Стало накрапывать, зарябилась вода в бочажке. Леночка натянула на ноги еще волглые ботинки и перебралась под шатер ели, повыше. Меж деревьями показались двое незнакомых людей в сопровождении лесничего: он взволнованно объяснял им что-то по дороге. Один из них был в длинной кавалерийской шинели с планшетной сумкой на ремне. Пузырев начинал проявлять признаки беспокойства. Все стало понятно Леночке; она поднялась, набрала воздуху в грудь и, обдернув пальто, бесчувственными пальцами снимала приставшие к нему былинки.
      – А я только что рассказывал ей про вас,– в явном смущении объяснял своим спутникам Вихров.– Знакомьтесь, Леночка... это и есть мои милые петербургские друзья. Как видите, легки на помине!
     
      4
     
      Тот, что повыше, с землистыми впадинами глазниц и в долгополой шинели – без хлястика и заметно пахнувшей госпиталем, иронически буркнул: «Понятно, понятно» – и назвался Чередиловым. Другой, в телячьей куртке и с бородкой, как у Вихрова, приподнял старенькую шляпу, обнажая высокий лоб и длинные волосы мечтателя.
      – Мы нагрянули не вовремя и, кажется перепугали вас, но мы верные боевые друзья Ивана,– объявил он, проницательно засматривая в еще бледное Леночкино лицо, и выразил шутливую надежду, что привезенные ими добрые вести несколько окупят произведенный их прибытием переполох.
      – Напротив, я сразу признала вас по описанию,– несколько оправившись, отвечала девушка.– Иван Матвеич часто, даже сегодня, вспоминал вашу неразрывную петербургскую тройку, и как вы в ссылку уходили... ну, и все прочее. Ведь вы тот самый главный, третий по счету, Крайнов Валерий?
      – Нет, нет, я как раз четвертый, сверхштатный в этой тройке. А фамилия моя – Грацианский...– уточнил приезжий и, когда в ответ на это имя нйчиги, кроме растерянности, не отразилось в Леночкиных глазах, высказал колкую догадку, что Иван Матвеич сократил его в своих рассказах, чтоб не засорять пустяками столь прелестную головку.– De nihilo – nihil…1 [1Из ничего ничего не бывает... (лат.)] неплохой каламбур, не правда ли? – почти безоблачно обратился он к Вихрову.
      Радость встречи омрачили и еще кое-какие мелочи, даже недостойные упоминанья, пожалуй, если бы благодаря им не наметились первые трещинки в том прославленном братстве. Началось уже по дороге к дому, как только Леночка ушла с Пузыревым вперед помочь Таиске по хозяйству... К измороси прибавился пронизывающий ветер, но друзья не торопились за стол, стремясь восстановить утраченную близость и хорошенько продрогнуть перед чаркой. Вихров жадно расспрашивал о столичных новостях, о делах на Дальнем Востоке, откуда помаленьку пороховым дымком выкуривали последних интервентов, о друзьях и знакомых, наконец. Оказалось, Туляков вернулся на кафедру в институт, Слезнев исчез бесследно, а Валерий всю гражданскую войну провел в должности члена Военного совета разных фронтов,– тут-то и повидался с ним Чередилов! – после чего, по слухам, ездил на профсоюзную конференцию за границу.
      – Гремит твой Валерий, в значительные чины восходит,– с оттенком недоброго восхищения заключил Чередилов.
      – Это хорошо, что наши в гору идут,– волнуясь, признался Вихров.– Все тянуло меня написать ему, да как-то решимости не хватало напоминать о своей особе в такие горячие деньки...
      – И правильно сделал,– строго и вскользь заметил Грацианский.– Небожители не терпят напоминаний о прошлом, когда они занимали трешницы и пешком передвигались по земле.
      – Потому-то и хотелось бы мне, Сашко,– подмигнул Грацианскому Чередилов,– два-три годка для опыта посидеть, скажем, в бразильских королях. И, скажем, прибываете вы оба в гости ко мне по старой памяти... Интересно, принял бы я вас тоже через флигель-адъютанта, во всех регалиях... или попроще обошелся бы? Видать, состав воздуха другой в горных-то высотах...– Чередилов явно намекал на какие-то известные Грацианскому и обидные для старой дружбы обстоятельства своего последнего свидания с Валерием Крайневым.
      Вихрова резнул тогда не столько даже их ворчливый отзыв об отсутствующем товарище, сколько самое сравнение его революционных постов с королевской должностью. В ответ на осторожный вихровский вопрос, как происходило дело, Чередилов озлобленно посмеялся; по его словам, библейский отрок во рву львином чувствовал себя раза в два с половиной уютнее, нежели он сам в служебном вагоне товарища Крайнева, где тот распекал его за некоторые преувеличенные и якобы чужие оплошности по службе. «Течем, растем, государством становимся...» – с нескрываемой враждебностью проскрипел Чередилов и прибавил, что только госпиталь спас его от крайновского гнева и связанного с этим неминуемого административного увечья. И тогда у Вихрова, чью совесть всю дорогу растравлял карболовый запах от бывалой чередиловской шинели, вслух прорвалась наивная и благородная зависть ко всем, кто в те священные годы, как он выразился сгоряча, с винтовкой и Варшавянкой на устах проламывал ворота в новый мир.
      Приезжие лишь переглянулись в ответ на его тыловые восторги, а Чередилов даже покашлял со значеньем для Грацианского; нет, не пламя великих походов, как ждал Вихров, а равнодушие крайней усталости читалось в его пепельно-землистом лице. Трудно было отыскать черты прежнего забияки, озорника, удачливого баловня судьбы в этом долговязом, исхудалом солдате, каких вдоволь попадалось на вокзальных эвакопунктах и голодных базарах гражданской войны.
      – Значит, шибко тебя подстрелили, Гриша, если в госпиталь пришлось уложить! – почтительно заметил Вихров.
      – Иначе не помчался бы на поправку в твое утешное гнездилище,– засмеялся Чередилов.– Сперва к отцу было собрался, да вот решил, что лесничим нынче посытней живется, чем дьячкам.
      – Значит, жив еще твой старик? – неосторожно удивился Вихров, вспомнивший причину чередиловского исчезновения из Петербурга десять лет назад.
      – А чего ему, старому хрену, поделается!..– отмахнулся Чередилов и вдруг, вспыхнув, с непонятным раздражением, сверху вниз, глянул на Вихрова.– Ну, а ты... чего тут проламывал, хе-хе, в наши священные годы?
      Вопрос прозвучал так грубо, что Грацианский лишь покосился на спутника.
      – Да дело мое шибко плачевное, брат,– чистосердечно и по прошествии некоторого времени сознался Вихров, не смея помянуть из робости ни про свою лесовосстановительную деятельность, ни про участие в местных комитетах бедноты.– Правда, кричать ура гожусь по-прежнему, а вот бежать в цепи со штыком наперевес... видишь ли, после раненья нога у меня плохо гнется в колене, таким образом.
      – Однако сие плачевное обстоятельство не мешает тебе посильно срывать цветы удовольствия. Признавайся, мы тебя того, ненароком... не спугнули? – и на редкость гадко подмигнул, легонько толкнув Вихрова в бок.– Ты уж не серчай, старик: это сестра твоя нас до леса, к месту преступления довела...
      Вихров только крякнул в ответ на это и не счел возможным обидеться на фронтовика, несколько поотвыкшего от хороших манер в условиях окопного существования. Чтобы смягчить неловкость и помочь товарищу выпутаться из оплошности, он поспешно перевел разговор на историю енежских лесов за последние сорок семь лет, как вдруг Чередилов снова осведомился, женат ли Вихров.
      – Чудак же ты, Большая Кострома! Ну какая же дуреха за меня, этакого, пойдет!
      – А кто же эта, была с тобой... спелая такая отроковица?
      – Ну... живет при лесничестве одна,– извернулся Вихров и, во избежанье кривотолков, вкратце посвятил друзей в обстоятельства ее появления в Пашутине.– А... что тебе в ней?
      – Да просто так, мордашка приятненькая, и ресницы, черт, как у ячменя. Ты здесь, Иван, ровно болярин в древней вотчине устроился!.. Небось и коровка имеется?
      Вихров нахмурился:
      – Не улавливаю связи, поясни. Мы тут, в провинции, несколько поотстали от светского обращения.
      – Я к тому, что... трепещи, старче! Сперва разорю тебя на молоке, а там, глядишь...
      На этот раз охватившие Вихрова чувства пересилили даже почтение к чередиловской карболке.
      – Видишь ли, человече,– не повышая голоса и в тон ему выцедил он,– по долгу хозяина я обязан стерпеть и пошлость от дорогого гостя... само собою, при условии, что она не повторится в дальнейшем. Давай лучше помолчим пока... до приема пищи, по крайней мере. Таким образом.
      Видимо, подобное поведение Вихрова было в новинку приезжим. В питерский период он слыл за кроткого и удобного простака, способного выдержать любой крепости шутку; у таких, при очевидной их нищете, кто понаглее, берут взаймы на выпивку, без отдачи... Молчавший всю дорогу Грацианский с ледяным вниманьем смерил Вихрова глазами, а Чередилов вообще так и не понял, почему это жжется. К счастью, оставалось не больше ста шагов до дома; уже Таиска с крыльца звала их к столу, где среди всяких обливных мисок и горлачей красовалось и топленое молоко с пеночкой. Не раздеваясь, Чередилов проткнул ее перстом и опустошил крынку в полтора дыхания, а случившийся при том Егор Севастьяныч отметил вслух, что у приезжего товарища железный организм на эту штуку, а Грацианский заявил за приятеля, что тот не страшится вражеских наветов, после чего все, дружественно рассмеявшись, пустили вкруговую кружку первача, и царапинки на самолюбиях затянулись духовитым, столь целительным после прогулки паром жирных щей.
      Ближе к ночи и после лютой баньки, за чайком из березовой губы, гости несколько сдержанно, чтоб не зазнался, поздравили Вихрова с небывалым для рядового лесника московским успехом. Правда, обоим им в Москве не досталось и полистать сигнальный экземпляр вихровской книги, «не записамшись заблаговременно в очередь на читку», но Грацианский, сидевший на библиографии в Лесном вестнике, из достоверных источников слышал о лестном отзыве одного сверхзначительного лица, якобы назвавшего Вихрова нашим советским Туликовым. Кстати, Вихров довольно рассеянно принял приятную новость: он все думал, куда и под каким предлогом во избежание дальнейших пересудов удалить из Пашутина Леночку на время пребывания гостей.
      Три вечера затем, пока непогода не позволяла лесничему похвастаться перед товарищами своим хозяйством, он лично знакомил их с отрывками своей книги, и все три вечера Грацианский высидел с печально-оскорбленным видом, не проронив ни слова. Чередилов же до конца так и не смог оправиться от начального потрясения, словно даже в мыслях не мог допустить, что книга эта, зычный хозяйский окрик и гневная ирония в адрес расточителей зеленого достояния, могла исходить из такого щуплого человеческого инструмента. На беду свою, Вихров, плохой политик, даже не сделал попытку, хотя бы из вежливости, узнать мнение своих слушателей, и Грацианский сам скрипуче поинтересовался, желательно ли ему, в свою очередь, послушать суждение не совсем посторонних к этому делу лиц. Впрочем, вначале он дал высказаться Чередилову, и тот не сумел скрыть, что у Ивана получилась книга большой пробойной силы.
      – В общем, ты довольно выпукло пишешь, хотя... чтоб не получилось разногласий с кем-нибудь, можно бы и не так выпукло,– осторожно намекнул он.
      – Мерси,– иронически кивнул Вихров.– Но с топором надо говорить на его же беспощадном языке.
      Очередь была за Грацианским.
      – Ну, что же утешительного сказать тебе, Иван...– заговорил тот, протирая пенсне, чтоб сосредоточиться на мыслях.– До некоторой степени Григорий прав, пожалуй... и ты уж извини меня за эту непрошеную искренность, которою всегда измеряется степень уважения к собеседнику. Не скрою, мне нравится твой провинциальный задор, хотя и с оттенком неприятного ригоризма, и даже представляется значительным самый труд, э... и не только по количеству потраченной бумаги, далеко нет! Но горе твое в том, Ваня, что, беря под защиту зеленого друга, как не слишком удачно ты назвал своего подопечного, ты пускаешься в опасное, сказал бы я, плаванье. Дело, пожалуй, не в умилении твоем перед объектом, которое неминуемо приводит к умалению его... больше того: промах твой я вижу не в уподоблении леса живому существу, хотя, повторяю, вряд ли в нашу эпоху этот идиллический антропоморфизм доставит тебе тихие творческие радости... нет, Иван, горе твое в забвении основной роли леса, служившего на протяжении веков не только одним из источников народного существования, но и безответной рессорой государственной экономики в России. Оплакивая судьбу лесов вчерашних, ты тем самым навязываешь систему поведения и дню завтрашнему, когда нам в особенности потребуется древесина э... и как раз из запаса территорий европейских! Но так было и так будет, милый Иван, пока через сотню лет мы, то есть освобожденное человечество, не подкопим достаточно сил для исправления варварских ошибок прошлого во всепланетном масштабе. Утешься, старина: прогресс не остановится... по истощении местных лесов он просто переберется в другие, нетронутые районы. На худой конец можно перенести и столицу подальше на восток, за Урал! Однако...– он погрозил мизинцем, и пенсне сверкнуло в его руке длинным рапирным блеском,– стоит ли тебе, наивный хитрец, встревать на пути лесоруба, вооруженного топором и воспламененного великой идеей? Подумай, дружок...
      Вихрова слегка лихорадило, пока тот брюзгливо, слово за словом, вытягивал из себя все это. Он сознавал, что его непримиримые лесные выступления могут вызывать столь же страстные возраженья, но его обижал этот угрожающий тон и развязное обвинение в смертном грехе хитрости, потому что в жизни всегда страдал как раз от ее отсутствия.
      – Брось, Сашко... человек еще на ноги не поднялся, а уж ты ему поджилки режешь мелким ножичком,– вступился было Чередилов, одновременно ради ободрения потискивая руку автора.– Да успокойся ты, Иванище... не видишь разве, что он дразнит тебя?
      – Так ты скажи ему, чтоб не стращал! – кипятился Вихров.– С лесорубом-то я договорюсь: мы граждане одной страны...
      – Ну, не рассчитывай, однако, что тебе удастся исключить и меня из этого разговора, э... с той же легкостью, с какой ты выкинул меня из нашей петербургской тройки,– усмехнулся Грацианский, примирительно опуская пенсне в замшевый чехол.– Во всяком случае, книга твоя такова, что ее нельзя не напечатать... любая ненапечатанная книга умножает силу заключенного в ней исторического обвинения... но я делаю первую заявку на право обстоятельного ответа. Ладно, я твой друг, и давай выпьем... нет, не за книгу, а за то, чтобы она по возможности безболезненно сошла тебе с рук!
      Таиска искренне покручинилась на эту петушиную вспышку молодых, прозорливо предвидя практический размах будущих разногласий; она трезвее брата понимала житейские пружины этой начальной ссоры. И впоследствии, бывало, она грустно качала головой на гневные домыслы Вихрова, что Грацианский просто недолюбливает лес, а пожалуй, и свою страну заодно. Вовсе не в том было дело, по ее мнению... да, кстати говоря, в ту пору Грацианский, возможно, и любил Россию, только без радостного озаренья, без молчаливой готовности проститься с жизнью ради нее, как это свойственно тем, кто создает повседневные ценности и славу своего отечества. Грацианский любил ее как необыкновенной прелести экзотическую тему, зародившуюся в распадные годы его совершеннолетия – с вихревыми тройками, прославленными впоследствии на папиросных коробках для интуристов, с уютными скитами на приречных взгорьях,– хотя знавал русского монаха лишь по беллетристике,– с разбойными посвистами на мглистых безветренных рассветах, как это представлялось из барской квартирки на Сергиевской,– с кандальниками на песенной Владимирке, которых смертно побаивался,– со всеми теми затейными рисунками на занавеске, за которой проживали и мучились обыкновенные граждане империи, с обыкновенными царскими расстрелами безоружных толп, с обыкновенной мурцовкой на рабочем столе, с обыкновенными недородами, холерой и нищетой... В текущих рецензийках, какие пописывал пока от случая к случаю в Лесном вестнике, к примеру, Грацианский обожал называть советскую эпоху днями творения, причем в том именно и заключалась для него их романтическая привлекательность, что еще неизвестно было, какие замысловатые диковинки вызреют в самом конце. Бессознательно он даже хотел бы продления той трагической обстановки разрухи и брожения, потому что благодаря этому отодвигались сроки его неминуемого самоубийственного разочарованья. И не то чтобы уж тогда был он связан с беглыми личностями в чуйках, просаленных сюртуках, жандармских мундирах – он презирал их! – но его начинали раздражать прикосновения крепнущей народной правды, потому что рядом с нею резче проступала его социальная и нравственная неполноценность. В сущности, вихровская книга была откровением для него; хоть и наивный, но только законный наследник национального достояния мог с такой дерзостью ставить перед обществом – пусть несвоевременные! – вопросы советского лесоустройства, в то время как сам Грацианский с тоской оглядывался на покидаемые берега; это и показывало, насколько он поотстал от товарища. Впрочем, тогда ему еще и в голову не приходило, что легче всего двигаться в будущее на горбу идущего впереди.
      Другое не меньшей силы откровенье последовало вскоре, когда в теплый, солнечный денек Вихров повел гостей по своим владеньям; целую неделю мучила его потребность как-то оправдаться перед Чередиловым за свое тыловое сиденье, за благословенную енежскую тишину, за Таискины оладьи. Постепенно легкомысленно-ироническое настроение приезжих сменялось почтительным молчаньем. По тому времени Пашутинское лесничество представлялось образцовым хозяйством без пеньков и гарей, причем бросалось в глаза полное отсутствие дровяной березки на обширных и бессистемных вырубках военного времени, зато со множеством всяких заветных питомничков. Лесная молодь на делянках чередовалась уступами, как ребята в классах,– сытая человеческим уходом сверх того, что смогли дать растению северный климат и скудный енежский подзол. Она уже пристраивалась к зеленым шеренгам старших вдоль опрятных и светлых просек. Правда, не обходилось кое-где без гиблого осинничка, а в мочливых местах явно недоставало осушительных канав, но... длится десятилетия первый день творенья у лесника!


К титульной странице
Вперед
Назад