ВСТРЕЧА С ПУШКИНЫМ

      Проницательный исследователь литературы В. Г. Белинский, выделяя «учителей» А. С. Пушкина в поэзии, особенное место отвел Батюшкову: «Как ни много любил он (Пушкин-лицеист.—В. К.) поэзию Жуковского, как ни сильно увлекался обаятельностью ее романтического содержания, столь могущественною над юною душою, но он нисколько не колебался в выборе образца между Жуковским и Батюшковым... Влияние Батюшкова обнаруживается в «лицейских» стихотворениях Пушкина не только в фактуре стиха, но и в складе выражения и особенно во взгляде на жизнь и ее наслаждения. Во всех их видна нега и упоение чувств, столь свойственные музе Батюшкова; и в них проглядывает местами унылость и веселая шутливость Батюшкова»13.
      Батюшков прожил в Петербурге около восьми месяцев: с начала июля 1814 года до конца марта — начала апреля 1815 года.
      В это время он познакомился с молодым учеником Царскосельского лицея Александром Пушкиным, сыном московского дворянина Сергея Львовича и племянником московского поэта Василия Львовича, с которыми Батюшков был знаком и дружен еще с довоенных времен. Александр Пушкин уже подрастал, писал и печатал первые стихи. Его поэтическая известность — особенно после 8 января 1815 года, когда он на лицейском экзамене прочел «Воспоминания в Царском Селе»,— уже перешагнула границы лицея, и имя его с уважением произносилось между первейшими российскими литераторами.
      Об этом, первом, знакомстве Батюшкова и Пушкина до нас дошло лишь несколько косвенных свидетельств.
      Из письма А. С. Пушкина к П. А. Вяземскому. 27 марта 1816, Царское Село:
      «Обнимите Батюшкова за того больного, у которого, год тому назад, завоевал он Бову Королевича» .
      Из письма лицеиста А. Л. Илличевского к В. П. Фуссу от 20 марта 1816, Царское Село:
      «Признаться тебе, до самого вступления в лицей я не видел ни одного писателя,— но в лицее видел и Дмитриева, Державина, Жуковского, Батюшкова, Василия Пушкина — и Хвостова; еще забыл: Нелединского, Кутузова, Дашкова. В публичном месте быть с ними гораздо легче, нежели в частных домах, вот почему это и со мною случилось»15.
      Из письма К. Н. Батюшкова к П. А. Шипилову от 24 марта 1816, Москва:
      «Если захотите отдать (Алешу, сына Шипиловых.— В. К.) в Петербургский лицей, что в Царском Селе, то и тут могу быть полезен: я знаю Уварова, попечителя петербургского, знаю Мартынова, знаю многих профессоров и могу их просить...»16
      Из письма П. А. Вяземского к К. Н. Батюшкову, 15 — 20 января 1815, Москва:
      «Что скажешь о сыне Сергея Львовича? — чудо, и все тут. Его «Воспоминания» скружили нам голову с Жуковским. Какая сила, точность в выражении, какая твердая и мастерская кисть в картинах. Дай бог ему здоровья и учения, и в нем будет прок, и горе нам. Задавит, каналья! Василий Львович, однако же, не поддается и после стихов своего племянника, которые он всегда прочтет со слезами, не забывает никогда прочесть и свои, не чувствуя, что по стихам он племянником перед тем»17.
      На основании этих свидетельств пушкинисты высказали ряд гипотез, которые, как это часто бывает, «выходя» из большой пушкинистики в популярные издания, приобрели характер безусловных истин,— и встреча Батюшкова и Пушкина обросла некоторыми — мягко говоря — неточностями18.
      Рисуется она приблизительно так. Зимой 1815 года (М. А. Цяв-ловский привел даже точную дату — 3 — 5 февраля, которая, однако, не является абсолютно достоверной19), после лицейского экзамена, на котором Пушкина «благословил» «старик Державин», Батюшков специально заехал в лицей и встретился с больным Пушкиным в лицейском лазарете. Между «учителем» и «учеником» произошел какой-то литературный разговор, в результате которого Пушкин «уступил» Батюшкову сюжет поэмы «Бова», над которой работал осенью 1814 года.
      Пушкин, как известно, написал два послания к Батюшкову. В первом («Философ резвый и пиит...») Пушкин высказывает свое преклонение перед талантом Батюшкова. Во втором («В пещерах Геликона...») он указывает на некое «несогласие» с каким-то «советом» Батюшкова. Л. Н. Майков предположил, что этот «совет посвятить свой талант важной эпопее» Батюшков дал Пушкину во время этой встречи.
      И еще одно. А. М. Эфрос, известный искусствовед, высказал гипотезу о том, что Батюшков явился автором акварельного портрета Пушкина-лицеиста, который, в свою очередь, стал основой для известной гравюры Е. Гейтмана. На акварельном портрете изображен именно юноша Пушкин, почти подросток,— следовательно, наиболее вероятная дата создания — тот же 1815 год... Эфрос высказывал гипотезу, в последних популярных книгах всякий оттенок гипотетичности снят — стало быть, именно так оно и было!
      Стало быть, Батюшков не только приехал в лицей, чтобы специально встретиться с больным Пушкиным, но еще и «поспорил» с ним о чем-то, «завоевал» у него сюжет «Бовы», нарисовал его акварельный портрет...— не слишком ли много?
      Дадим-ка слово скептику...
      Скептик начнет рассуждать так. Батюшков, несомненно, бывал в Царскосельском лицее в те времена, когда там учился Пушкин. Но означает ли это, что Батюшков специально посещал «больного» пятнадцатилетнего лицеиста? Ведь тогда оказывается, что Батюшков познакомился с Пушкиным гораздо раньше, чем писатели его круга: Жуковский — 18 сентября 1815 года, Карамзин и Вяземский — в двадцатых числах марта 1816 года и т. д. И между тем нигде, ни в одном воспоминании или упоминании нет ни одного свидетельства об этом знакомстве,— а ведь Батюшков был популярен в кругу лицеистов не менее, чем тот же «старик Державин»! Письма Батюшкова первой половины 1815 года сохранились почти все,— но в них нет ни одного упоминания о юном Пушкине. И Вяземскому на приведенный выше его запрос («Что скажешь о сыне Сергея Львовича?..») Батюшков ничего не ответил, между тем как был всегда предельно аккуратен в переписке...
      Потом скептик задаст вопрос: а с какой это стати Батюшкову вдруг пришло в голову навестить незнакомого ему лицеиста? Единственно, где хоть как-то объясняется цель визита Батюшкова,— это в романе Ю. Н. Тынянова «Пушкин» (книга вторая): «Зашел поблагодарить за послание». Имеется в виду первое послание Пушкина «К Батюшкову», напечатанное в первом номере «Российского музеума» за 1815 год. Но подобный жест был вовсе не в характере Батюшкова, тем более что в письмах он никак не откликнулся ни на одно из пушкинских посланий к нему...
      И еще вопрос. Что значит «завоевал Бову Королевича»? Взял у Пушкина сюжет поэмы «Бова»? Но Батюшков никогда не работал над поэмой с таким названием... Да и сюжет «Бовы» — не сюжет «Мертвых душ»: эта лубочная книга была известна Батюшкову не хуже, чем Пушкину. Взял у Пушкина «мысль» о поэме «в русском духе»? Но разрабатываемый Пушкиным «Бова» строился по уже известным канонам «сказки-новеллы», шутливой поэмы,— так что тут тоже нечего было «завоевывать». В одном из своих писем Батюшков с восторгом цитирует стихотворный экспромт Вяземского, который оканчивается так:

      Шишков в рассудок, в муз бодает
      И, в королевича Бову
      Влюбись, Вольтера проклинает... (III, 172).

      «Королевич Бова» в сознании будущих арзамасцев связывался с Шишковым и с литературным староверством,— поэтому и в замечании Пушкина эта фраза могла носить шутливый характер и намекать на какие-то иные реалии, для нас не совсем понятные...
      Да и в двух посланиях Пушкина к Батюшкову отразились вовсе не факты их частного разговора, а отношения гораздо более сложные. Так, считается, что в первом послании Пушкин пеняет Батюшкову за то, что тот «расстался с Фебом», то есть перестал писать стихи, печататься в журналах. Это не так: в 1814 году Батюшков напечатал не меньше, чем раньше: «К Жуковскому», «Разлука», «Пленный», «На развалинах замка в Швеции», «Элегия из Тибулла». Другое дело, что стихи эти оказались вовсе не похожи на лирику прежнего Батюшкова. Пушкин громадным поэтическим чутьем угадал, что в творчестве поэта к концу 1814 года произошел кризис... Поэтому упрек Пушкина:

Почто на арфе златострунной 
Умолкнул радости певец? 
Ужель и ты, мечтатель юный, 
Расстался с Фебом наконец? —

      вовсе не упрек в том, что Батюшков «замолчал». Пушкин имеет в виду «изменения» Батюшкова, ибо замолчал не он, а «Парни Российский».
      Батюшков отказался от мотивов Парни, ибо затосковал. 5 апреля 1815 года Вяземский написал к нему грустное письмо-разочарование: «Меня пугал Жуковский; теперь вижу, что он только хворый, а ты — больной. Тоска Жуковского, может быть, мать его гения; твоя тоска, не сердись,— мать дурачества. Представь себе сумасбродца, ощипавшего розу и, следственно, лишившего ее и прелести, и запаха — и любующегося ее стеблем. Ты точно этот сумасбродец: ты стараешься погубить прелесть своей жизни... Будь Батюшковым, каким был, когда я отдал тебе часть моего сердца, или не требуй моей любви, потому что я рожден любить Батюшкова, а не другого».
      Для Пушкина это изменение Батюшкова тоже грустно, и он в своем наивном стихотворном обращении намечает пути возврата поэта к себе самому, прежнему. Пушкин призывает «философа резвого» вернуться к привычным «довоенным» формам поэтической мысли: любовь, дружество, «стакан, кипящий пеной белой, и стук блестящего стекла» и т. д. В послании Пушкина рисуется подробная обстановка анакреонтических стихов Батюшкова 1810— 1811 годов («Веселый час», «Элизий», «Радость» и пр.):

      Настрой же лиру. По струнам
      Летай игривыми перстами,
      Как вешний Зефир по цветам,
      И сладострастными стихами,
      И тихим шепотом любви
      Лилету в свой шалаш зови...

      Далее открывается разговор о поэтических темах, достойных Батюшкова («Поэт! в твоей предметы воле...»): это темы патриотические («С Жуковским пой кроваву брань...») и сатирические («Шутя, показывай смешное И, если можно, нас исправь...»). Но это все, поучает Пушкин,— не главное, это — отвлечения от основной направленности творчества. Главное же назначение Батюшкова, по его мнению, это особенная поэтическая «игра»:

Играй: тебя младой Назон, Эрот и грации венчали, 
А лиру строил Аполлон.

      Пушкин и сам не прочь «поиграть», но...

Но что!.. цевницею моею, 
Безвестный в мире сем поэт, 
Я песни продолжать не смею.

      Батюшков — счастливый обладатель поэтической «лиры»; у автора послания — только «цевница», то есть свирель, маленькая пастушеская дудочка. Но именно «дудка» становится символом поэтического «я» во втором послании Пушкина «Батюшкову» («В пещерах Геликона...»):

Веселый сын Эрмия 
Ребенка полюбил,
В дни резвости златые 
Мне дудку подарил. 
Знакомясь с нею рано, 
Дудил я непрестанно; 
Нескладно хоть играл, 
Но музам не скучал...

      В этом послании воспроизводится некий «совет» Батюшкова Пушкину, который последний отрицает. Но сам этот «совет» — не отсылка к какому-то реальному разговору, в котором бы Батюшков что-то Пушкину «присоветовал»,— а обращение к знаменитому поэтическому манифесту Батюшкова, к его посланию «К Дашкову» (в котором также фигурирует «совет», правда противоположный). И Батюшков и Пушкин декларируют отказ от чуждых им «советов» — и делают это очень похоже:

 Батюшков

А ты, мой друг, товарищ мой, 
Велишь мне петь любовь и радость, 
Беспечность, счастье и покой 
И шумную за чашей младость!

......................................................

На голос мирный цевницы 
Сзывать пастушек в хоровод! 
Мне петь коварные забавы 
Армид и ветреных Цирцей... 

Пушкин

А ты, певец забавы 
И друг Пермесских дев, 
Ты хочешь, чтобы, славы 
Стезею полетев, 
Простясь с Анакреоном, 
Спешил я за Мароном 
И пел при звуках лир 
Войны кровавый пир...

           Оба манифеста полемически противопоставлены. Один — отказ от поэтических безделок и «забав» — отказ от «цевницы». Другой — отказ от «громкой лиры» и утверждение «забав»: для «дудки» нет места при воспевании «войны кровавого пира». Отсюда финал:

И, с дерзостным Икаром 
Страшась летать недаром, 
Бреду своим путем: 
Будь всякой при своем.

      Финал многозначен. Последний стих — чуть измененная цитата из послания Жуковского «К Батюшкову» (1812). Это — новая отсылка и к Батюшкову, и к Жуковскому, и к первому посланию. Жуковский — признанный «Икар» в воспевании «кровавой брани». Батюшков — стремится ему вослед. Пушкин — «страшится» и собирается сделать то, что Жуковский советовал Батюшкову... То есть декларация эта опять приводит к мысли об изменениях Батюшкова, которые, по мнению юноши Пушкина, нежелательны для поэта...
      Пушкин не отмежевывается от Батюшкова-поэта и не отказывается внимать его «лире». Он просто угадывает те «бездны», куда может завести Батюшкова его изменившийся «путь»,— и страшится за него.
      Батюшков был признанным кумиром юного Пушкина; Пушкин подражал ему в ранних стихах своих больше, чем кому-либо из современников. На это указал еще Белинский: «...влияние Батюшкова на Пушкина виднее, чем влияние Жуковского. Это влияние особенно заметно в стихе, столь артистическом и художественном: не имея Батюшкова своим предшественником, Пушкин едва ли бы мог выработать себе такой стих».
      Многочисленные доказательства этому привели пушкинисты. Так, Б. В. Томашевский, проанализировав «Воспоминания в Царском Селе», отметил, что отголоски «лиры Державина», о которых традиционно говорили исследователи, в них незначительны,— но очень велико влияние именно Батюшкова. Строфа пушкинских «Воспоминаний...» (редкая в русской поэзии) — аналогична строфе Батюшкова в его исторической элегии «На развалинах замка в Швеции». Фразеологические совпадения — тоже весьма многочисленны:

Пушкин

И там, где роскошь обитала 
В тенистых рощах и садах, 
Где мирт благоухал и лира трепетала, 
Там ныне угли, пепел, прах...
И тихая луна, как лебедь величавый, 
Плывет в сребристых облаках.
Над твердой, мшистою скалой...

Батюшков

И там, где роскоши рукою 
Дней мира и трудов плоды, 
Пред златоглавою Москвою 
Воздвиглись храмы и сады,— 
Лишь угли, прах и камней горы... 
                                     («К Дашкову») 

Наш лебедь величавый, 
Плывешь по небесам...
                          («Мои Пенаты»)

Твердыни мшистые с гранитными зубцами...
                 («На развалинах замка...»)

      Устойчивые поэтические выражения («клише»), использовавшиеся лицеистом Пушкиным, сходны с таковыми же у Батюшкова: «пламенная душа», «огонь любви», «чаша сладострастья», «лить огонь и яд», «сердцем улетаю», «слезы умиленья», «тихий жар», «ульев сот», «первенцы полей», «сын природы» и т. д. и т. п. Стихотворения Пушкина-лицеиста, написанные в подражание Батюшкову («отголоски лиры Батюшкова»),— очень многочисленны: «К молодой вдове», «Князю А. М. Горчакову», «Воспоминание», «Послание к Галичу», «Городок», «К сестре», «Блаженство», «Мечтатель», «Юдину», «Пробуждение», «Окна», «Наездники»... Ни один из исследователей, касавшихся темы «Батюшков и Пушкин»,— а об этом писали П. О. Морозов, Л. Н. Майков, Н. М. Элиаш, М. О. Гершензон, В. В. Виноградов, В. Л. Комарович, Д. Д. Благой, Н. В. Фридман, В. Б. Сандомирская, Р. М. Горохова и другие,— не преминул привести хотя бы нескольких сопоставлений, добавить к поискам следов влияния Батюшкова на Пушкина и свои наблюдения,— так что составился уже своеобразный «реестр» «похищений», «припоминаний» (или, по-научному: реминисценций) Пушкина из Батюшкова...
      Постараемся, однако, ответить на другой вопрос: каков был механизм этого влияния, его «путь»?
      В ответе на этот вопрос как-то непременно разделяют Пушкина на начальном периоде творческого пути и зрелого Пушкина, Пушкина-реалиста. Влияние Батюшкова, как отметил еще Белинский, отличалось от влияния Жуковского тем, что было более «личным» (влияние Жуковского критик уподобил влиянию «целого периода словесности»). Такого рода «личное» влияние Пушкин-де не мог испытывать долго и, рано преодолев Батюшкова, отошел от него (как позже от Байрона). Картина вроде бы правильная, но... материал сопоставлений говорит о другом: реминисценции из Батюшкова были характерны для зрелого Пушкина не в меньшей -степени, чем для юного. Еще Белинский указал на такого рода «похищение» в позднем пушкинском стихотворении «Зима. Что делать нам в деревне?..»:

Пушкин

Как жарко поцелуй пылает на морозе! 
Как дева русская свежа в пыли снегов!

Батюшков

Как сладок поцелуй в безмолвии ночей, 
Как сладко тайное любови наслажденье!

      Пушкин, даже в самых «пушкинских» созданиях своих, часто цитирует Батюшкова. Вот «Евгений Онегин», седьмая глава. Татьяна, прощаясь с деревенской обстановкой, восклицает:

Простите, мирные долины, 
И вы, знакомых гор вершины, 
И вы, знакомые леса...

      Даже поэтически начитанное ухо не сразу заметит «похищения» из стихотворения Батюшкова «Последняя весна»:

Простите, рощи и долины, 
Родные реки и поля...

      Вот Татьяна восклицает:

Меняю милый, тихий свет 
На шум блистательных сует...

И это — тоже из Батюшкова: («Мои Пенаты»):

Фортуна, прочь с дарами 
Блистательных сует...

      Другое дело — как возникают эти «похищения». Когда «открываешь» их для себя — отнюдь не становится обидно за Батюшкова («похищают», вишь, у бедного), да и Пушкин от этого «мельче» не предстает (сам-де придумать не мог!). Пушкин когда-то призывал Батюшкова «играть»: теперь же — сам «играет» с Батюшковым. Ю. Тынянов так и назвал это явление: «диалектическая игра приемом».
      Вот единственный пример такой «игры» (а их можно было бы привести много) — из того же «Евгения Онегина». В шестой главе романа в стихах находим цитату из стихотворения Батюшкова «Беседка муз»:

Батюшков

Пускай и в сединах, но с бодрою душой, 
Беспечен, как дитя всегда беспечных граций,
Он некогда придет вздохнуть в сени густой 
Своих черемух и акаций.

Пушкин

..........Зарецкий мой,
Под сень черемух и акаций 
От бурь укрывшись наконец, 
Живет, как истинный мудрец, 
Капусту садит, как Гораций, 
Разводит уток и гусей 
И учит азбуке детей.

      «Черемухи и акации», дважды повторяющиеся в стихотворении Батюшкова, становятся символом «поэтического» счастья и спокойствия и образом, естественно связанным с обликом лирического героя. В ситуации рассказа Пушкина о Зарецком образ «черемух и акаций», выглядящий «чужим словом» (и легко узнававшийся современниками как цитата из Батюшкова), стал абстрактным соответствием поместной деревенской жизни (причем Пушкин менее всего думал о деревенской жизни самого Батюшкова), и его возвышенный смысл оказался снижен и употреблен иронически; причем не по какому-то «умыслу» Пушкина, а потому, что, будучи (как известный, «устоявшийся» поэтический образ) внесен в иную художественную систему, не мог не получить иного содержательного оттенка. Точно так же иной оттенок получают «прощание» с лесами и долинами Татьяны и упоминание ею неведомых «блистательных сует»: Пушкину важно показать «книжность» восприятия окружающего мира своей героиней,— и он густо насыщает цитатами ее лирический монолог.
      Примеры «реминисценций» Пушкина из Батюшкова — подчас весьма неожиданны. Одну из них указал Г. П. Макогонен-ко20: в «Медном всаднике» Пушкин прямо цитирует стих из ба-тюшковского «Послания к Тургеневу» (1816). Пометы Пушкина на полях батюшковских «Опытов...», относившиеся к этому стихотворению Батюшкова, самые неприятные, а в конце — прямое обвинение в адрес издателя: «Охота печатать всякий вздор!..» И тем не менее...
      «Послание к Тургеневу» Батюшкова — экспромт, в котором поэт просил друга похлопотать о денежном пособии некоей московской вдове Поповой и ее дочери. Но в этот экспромт включена маленькая стихотворная повесть о бедствиях бедного московского семейства:

Но кто они? — скажу точь-в-точь 
Всю повесть их перед тобою.
Они — вдова и дочь, 
Чета, забытая судьбою...

      «Они — вдова и дочь». Именно этими словами открывается рассказ о возлюбленной Евгения из «Медного всадника»:

Почти у самого залива — 
Забор некрашеный, да ива 
И ветхий домик: там оне, 
Вдова и дочь, его Параша, 
Его мечта...

      Подобную же ситуацию находим в поэме «Домик в Коломне»:

Теперь начнем.— Жила-была вдова, 
Тому лет восемь, бедная старушка. 
С одною дочерью...

      Включенная в экспромт Батюшкова, история «вдовы и дочери», которые оказались в крайней нищете после разорения Москвы французами, была описательной и очень обыденной,— и в этом смысле оказалась сопоставимой с пушкинскими поэмами, пафос которых заключался в утверждении серьезной философской значимости именно простых человеческих страданий и нехитрых «приключений». Батюшков, вероятно, даже не осознавал, сколь важные литературные перспективы открывал его наскоро писанный экспромт, совершенно «выламывавшийся» из традиций лирики первых десятилетий XIX века.
      Через полтора десятилетия после Батюшкова ту же жизненную стихию, которую Батюшков едва очертил, примется описывать Пушкин — и блестяще разовьет в своих поэмах. А современники — не поймут и Пушкина и, имея в виду эти поэмы, будут говорить об «упадке гения». И потребуются десятилетия, прежде чем в литературном сознании окажется понята новаторская сущность пушкинских созданий,— понята и оценена по достоинству. А батюшковский экспромт, перед которым когда-то и Пушкин, еще до него не доросший, просто пожал плечами и заметил: «Охота печатать всякий вздор!..» — так и не будет осмыслена общим литературным сознанием и окажется навсегда заслонен теми же пушкинскими созданиями: кому интересны какие-то полунамеки в каком-то экспромте, когда есть уже «Медный всадник» и «Домик в Коломне»... Такова, в общем-то, участь любого литературного «открывателя», невзначай приоткрывшего то, чем будет дышать литература десятилетия спустя.
      Батюшков, однако, так и не стал для Пушкина «побежденным учителем». И само соотношение «учитель — ученик» применительно к Батюшкову — Пушкину оказывается совсем непростым. Белинский, например, выделил здесь две стороны проблемы.
      Вот одна сторона — эти высказывания Белинского чаще всего цитируются: «...Батюшков много и много способствовал тому, что Пушкин явился таким, каким явился действительно». И еще:
      «...до Пушкина ни один поэт, кроме Батюшкова, не в состоянии был показать возможности такого русского стиха».
      Но есть и оборотная сторона этого соотношения. «Батюшков,— пишет Белинский,— не имел почти никакого влияния на общество, пользуясь великим уважением только со стороны записных словесников своего времени...» Это не Жуковский, с творчеством которого «связано нравственное развитие каждого из нас в известную эпоху нашей жизни...». Батюшков не создал поэтической школы — и не потому, что ему для этого «дарования не хватило». Напротив, он имел, пишет Белинский, «блестящее дарование». Но тут же замечает: «Его талант был гораздо выше того, что сделано им». И еще: «Батюшков как будто не сознавал своего призвания и не старался быть ему верным, тогда как Жуковский, руководимый непосредственным влечением своего духа, был верен своему романтизму и вполне исчерпал его в своих произведениях». «Классические» формы произведений Батюшкова причудливо сочетались с не вполне осознанным еще стремлением его к множественности художественных проявлений. Батюшков — всегда искал, постоянно искал новых форм и новых мотивов литературы. Поиски эти были, с одной стороны, по достоинству оценены его современниками, с другой — осуждены. Едва создав что-то новое, значительное в какой-либо области художественного творчества, Батюшков тотчас же отказывался от созданного и искал другое. Это «другое» не всегда получалось, часто не обна-родовалось — и приводило к впечатлению, что поэт «спокойно спит» (так сказано в поэме Пушкина «Тень Фонвизина»!).
      Приведя стихотворение Батюшкова «Вакханка», Белинский заметил: «Это еще не пушкинские стихи; но после них уже надо было ожидать не других каких-нибудь, а пушкинских...» Что это: упрек или похвала? Конечно, похвала — но и упрек тоже. «Это еще не пушкинские...» Что же мешало Батюшкову, имевшему «громадное дарование», как пишет Белинский, «переступить черту, отделяющую талант от гениальности»? Он ее не переступил и, создав «еще не пушкинские стихи», подготовил почву именно для пушкинских, а «не других каких-нибудь»...
      К чему же это привело? Да к тому, что Батюшков-поэт оказался «перечеркнут» Пушкиным-поэтом, ибо его — единичные — достижения в самых разных областях в творчестве Пушкина обернулись иным качественным уровнем и отходом от «единичности».
      Дело ведь не только в Пушкине. Если бы Белинскому был известен очерк Батюшкова «Прогулка по Москве», он бы непременно отметил, что Батюшков «предугадал» в нем основные формы и приемы физиологического очерка 1840-х годов! В записной книжке Батюшкова были намечены черты так называемой «исповедальной прозы»; записная книжка была опубликована в 1886 году, а этот тип прозы появился в семидесятые годы XIX века. В начале XX века творчеством Батюшкова заинтересовался О. Мандельштам и использовал многие его достижения как современные достижения современного акмеизма. То, что Батюшков «искал» в начале XIX века, «находилось» литературой много позже — и часто вне зависимости от Батюшкова. Он как бы обесценивал сам себя. По выражению того же Мандельштама,

Наше мученье и наше богатство, 
Косноязычный, с собой он принес...

      «Косноязычный» — так! Батюшков закладывал только самые начатки, самые основы будущих литературных поисков, широко развернувшихся позднее, — и на этом этапе не мог быть иным. Направленностью своей творческой позиции он как бы обрекал себя на ту незавидную участь бытования в литературном сознании современников, какую испытал сам Пушкин в тридцатые годы, когда его блестящие стихи и гениальные прозрения воспринимались как «падение таланта». В сознании современников (да и ближайших потомков) незавершенная, мятущаяся фигура Батюшкова воспринималась как фигура «ленивца», который мог сделать больше того, что он сделал, которого постоянно нужно было «дополнять» и «развивать». И развивали. Около Батюшкова, в кругу его литературного направления, мы не найдем ни одного поэта, — но от Батюшкова шли и Пушкин, и Рылеев, и Баратынский — и еще десятки поэтов. И ни для одного из них Батюшков не стал «побежденным учителем».
      Он остался «учителем» особым: открывая «ученику» новые горизонты, он отходил и предоставлял «ученику» возможность самому «доучиться». И в этом отношении Батюшков оказался феноменом русской духовной культуры.
      Так непросто обернулась для наследия Батюшкова его «встреча с Пушкиным»...
      Что же касается самих обстоятельств первой встречи Батюшкова и Пушкина, то, думается, она не была ни «специальной», ни сколько-нибудь идиллической, во всяком случае не такой, какой представил ее В. Дементьев в очерке «Питомец муз»: «...друзья бродили по окрестным рощам, обедали в кухмистерской, сочиняли шутливые вирши» .
      Все эти «вирши» популярного литературоведения покоятся на приведенной выше фразе из письма Пушкина к Вяземскому, вынутой из контекста всего письма. Оно написано 27 марта 1816 года. Неделю назад Пушкин и Вяземский познакомились; оба очень ждали этого знакомства. Потом Вяземский уехал в Москву, где в это время жил Батюшков. Пушкин просит обнять его в знак уважения и напомнить какую-то давнюю шутку, им понятную, для нас — темную...
     


К титульной странице
Вперед
Назад