Произнося эти слова, она другой рукой показывала цыганке из-за решетки маленький вышитый башмачок. Уже настолько рассвело, что можно было разглядеть его форму и цвет.
      - Покажите мне башмачок! - сказала, трепеща, цыганка. - Боже мой! Боже!
      Свободной рукой она быстрым движением раскрыла украшенную зелеными бусами ладанку, которая висела у нее на шее.
      - Ладно! Ладно! - ворчала про себя Гудула. - Хватайся за свой дьявольский амулет!
      Вдруг ее голос оборвался, и, задрожав всем телом, она испустила вопль, вырвавшийся из самых глубин ее души:
      - Дочь моя!
      Цыганка вынула из ладанки точь-в-точь такой же башмачок. К башмачку был привязан кусочек пергамента, на котором было написано заклятие:
      Еще один такой найди,
      И мать прижмет тебя к груди
      Мгновенно сличив башмачки и прочтя надпись на пергаменте, затворница припала к оконной решетке лицом, сиявшим неземным счастьем.
      - Дочь моя! Дочь моя! - крикнула она.
      - Мать моя! - ответила цыганка.
      Перо бессильно описать эту встречу.
      Стена и железные прутья решетки разделяли их.
      - О эта стена! - воскликнула затворница. - Видеть тебя и не обнять! Дай руку! Дай руку!
      Девушка просунула в оконце руку, затворница припала к ней, прильнула к ней губами и замерла в этом поцелуе, не подавая иных признаков жизни, кроме судорожного рыдания, по временам сотрясавшего все ее тело. Слезы ее струились ручьями в молчании, во тьме, подобно ночному дождю. Бедная мать потоками изливала на эту обожаемую руку темный, бездонный таившийся в ее душе источник слез, где капля за каплей пятнадцать лет копилась ее мука.
      Вдруг она вскочила, отбросила со лба длинные пряди седых волос и, не говоря ни слова, принялась обеими руками, яростнее, чем львица, раскачивать решетку своего логова. Прутья не подавались. Тогда она бросилась в угол своей кельи, схватила тяжелый камень, служивший ей изголовьем, и с такой силой швырнула его в решетку, что один из прутьев, брызнув искрами, сломался. Второй удар надломил старую крестообразную перекладину, которой было загорожено окно. Старуха голыми руками сломала оставшиеся прутья и согнула их ржавые концы. В иные мгновения руки женщины обладают нечеловеческой силой.
      Расчистив таким образом путь, на что ей понадобилось не более одной минуты, она схватила дочь за талию и втащила в свою нору.
      - Сюда! Я спасу тебя от гибели! - бормотала она.
      Осторожно опустив дочь на землю, затворница снова подняла ее и стала носить на руках, словно та все еще была ее малюткой Агнессой. Она ходила взад и вперед по узкой келье, опьяненная, обезумевшая, торжествующая. Придя в неистовство, она кричала, пела, целовала дочь, что-то говорила ей, разражалась хохотом, исходила слезами.
      - Дочь моя! Дочь моя! - говорила она. - Моя дочь со мной! Вот она! Милосердный Господь вернул мне ее. Эй вы! Идите все сюда! Есть там кто-нибудь? Пусть взглянет, моя дочь со мной! Иисусе сладчайший, как она прекрасна! Пятнадцать лет ты заставил меня ждать, милосердный боже, для того, чтобы вернуть ее мне красавицей. Так, значит, цыганки не сожрали eel Кто же это выдумал? Доченька! Доченька, поцелуй меня! Добрые цыганки! Я люблю цыганок... Да, это ты! Так вот почему мое сердце всегда трепетало, когда ты проходила мимо! А я-то думала, что это от ненависти! Прости меня, моя Агнесса, прости меня! Я казалась тебе очень злой, не правда ли? Я люблю тебя... Где твоя крошечная родинка на шейке, где она? Покажи! Вот она! О, как ты прекрасна! Это я вам подарила ваши огромные глаза, сударыня. Поцелуй меня. Я люблю тебя! Теперь мне все равно, что у других матерей есть дети, теперь мне до этого нет дела. Пусть они придут сюда. Вот она, моя дочь. Вот ее шейка, ее глазки, ее волосы, ее ручка. Видали вы кого-нибудь прекраснее, чем она? О, я ручаюсь вам, что у нее-то уж будут поклонники! Пятнадцать лет я плакала. Вся красота моя истаяла - и вновь расцвела в ней. Поцелуй меня!
      Она шептала ей безумные слова, все очарование которых таилось в их выразительности. Она привела в такой беспорядок одежду молодой девушки, что та краснела; она гладила ее шелковистые волосы, целовала ее ноги, колени, лоб, глаза и всем восхищалась. Девушка подчинялась всему и лишь изредка тихонько, с бесконечной нежностью повторяла:
      - Матушка!
      - Видишь ли, доченька, - говорила затворница, прерывая свою речь поцелуями, - я буду очень любить тебя. Мы уедем отсюда. Мы будем счастливы! Я получила кое-какое наследство в Реймсе, на нашей родине. Ты помнишь Реймс? Ах нет, ты не можешь его помнить, ты была еще крошкой! Если бы ты знала, какая ты была хорошенькая, когда тебе было четыре месяца! У тебя были такие крошечные ножки, что любоваться ими приходили даже из Эперне, а ведь это за семь лье от Реймса! У нас будет свое поле, свой домик. Ты будешь спать в моей постели. Боже мой! Боже мой! Кто бы мог этому поверить! Моя дочь со мной!
      - Матушка! - продолжала девушка, справившись, наконец, со своим волнением. - Цыганка все это мне предсказывала. Была одна добрая цыганка, которая всегда заботилась обо мне, как кормилица, - она умерла в прошлом году. Это она надела мне на шею ладанку. Она постоянно твердила: "Малютка! Береги эту вещичку. Это сокровище. Она поможет тебе найти мать. Ты носишь мать свою на груди". Цыганка это предсказала!
      Вретишница вновь сжала дочь в объятиях.
      - Дай я тебя поцелую! Ты так мило все это рассказываешь! Когда мы приедем на родину, то пойдем в церковь и обуем в эти башмачки статую младенца Иисуса. Мы должны это сделать для милосердной пречистой Девы. Боже мой! Какой у тебя прелестный голосок! Когда ты сейчас говорила со мною, твоя речь звучала, как музыка! Боже всемогущий! Я нашла своего ребенка! Это невероятно! Если я не умерла от такого счастья, от чего же тогда можно умереть?
      И тут она опять принялась хлопать в ладоши, смеяться и восклицать:
      - Мы будем счастливы!
      В эту минуту со стороны моста Богоматери и с набережной в келью донеслись бряцанье оружия и все приближавшийся конский топот. Цыганка в отчаянии бросилась в объятия вретишницы:
      - Матушка! Спаси меня! Они идут!
      Затворница побледнела.
      - О небо! Что ты говоришь! Я совсем забыла. За тобой гонятся! Что же ты сделала?
      - Не знаю, - ответила несчастная девушка, - но меня приговорили к смерти.
      - К смерти! - воскликнула Гудула, пошатнувшись, словно сраженная молнией. - К смерти! - медленно повторила она, пристально глядя на дочь.
      - Да, матушка, - растерянно продолжала девушка. - Они хотят меня убить. Вот они идут за мной. Эта виселица - для меня! Спаси меня! Спаси меня! Они уже близко! Спаси меня!
      Затворница несколько мгновений стояла, словно каменное изваяние, затем, с сомнением покачав головой, разразилась хохотом, своим ужасным прежним хохотом:
      - О! О! Нет, ты бредишь! Как бы не так! Потерять ее - и чтобы это длилось пятнадцать лет, а потом найти - и только на одну минуту! И ее отберут у меня! Отнимут теперь, когда она прекрасна, когда она уже выросла, когда она говорит со мной, когда она любит меня! Они придут сожрать ее на моих глазах, на глазах матери! Нет! Это невозможно! Милосердный Господь не допустит этого.
      Конный отряд, видимо, остановился, и чей-то голос крикнул издали:
      - Сюда, господин Тристан! Священник сказал, что мы найдем ее возле Крысиной норы.
      Снова послышался конский топот.
      Затворница вскочила с отчаянным воплем.
      - Беги! Беги, дитя мое! Я вспомнила все! Ты права. Это идет твоя смерть! О ужас! Проклятье! Беги!
      Она просунула голову в оконце и быстро отшатнулась.
      - Стой! - тихо, отрывисто и мрачно сказала она, судорожно сжимая руку цыганки, помертвевшей от ужаса. - Стой! Не дыши! Везде солдаты. Тебе не убежать. Слишком светло.
      Сухие ее глаза горели. Она умолкла. Большими шагами ходила она по келье. Время от времени останавливалась и, вырывая у себя клок седых волос, рвала их зубами.
      Вдруг она сказала:
      - Они приближаются. Я с ними поговорю. Спрячься сюда, в этот угол. Они не заметят тебя. Я скажу, что ты убежала, что я тебя не удержала, и поклянусь Богом.
      Она отнесла свою дочь в самый дальний угол кельи, куда снаружи нельзя было заглянуть. Там она усадила ее, позаботившись о том, чтобы руки и ноги ее не выступали из мрака, распустила ее черные волосы и, прикрыв ими белое ее платье, поставила перед ней свою кружку и камень - единственное ее имущество, - уверенная в том, что эта кружка и этот камень помогут ей скрыть дочь. Немного успокоившись, она упала на колени и принялась молиться. День только занимался, и Крысиная нора еще тонула во тьме.
      В это мгновение возле самой кельи послышался зловещий голос священника.
      - Сюда! - кричал он. - Сюда, капитан Феб де Шатопер!
      При звуке этого имени, этого голоса Эсмеральда, притаившаяся в своем углу, зашевелилась.
      - Не двигайся! - прошептала Гудула.
      В ту же секунду у кельи послышался шум голосов, конский топот и бряцанье оружия. Мать вскочила и встала перед оконцем, чтобы загородить его. Она увидела большой вооруженный отряд пешей и конной стражи, выстроившийся на Гревской площади. Начальник спрыгнул с лошади и подошел к ней.
      - Старуха! - сказал этот свирепого вида человек затворнице. - Мы ищем ведьму, чтобы ее повесить. Нам сказали, что она у тебя.
      Несчастная мать постаралась принять самый равнодушный вид.
      - Не понимаю, что вы такое говорите, - ответила она.
      Человек продолжал:
      - Черт возьми! Что же он нам напел, этот сумасшедший архидьякон? Где он?
      - Он исчез, господин, - ответил один из стрелков.
      - Ну, старая дура, - продолжал начальник, - не врать! Тебе поручили стеречь колдунью. Куда ты ее девала?
      Затворница, боясь отнекиваться, чтобы не возбудить подозрений, угрюмо и с показным простодушием ответила:
      - Если вы говорите об этой высокой девчонке, которую мне час тому назад навязали, так она укусила меня, и я ее выпустила. Ну вот! А теперь оставьте меня в покое.
      Начальник отряда скорчил недовольную гримасу.
      - Смотри, не вздумай мне врать, старая карга! - повторил он. - Я Тристан-Отшельник, кум короля. Тристан-Отшельник, понимаешь? - Оглядывая Гревскую площадь, он добавил: - Здесь на это имя отзывается эхо.
      - Будь вы хоть Сатана-Отшельник, больше того, что я сказала, я не скажу, и бояться вас мне нечего, - сказала Гудула, к которой снова вернулась надежда.
      - Вот так баба, черт возьми! - воскликнул Тристан. - Значит, проклятая девка улизнула! Ну, а в какую сторону она побежала?
      Гудула с равнодушным видом ответила:
      - Кажется, по Овечьей улице.
      Тристан обернулся и подал своему отряду знак двинуться в путь. Затворница перевела дыхание.
      - Господин! - вдруг заговорил один из стрелков. - Спросите старую ведьму, почему у нее сломаны прутья оконной решетки.
      Этот вопрос наполнил сердце несчастной матери мучительной тревогой. Однако она не совсем утратила присутствия духа.
      - Они всегда были такие, - запинаясь, ответила она.
      - Уж будто! - возразил стрелок. - Еще вчера они стояли тут красивым черным крестом, который призывал к благочестию!
      Тристан исподлобья взглянул на затворницу.
      - Ты что это, бабушка, путаешь?
      Несчастная сообразила, что все зависит от ее выдержки; тая в душе смертельную тревогу, она рассмеялась. На это способна лишь мать.
      - Вот тебе раз! - сказала она. - Да этот человек пьян, что ли? Еще год тому назад тележка, груженная камнями, задела решетку оконца и погнула прутья! Уж как я проклинала возчика!
      - Это верно, - поддержал ее другой стрелок, - я сам видел.
      Всегда и всюду найдутся люди, которые все видели. Это неожиданное свидетельство стрелка ободрило затворницу, которую этот допрос заставил пережить чувства человека, переходящего пропасть по лезвию ножа.
      Но ей суждено было беспрестанно переходить от надежды к отчаянию.
      - Если бы решетку сломала тележка, то прутья вдавились бы внутрь, а они выгнуты наружу, - заметил первый стрелок.
      - Эге! - обратился Тристан к стрелку. - Нюх-то у тебя, словно у следователя Шатле. Ну что ты на это скажешь, старуха?
      - Боже мой! - воскликнула дрожащим от слез голосом доведенная до отчаяния Гудула. - Клянусь вам, господин, что эти прутья поломала тележка. Вы ведь слыхали, вон тот человек сам это видел. А потом, какое все это имеет отношение к вашей цыганке?
      - Гм!.. - проворчал Тристан.
      - Черт возьми! - воскликнул стрелок, польщенный похвалою начальника. - А надлом-то на прутьях совсем свежий!
      Тристан покачал головой. Гудула побледнела.
      - Когда, говоришь, проезжала здесь тележка!
      - Да вроде как месяц тому назад или недели две, монсеньер. Хорошо не помню.
      - А сначала она говорила, что год, - заметил стрелок.
      - Подозрительно! - сказал Тристан.
      - Монсеньер! - закричала Гудула, все еще прижимаясь к оконцу и трепеща при мысли, что подозрение может заставить их заглянуть в келью. - Господин! Клянусь, эту решетку сломала тележка. Клянусь вам всеми небесными ангелами. А если я вру, то пусть я буду проклята навеки, пусть буду вероотступницей!
      - Уж очень горячо ты клянешься! - сказал Тристан, окидывая ее инквизиторским взглядом.
      Бедная женщина чувствовала, что теряет самообладание. Она стала делать промахи, с ужасом сознавая, что говорит совсем не то, что надо.
      Как раз в эту минуту прибежал стрелок и крикнул:
      - Господин! Старая ведьма все врет. Колдунья не могла бежать через Овечью улицу. Заградительную цепь не снимали всю ночь, и сторож говорит, что никто не проходил.
      Лицо Тристана с каждой минутой становилось все мрачнее.
      - Ну, а теперь что скажешь? - обратился он к затворнице.
      Она попыталась преодолеть и это затруднение.
      - Почем я знаю, господин, может быть, я и ошиблась. Мне думается, она переправилась через реку.
      - Но это же в обратную сторону, - сказал Тристан. - Да и мало вероятно, чтобы она захотела вернуться в Сите, где ее ищут. Ты врешь, старуха!
      - И кроме того, - вставил первый стрелок, - ни с той, ни с другой стороны нет никаких лодок.
      - Она могла броситься вплавь, - сказала затворница, отстаивая пядь за пядью свои позиции.
      - Разве женщины умеют плавать? - спросил стрелок.
      - Черт возьми! Старуха, ты врешь! Врешь! - злобно крикнул Тристан. - Меня так и подмывает плюнуть на эту колдунью и схватить тебя вместо нее. Четверть часика в застенке вырвут правду из твоей глотки! Идем, следуй за нами.
      Она с жадностью ухватилась за эти слова.
      - Как вам угодно, господин. Пусть будет по-вашему! Пытка? Я готова! Ведите меня. Скорей, скорей! Идемте!
      "А тем временем, - думала она, - моя дочь успеет скрыться".
      - Черт возьми! - сказал Тристан. - Она так и рвется на дыбу! Не пойму я эту сумасшедшую!
      Из отряда выступил седой сержант ночного дозора и, обратившись к нему, сказал:
      - Она действительно сумасшедшая, господин. И если она упустила цыганку, то не по своей вине. Она их ненавидит. Пятнадцать лет я в ночном дозоре и каждый вечер слышу, как она проклинает цыганок на все лады. Если та, которую мы ищем, - маленькая плясунья с козой, то эту она особенно ненавидит.
      Гудула сделала над собой усилие и сказала:
      - Да, эту особенно.
      Остальные стрелки единодушно подтвердили слова старого сержанта. Это убедило Тристана-Отшельника. Потеряв надежду что-либо вытянуть из затворницы, он повернулся к ней спиной, и она с невыразимым волнением глядела, как он медленно направлялся к своему коню.
      - Ну, трогай! - проговорил он сквозь зубы. - Вперед! Надо продолжать поиски. Я не усну, пока цыганка не будет повешена.
      Однако он еще помедлил, прежде чем вскочить на коня. Гудула, ни жива ни мертва, следила за тем, как он беспокойно оглядывал площадь, словно охотничья собака, чующая дичь и не решающаяся уйти. Наконец он тряхнул головой и вскочил в седло. Подавленное ужасом сердце Гудулы снова забилось, и она прошептала, обернувшись к дочери, на которую до сей поры ни разу не решалась взглянуть:
      - Спасена!
      Бедняжка все это время просидела в углу, боясь вздохнуть, боясь пошевельнуться, с одной лишь мыслью о предстоящей смерти. Она не упустила ни единого слова из разговора матери с Тристаном, и все муки матери находили отклик и в ее сердце. Она чувствовала, как трещала нить, которая держала ее над бездной, двадцать раз ей казалось, что вот-вот нить эта порвется, и только сейчас она вздохнула наконец свободнее, ощутив под ногами опору. В эту минуту до нее донесся голос, говоривший Тристану:
      - Рога дьявола! Господин начальник! Я человек военный, и не мое дело вешать колдуний. С чернью мы покончили. Остальным займетесь сами. Если позволите, я вернусь к отряду, который остался без капитана.
      Это был голос Феба де Шатопера Нет слов, чтобы передать, что произошло в душе цыганки. Так, значит, он здесь, ее друг, ее защитник, ее опора, ее убежище, ее Феб. Она вскочила и, прежде чем мать успела удержать ее, бросилась к окошку.
      - Феб! Ко мне, мой Феб! - крикнула она.
      Но Феба уже не было Он мчался галопом и свернул на улицу Ножовщиков. Зато Тристан был еще здесь.
      Затворница с диким рычаньем бросилась на дочь Она оттащила ее назад, вонзив ей в шею ногти, - матери-тигрицы не отличаются особой осторожностью Но было уже поздно. Тристан ее увидел.
      - Эге! - воскликнул он со смехом, обнажившим до корней его зубы, что придало его лицу сходство с волчьей мордой - В мышеловке-то оказались две мыши!
      - Я так и думал, - сказал стрелок.
      Тристан потрепал его по плечу и сказал.
      - У тебя нюх, как у кошки. А ну, где тут Анриэ Кузен?
      Человек с гладкими волосами, не похожий ни по виду, ни по одежде на стрелка, выступил из рядов Платье на нем было наполовину коричневое, наполовину серое, с кожаными рукавами, в сильной руке он держал связку веревок Этот человек всегда сопровождал Тристана, как Тристан - Людовика XI.
      - Послушай, дружище, - обратился к нему Тристан-Отшельник, - я полагаю, что это та самая колдунья, которую мы ищем. Вздерни-ка ее! Лестница при тебе?
      - Лестница там, под навесом Дома с колоннами, - ответил человек. - Ее как, на этой вот перекладине вздернуть, что ли? - спросил он, указывая на каменную виселицу.
      - На этой?
      - Хо-хо! - еще более грубым и злобным хохотом, чем его начальник, захохотал палач - Ходить далеко не придется!
      - Ну, поживей! Потом нахохочешься! - крикнул Тристан.
      Затворница с той самой минуты, как Тристан заметил ее дочь и всякая надежда на спасенье была утрачена, не произнесла больше ни слова Она бросила бедную полумертвую цыганку в угол склепа и снова встала перед оконцем, вцепившись обеими руками, словно когтями, в угол подоконника Она бесстрашно ожидала стрелков. Ее глаза приняли прежнее дикое и безумное выражение. Когда Анриэ Кузен подошел к келье, лицо Гудулы стало таким свирепым, что он попятился.
      - Господин! - спросил он, подойдя к Тристану - Которую же из них взять?
      - Молодую.
      - Тем лучше! Со старухой трудненько было бы справиться.
      - Бедная маленькая плясунья с козочкой! - заметил старый сержант ночного дозора.
      Анриэ Кузен опять подошел к оконцу. Взгляд несчастной матери заставил его отвести глаза. С некоторой робостью он проговорил:
      - Сударыня...
      Она прервала его еле слышным яростным шепотом.
      - Кого тебе нужно?
      - Не вас, - ответил он, - ту, другую.
      - Какую другую?
      - Ту, что помоложе.
      Она принялась трясти головой.
      - Здесь нет никого! Никого! Никого! - кричала она.
      - Есть! - возразил палач. - Вы сами прекрасно знаете. Позвольте мне взять молодую А вам я никакого зла не причиню.
      Она возразила со странной усмешкой.
      - Вот как! Мне ты не хочешь причинить зла!
      - Отдайте мне только ту, другую, сударыня Так приказывает господин начальник.
      Она повторила, глядя на него безумными глазами.
      - Здесь никого нет.
      - А я вам повторяю, что есть! - крикнул палач - Мы все видели, что вас было двое.
      - Погляди сам! - сказала затворница. - Сунь голову в окошко!
      Палач взглянул на ее ногти и не решился.
      - Поторапливайся! - крикнул Тристан. Выстроив отряд полукругом перед Крысиной норой, он подъехал к виселице.
      Анриэ Кузен в сильнейшем замешательстве еще раз подошел к начальнику. Он положил веревки на землю и, неуклюже переминаясь с ноги на ногу, стал мять в руках шапку.
      - Как же туда войти, господин? - спросил он.
      - Через дверь.
      - Двери нет.
      - Через окно.
      - Слишком узкое.
      - Так расширь его! - злобно крикнул Тристан. - Разве нет у тебя кирки?
      Мать, по-прежнему настороженная, наблюдала за ними из глубины своей норы. Она уже больше ни на что не надеялась, она не знала, что делать, она только не хотела, чтобы у нее отняли дочь.
      Анриэ Кузен пошел за инструментами, которые лежали в ящике под навесом Дома с колоннами. Заодно он вытащил оттуда и лестницу-стремянку, которую тут же приставил к виселице. Пять-шесть человек из отряда вооружились кирками и ломами. Тристан направился вместе с ними к оконцу.
      - Старуха! - строго сказал ей начальник. - Отдай нам девчонку добром.
      Она взглянула на него, словно не понимая, чего он от нее хочет.
      - Черт возьми! - продолжал Тристан. - Почему ты не хочешь, чтобы мы повесили эту колдунью, как то угодно королю?
      Несчастная разразилась диким хохотом.
      - Почему не хочу? Она моя дочь!
      Выражение, с которым она произнесла эти слова, заставило вздрогнуть даже самого Анриэ Кузена.
      - Мне очень жаль, - ответил Тристан, - но такова воля короля.
      А затворница, еще громче захохотав жутким хохотом, крикнула:
      - Что мне за дело до твоего короля творят тебе, что это моя дочь!
      - Пробивайте стену! - приказал Тристан.
      Чтобы расширить отверстие, достаточно было вынуть под оконцем один ряд каменной кладки. Когда мать услышала удары кирок и ломов, пробивавших ее крепость, она испустила ужасающий вопль и стала с невероятной быстротой кружить по келье, - эту повадку дикого зверя приобрела она, сидя в своей клетке. Она молчала, но глаза ее горели. У стрелков захолонуло сердце.
      Внезапно она схватила свой камень и, захохотав, с размаху швырнула его в стрелков. Камень, брошенный неловко, ибо руки ее дрожали, упал к ногам коня Тристана, никого не задев. Затворница заскрежетала зубами.
      Хотя солнце еще не совсем взошло, но было уже светло, и чудесный розоватый отблеск лег на старые полуразрушенные трубы Дома с колоннами. Это был тот час, когда обитатели чердаков, просыпающиеся раньше всех, весело отворяют свои оконца, выходящие на крышу. Поселяне и торговцы фруктами, верхом на осликах, потянулись на рынки через Гревскую площадь. Задерживаясь на мгновение возле отряда стрелков, собравшихся вокруг Крысиной норы, они с удивлением смотрели на них, а затем продолжали свой путь.
      Затворница сидела возле дочери, заслонив ее и прикрыв своим телом, с остановившимся взглядом прислушиваясь к тому, как лежавшее без движения несчастное дитя шепотом повторяло: "Феб! Феб!"
      По мере того как работа стражи, ломавшей стену, подвигалась вперед, мать невольно откидывалась и все сильнее прижимала девушку к стене. Вдруг она заметила (она не спускала глаз с камня), что камень подался, и услышала голос Тристана, подбодрявшего солдат. Она очнулась от своего недолгого оцепенения и закричала. Голос ее то резал слух, как скрежет пилы, то захлебывался, словно все проклятия теснились в ее устах, чтобы разом вырваться наружу.
      - О-о-о! Какой ужас! Разбойники! Неужели вы в самом деле хотите отнять у меня дочь? Я же вам говорю, что это моя дочь! Подлые, низкие палачи! Гнусные, грязные убийцы! Помогите! Помогите! Пожар! Неужто они отнимут у меня мое дитя? Кого же тогда называют милосердным богом?
      Затем она с пеной у рта, с блуждающим взором, стоя на четвереньках и ощетинясь, словно пантера, обратилась к Тристану:
      - Ну-ка, подойди, попробуй взять у меня мою дочь! Ты что, не понимаешь? Женщина говорит тебе, что это ее дочь! Знаешь ли ты, что значит дочь? Эй ты, волк! Разве ты никогда не спал со своей волчицей? Разве у тебя никогда не было волчонка? А если у тебя есть детеныши, то, когда они воют" разве у тебя не переворачивается нутро?
      - Вынимайте камень, - приказал Тристан, - он чуть держится.
      Рычаги приподняли тяжелую плиту. Как мы уже упоминали, это был последний оплот несчастной матери. Она бросилась на нее, она хотела ее удержать, она царапала камень ногтями. Но массивная глыба, сдвинутая с места шестью мужчинами, вырвалась у нее из рук и медленно, по железным рычагам, соскользнула на землю.
      Видя, что вход готов, мать легла поперек отверстия, загораживая пролом своим телом, колотясь головою о камень, ломая руки, крича охрипшим от усталости, еле слышным голосом: "Помогите! Пожар! Горим!"
      - Теперь берите девчонку! - все так же невозмутимо приказал Тристан.
      Мать окинула стрелков таким грозным взглядом, что они охотнее бы попятились, чем пошли на приступ.
      - Ну же, - продолжал Тристан, - Анриэ Кузен, вперед!
      Никто не тронулся с места.
      - Клянусь Христовой башкой! - выругался Тристан. - Струсили перед бабой! А еще солдаты!
      - Да разве это женщина, господин? - заметил Анриэ Кузен.
      - У нее львиная грива! - заметил другой.
      - Вперед! - приказал начальник. - Отверстие широкое. Пролезайте по трое в ряд, как в брешь при осаде Понтуаза. Пора с этим покончить, клянусь Магометом! Первого, кто повернет назад, я разрублю пополам!
      Очутившись между двумя опасностями - матерью и начальником, - стрелки, после некоторого колебания, решили направиться к Крысиной норе.
      Затворница, стоя на коленях, отбросила с лица волосы и беспомощно уронила худые исцарапанные руки. Крупные слезы выступили у нее на глазах и одна за другой побежали по бороздившим ее лицо морщинам, словно ручей по проложенному руслу. Она заговорила таким умоляющим, нежным, кротким и таким хватающим за душу голосом, что вокруг Тристана не один старый вояка с сердцем людоеда утирал себе глаза.
      - Милостивые государи! Господа стражники! Одно только слово! Я должна вам кое-что рассказать! Это моя дочь, понимаете? Моя дорогая малютка дочь, которую я когда-то утратила! Послушайте, это целая история. Представьте себе, я очень хорошо знаю господ стражников. Они всегда были добры ко мне, еще в ту пору, когда мальчишки бросали в меня камнями за мою распутную жизнь. Послушайте! Вы оставите мне дочь, когда узнаете все! Я несчастная уличная девка. Ее украли у меня цыганки. И это так же верно, как то, что пятнадцать лет я храню у себя ее башмачок. Вот он, глядите! Вот какая у нее была ножка. В Реймсе! Шантфлери! Улица Великой скорби! Может, слышали? То была я в дни вашей юности. Хорошее было времечко! Неплохо было провести со мной часок. Вы ведь сжалитесь надо мной, господа, не правда ли? Ее украли у меня цыганки, и пятнадцать лет они прятали ее от меня. Я считала ее умершей. Подумайте, друзья мои, - умершей! Пятнадцать лет я провела здесь, в этом погребе, без огня зимой. Тяжко это было. Бедный дорогой башмачок! Я так стенала, что милосердный господь услышал меня. Нынче ночью он возвратил мне дочь. Это чудо господне. Она не умерла. Вы ее не отнимете у меня, я знаю. Если бы вы хотели взять меня, это дело другое, но она дитя, ей шестнадцать лет! Дайте же ей насмотреться на солнце! Что она вам сделала? Ничего. Да и я тоже. Если бы вы только знали! Она - все, что у меня есть на свете! Глядите, какая я старая. Ведь это божья матерь ниспослала мне свое благословенье! А вы все такие добрые! Ведь вы же не знали, что это моя дочь, ну, а теперь вы это знаете! О! Я так люблю ее! Господин главный начальник! Легче мне распороть себе живот, чем увидеть хоть маленькую царапинку на ее пальчике! У вас такое доброе лицо, господин! Теперь, когда я вам все рассказала, вам все стало понятно, не правда ли? О, у вас тоже была мать, господин! Ведь вы оставите мне мое дитя? Взгляните: я на коленях умоляю вас об этом, как молят самого Иисуса Христа! Я ни у кого ничего не прошу. Я из Реймса, милостивые господа, у меня там есть клочок земли, доставшийся мне от моего дяди Майе Прадона. Я не нищенка. Мне ничего не надо, - только мое дитя! О! Я хочу сохранить мое дитя! Господь-вседержитель вернул мне его не напрасно! Король! Вы говорите, король? Но разве для него такое уж большое удовольствие, если убьют мою малютку? И потом, король добрый. Это моя дочь! Моя, моя дочь! А не короля! И не ваша! Я хочу уехать! Мы хотим уехать! Вот идут две женщины, из которых одна мать, а другая дочь, ну и пусть себе идут! Дайте же нам уйти! Мы обе из Реймса. О! Вы все очень добрые, господа стражники. Я всех вас так люблю!.. Вы не возьмете у меня мою дорогую крошку, это невозможно! Ведь правда, это невозможно? Мое дитя! Дитя мое!
      Мы не в силах описать ни ее жесты, ни ее голос, ни слезы, которыми она захлебывалась, ни руки, которые она то складывала с мольбою, то ломала, ни ее улыбку, переворачивавшую душу, ни ее молящий взор, вопли, вздохи и горестные, надрывающие сердце рыдания, которыми она сопровождала свою отрывистую, бессвязную, безумную речь. Наконец, когда она умолкла, Тристан-Отшельник нахмурил брови, чтобы скрыть слезу, навернувшуюся на его глаза - глаза тигра. Однако он преодолел свою слабость и коротко ответил ей:
      - Такова воля короля!
      Потом, наклонившись к Анриэ Кузену, прошептал: "Кончай скорей!" Быть может, грозный Тристан почувствовал, что и он может дрогнуть.
      Палач и стража вошли в келью. Мать не препятствовала им, она лишь подползла к дочери и, судорожно обхватив ее обеими руками, закрыла своим телом.
      Цыганка увидела приближавшихся к ней солдат. Ужас смерти вернул ее к жизни.
      - Мать моя! - с выражением невыразимого отчаяния крикнула она. - Матушка, они идут! Защити меня!
      - Да, любовь моя, да, я защищаю тебя! - упавшим голосом ответила мать и, крепко сжимая ее в своих объятиях, покрыла ее поцелуями. Обе - и мать и дочь, простершиеся на земле, - не могли не вызывать сострадания.
      Анриэ Кузен схватил девушку поперек туловища. Почувствовав прикосновение его руки, она слабо вскрикнула и потеряла сознание. Палач, из глаз которого капля за каплей падали крупные слезы, хотел было взять девушку на руки. Он попытался оттолкнуть мать, руки которой словно узлом стянулись вокруг стана дочери, но она так крепко обняла свое дитя, что ее невозможно было оторвать. Тогда Анриэ Кузен поволок из кельи девушку, а вместе с нею и мать. У матери глаза были тоже закрыты.
      К этому времени солнце взошло, и на площади уже собралась довольно многочисленная толпа зевак, наблюдавших издали, как что-то тащат к виселице по мостовой. Таков был обычай Тристана при совершении казней. Он не любил близко подпускать любопытных.
      В окнах не было видно ни души. И только на верхушке той башни Собора Богоматери, с которой видна Гревская площадь, на ясном утреннем небе вырисовывались черные силуэты двух мужчин, должно быть глядевших вниз на площадь.
      Анриэ Кузен остановился вместе со своим грузом у подножия роковой лестницы и, с трудом переводя дыханье, - до того он был растроган, - накинул петлю на прелестную шейку девушки. Несчастная почувствовала страшное прикосновение пеньковой веревки. Она подняла веки и над самой своей головой увидела простертую руку каменной виселицы. Она вздрогнула и громким, душераздирающим голосом крикнула:
      - Нет! Нет! Не хочу!
      Мать, зарывшаяся головой в одежды дочери, не промолвила ни слова; видно было лишь" как дрожало все ее тело, как жадно и торопливо целовала она свою дочь. Палач воспользовался этой минутой, чтобы разомкнуть ее руки, которыми она сжимала осужденную. То ли обессилев, то ли отчаявшись, она не сопротивлялась. Палач взвалил девушку на плечо, и тело прелестного создания, грациозно изогнувшись, запрокинулось рядом с его большой головой. Потом он ступил на лестницу, собираясь подняться.
      В эту минуту мать, скорчившаяся на мостовой, широко раскрыла глаза. Она поднялась, лицо ее было страшно; молча, как зверь на добычу, она бросилась на палача и вцепилась зубами в его руку. Это произошло молниеносно. Палач взвыл от боли. К нему подбежали. С трудом высвободили его окровавленную руку Мать хранила глубокое молчание. Ее отпихнули Голова ее тяжело ударилась о мостовую. Ее приподняли Она упала опять. Она была мертва.
      Палач, не выпустивший девушки из рук, стал снова взбираться по лестнице.
      II. La creatura bella bianco vestita (Dante) [154]
      Когда Квазимодо увидел, что келья опустела, что цыганки здесь нет, что, пока он защищал ее, она была похищена, он вцепился себе в волосы и затопал ногами от нежданного горя. Затем принялся бегать по всей церкви, разыскивая цыганку, испуская нечеловеческие вопли, усеивая плиты собора своими рыжими волосами Это было как раз в то мгновенье, когда победоносные королевские стрелки вступили в собор и тоже принялись искать цыганку. Бедняга глухой помогал им, не подозревая, каковы их намерения; он полагал, что врагами цыганки были бродяги. Он сам повел Тристана-Отшельника по всем уголкам собора, отворил ему все потайные двери, проводил за алтарь и в ризницы. Если бы несчастная еще находилась в храме, он предал бы ее.
      Когда утомленный бесплодными поисками Тристан, наконец, отступился, - а отступался он не так-то легко, - Квазимодо продолжал искать один. Отчаявшийся, обезумевший, он двадцать раз, сто раз обежал собор вдоль и поперек, сверху донизу, то взбираясь, то сбегая по лестницам, зовя, крича, обнюхивая, обшаривая, обыскивая, просовывая голову во все щели, освещая факелом каждый свод. Самец, потерявший самку, не мог бы рычать и громче и свирепее. Наконец, когда он убедился, и убедился окончательно, что Эсмеральды нет, что все кончено, что ее украли у него, он медленно стал подниматься по башенной лестнице, той самой лестнице, по которой он с таким торжеством, с таким восторгом взбежал в тот день, когда спас ее. Он прошел по тем же местам, поникнув головой, молча, без слез, почти не дыша. Церковь вновь опустела и погрузилась в молчание. Стрелки ее покинули, чтобы устроить на колдунью облаву в Сите. Оставшись один в огромном Соборе Богоматери, еще несколько минут назад наполненном шумом осады. Квазимодо направился к келье, в которой цыганка так долго спала под его охраной.
      Приближаясь к келье, он вдруг подумал, что, может быть, найдет ее там. Когда, огибая галерею, выходившую на крышу боковых приделов, он увидел узенькую келью с маленьким окошком и маленькой дверью, притаившуюся под упорной аркой, словно птичье гнездышко под веткой, у бедняги замерло сердце, и он прислонился к колонне, чтобы не упасть. Он вообразил, что, может быть, она вернулась, что какойнибудь добрый гений привел ее туда, что это мирная, надежная и уютная келья, и она не могла покинуть ее Он не смел двинуться с места, боясь спугнуть свою мечту. "Да, - говорил он себе, - да, она, вероятно, спит или молится. Не надо ее беспокоить".
      Но наконец, собравшись с духом, он на цыпочках приблизился к двери, заглянул и вошел. Никого! Келья была по-прежнему пуста. Несчастный глухой медленно обошел ее, приподнял постель, заглянул под нее, словно цыганка могла спрятаться между каменной плитой и тюфяком, затем покачал головой и застыл. Вдруг он в ярости затоптал ногою факел и, не вымолвив ни слова, не издав ни единого вздоха, с разбега ударился головою о стену и упал без сознания на пол.
      Придя в себя, он бросился на постель и, катаясь по ней, принялся страстно целовать это ложе, где только что спала девушка, и, казалось, еще дышавшее теплом; некоторое время он лежал неподвижно, как мертвый, потом встал и, обливаясь потом, задыхаясь, обезумев, принялся снова биться головой о стену с жуткой мерностью раскачиваемого колокола и упорством человека, решившего умереть. Обессилев, он снова упал, потом на коленях выполз из кельи и сел против двери, как олицетворенное изумление.
      Больше часа, не пошевельнувшись, просидел он так, пристально глядя на опустевшую келью, мрачнее и задумчивее матери, сидящей между опустевшей колыбелью и гробиком своего дитяти. Он не произносил ни слова; лишь изредка бурное рыданье сотрясало его тело, но то было рыданье без слез, подобное бесшумно вспыхивающим летним зарницам.
      По-видимому, именно тогда, доискиваясь в горестной своей задумчивости, кто мог быть неожиданным похитителем цыганки, он остановился на архидьяконе. Он припомнил, что у одного лишь Клода был ключ от лестницы, ведшей в келью, он припомнил его ночные покушения на девушку - первое, в котором он, Квазимодо, помогал ему, и второе, когда он. Квазимодо, помешал ему. Он припомнил множество подробностей и вскоре уже не сомневался более в том, что цыганку у него отнял архидьякон. Однако его уважение к священнику было так велико, его благодарность, преданность и любовь к этому человеку пустили такие глубокие корни в его сердце, что даже и теперь чувства эти противились острым когтям ревности и отчаяния.
      Он думал, что это сделал архидьякон, но кровожадная, смертельная ненависть, которою он проникся бы к любому иному, тут, когда это касалось Клода Фролло, обернулась у несчастного глухого глубочайшей скорбью.
      В ту минуту, когда его мысль сосредоточилась на священнике, упорные арки собора осветились утренней зарей, и он вдруг увидел на верхней галерее Собора Богоматери, на повороте наружной балюстрады, опоясывавшей свод над хорами, движущуюся фигуру. Она направлялась в его сторону. Он узнал ее. То был архидьякон.
      Клод шел тяжелой и медленной поступью, не глядя перед собой; он шел к северной башне, но взгляд его был обращен к правому берегу Сены. Он держал голову высоко, точно силясь разглядеть что-то поверх крыш. Такой косой взгляд часто бывает у совы, когда она летит вперед, а глядит в сторону. Архидьякон прошел над Квазимодо, не заметив его.
      Глухой, окаменев при его неожиданном появлении, увидел, как священник вошел в дверку северной башни. Читателю известно, что именно из этой башни можно было видеть Городскую ратушу. Квазимодо встал и пошел за архидьяконом.
      Звонарь поднялся по башенной лестнице, чтобы узнать, зачем поднимался по ней священник. Бедняга не ведал, что он сделает, что скажет, чего он хочет. Он был полон ярости и страха. В его сердце столкнулись архидьякон и цыганка.
      Дойдя до верха башни, он, прежде чем выступить из мрака лестницы на площадку, осторожно осмотрелся, ища взглядом священника. Тот стоял к нему спиной. Площадку колокольни окружает сквозная балюстрада. Священник, устремив взгляд на город, стоял, опираясь грудью на ту из четырех сторон балюстрады, которая выходит к мосту Богоматери.
      Бесшумно подкравшись сзади. Квазимодо старался разглядеть, на что так пристально смотрит архидьякон.
      Внимание священника было поглощено тем, на что он глядел, и он даже не услышал шагов Квазимодо.
      Великолепное, пленительное зрелище представляет собой Париж, - особенно Париж того времени, - с высоты башен Собора Богоматери летним ранним, веющим прохладою утром. Стоял июль. Небо было ясное. Несколько запоздавших звездочек угасали то там, то тут, и лишь одна, очень яркая, искрилась на востоке, где небо казалось всего светлее. Вот-вот должно было показаться солнце. Париж начинал просыпаться. В этом чистом, бледном свете резко выступали обращенные к востоку стены домов. Исполинская тень колоколен ползла с крыши на крышу, протягиваясь от одного конца города до другого. В некоторых кварталах уже слышались шум и говор. Тут раздавался колокольный звон, там - удары молота или дребезжание проезжавшей тележки. Кое-где на поверхности кровель уже возникали дымки, словно вырываясь из трещин огромной курящейся горы. Река, дробившая свои волны о быки стольких мостов, о мысы стольких островов, переливалась серебристой рябью. Вокруг города, за каменной его оградой, глаз тонул в широком полукруге клубившихся испарений, сквозь которые можно было смутно различить бесконечную линию равнин и изящную округлость холмов. Самые разные звуки реяли над полупроснувшимся городом. На востоке утренний ветерок гнал по небу белые пушистые хлопья, вырванные из гривы тумана, застилавшего холмы.
      На паперти кумушки с кувшинами для молока с удивлением указывали друг другу на невиданное разрушение главных дверей Собора Богоматери и на два потока расплавленного свинца, застывших в расщелинах камня. Это было все, что осталось от ночного мятежа. Костер, зажженный Квазимодо между двух башен, потух. Тристан уже очистил площадь и приказал бросить трупы в Сену. Короли, подобные Людовику XI, заботятся о том, чтобы кровопролитие не оставляло следов на мостовой.
      С внешней стороны балюстрады, как раз под тем местом, где стоял священник, находился один из причудливо обтесанных каменных желобов, которыми щетинятся готические здания. В расщелине этого желоба два прелестных расцветших левкоя, колеблемые ветерком, шаловливо раскланивались друг с другом, точно живые. Над башнями, высоко в небе, слышался щебет птиц.
      Но священник ничего этого не слышал, ничего этого не замечал. Он был из тех людей, для которых не существует ни утра, ни птиц, ни цветов. Среди этого необъятного простора, предлагавшего взору такое многообразие, его внимание было сосредоточено на одном.
      Квазимодо сгорал желанием спросить у него, что он сделал с цыганкой, но архидьякон, казалось, унесся в иной мир. Он, видимо, переживал одно из тех острейших мгновений, когда человек даже не почувствовал бы, как под ним разверзается бездна. Вперив взгляд в одну точку, он стоял безмолвный, неподвижный, и в этом безмолвии, в этой неподвижности было что-то до того страшное, что свирепый звонарь задрожал и не осмелился их нарушить. У него был другой способ спросить священника: он стал следить за направлением его взгляда, и взор его упал на Гревскую площадь.
      Он увидел то, на что глядел архидьякон. Возле постоянной виселицы стояла лестница. На площади виднелись кучки людей и множество солдат. Какой-то мужчина тащил по мостовой что-то белое, за которым волочилось что-то черное. Этот человек остановился у подножия виселицы.
      И тут произошло нечто такое, что Квазимодо не мог хорошо разглядеть. Не потому, чтобы его единственный глаз утратил зоркость, но потому, что скопление стражи у виселицы мешало ему видеть происходившее. Кроме того, в эту минуту взошло солнце, и такой поток света хлынул с горизонта, что все высокие точки Парижа - шпили, трубы и вышки - запылали одновременно.
      Тем временем человек стал взбираться по лестнице. Теперь Квазимодо отчетливо разглядел его. На плече он нес женщину-девушку в белой одежде; на шею девушки была накинута петля. Квазимодо узнал ее.
      То была она.
      Человек добрался до конца лестницы. Здесь он поправил петлю.
      Священник, чтобы лучше видеть, стал на колени на самой балюстраде.
      Внезапно человек резким движением каблука оттолкнул лестницу, и Квазимодо, уже несколько мгновений затаивавший дыхание, увидел, как на конце веревки, на высоте двух туаз над мостовой, закачалось тело несчастной девушки с человеком, вскочившим ей на плечи. Веревка перекрутилась в воздухе, и Квазимодо увидел, как по телу цыганки пробежали страшные судороги. Вытянув шею, с выкатившимися из орбит глазами священник тоже глядел на эту страшную сцену, на мужчину и девушку - на паука и муху.
      Вдруг в самое страшное мгновение сатанинский смех, смех, в котором не было ничего человеческого, исказил мертвенно-бледное лицо священника. Квазимодо не слышал этого смеха, но он увидел его.
      Звонарь отступил на несколько шагов за спиной архидьякона и внезапно, в порыве ярости кинувшись на него, своими могучими руками столкнул его в бездну, над которой наклонился Клод.
      - Проклятье! - крикнул священник и упал вниз.
      Водосточная труба, над которой он стоял, задержала его падение В отчаянии он обеими руками уцепился за нее, и в тот миг, когда он открыл рот, чтобы крикнуть еще раз, он увидел над краем балюстрады, над своей головой, наклонившееся страшное, дышавшее местью лицо Квазимодо.
      И он онемел.
      Под ним зияла бездна. До мостовой было более двухсот футов.
      В этом страшном положении архидьякон не вымолвил ни слова, не издал ни единого стона Он лишь извивался, делая нечеловеческие усилия взобраться по желобу до балюстрады Но его руки скользили по граниту, его ноги, царапая почерневшую стену, тщетно искали опоры. Тем, кому приходилось взбираться на башни Собора Богоматери, известно, что под балюстрадой находится каменный карниз. На ребре этого скошенного карниза бился несчастный архидьякон. Под ним была не отвесная, а ускользавшая от него вглубь стена.
      Чтобы вытащить его из бездны, Квазимодо достаточно было протянуть руку, но он даже не смотрел на Клода. Он смотрел на Гревскую площадь. Он смотрел на виселицу. Он смотрел на цыганку.


К титульной странице
Вперед
Назад