Аналогичной смолокуренному производству была и технология сидки дегтя. Только вместо хвойного осмола в корчаги и кубы закладывалась «скала», береста, и разобранные на щепу березовые пни.
      Сложнее было скипидарное производство и связанное с ним получение канифоли и сургуча. Сначала на купленной лесной делянке сосна (лучше всего), ель или пихта «подсочивались»: на высоту человеческого роста кора стесывалась топором почти по всей окружности дерева и в конце лета, обходя деревья, промышленник собирал в особым образом устроенный мешок живицу, смолистое вещество, которым дерево пыталось залечить полученное повреждение. Затем в скипидарных печах, довольно непросто устроенных и дорогих, из живицы получали скипидар и побочные продукты.
      В специальных печах из бросовой древесины путем пережигания получали также сажу для лакокрасочной промышленности.
      В итоге, например, в не самом лучшем 1850 г. в Вельском уезде было получено 1230 пудов скипидара, 2662 пуда дегтя, 117 954 пуда смолы и 3 431 пуд сажи! (18, с. 96).
      Но это еще не все, что давал лес русскому крестьянину, остававшемуся дома. Огромную роль играло мочально-рогожное производство. Ведь стране, вывозившей хлеб и пользовавшейся солью с дальних промыслов в Астраханской губернии, ежегодно требовались миллионы рогожных кулей под зерно и соль. Мочальное производство наиболее было развито в поволжских губерниях; в одной Казанской губернии только рогожников в начале XX в. считалось до 5000 человек (30, с. 80). Мочало в огромном количестве шло также на веревки. Липовая кора после замачивания давала луб на разного рода короба, подстилки и для санного промысла, а также лыко и мочало. Мочало вычесывалось на гребнях и качественное шло на ткацкие станы для рогож разного размера, сортов и назначения, а очески в основном употреблялись для набивки мебели. Тот же выжиг угля требовал огромного количества корзин, и корзиночное производство в приречных волостях было одним из важнейших. Не отнимая времени от земледелия и не требуя специальных приспособлений, оно, например, в Гдовском уезде Петербургской губернии давало заработок от 100 до 150 руб. в год; решетник за вечер мог сплести 2 решета на 10-20 копеек (30, с. 18). Кстати, в конце XIX в. из корзиночного производства, например, в Алатырском уезде Симбирской губернии родилось производство легкой гнутой и плетеной небе-пи для дач. В качестве побочной продукции корзиночное производство давало ивовое корье для нужд кожевенной промышленности (для дубления кож). Россия была главным поставщиком бочарной клепки за границу (некоторые виды клепки прямо имели названия «французская», «ангелька») и на внутренний рынок, что, учитывая отсутствие иных материалов для посуды, давало по многим губерниям колоссальные заработки (бочки шли под смолу, деготь, скипидар, сажу, соленую рыбу, водку, виноградные вина и так далее). Всем хорошо известна деревянная «хохломская» посуда – чашки, ковши, ложки, поставцы и тому подобное. В старой России точение посуды и ложкарный промысел были повсеместны и различалось около десятка типов ложек (баская, полубаская, носатая, межеумок, серебрянка, загибка, а также дорогие кленовые и пальмовые ложки), несколько типов ковшей (козьмодемьянский, скопкарь с двумя ручками, наливка) и так шалее. В Вологодской губернии в середине XIX в. производство деревянной посуды давало заработок около 6 тысяч рублей серебром. В начале XX в. ложкарное производство и точение чашек в основном сосредоточилось в Семеновском уезде Нижегородской губернии (откуда и идет «Хохлома») и Макарьевском – Костромской; в каждом выделывалось до 150 миллионов деревянных ложек (30, с. 116-118). Из Муромского уезда по России расходилось более 50000 сундуков (30, с. 115). Наиболее ценившихся пермских бураков (туесов) только в Верхотурском уезде производилось 60000 некрашеных на 7200 рублей и 25000 крашеных, на 3700 рублей. Не пропускавшие воды бураки емкостью от стакана до ведра делались из бересты. С обрезка бревна нужного размера весной, при сокотечении, снимался цельный «сколотень», заключавшийся в наружный цилиндр, собранный из листа бересты в замок, после чего края сколотая загибались на внешний цилиндр, вставлялись донышко и крышка из кедра или сосны, и бурак шел в продажу или дополнительно раскрашивался, украшался тиснением или переводными картинками. Молоко, квас, пиво, брага в таком сосуде долго не скисали, благодаря антисептическим веществам, содержащимся в бересте, и оставались холодными вследствие незначительного испарения через поры материала (30, с. 42). Кроме точеной и берестяной посуды, виднейшее место в русской повседневности занимала разнообразнейшая бондарная посуда: бочки, кадки, чаны, лохани, шайки, жбаны, лагуны сложной формы и так далее. Бондарное производство, требовавшее, однако, и большого умения, и широкого набора инструментов, занимало в России 66000 пар рабочих рук (30, с. 72). Весь гужевой транспорт был деревянным, и гнутье дуг, полозьев, тележных ободов, а также изготовление саней и колесных экипажей, начиная от крестьянских телег, занимало тысячи и тысячи рабочих рук. Наибольшее число экипажников сосредоточено было в Вятской (более 13000 кустарей) и Казанской губерниях; казанские сани, дуги, колесные экипажи так славились, что была даже детская считалка «Ехал Ваня из Казани, полтораста рублей сани, восемьсот рублей дуга...». При этом самая сложная и тяжелая работа, гнутье, производилась с минимальными затратами на оборудование: требовалась лишь примитивная земляная печь с котлом где-нибудь в береговом откосе для распаривания древесины, мощный, вкопанный в землю деревянный «стул» с вдолбленными в него дубовыми пальцами и крепкие веревки. Можно и далее до бесконечности перечислять лесные промыслы, которыми занималось исключительно крестьянство. В стоявшей на первом месте по кустарной деревообработке Вятской губернии считалось кустарей от 180 до 190 тысяч с производством ориентировочно до 40 миллионов рублей, а из них с деревом работало около 60 тысяч человек, в Казанской же губернии, находившейся на втором месте, кустарей-деревообработчиков считалось до 37000 (30, с.27, 66). О месте, занимаемом кустарным, почти исключительно крестьянским производством, говорят следующие цифры. В начале XX в. в северо-западных, довольно развитых в промышленном отношении губерниях, фабричное производство, исключая промышленный Петербург, занимало 13-14 тысяч рабочих, а кустарей только в деревообделочной промышленности считалось здесь около 29 тысяч человек (30, с. 7).
      Читатель, верно, уже обратил внимание на огромное разнообразие лесных материалов и изделий из них. Деготь, уголь и береста из березы, луб, лыко, мочало и древесина на поделки из липы, смола, сажа, древесно-уксусная кислота, скипидар, канифоль, сургуч, чашки, ложки, дуги, полозья, бочки, кадки, лагуны, барила, ушаты, шайки – несть числа изделиям из древесных материалов. Все это потому, что крестьянин до тонкости изучил свойства этих материалов и всех древесных пород. Ведь за каждую лесину платились попенные деньги: лесник обмерял пень, вычислял объем древесины в лесине – и плати. А живые деньги в полунатуральном крестьянском хозяйстве – редкость, и дерево покупается, чтобы из него снова сделать деньги на покупку хлеба. Поэтому использовалась не только древесина, за которую, собственно, и платились деньги, а все, что можно. Купил мужик делянку хвойного леса – не враз рубил его. Сначала каждая лесина «подсачивалась» и из нее выкачивалась живица, которой дерево пыталось залечить нанесенную топором обширную рану. Живица шла на скипидар, канифоль и сургуч. Только затем рубилось дерево. А на следующее лето вновь приходил мужик на делянку с топором, лопатой и вагой и выкорчевывал «осмол» – пни, густо пропитанные живицей, которую корни гнали вверх, «не зная», что лечить уже нечего. Из осмола курилась смола, а на топливо шли сучья и вершинки. Если покупалась береза, тонкая береста шла на бураки, ступни, пестери, а из толстой грубой «скалы» вместе с выкорчеванным пнем сидели деготь. И так поступал крестьянин со всем лесоматериалом: древесина дуба в дело, кора – для дубления кожи, как и ивовая кора после очистки лозы на плетение. Ничего не выбрасывалось в крестьянском лесном хозяйстве, все шло в дело, и на месте лесосеки оставалась чистая полянка. Мало того, кололась липа да осина на баклуши для ложек и чашек, для другой «горянщины» – из остатков старики, подростки и бабы резали незатейливые деревянные игрушки-бирюльки – все лишняя копейка попадет в пустой крестьянский кошелек. Так что, хотя и не знал русский крестьянин мудреного иноземного словца «экология», его производство было максимально экономичным, безотходным и экологически чистым.
      Конечно же, не только в лесу добывал крестьянин деньги на хлеб. Немаловажное значение в русской повседневности имел гончарный промысел: крестьянская, мещанская, отчасти купеческая, да и помещичья Россия ела и пила из глиняных чашек, кринок, корчаг, горшков, латок. Для домашнего производства на рынок требовалось лишь накопать на глинище глины, проморозить ее зимой, смешать с песком, на простейшем ручном гончарном кругу вытянуть пользующуюся спросом посуду и обжечь ее хотя бы и в домашней русской печи, а если производство было обширным, то и в специально построенном горне. Расход был только на дрова – осиновые, а если приготовлялась чернолощеная, неизвестная сейчас посуда, то хвойные. Безотходность крестьянского производства, о которой уже говорилось, и здесь породила особый вид продукции – глиняную игрушку-свистульку.
      Всем хорошо знакома яркая расписная вятская, дымковская игрушка. Некоторые так и думают, что иной не было, и всякую глиняную игрушку называют «дымкой». На самом же деле повсюду, где было крестьянское гончарное производство, изготавливалась и игрушка, так что специалисты и коллекционеры легко различают игрушку тульскую, калужскую, орловскую и множество иных. И не из любви к искусству делалась игрушка. Просто в горне между горшками и кринками оставалось пустое место, а значит, дрова горели зазря, а за них были уплачены деньги. Опять же и лошадь на базар везла вполсилы: между посудой и внутри нее оставалось пустое место. А ведь лошадь не должна задаром есть, она должна работать с полной отдачей, как работал сам мужик. Поэтому из остатков глины члены семейства, не участвовавшие в основном производстве – старики, бабы, подростки, – лепили свистульки и расписывали их. Ими заполнялись промежутки в горне, так что не пропадал даром жар от купленных дров, их рассовывали в солому между посудой и внутри нее, так что и лошадь работала в полную силу, а на рынке все какие-нибудь 20-30 копеек выручатся за грошовые свистульки.
      Но глина шла не только на посуду и игрушки. Значительная часть кирпича производилась на мелких кустарных заводиках, принадлежавших в селах крестьянам и обслуживавшихся в основном силами семьи. Хотя основная масса кирпичных заводов была сосредоточена вокруг столиц и крупнейших городов, а в каждом уездном городе непременно был кирпичный заводик, а то и два (вспомним эпиграф к гоголевскому «Миргороду» из «Географии» Зябловского: «Миргород нарочито невеликий при реке Хороле город. Имеет 1 канатную фабрику, 1 кирпичный завод, 4 водяных и 45 ветряных мельниц»), везти кирпич через половину уезда по проселкам на лошадях было бы накладно: уезды тогдашние были значительно обширнее нынешних районов, а дороги еще хуже современных. Поэтому, можно думать, крестьянские заводики с ручной формовкой кирпича и обжигом в простейших печах где-нибудь под навесом были в каждой волости. Такой заводик, принадлежавший деду, описал писатель Владимир Солоухин в своей автобиографической книге «Смех за левым плечом».
      Был еще один вид массового сырья, доступный крестьянину – животное сырье: конский волос и свиная шетина, рога и копыта, шерсть, овчины и шкуры. Кисти, сита и решета, роговые гребни и пуговицы, валенки и крестьянские поярковые шляпы, мех домашней выделки для полушубков и тулупов, кожи на сбрую и сапоги в огромном количестве поставляла деревня. Грязным и тяжелым был труд скорняков и кожемяк. Шкуры долго квасились, обрабатывались скребками, дубились, а для кож еще и мялись вручную кожемяками, чтобы «осадить», сделать их толше. Недаром в русском фольклоре кожемяка, наравне с кузнецом, – человек чрезвычайной силы.
      Все это была ломовая работа. Влюбленный в прошлое России князь Львов, сам из-за разорения познавший крестьянский труд, вспоминал уже в Париже: «Грабари калужские и смоленские – заурядные – выкидывают в день по кубику (кубическую сажень – более четырех кубометров – Л.Б.) тяжелой глины... Грабарь без перемежки от вешнего Николы до Покрова знает одну лопату да тачку.... Люди превращаются на этих работах в паровые машины, сколько нагонят пара, столько и подымают.
      Зимой, когда в глубоком снегу резчики валят лес, работа производит, может быть, еще большее впечатление богатырской, чем летом в поле.... Пес валить, как землю выкидывать, работа затяжная. На морозе резчики в одних рубахах, мокрые от пота, как на покосе под жарким солнцем... Еще труднее валка сплавного леса, выборочная, вывозка его по лесу иную зиму по снегу в два-три аршина глубины, без дороги, промеж дерев к берегу сплавной речки, вязка его березовыми вицами, сплотка на воде и самый сплав. Плотовщики все один к одному – «ухари», потому что управка с плотом действительно требует держать ухо востро. Здесь имеешь дело с другими стихиями – с лесом и водою, и там и тут работа требует необычайного напряжения сил, весь аллюр и масштабы ее микулинские.
      А извоз? Всероссийский зимний труд, до последних лет конкурирующий с железными дорогами на тысячеверстных расстояниях. Я знал в Сибири 80-летнего татарина Кармшакова, который всю жизнь свою, каждую зиму делал по несколько раз концы от Ирбита и Кяхты до Москвы. Он рассказывал, что это такое. Шли безостановочно день и ночь, суток до сорока, привалы только для кормежки лошадей. Лошади на привале ложились и спали так, что по ним ходили, заготовляли корм, и они не слышат; как отойдут, сейчас в запряжку, люди жили по лошадям, что лошадь выдерживает, то и человек, только что не везет, но зато за ним углядка за возом, выправка на ухабах, уборка и корм лошади. Сорок дней и сорок ночей в пути, не раздеваясь, в морозы, в метели, с короткими стоянками в курницах, где спать ложились на час, на два, вповалку, как их лошади...
      Да и в Средней России у нас извоз не легкая работа, только что концы короче. Зенинские мужики... испокон веку занимались извозом леса из калужских засек, с пристаней Оки в Тулу, это всего 60-80 верст, но они оборачивались до трех раз в неделю... «Ну как, – спрашиваю приятеля Михалева,
      – нынче извоз, здорово выручились? «Да, здорово, – говорит, показывая свои руки, пальцы у него, как толстые палки,
      – вот оттащишь раз-другой завертки в руках, так узнаешь, как здорово» (49, с. 143-145).
      Пища и сон – непременные условия жизни, а уж в тяжелом труде, казалось бы, без них абсолютно не обойдешься. Но как при полевых работах некогда было спать, так не было времени для сна и во время промыслов: «А которые в промыслы ходят, так у тех за правило ночь только со вторых петухов до света. Ночные часы нагоняют потраченное время на проходку от места до нового места работы. Валяльщики валенок валяют, на катеринке шерсть бьют всю ночь напролет, чтобы волна была готова к утру, а сапог вываливается днем, чтобы готов был к вечеру в печку, когда начисто выгребут ее. На лесных промыслах у санников, обечайников, кадушечников всегдашнее положение – до петухов, либо зимнюю ночь на летнюю поворачивать, либо с вечера до света при кострах работают. Кустари, что дома работа, на сторону не ходят, у них легче, но и они тоже захватывают ночи» (49, с. 146).
      Так когда же мужичок лежал на печи? Нет, русский мужик, гонимый угрозой голода, воистину не знал покоя ни летом, ни зимой.
     
     
      ЖИЗНЬ В ИЗБЕ И НА КРЕСТЬЯНСКОМ ПОДВОРЬЕ
      Нашему современнику совершенно неизвестен весь строй крестьянской жизни в избе и на подворье. Между тем, это была совершенно особая жизнь, нисколько не похожая на нашу, современную. Впрочем, многое из того, что будет сказано о семейной жизни, относится и к дворянской семье.
      Начнем с положения женщины.
      Издавна в нашей литературе бытует мнение о забитости русской бабы: «Будет бить тебя муж-привередник, и свекровь в три погибели гнуть», – писал А.Н. Некрасов.
      Действительно, так оно и было. Мало того, били женщин мужья и в дворянских семьях. Рекомендую читателю познакомиться с автобиографическими повестями прекрасного русского писателя СТ. Аксакова «Семейная хроника» и «Детские годы Багрова-внука» и посмотреть, как вспыльчивый и неукротимый Багров-дед таскал за косы свою жену и колотил дочерей, так что семейству вместе со взрослым сыном нередко приходилось прятаться от разбушевавшегося главы семейства в ближайшей роще. У дворян-мемуаристов время от времени попадаются упоминания о том, что в том или ином знакомом семействе муж, по слухам, поколачивал жену. А деревенский сход мог вмешаться в отношения между мужем и женой лишь в том случае, если дело кончалось членовредительством, например, выбитым глазом; тогда мужика могли даже слегка посечь. Мало того, если баба оказывалась бранчливой и драчливой и докучала односельчанам, сход мог прямо порекомендовать ее супругу слегка «поучить» скандалистку.
      Кроме того, русская женщина была недееспособна. Паспорт жене или дочери выписывался только с позволения мужа или отца, причем супруг мог вернуть жену, ушедшую из дома, например, на заработки, до окончания срока паспорта, обратившись в полицию. И ее возвращали по этапу.
      Но при всем при этом русская женщина и по закону, и по крестьянскому обычному праву была совершенно независима по имуществу. Напротив, муж был обязан содержать жену. Дворянка, получившая в приданое деревню (или деревни) с крепостными крестьянами, сама управляла ею, и муж даже не имел права въезда в эту деревню без позволения жены. Обычно жены давали мужьям доверенность на управление имуществом, которую, однако, могли и аннулировать. Если же муж и жена разводились или разъезжались (формальный развод был сильно затруднен и обычно супруги, чтобы избежать хлопот и больших расходов, просто жили раздельно; законом это расценивалось как «незаконное сожительство», но администрация на разъезд смотрела сквозь пальцы), то муж был обязан выделить жене необходимое «приличное» содержание; и это при том, что детей закон оставлял отцу и у жены могло быть собственное имущество. После смерти жены ее приданое возвращалось в ее семью.
      Точно так же обстояло дело и в крестьянской семье. Женщина была обязана работать на большака, хозяина (муж, его отец, его дед, его старший брат) лишь часть года, независимо, в собственном хозяйстве или по найму, куда сговорил ее большак: «...Лето, с 15 апреля по 15 ноября, баба обязана работать на хозяина, и ей все равно, где работать, на своем поле или на панском» (107, с. 177). Разумеется, ее заработок поступал в семью (то есть и на ее пропитание). Кроме того, жена была обязана наготовить за год мужу и детям определенное количество рубах, портов, полотенец, готовить пищу. Но все остальное время она работала на себя, пряла ли, ткала или работала по найму. Все, что она зарабатывала, было уже ее имуществом, в которое муж не имел права «вступаться». Более того, даже летом ее заработок вне круга обычных полевых и домашних работ, был ее собственностью: деньги за собранные и проданные ягоды или грибы были ее деньгами. Каждый член семейства имел свой сундук, и муж не мог залезть в бабий сундук, вынуть деньги или холсты и продать их, даже если требовалось заплатить подати или купить хлеба, чтобы накормить ту же жену. Если она его любила, то могла дать денег, отдать холсты, чтобы его не упрятали в холодную или не высекли. Но только так, и не иначе. Так что нельзя было продать холсты и наряды ни бабы, ни невестки – это их холсты и наряды. И где мужик достанет хлеба – никого не волновало: женился – значит корми; раз большак – корми.
      Мало того, если муж изменял жене и сожительствовал с другой бабой, она могла отказаться от стирки его вещей:
      «С кем живешь, пусть та и стирает».
      Семейные отношения в деревне строились на деловой основе. Женились не по любви (конечно, и это было делом не последним), а брали в дом работницу. У женщины в деревне было две функции: работница и родильница: ведь дети – это залог будущности, кормильцы, которые будут содержать родителей, когда они изработаются. Женщина должна была работать много и тяжело (но только женские работы, которые тоже отдыхом не назовешь; работы строго делились на мужские и женские) и рожать много и легко, без последствий и для себя, и для детей. Отсюда вытекают особые требования к женской красоте.
      Идеал крестьянской женской красоты был прямо противоположен дворянскому идеалу. У дворянки были маленькие белые ручки и ножки, сухая щиколотка (А.С. Пушкин писал о «тонколодыжной деве»), тонкая талия, для чего ее с детства начинали шнуровать в XVIII в. в корсаж, а в ХIХ – в корсет, тонкие черты лица, стройная шея, узкие плечи. В крестьянстве на размер рук и ног никто не обращал внимания, да в лаптях любая нога выглядела не слишком миниатюрной. Зато голени должны быть толстыми, как столбы: на тоненьких лодыжках «пятерик» (пятипудовый мешок, 80 килограмм) не унесешь, да если еще и младенец на одной руке сидит. Поэтому в праздники богачки надевали на ноги по 2-3 пары паголенок, толстых шерстяных чулок до колен, без ступни, а беднячки наматывали потолще онучи и сверху натягивали единственную пару паголенок. («...Ноги у них были непомерно толстые от навернутых в несколько ряднин онуч, такая обувка была у них модной и подходила как-то к осанке рабочей силы, выражая особую солидность и статность. Под Лебедянью... такая же мода. В праздник, когда они наряжались в белые широкие шушуны, в платки, своеобразно повязанные на голову, и навертывали на ноги белые онучи или надевали белые шерстяные толстенные чулки, и ноги у них получались, как столпы, они вызывали удивление и неизменные восклицания: «Ну уж и бабы, и впрямь лошадье» (46, с. 148). Левке полагалось быть круглощекой и румяной («кровь с молоком»), а формой шеи никто не интересовался. Точно так же не стояло вопроса и о талии. Ее просто не существовало. Народный женский костюмный комплекс, сарафанный ли в губерниях от Москвы и далее на север, запад и восток, поневный ли, южнее Москвы, строился таким образом, чтобы придать фигуре устойчивые колоколообразные очертания. Линия фигуры начиналась от шеи, выше груди. Все типы женских рубах – бесполиковая, со сборами на груди, спине и плечах, с косыми или прямыми поликами, вставками на плечах, – призваны были расширить грудь и плечи, чтобы видно было, что у бабы много чего есть за пазухой, и она легко будет выкармливать детей. Сарафаны, глухой ли косоклинный, косоклинный на лямках или круглый (московский) начинались выше груди, постепенно расширяясь книзу. Поверх сарафана повязывалась занавеска – фартук, надевавшийся на шею и завязывавшийся под мышками, либо же надевалась епанечка (корочена, душегрея) на лямках, расходящегося книзу покроя, ниже того места, где должна быть талия, широко расходившаяся крупными складками, простеганными на вате («сорокатрубка»). В поневном комплексе главной деталью была понева – нечто вроде юбки, с разрезом спереди или сбоку, сделанная из толстой домашней шерсти. В праздники надевали две-три поневы, чтобы бедра казались шире, а кое-где под кушак на бедра надевали еще узорно вывязанные из толстой шерсти квадраты, вроде салфеток, с медными бубенчиками по углам. Поверх рубахи и поневы надевался запон, род длинного передника с короткими спинкой и рукавами, так что он скрадывал линию талии. По праздникам же надевали короткие, до пояса, нагрудники, навершники почти до колен или шушпаны, распашные и до колен; все они были с клиньями-вставками по бокам, расширявшими фигуру. Ведь широкие бедра были гарантией того, что роды будут безболезненными. Бабам случалось рожать прямо на жатве: начнутся схватки, отложит серп, быстренько родит под суслоном ржи, обмоет ребенка из жбана, перепеленает, разорвав рубаху, полежит с полчасика, и снова за серп: нет времени, рожь течет.
      Какая уж тут талия.
      Конечно, были в деревне девушки и тоненькие, стройные, беленькие, с тонкими чертами лица – ледащие, одним словом. Если парень влюбится, да будет очень настойчивым и женится, то проку от такой женитьбы не будет. Ведь на младшую невестку в доме падали самые тяжелые и грязные работы, ей оставался самый последний кусок, и даже места за столом ей иной раз не доставалось: ела она стоя, черпая ложкой через головы сидящих. Конечно, здоровая, сильная, работящая молодуха и сама за себя могла постоять, да и свекор со свекровью за нее могли вступиться перед золовками: хорошая-де работница, не след ее забижать. А за слабенькую, болезненькую кто вступится, кроме мужа. А ему напевали и напевали в уши: кого привел в дом, у всех на шее сидит, ни в поле ее не пошлешь, ни по дому от нее толку нет... Рано или поздно, надоедало ему это, начинал он попивать да под пьяную руку жену поколачивать, тогда уже вся семья бралась за нее. Глядишь, через годик и поволокли на погост. Лежи, постылая... Но уж в другой раз молодой мужик будет осмотрительней, возьмет, кого родители присоветуют да посватают: ражую девку, а работницу – как огонь.
      С тем расчетом, что брали работницу, и свадьбу играли. Игрались свадьбы на Руси преимущественно весной, на Красную горку, или осенью, на Покров. Кому нет расчета кормить зимой лишний рот (девки ведь работают летом, зимой только хлеб едят) – то сбывал дочку с рук на Покров. Кому нужны были на лето новые рабочие руки – брал невестку весной, перед полевыми работами. Опять же и расчет прямой: свадьба весной, скажем, в апреле, если Пасха и не ранняя и не поздняя, – опростается молодуха в декабре, когда работ нет, и она сможет с маленьким сидеть; свадьба осенью – роды будут в июне, перед жатвой. И следующий ребенок опять же вовремя родится.
      Сила, здоровье, ловкость, мастерство в работе старательно демонстрировались и парнями, и девками: здоровую, работящую и умелую девку возьмет такой же парень, и будут, значит, они жить в довольстве; а за слабосильного неумеху хорошая девка не пойдет. Поэтому в некоторых местностях девки не только щеголяли нарядами (ведь они сами на себя и пряли, и ткали, и шили, и наряд был своеобразной рекламой), но даже устраивали по праздникам что-то вроде выставок своих работ. И на вечерки недаром они ходили с прялками и швейками: ведь туда приходили парни, потенциальные женихи, и можно было показать свое мастерство. Точно так же и парни во всю прыть старались показать себя, хоть в пляске, хоть в драке, хоть в мелком деревенском безобидном хулиганстве, хоть в работе.
      Точно таким же было отношение к детям. Точнее, к сыновьям – девка – отрезанный ломоть, ее для других кормят. Ниже мы поподробнее поговорим об отношении к детям в дворянских семействах, здесь же в основном будет идти речь о деревне.
      Дети были в полной власти родителей до тех пор, пока они не отделены и не стали самостоятельными хозяевами. Не только женщине, но и взрослому сыну в волости не выдавали паспорта без позволения родителей (если отца уже не было в живых – матери). И можно было вернуть по этапу уже взрослого, женатого мужика хотя бы только из одного каприза. Равным образом, по просьбе родителей сход мог и посечь такого взрослого бородатого мужика «за неуважение к родителям», хотя бы заведомо было известно, что старик или старуха «чудят». И пока сын не был отделен, все деньги он должен был отдавать родителям. Н. Астырев, интеллигент-демократ, год прослуживший волостным писарем в Воронежской губернии, так описывал своего волостного старшину, фактически хозяина крестьянской волости, хотя и выборного: «Должен сказать несколько слов о любопытной, в своем роде, личности Якова Ивановича. Он далеко не походил на господствующий тип старшин-мироедов, добивавшихся этой должности лишь для лучшего обделывания своих торгово-промышленных предприятий... Причина такого уклонения от общего типа коренилась... преимущественно в его семейном положении: в то время, как большинство старшин – вместе с тем старшие в свое семье, домохозяева и, следовательно, бесконтрольно заведующие всем своим хозяйством, Яков Иванович был вторым сыном у старика-отца... державшего еще в своих руках бразды домашнего правления. Отсюда вытекало то обстоятельство, что Яков Иванович был человек как бы подначальный, и голос его в семейских делах не имел должного значения, так как первенство в семье принадлежало отцу и, отчасти, старшему брату... Торгового или какого-нибудь промышленного дела Яков Иваныч тоже не может вести без согласия своих старших на их капиталы, а своих у него нет по той причине, что из 240 рублевого годового жалованья... он обязан вносить «в семью» 200 руб.; принцип родового начала так еще могуч, что Яков Иваныч не смеет и протестовать против такого деспотизма родителя, а остающихся 40 рублей, даже плюс, примерно, 60 руб. получаемых в год «безгрешных благодарностей», чересчур мало для начатия собственного дела, и едва-едва хватает ему на поддевки, сапоги, гостинцы жене и тому подобные мелочи» (5, с. 50-51). А ведь волостной-то старшина уж мог бы, казалось, добиться выделения из семейства...
      И в дворянских семьях дети не были вольны в своем имуществе (ввиду имущественной независимости женщины, они по завещанию могли получать наследство после бабушек и матерей), которым управляли родители; закон только упоминал о том, что они не должны ущемлять интересов детей, но это была пустая оговорка. Поэтому, между прочим, Николай II, назвавший себя в анкете при переписи населения «хозяином земли Русской», и имел право отказаться от престола за своего несовершеннолетнего сына, что бы нам ни говорили нынешние монархисты. Равным образом в дворянстве родители были вольны в своих детях и в иных отношениях. Е.П. Янькова поведала забавную историю, как мать с помощью ее лакеев собственноручно выпорола взрослого сына-офицера, начавшего погуливать и поигрывать в карты: « – Что это, матушка, ты за вздор мне говоришь, статочное ли это дело? Ему под двадцать лет, да еще вдобавок он и офицер; как же могут мои люди его сечь? За это их под суд возьмут.
      – Да я им сечь и не дозволю, они только держи, а высеку я сама.
      – Милая моя, он офицер, как же это возможно?
      – Он мой сын, Елизавета Петровна, и как мать я вольна наказать, как хочу, кто же отнял у меня это право?
      Как я ни уговаривала ее, она поставила на своем, выпросила у меня моих людей Фоку и Федора.
      Они пошли к ней на другой день поутру. Сын ее был еще в постели, она вошла к нему в комнату с моими лакеями, заставила их сына держать, а сама выпорола его, говорят, так, что он весь день от стыда и боли пролежал не вставая» (8, с. 259).
      Теперь понятно, почему в России так долго сохранялась большая патриархальная крестьянская семья из нескольких поколений: даже если сын очень хотел отделиться, без согласия отца, сход раздел не разрешал. А выделение сыновей ведь разрушало хозяйство. Пока в ломе несколько взрослых сыновей, в хозяйстве много земли: надел выделялся только на мужские души, преимущественно на тягла – женатые пары; так что был прямой хозяйственный расчет рано женить сына: и лишние рабочие руки, и лишняя землица прибывали, а потерь никаких. Выделить сына – значило помочь ему построить дом и двор, выделить хотя бы одну лошадь и корову, выделить какое-то имущество и инвентарь. И посыпалось все хозяйство. Если выделить несколько сыновей – вместо одного богатого двора будет несколько бедных.
      Конечно, рано или поздно, если старик заживался и становился бессильным, чтобы крепкой рукой смирять сыновей (отец мог бить сына чем попало и по чему попало, и тот не смел не только сопротивляться, но даже уклоняться от ударов), выделять приходилось. Но младший сын оставался с родителями и наследовал их хозяйство. Поэтому, между прочим, младших сыновей родители и больше любили: младшего попозже поднимали, он подольше играл, его не заставляли так много и тяжело работать, ему перепадал и кусок послаще, и даже ласка: чтобы не припомнил потом старикам-родителям свое горькое детство. Вот потому-то в русских сказках младший сын – всегда дурак, и всегда ему счастье: это, верно, старшие братья сказки складывали, завидовали младшему.
      Поскольку речь шла об элементарном выживании в суровой среде обитания, постольку имела место насущная необходимость скорейшей адаптации к этой среде обитания, овладения навыками выживания в ней. Это овладение шло само собой, без специального обучения, по принципу «Делай, как я». Уже в раннем возрасте дети начинали учиться жизни. А жизнь в деревне имела единственную форму – крестьянского труда. Поэтому, между прочим, детские игры в деревне зачастую были имитацией труда: девочки нянчили кукол, «пряли» и «ткали», мальчики запрягали «лошадей», «отправлялись в извоз», «пахали» землю. Интересный факт: в дворянской среде детская игрушка появилась довольно поздно. Так, Багров-внук в самом конце XVIII – начале XIX вв. не имел игрушек; игрушками ему и его маленькой сестрице служили деревянные чурочки и камешки (3, с. 293). Об этом писал и родившийся уже в 1842 г. и живший в Москве сын богатого (1200 душ) помещика князь П.А. Кропоткин: «В те времена детей не заваливали такой массой игрушек, как теперь. Собственно говоря, их у нас почти вовсе не имелось, и мы вынуждены были прибегать к нашей собственной изобретательности» (40, с. 18). В первой половине XIX в. самой, пожалуй, распространенной забавой дворянских детей было строительство карточных ломиков; заодно уж дети приучались к карточным играм, которые почитались необходимым для человека из «общества» искусством. Хотя куклы известны еще в XVIII в., но это были «взрослые» куклы-Пандоры, своего рода реклама мод, привозившаяся из Парижа и заменявшая модные журналы. А куклы для девочек появились лишь в 40-х гг. XIX в., исключительно заграничные, мальчики же в это время забавлялись барабанами, игрушечными саблями и ружьями, приучаясь к военному строю. Между тем, в народной среде игрушка бытовала издавна: глиняные куколки-свистульки известны чуть ли не с XIV в., и уже в XVIII в. в Троице-Сергиевом Посаде возникло производство деревянных игрушек, разумеется, самых простых, в духе народного искусства и расчитанных на детей из народа. Игрушечное производство из дерева было в кустарной среде развито наравне с другими видами деревообработки. Ведь игра – это воспроизведение жизни, и, по-видимому, в народе это понимали. А в дворянской среде, где главным была служба и светская жизнь, игрушка для воспроизведения жизни не была нужна.
      Итак, крестьянский ребенок, сначала играя, и затем и взаправду начинал воспроизводить взрослую жизнь, жизнь трудовую.
      Постепенно детям начинали поручать различные работы, так что лет в 8-9 крестьянский мальчик, как взрослый, мог запрячь лошадей, проехать на них, бороновал поле, возил навоз, пас скотину, плел лапти и корзины, втягиваясь во все более сложные и тяжелые работы. Так и девочка, начиная с того, что нянчила совсем уж маленьких братишек и сестренок, затем начинала пасти гусей, полоть, носить воду, а там и прясть, ткать, шить. Справедливо считалось, что нельзя стать крестьянином во взрослом состоянии: к крестьянскому труду нужно было приучаться с раннего детства, в семье.
      Но эта «учеба» долго не распространялась на умственную деятельность.
      До середины, даже до конца XIX в. уровень грамотности в крестьянской среде был очень невысок. Конечно, это не значит, что среди крестьян не было грамотных людей. Достаточно вспомнить имена профессора Петербургского университета А.В. Никитенко, профессора Московского университета М.П. Погодина, поэта (народная песня «Среди долины ровныя» – это его стихотворение), переводчика и профессора Московского университета А.Ф. Мерзлякова. Ведь все они были крепостными. В конце концов, мы увидим, что многие помещичьи дети учились читать и писать у своих крепостных; правда, все то были дворовые люди, а не крестьяне. Но все же не только профессоров из простонародья, просто грамотеев было чрезвычайно мало. И вовсе не потому, что, как нас уверяли, проклятый царизм намеренно держал крестьянство в темноте и невежестве: в конце концов, еще в первой половине XIX в. среди мелкопоместного дворянства, в особенности среди женшин было очень много малограмотных, а то и просто безграмотных людей. Во-первых, просто Некому было учить: страна еще не имела достаточных кадров учителей. Обучением крестьянских детей в деревне занимались люди случайные – отставные солдаты, чернички – крестьянки, почему-либо оставшиеся старыми девами и жившие в келейках на положении монахинь. А во-вторых, крестьянство почти до конца XIX в. с крайним недоверием относилось к книжной учености, полагая, что она – не для него, что она ему не нужна. Писатель С. Подьячев, выходец из бывших крепостных, вспоминал о своей страсти к чтению: «Отец сначала не обращал на это внимания, а потом стал сердиться и высмеивать меня, называя «профессором кислых шей». Мать со страхом шептала мне, стараясь говорить как можно вразумительнее:
      – Что это ты, сынок-батюшка, читаешь все? Бросил бы ты это занятие. Нехорошо! Не доведет тебя это до добра. Подумай-ка: ты ведь не барин какой. Спаси бог, до господ дойдет! Господа узнают, скажут, «что такой у вас за сынок растет? Что он у вас, барчонок, что ли? Дворянский сын?». Нехорошо! Брось! Молись лучше царю небесному. Ходи как можно чаще в храм. Молитвы читай. Не попадись ты, спаси бог, барину с книжкой-то! Ну их к богу, книжки-то твои! На что они тебе? Мы ведь не господа, читать-то их! Книжки тебя не прокормят. Стыдно, сынок-батюшка. Прошу тебя: не огорчай нас с отцом, перестань!» (64, с. 15).
      Описанная сцена происходила в 70-х гг. XIX в. А вот 1818 г.: «...Отец частенько тузил меня за то, что я трачу время на пустяки, на чтение каких-то глупых книг, вместо того, чтобы заниматься делом» (78, с. 132).
      В принципе польза от грамотности и чтения книг крестьянами не отвергалась. Но это была грамотность в церковнославянском языке и душеспасительное чтение церковных книг. Еще в начале XIX в. отец крепостного мальчика «не позволил читать без его назначения гражданские книги, и заставил ежедневно упражняться в Священной истории, четьи минеи и кафизмах, требуя в прочтенном изъяснения», а в конце столетия в деревне говорили: «Божественное читать – это и для души спасенья польза, да и любопытно» (78, с. 133). «Божественные» книги были весьма популярны и распространены в крестьянской среде, особенно среди старообрядчества, почти поголовно грамотного в церковнославянской печати. На Русском Севере, в Заволжье, на Урале и в Сибири немало крестьян-старообрядцев имели порядочные, тщательно сохраняемые библиотеки церковных книг, в том числе и переписанных собственноручно «для спасения души». Об этом пишут многие современники и исследователи. Речь идет о другом: о знании гражданской печати, о гражданских, то есть светских книгах и об образовании светском.
      К концу XIX в. эти настроения начали радикально меняться и, по опросам, «88,4% крестьян считали, что грамотность необходима всем (характерно, что 2/3 их были неграмотны), 8,9% безразлично относились к грамоте и всего 2,7% (в основном – старики) – отрицательно. При этом среди сторонников грамотности ее религиозно-нравственную роль отмечали лишь 13,3%» (78, с. 136).
      Важную роль в распространении образования стало играть быстрое увеличение числа сельских школ: в 60-х гг. XIX в. открытие народных школ было разрешено частным лицам, общественным организациям, органам самоуправления, сельским обществам, ведомствам, да еще при сильнейшей материальной поддержке правительства открывались церковно-при-ходские школы и создавало народные школы Министерство народного просвещения. Многие помещики открывали школы для крестьянских детей в своих имениях и иногда сами учили в них. Вспомним, что Л.Н. Толстой открыл такую школу в Ясной Поляне и даже писал учебные книги для детей. В такой помещичьей школе в Могилевской губернии учился отец автора этой книги: в парке на краю огромных лесных владений помещик построил двухэтажный дом, где наверху была квартира для двух его дочерей, старых дев, и большая библиотека, преимущественно на французском и польском языках, а внизу школа, в которой и учительствовали помещичьи дочки.
      Другое дело, что такие школы находились под строжайшим контролем правительственных инспекторов народных училищ, церкви и полиции, и получить разрешение на их открытие можно было, только пользуясь хорошей репутацией у местной администрации. Дочь крупного помещика из Новгородской губернии, без дозволения открывшая школу для крестьянских детей, вспоминала: «Вблизи нас не было ни одной народной школы. Я собрала несколько мальчишек из деревни Вергежа и начала их учить грамоте по «Родному слову». И меня, и моих учеников это очень забавляло. Но наша забава недолго продолжалась... Оказалось, что уряднику до моих детей есть дело. Он приехал расследовать, по какому случаю в тырковской усадьбе учат детей азбуке, не испросив на это разрешение начальства? Урядник предупредил маму:
      – Если барышня будет учительствовать, приказано ее арестовать» (96, с. 197).
      Распространению светского чтения в деревне способствовало и разрешение использовать для этого школьные библиотеки. Хотя сельскими библиотеками пользовалось примерно 2-3% сельского населения, это по стране составляло около трех миллионов человек; а ведь не все грамотеи брали книги из ; библиотек. О распространении чтения свидетельствуют и огромные тиражи лубочной литературы, создававшейся специально для народа и распространявшейся офенями-коробейниками исключительно в деревне. Так, в 1892 г. было издано примерно 4 миллиона лубочных книг и еще 2 миллиона книг «для народного чтения». По данным исследователей, около половины спрашиваемых в сельских библиотеках книг приходилось на художественную литературу и лишь 15-20% на религиозную; остаток составляли книги исторические, научные, сельскохозяйственные (78, с. 137).
      О сравнительно высоком уровне грамотности и интересе к книге говорят факты наличия в местных архивах многочисленных крестьянских дневников; а ведь нужно согласиться с тем, что лишь малая часть этих дневников попала в архивы, и почти все они еще не нашли своих издателей. Дневники эти свидетельствуют об очень широком круге интересов крестьянства. Мы процитируем здесь выдержки из одного такого дневника.
      1908 г, январь. «Погода умеренная. 29 января умерла Иванушка Юлия. 19 января был убит король португальский и его наследник». Февраль. «Воскресенье была помочь у Ваньки Петрова. Ночи темные. 8 февраля был вынесен смертный приговор генералу Стесселю или десять лет крепости. Ярмарка. Мука дешевле...». Март. 31 марта. День не особенно теплый. 4 года, как погиб адмирал Макаров». Ноябрь. «Дни очень короткие, в 4 часа уже темно, утром в 4 темно. Нынче в октябре умерли китайский император и императрица, и русский князь Алексей Александрович в Париже. В Турции открылся парламент». 1912 г. (дневник неполный – Л.Б.)-Февраль. «Погода хорошая. В Китае, слава богу, таки сверзили царствующую династию и провозгласили республику. Вероятно, просвещение пойдет быстро и порядки будут лучше». Март. «Ходил в город, продал опоек. Народу много. Норвежский капитан открыл Южный полюс. «20 ушел на мельницу работать... Третий день Пасхи. Ноне в Пасху обещали суеверы представление свету или мороз в 100 градусов. Норвежец Амудсен открыл Южный полюс по нашему 1 декабря, там же это падает на 1 июня. Дошли до полюса 5 человек, приходилось испытывать морозы в 60 градусов». Август. «Сегодня празднование – столетие Бородинского боя, везде молебствия, в городах и деревнях леминация». Октябрь. «Подковал лошадь. Из газет. Турки заключили мир с Италией. Начинают войну с Черногорией, Сербией и Болгарией. 9 и 19 числа холодные ясные дни». Ноябрь. «Сено из-за поля докармливаю, дня через 4 придется ехать на Холодное. Из газет. Славяне, болгары, сербы, греки и черногорцы добивают остатки турок. 40 копеек с Пеутовского за молоко»(34, с. 28-55). И так постоянно: записи о погоде, ценах, работах – и о внешнеполитических и внутриполитических событиях; читатель должен учесть, что здесь приведены только самые краткие записи.
      Еще интереснее «Дневные записи» усть-куломского крестьянина И.С. Рассыхаева, даже не русского, а зырянина (коми), научившегося только чтению и письму на зырянском языке и самоучкой изучившего русский язык. «По окончании курса я также принимался к изучению наук и письменным занятиям. Но тогда я должен был приступить к крестьянским работам. Посему к учебным занятиям я мог приниматься только в свободное время и праздничные дни.
      Мои занятия, главным образом, обнимали изучение русского языка, истории, географии и других предметов. Кроме того, меня занимали также книги религиозного содержания и церковных богослужений, так как я любил ходить в церковь и петь на клиросе. Затем к изучению других наук я не имел никаких источников.
      Письменные занятия у меня составляют, большей частью, извлечения из разных книг, а также рисования и некоторые записки. Свои рукописи и записки я написал как прописью,
      так и печатным шрифтом. Рисования я украшал красками и красно-синим карандашом.
      В 1895 году я написал себе для изучения к Церковному пению разные церковные песнопения и последования богослужений.
      В 1896 г. я написал для пособия изучаться русскому языку извлечения из книги Лыткина «Зырянский край при Епископах Пермских и зырянский язык».
      В 1897 г. я написал «Краткую священную историю» и отрывки из книг Арсеньева «Ульяновский монастырь» и «Зыряне и их охотничьи промыслы». Кроме того, я заготовил составить книгу под заглавием «Зырянский край».
      В 1898 г. я написал «Краткую всеобщую историю», «Краткую историю России», «Краткую географию всеобщую и русскую», «Зырянский язык» из книги Лыткина, «Сокращенное христианское богословие» и «Разныя церковныя пения» с зырянскими переводами. Кроме того, я составил «Описание Усть-куломской Петропавловской церкви» с рисунком вида церквей» (77, с. 23-25).
      Рассыхаев, как и любой северный крестьянин, занимался не только земледелием, но и рубкой и сплавом леса, и в то же время переводил с русского на зырянский язык и переписывал книги и церковные песнопения и раздавал переписанные книги своим односельчанам. В приложении к его дневнику приведены названия 124 переписанных или компилированных из разных источников текстов, в том числе исторических, географических, естественнонаучных, биографических, сокращенные пересказы на зырянском языке пушкинской «Капитанской дочки» и «Принца и нищего» Марк Твена, «Меченосцев» Сенкевича, перерисованные карты и таблицы из книг и даже... иллюстрации Рассыхаева к прочитанным книгам!
      Конечно, такие уникумы, как Рассыхаев, были совершенно не показательны. Какой-нибудь крестьянин Городецкий, живший рядом с имением Волковых-Муромцевых Хмелитой, может быть, был один на всю Россию. «Мой отец говорил, что он был человек великого ума. Он интересовался астрономией. Он купил довольно большой телескоп и построил в огороде обсерваторию. Это была хата, в которой открывалась дощатая крыша.
      Телескоп был как-то устроен на колесе брички. Он изучал созвездия, предсказывал затмения и вместе с моим отцом наблюдал за кометой в 1910 году. Городецкий переписывался с Пулковской обсерваторией и вел какие-то записи. Мой отец говорил мне, что старый Городецкий только в сельской школе учился, и все знание высшей математики добыл сам, из книг» (17, с. 17). В конце концов, дед автора этой книги, крестьянствовавший в Могилевской губернии, тоже читал и писал по-польски и по-русски, и в хате имелись книги.
      И все же не стоит преувеличивать уровень грамотности крестьянства, особенно, если речь идет о дореформенном периоде. Особенно оригинальны зачастую были юридические знания крестьян. Конечно, среди крестьянства были свои знатоки законов, выступавшие в качестве ходатаев по общественным или помещичьим делам. Например, СТ. Аксаков рассказывает об одном из таких «законников» высшего класса, Михайлушке, занимавшемся делами своих владельцев даже в Сенате. Знаток истории русской деревни, М.М. Громыко пишет о мирских челобитчиках, владевших законодательным материалом. Например, «У мирского челобитчика монастырских крестьян П. Бутицына при обыске было изъято 116 документов, в их числе: печатные тексты и письменные копии указов 1714 года, 1723 года и так называемого Плаката 1724 года, многие выдержки из Уложения, копии указов Коллегии экономии, копии предшествующих челобитных» (28, с. 241). И тем не менее... Всплеск юридической активности крестьян приходится на 1861 г. и ближайшие за ним годы, когда речь шла о самом насущном в крестьянской жизни – о земле и воле. Вероятно, тысячи деревенских «законников» на все лады толковали довольно сложные и весьма объемистые Положения и невразумительный Манифест 19 февраля 1861 г., что нередко заканчивалось крестьянскими бунтами и репрессиями и против бунтовщиков, и против толкователей. Современники приводят случай, когда слова «отбывать повинности» толковались как «отбивать повинности», то есть отбиваться от их исполнения хотя бы силой. Во всяком случае, автору довелось читать два любопытных крестьянских приговора, происходивших из Вятской губернии. В одном случае крестьяне, в высшей степени довольные щедростью и честностью их бывшего помещика, не только оставившего им весь надел, но и сверх того купленную ими еще за 50 лет до того на имя прежнего владельца землю – более 250 десятин, на право владения которой у них не только не было документов, но даже и живых свидетелей покупки, – отказались от подписания уставной грамоты потому, что-де, кто поставит подпись, тот навеки закрепостит себя за помещиком! В другом же случае отказ от подписания грамоты мотивировался тем, что она подложная, потому как подлинная царская грамота должна быть с четырьмя орлами по углам и золотой печатью посередине!
      Туманные представления о царе и законе, вообще господствовавшее, пусть и не безраздельно, невежество, порождали в народной среде такое явление, как слухи. Особенно часто они связывались с мечтой о воле и земле. После окончания Крымской войны пошел слух, что царь заселяет мужиками Крым, дает им там землю и волю, потому-де как «англичанка» (Англия – постоянный враг России в сознании русских людей всех сословий и в реальности) заявила царю, что у тебя-де Крым пустует, а у меня земли нет, почему и война началась. И вот целыми волостями крестьяне, бросив хозяйство, отправились исполнять царскую волю, так что для водворения их на места прежней оседлости пришлось применять войска, возвращавшиеся из Крыма. В 70-х гг. снова пошли слухи об англичанке: «...Будет набор из девок, что этих девок царь отдает в приданое за дочкой, которая идет к англичанке в дом. Девок, толковали, выдадут замуж за англичан, чтобы девки их в нашу веру повернули» (103, с. 228). Слухи же о том, что будет передел земли, что царь барскую землю мужикам отдает, появлялись регулярно каждую весну. Равно как устойчивы были фантастические слухи о «Беловодье» и «Опоньском царстве», где нет ни бар, ни начальства, и земли сколько хочешь: надо только найти это Беловодье; и тысячи бродяг шли во все концы, отыскивая эти благословенные земли.
      Как мы видели, церковная литература занимала большое место в круге крестьянского чтения. Особенно этот перевес религиозной книги был заметен до конца XIX в., когда распространилась в деревне светская школа: до того народное обучение грамоте шло по Часослову и Псалтыри. И круг чтения преимущественно составляли жития святых и описания путешествий к святым местам. В то же время при большом и давнем интересе крестьян к духовной литературе, как душеспасительному чтению, устойчивым было представление о вреде чтения Библии, поскольку ею можно «зачитаться», помешаться в уме. Автор еще в 50-х гг. слышал такое суждение в одном из старинных заводских сел Кировской области. Мало того, крестьяне большей частью были религиозно-безграмотны, не понимая церковных текстов, молитв и песнопений. Например, в праздник Обновления Царьграда, 11 мая старого стиля, «...Крестьяне празднуют и молятся царю-граду, чтобы град не отбил поля... не всякий поп объяснит, что это за «обновление Цареграда», о котором прописано в календаре... и дьячок, распевающий за молебном «аллилуйя» и «радуйся», тоже убежден, что молятся царю-граду и усердно кладет поклоны, чтобы и его рожь не отбило градом...» (107, с. 219). Современники религиозные верования крестьянства устойчиво трактовали как двоеверие, причудливое смешение смутных христианских и древних языческих представлений; и действительно, все эти довольно подробные верования в чертей, леших, домовых, банников, овинников, водяных, кикимор, разрыв-траву, жар-цвет, косточ-ку-счастливку, шапку-невидимку, колдунов и ведьм и связанные с ними обряды и обычаи – что, как не двоеверие и самое дремучее религиозное невежество?
      В быту считается, что образование, интерес к чтению, интенсивная духовная жизнь и пьянство – противоположны. Следовательно, коль русское крестьянство в массе было неграмотно и невежественно, оно должно было быть повально охвачено пьянством, а по мере распространения образования пьянство должно было сокращаться. Действительно, публицистика прошлого была наполнена стонами и воплями по поводу гомерического пьянства русского простонародья, правда, не сокращавшегося, а увеличивавшегося. Аксиомой было, что в Европе, даже в западных областях Российской империи, например, в Прибалтике, простой народ не пьет, а у нас – поголовное пьянство. В 90-х гг. русская печать переполнена была сетованиями по этому поводу.
      Вероятно, это мнение основывалось на статистике. Русская статистика в ту пору получила уже научный характер и считалась одной из лучших, если не самой лучшей в мире. Посмотрим, нет ли под рукой статистических данных о потреблении вина.
      Оказывается, есть, и далеко ходить не надо: в Энциклопедическом словаре Брокгауза и Эфрона, в статье «Пьянство». Даже табличка приведена – сравнительное потребление водки в 50 градусов, вина и пива в 14 странах Европы и Америки, и именно в 90-х гг. В России в 1890 г. – 6 литров водки на душу населения, включая младенцев. Полведра! И неожиданно взгляд падает на другие страны: Швейцария – тоже 6 литров, Франция, Германия, Швеция и Нидерланды по 8 литров с долями, Бельгия – 9,5, Австро-Венгрия – 14,4, а чистенькая и сытенькая Дания – 14 литров на душу! Ничего себе, оказывается Россия по потреблению водки делит со Швейцарией восьмое место из 14, как сейчас говорят, аутсайдер! Меньше всего водки пили в Италии – 1,36 литра. Но зато виноградного вина здесь потребляли в том же 1890 г. 95 литров на душу, больше, чем где-либо, и только Франция, прибавив к своим 79 литрам вина еще 18 литров сидра, обгоняла Италию. А Россия? 3,8 литра – на шестом месте. И пива Россия выпивала 5 литров, что в сравнении с Бельгией, в которой даже младенцы выпивали 183 литра – ничто; по пиву Россия на предпоследнем месте, обгоняя только Италию, которая недопотребление пива с успехом, как мы видели, компенсирует перепотреблением вина (74).
      Или статистика врет, или публицистика брешет.
      Нет, и то, и другое правильно. Все дело в том еще, как пить. В Вятской губернии, например, душевое потребление водки было меньше, чем в Прибалтийских губерниях, а число умерших от водки в Прибалтике – 0,19 души на 1000 населения, а в Вятской – 11,5 души. Пить по глоточку во время еды, запивая пишу – это одно, а пить натощак стаканами, закусывая водку, а то и обходясь без закуски – совсем другой эффект будет. Один выпил разом 2 стакана и упал под забор в лужу, а другой запил тремя стаканами фунта полтора копченого сала с хлебом, пошел и говорит: «Пьяная русская свинья».
      Занятно, что никто из мемуаристов-помещиков не говорит о пьянстве крестьян. О пьянстве дворовых – да. О пьянстве помещиков – часто («поставит на разных концах балкона по графину водки, и ходит из конца в конец, каждый раз выпивая по стаканчику, пока они не опустеют»). О ярмарках, о крестьянских праздниках и гуляниях, о песнях, плясках, даже о пьяных драках с применением кольев говорят, а о пьянстве – постоянном, запойном – нет. Один только А.Н. Энгельгардт много места посвятил этому вопросу, и придется его процитировать.
      «Я часто угощаю крестьян водкой, даю водки помногу, но никогда ничего худого не видел. Выпьют, повеселеют, песни запоют, иной, может, и завалится, подерутся иногда, положительно говорю, ничем не хуже, как если и мы закутим у Эрбера. Например, в зажин ржи я даю вечером жнеям по два стакана водки – хозяйственный расчет: жней должно являться по 4 на десятину, но придет по 2, по 3...; если же есть угощение, то придет по 6 и отхватают половину поля в один день – и ничего. Выпьют по два стакана подряд (чтобы скорей в голову ударило), закусят, запоют песни и веселые, разойдутся по деревням, пошумят, конечно, полюбезнее будут со своими парнями (а у Эрбера разве не так), а на завтра опять, как роса обсохнет, на работу, как ни в чем не бывало».
      Продолжим цитирование. «Костик (охотник и вор – Л.Б.) пьяница, но не такой, как бывают в городах пьяницы из фабричных, чиновников, или в деревнях – из помещиков, поповских, дворовых, пьяницы, пропившие ум, совесть и потерявшие образ человеческий. Костик любит выпить, погулять; он настолько же пьяница, насколько и те, которые, налюбовавшись на Шнейдершу, ужинают и пьют у Люссо. Вообще нужно отметить, что между мужиками-поселянами отпетые пьяницы весьма редки. Я вот уже год живу в деревне и настоящих пьяниц, с отекшими лицами, помраченным умом, трясущимися руками, между мужиками не видал. При случае мужики, бабы, девки, даже дети пьют, шпарко пьют, даже пьяные напиваются (я говорю «даже», потому что мужику много нужно, чтобы напиться пьяным – два стакана водки бабе нипочем), но это не пьяница. Ведь и мы тоже пьем – посмотрите у Елисеева, Эрбера, Дюссо и т.п. – но ведь это еще не отпетое пьянство. Начитавшись в газетах о необыкновенном развитии у нас пьянства, я был удивлен тою трезвостью, которую увидел в наших деревнях. Конечно, пьют при случае – святая, никольщина, покровщина, свадьбы, крестины, похороны, но не больше, чем пьем при случае и мы. Мне случалось бывать и на крестьянских сходках, и на съездах избирателей-землевладельцев – право, не могу сказать, где больше пьют. Числом штофов крестьяне, пожалуй, больше выпьют, но необходимо принять в расчет, что мужику выпить полштофа нипочем – галдеть только начнет и больше ничего. Проспится – и опять за соху... Такие пьяницы, которых встречаем между фабричными, дворовыми, отставными солдатами, писарями, чиновниками, помещиками, спившимися и опустившимися до последней степени, между крестьянами – людьми, находящимися в работе и движении на воздухе, – весьма редки, и я еще ни одного такого здесь не видал, хотя, не отрицаю, при случае крестьяне пьют шпарко» (107, с. 41-42).
      Вот в этом и была вся штука: крестьяне пили «шпарко», но при случае – по большим праздникам (а в деревне не все праздники отмечались, даже церковные, не говоря об именинах и официальных праздниках). Праздновали и пили при этом по 2-3 дня, а потом шли недели интенсивной работы весь световой день (а летом он долог!), когда не только водки – кусок хлеба в рот взять было некогда; да и где ее возьмешь, водку, в лесу или лугах. Десятину луга в день не скосишь ни пьяным, ни с похмелья, и кубической сажени глины не выкинешь, и кубической сажени дров не напилишь!
      И еще одна сторона дела. Водка была продуктом покупным, пусть и недорогим. И пили 2-3 дня в основном брагу (настоящую русскую брагу из муки, солода и хмеля) и крестьянское пиво, которых много выпить нужно, чтобы напиться! Автору в детстве приходилось не раз рыбачить на мельнице, а у мельника в углу избы всегда стояла сорокаведерная кадка с брагой и в ней плавал ковш; в жаркий день вода в пруду прогревалась, а полковша терпкой браги хорошо утоляли жажду. От половины ковша водки в 9-10 лет можно было и умереть, а от браги даже голова не кружилась.
      Сладкая же водочка (четвертное «бабье» вино – 24 градуса, распространенное третное – 32) была только дополнением к браге и пиву.
      Однако не водка, брага или пиво были для крестьян средством отвлечься от тяжелой и зачастую безрадостной обыденности. Был и на крестьянской улице праздник.
      В старой России праздники четко делились на две группы: церковные и официальные, так называемые табельные дни, связанные с различными событиями в Императорской фамилии (рождение наследника престола, коронование и т.д.). Эти праздники в деревне не праздновались: крестьяне полагали, что «праздновать» можно только какому-либо святому. Редко кто праздновал свои именины, разве что они совпадали с памятью какого-либо чтимого святого. С тем или иным размахом отмечались двунадесятые праздники, особенно Рождество Христово, Пасха и Троица, а также Покров, Казанская, Никола Зимний, некоторые другие дни. Особенно большим праздником в деревне считался престол, престольный праздник в честь святого или церковного дня, во имя которого была освящена приходская церковь. Престол праздновался не только жителями прихода, но сюда съезжалась и вся родня. И, разумеется, широко отмечали Масленицу. Чем теснее была связана дата праздника с повседневностью крестьянства, тем торжественнее отмечался он. Покров, хотя и не был особенно значительным церковным праздником, праздновался широко: ведь это было время полного окончания сельскохозяйственных работ, когда все было убрано и с полей, и с огородов, и в то же время дата полноценного, во всю мощь, начала зимних работ. К Масленице или к Пасхе, смотря по их дате, возвращались из отхожих промыслов и приступали к сельскохозяйственным работам.
      Обилие праздников отнюдь не означало, что работы полностью прекращались. Бездельничать было некогда. Лаже на Пасху, если она была поздней и уже шла пахота или начинался ранний сев, отдыхали только один день, само Воскресенье Христово, а наиболее рьяные работники, вернувшись из церкви, разговевшись и немного отдохнув, с обеда выходили в поле. Разумеется, зимние праздники отмечались по полной программе, дня три, но летом праздновать было некогда.
      Праздники сопровождались торжественными семейными обедами, а некоторые, например, никольщина, и братчинами, коллективными пирами, когда заранее варилось общественное , пиво и ставилась брага, пеклись общественные пироги, люди '( ходили из дома в дом или же, если была возможность, разворачивали столы на улице. Однако одними пирами праздники не ограничивались. Они непременно сопровождались играми и гуляньями, хороводами и плясками. На Пасху по всем русским деревням непременно воздвигались огромные общественные качели, да нередко ставились качели и по дворам. Тогдашние качели были двух типов. Одни – похожие на наши современные: на высоких козлах подвешивались 4 веревки, на которых крепилась длинная и широкая доска. Другие были сложнее: на очень высоких козлах из бревен закреплялось вращавшееся между ними бревно и в него попарно врезались 4 крепких жерди, между концами которых висели 4 ящика-люльки, вращавшиеся на осях, проходя между жердей. Кое-где ставились и общественные карусели. На Масленицу устраивались катанья с какой-либо ближайшей горки на санях, причем у более богатых хозяев могли быть и специальные небольшие санки с сиденьем и спинкой, ярко расписанные и обитые. Устраивались и катанья вдоль деревни на санях, запряженных лошадьми, ярко украшенными лентами. Разумеется, кульминацией праздника было сожжение Костромы, огромной куклы из соломы, одетой в сарафан и платок. Нередко на Масленую устраивались и кулачные бои. Все это сопровождалось ряжеными и различными дурачествами. На Троицу непременно шли девичьи гуляния и хороводы, сопровождавшие старинные обряды завивания березки, похорон кукушки и кумления. Молодежь активно праздновала Ивана Купалу, собираясь где-либо на лугу, на берегу реки, прыгая через костры и устраивая ночные купания. Крещение и Рождество, естественно, не обходились без веселого колядования и славления домохозяев; затем славильщики устраивали праздничный пир из собранной снеди. Было много веселья, смеха, шума, грубоватых шуток и не так уж много пьянства, хотя и без этого не обходилось. Обычно вся деревня в той или иной степени принимала участие в сложном и длительном свадебном обряде и пиру, где также не обходилось без ряженых. Праздниками были крестины детей, также сопровождавшиеся возлияниями, как и поминальные трапезы. Нервное напряжение, накапливавшееся за время тяжелых и напряженных работ, требовало выхода, и оно выливалось в буйное праздничное веселье, когда, выпив на рубль, веселились и буянили на сотенную бумажку.
      В помещичьей деревне обитатели усадьбы нередко принимали участие в празднике, если не активное, то хотя бы как свидетели. Были традиции, которые трудно было преступить и самому строгому помещику. На Рождество в усадебный дом из деревни являлись ряженые и славильщики с колядками, их нельзя было не пустить. А на Пасху приходила, если не вся деревня, то, по крайней мере, ее наиболее солидная мужская часть – похристосоваться с господами, обменяться крашеным яичком. Непременно христосовались и со всей дворней, до самого последнего комнатного мальчика, как во Дворце Император и Императрица в течение трех дней должны были христосоваться не только с придворными, но и с солдатами охраны, камер-лакеями и прочими служителями. Если господа были попроще и не препятствовали барчатам общаться с деревенскими детьми, их приглашали на Рождество на елку, а на Пасху они вместе с барчатами в гостиной катали с лубяного желоба крашеные яйца.
      «В детстве, – пишет дочь богатого и не особенно любезного с мужиками помещика, – мы очень любили эти крестьянские праздники и пиршества, их яркость, шум, движение, шмыготню и крики ребят, пестрых девиц, прогуливавшихся из конца в конец широкой улицы. Хождение по улице начиналось сразу после обеда и кончалось поздно ночью... За последние десять лет между японской войной и войной 1914 года русское крестьянство стало стремительно богатеть. Дочки уже щеголяли и в шелковых платьях. Но в последнюю четверть ХК века не у каждой девушки был даже шелковый платок, который полагалось носить на плечах или на голове. Тяжелые, с бахромой, прекрасной расцветки, эти платки усиливали нарядную красочность веселой толпы деревенской молодежи.
      Часами гуляли они взад и вперед по длинной улице, девушки взявшись за руки, парни врассыпную. Ходили и ходили, перебрасываясь шутками, пока не задребезжит гармоника... Я еще застала хороводы, но в конце 80-х годов деревня от хороводов перешла на кадриль... Девушки почти никогда не танцевали русскую, только жеманно поводили плечиками, хихикали, прикрывая рот концом пестрого головного платка. Им русская казалась грубым, мужицким танцем... Только старухи, хватившие крепостного права, знали русскую, знали, как плыть, правой рукой махать платочком, подманивать партнера. Ну, а молодежь отплясывала бессчетное количество кадрилей, одну за другой, весь вечер и часть ночи. К вечеру от кабака шел пьяный гул, и мама спешила увезти нас домой» (96, с. 57).
      Где пьянство, там и преступления: воровство, убийства. Кажется, уже шла речь об убийствах помещиков крепостными. Но это, так сказать, не преступление в уголовном смысле. Тем более, что отправляясь в дорогу, крестьянин на всякий случай клал в сани топор (хотя бы слегу вырубить), а то и ружьецо. Не забывайте, что в России приобретение и ношение огнестрельного оружия никак не регулировалось, можно было купить револьвер в мелочной лавочке, вместе с катушкой ниток, и выпускались карманные револьверы гражданского образца, многочисленные модели «Бульдога» (для самообороны почтальонов от дворовых собак) и «Велодога» (для самообороны велосипедистов от деревенских собак) под нагановский патрон калибром 7,62.
      Где пьянство, там и преступления, и каково было пьянство в деревне, таковы и преступления – по случаю. «Конечно, бывают и убийства и грабежи, по большей части случайно, без заранее обдуманной цели, и обыкновенно совершаются выпивши, часто людьми, в обыденной жизни очень хорошими. «Не клади плохо, не вводи вора в соблазн», – говорит пословица. Лежит вещь «плохо», без присмотра – сем-ка возьму, вот и воровство. Человек хороший, крестьянин-земледелец, имеющий надел, двор и семейство, не то чтобы какой-нибудь бездомный прощелыга, нравственно испорченный человек, но просто обыкновенный человек, который летом в страду работает до изнеможения, держит все посты, соблюдает «все законы», становится вором потому только, что вещь лежала плохо, без присмотра. Залезли ребята в амбар утащить кубель сала, осьмину конопли, хозяин на беду проснулся, выскочил на шум, дубина под руку кому-нибудь из ребят попалась – убийство. Сидели вместе приятели, выпили, у хозяина часы хороши показались приятелю, зашедшему в гости, нож под руку попался – убийство. Выпивши был, на полушубок позарился, топор под руку попался, «он» (бес) подтолкнул – убийство. Пили вместе, деньги в кабаке у него видел, поехали вместе и т.д.» (107, с. 141).
      Конечно, не все же «случай»: были в деревне и профессиональные воры. Например, «волки», кравшие коров: уведут в лес, зарежут, мясо продадут на солонину, шкуру продадут, пропьют. И было в деревне самое страшное преступление – конокрадство. Настолько серьезное, что закон наказывал конокрадов особенно строго, для их преследования была специальная конная стража, и на убийство конокрада крестьянским самосудом закон смотрел сквозь пальцы: кого наказывать, если всей деревней били. Ведь кража лошади мгновенно ставила хозяйство на грань разорения, а крестьянское семейство – на грань нищенства. Поэтому конокрадов били смертным боем, и счастлив был тот, кто после избиения все-таки мог оказаться в тюрьме: значит, мало били. Обычно же, переломав все кости, бросали подыхать где-либо в овраге, а то и добивали, загнав осиновый кол в задний проход.


К титульной странице
Вперед
Назад