Подобными мыслями я пытался подбодрить себя, но слыхано ли, чтобы кто когда-либо становился веселым по принуждению, которое само по себе есть враг веселья? И вот, покуда я сидел в углу и предавался грустной задумчивости, ко мне подсел один из моих товарищей по заключению и вступил со мной в разговор. Я положил себе за правило никогда не отказывать в беседе никому, кто пожелал бы со мной говорить; ибо, если разговор его хорош, я могу почерпнуть из него что-нибудь для себя, а если плох - могу принести пользу собеседнику. На этот раз мне попался человек бывалый, с хорошей природной смекалкой, знающий, как говорится, свет, или, вернее, его изнанку. Он спросил меня, позаботился ли я о постели, а надо сказать, что я о ней и не подумал.
      - Напрасно! - воскликнул он. - Ибо здесь ничего, кроме соломы, не дадут, а ваша камера очень велика, и вам будет холодно. Впрочем, вы, я вижу, джентльмен, и так как я и сам в свое время принадлежал к их числу, то с радостью уступлю вам часть моих постельных принадлежностей.
      Я поблагодарил его и высказал удивление по поводу того, что встречаю такое человеколюбие в тюрьме, и, желая блеснуть своей образованностью, прибавил, что древний мудрец, видно, знал цену дружбе в несчастье, когда сказал: "Тон космон айре, эй дос тон этайрон".
      - И в самом деле, - продолжал я, - чем был бы мир, если бы мы были обречены на полное одиночество?
      - Вы говорите о мире, сударь, - подхватил мой товарищ по заключению. - Мир достиг дряхлого возраста, и, однако, космогония или сотворение мира озадачили не одно поколение философов. Какие только предположения не высказывали они о сотворении мира! Сапхониатон, Манефо, Берозус и Оцеллий Лукан - все они тщетно пытались разгадать эту задачу. У последнего есть даже такое изречение: "Анархон ара кай ателутайон то пан", - что означает...
      - Извините меня, сударь, если я перебью вашу ученую речь! - вскричал я. - Но мне сдается, что я уже все это слышал - не имел ли я удовольствия видеться с вами на уэллбриджской ярмарке и не зовут ли вас Эфраим Дженкинсон?
      Он только вздохнул в ответ.
      - Не припомните ли вы, - продолжал я, - некоего доктора Примроза, у которого покупали лошадь?
      Тут он узнал меня - обычный полумрак, царивший в тюрьме, и сгущавшиеся сумерки помешали ему прежде разглядеть мои черты.
      - Верно, сударь, - отвечал мистер Дженкинсон, - я вас отлично помню! Я купил у вас лошадь и забыл за нее заплатить, не так ли? Единственный опасный мне свидетель на ближайшей сессии суда - это ваш сосед Флембро, ибо он решительно намерен присягнуть в том, что я фальшивомонетчик... Я же от всей души раскаиваюсь, что обманул вас и что обманывал людей вообще, ибо вот, - тут он указал на свои кандалы, - до чего довели меня плутни!
      - Что ж, сударь, - отвечал я, - за вашу бескорыстную доброту ко мне я отплачу тем, что постараюсь смягчить, а то и вовсе избавить вас от показаний мистера Флембро, и с этой целью при первой же возможности направлю к нему своего сына. И я ничуть не сомневаюсь, что он мою просьбу выполнит. Что до моих показаний, то вы можете быть совершенно спокойны.
      - Ах, сударь, - воскликнул он, - я сделаю для вас все, что в моих силах. Больше половины моей постели я предоставлю вам и не дам вас в обиду в тюрьме, а я здесь как будто пользуюсь кое-каким влиянием.
      Я поблагодарил его, а затем не мог удержаться, чтобы не высказать своего удивления: сейчас он выглядел молодым человеком, между тем в прошлую мою встречу с ним я ему никак меньше шестидесяти не дал бы.
      - Сударь, - отвечал он, - вы мало знаете жизнь. Я тогда был в парике, а кроме того, я умею принимать любую личину и изображать собой кого хотите - и семнадцатилетнего юнца, и семидесятилетнего старца. Увы, сударь, я был бы уже богачом, кабы половину трудов, что потратил на то, чтобы сделаться плутом, положил на изучение какого-нибудь ремесла! Впрочем, какой я ни есть, а все же надеюсь быть вам полезным, и, может быть, в ту самую минуту, когда вы будете меньше всего этого ждать.
      Дальнейшая наша беседа была прервана появлением слуг тюремщика, которые, сделав перекличку, стали разводить нас по камерам. Сними был еще малый, который нес для меня пук соломы; он повел меня узким темным коридором в комнату, вымощенную такими же каменными плитами, что и та, из которой я вышел. В одном углу я разложил солому, покрыв ее сверху постелью, которою поделился со мной мистер Дженкинсон, после чего мой провожатый довольно любезно пожелал мне покойной ночи и ушел. Я предался обычным своим благочестивым размышлениям на сон грядущий, вознес хвалу небесному моему наставнику и проспал сладчайшим сном до самого утра.
      ГЛАВА XXVI
      Исправление тюремных нравов. Истинное правосудие должно не только
      карать, но и поощрять
     
      Рано поутру я был разбужен рыданиями моих близких, собравшихся вокруг моего ложа. Мрачная обстановка, видимо, подействовала на них угнетающим образом. Я мягко попенял им за их малодушие, уверив их, что в жизни не спал так покойно, как в эту ночь, а затем, не видя своей старшей дочери, стал о ней спрашивать. Мне отвечали, что треволнения вчерашнего дня так утомили ее и расстроили, что лихорадка ее усугубилась, и они сочли благоразумным оставить ее дома. Затем я велел сыну где-нибудь поблизости от тюрьмы подыскать одну или две комнаты, так, чтобы все могли разместиться. Он пошел исполнять мое приказание, но ему удалось снять лишь одну небольшую комнатку для матери с сестрами, зато добросердечный тюремный надзиратель разрешил ему вместе с маленькими братьями ночевать у меня. В углу им устроили вполне удобную, на мой взгляд, постель. Все же мне захотелось наперед узнать, пожелают ли мои малютки остаться в темнице, которая поначалу вселяла в них такой ужас.
      - Ну-с, молодцы, - воскликнул я, - нравится ли вам ваша новая постель?! Или вы, может быть, боитесь спать в такой темной комнате?
      - Что вы, батюшка, - ответил Дик, - с вами я не боюсь спать где угодно!
      - А я, - сказал Билл, которому шел всего пятый год, - я люблю лучше всего те комнаты, где живет мой батюшка.
      После этого я распределил между всеми членами семьи различные обязанности. Младшей дочери я дал строгий наказ оберегать сестру, которой день ото дня становилось хуже; жене поручил заботу о моем здоровье, а Дик и Билл должны были читать мне вслух.
      - Что же до тебя, сын мой, - продолжал я, - ты теперь наша единственная опора, от трудов рук твоих зависит все наше благополучие. Работая поденщиком, ты можешь выручить довольно денег, чтобы при известной бережливости все мы могли жить, не ведая нужды. Тебе уже шестнадцать, и господь дал тебе силы для того, чтобы ты употребил их во благо; ибо они нужны для того, чтобы спасти от голода беспомощных твоих родителей и всю твою семью. Итак, отправляйся искать работу сегодня же и приноси домой каждый вечер все, что заработаешь днем.
      Наставив его таким образом и определив обязанности каждого, я пошел в общее отделение, где было больше простора и воздуха. Впрочем, там я пробыл недолго, ибо брань, непристойности и жестокость, встретившие меня, как только я вошел, вскоре загнали меня назад, в мою каморку. Я просидел некоторое время там, дивясь заблуждению сих несчастных, которые, восстановив против себя человечество, выбивались из сил, чтобы заполучить еще более могущественного врага в будущем.
      Слепота их вызывала горячую мою жалость и заставила забыть собственные невзгоды. И я подумал, что мой долг попытаться обратить их на путь истинный. Поэтому я решил вновь выйти к ним, и невзирая на их насмешки, приняться увещевать их, надеясь покорить их своим упорством. Возвратившись в общую залу, я поделился с мистером Дженкинсоном этим намерением, которое, хоть и сильно рассмешило его, он все-таки сообщил остальным. Предложение мое было принято весьма благосклонно, ибо предвещало новую забаву, а публика эта иначе и веселиться не умела, как глумясь да безобразничая.
      Итак, к вящему веселью слушателей, я громко и отчетливо прочитал им несколько молитв. Сальные шуточки, произносимые шепотом, притворные стоны раскаяния, подмигивания и нарочитый кашель то и дело вызывали взрывы хохота. Несмотря на это, я продолжал читать с обычным своим воодушевлением. "Как знать, - рассуждал я, - может, слова мои ненароком и повлияют на которого-нибудь из них, и, уж во всяком случае, к столь благородному делу никакая скверна не пристанет!"
      От чтения я перешел к проповеди и старался не столько попрекать своих слушателей грехами их, сколько просто занять их воображение. Прежде чем приступить к самой проповеди, я сказал, что единственная причина, побуждающая меня обращаться к ним таким образом, есть забота об их благе; что сам я такой же арестант, как и они, и за проповедь свою ничего не получаю. Мне прискорбно, сказал я им, слушать их богохульства, ибо выгоды для них в этом нет никакой, прогадать же они могут очень много.
      - Ибо, истинно говорю я вам, друзья мои, - воскликнул я, - а я вас всегда буду почитать за своих друзей, пусть свет и отвернулся от вас, - сколько ни богохульствуйте, хоть двенадцать тысяч раз на дню, кошелек ваш от того не станет тяжелее ни на пенс. Зачем же в таком случае поминать ежеминутно дьявола, заискивая перед ним, когда вы видите, каково скверно обращается он с вами? Что он вам дал - полный рот богохульств да пустое брюхо! А судя по тому, что мне о нем известно, вы та, в будущем ничего хорошего от него не увидите.
      Если нас кто надует, - продолжал я, - мы обычно отказываемся иметь в дальнейшем с ним дело - и идем другому. Почему бы и вам не поискать другого хозяина, который, во-всяком случае, обещает вам одно - принять каждого из вас к себе? Право же, друзья мои, что может быть глупее, чем, совершив грабеж, искать убежища у полицейских? Не так ли поступаете вы? Все вы ищете утешения у того, кто для вас гораздо опасней, нежели самый свирепый сыщик; ибо сыщик завлечет вас, повесит - и дело с концом, а этот и завлечет, и на виселицу вздернет, да еще и после петли не выпустит из своих лап!
      Когда я кончил, многие из моих слушателей стали выражать мне одобрение, некоторые подходили и пожимали мне руку, божась, что я честный малый, и высказывая желание сойтись со мной покороче. Поэтому я обещал и на следующий день обратиться к ним с проповедью, и у меня даже появилась надежда в самом деле обратить их на путь спасения, ибо я всегда считал, что нет такого человека, который не мог бы исправиться; стрелы раскаяния, на мой взгляд, проникают в любое сердце, нужно лишь, чтобы стрелок был достаточно метким. Так положив в душе моей, я возвратился к себе; жена уже приготовила нам скромный обед, к которому мистер Дженкинсон просил дозволения присовокупить свой, затем чтобы, как он любезно выразился, усладиться моей беседой. С моими близкими он еще не был знаком, так как ко мне в камеру они прошли, минуя общее помещение, тем узким темным коридором, о котором я уже говорил. Дженкинсон был, видимо, поражен красотой моей младшей дочери, которой грустная задумчивость придавала теперь особое очарование, да и малютки мои привели ею в восхищение.
      - Ах, доктор! - воскликнул он. - Детки ваши так хороши, так чисты сердцем - разве здесь им место?
      - Да что, мистер Дженкинсон, - отвечал я, - они благодаря богу воспитаны в твердых правилах, и коль скоро они добродетельны сами, им ничто не опасно.
      - Я думаю, сударь, - продолжал мой товарищ по несчастью, - что для вас большое, должно быть, утешение иметь подле себя милое ваше семейство?
      - Утешение, мистер Дженкинсон? - отвечал я. - Еще какое, и я бы ни за что не согласился оказаться без них, ибо с ними и темница для меня дворец. И есть лишь один способ уязвить меня на этом свете - это причинить им зло.
      - В таком случае, сударь, - вскричал он, - боюсь, что я перед вами до некоторой степени виноват! Ибо кое-кому из присутствующих, - он взглянул в сторону Мозеса, - я, кажется, причинил зло, и теперь смиренно прошу у него прощения.
      Сын мой мгновенно припомнил его голос и черты, несмотря на весь его тогдашний маскарад, и с улыбкой протянул ему руку в знак прощения.
      - И все-таки, - сказал он при этом, - хотелось бы мне знать, что такое прочли вы в моем лице, что решились провести меня?
      - Эх, сударь! - отвечал тот. - Не лицо ваше, а белые чулки да черная лента в волосах ввели меня в искушение. Впрочем, не в обиду вам будь сказано, мне доводилось обманывать людей и более мудрых, чем вы; и все же, несмотря на всю мою ловкость, болваны меня в конце концов одолели.
      - Я полагаю, - вскричал мой сын, - что история такой жизни, как ваша, столь же занятна, сколь поучительна!
      - Ни то, ни другое, мой друг, - отвечал мистер Дженкинсон. - Повести, в которых рассказывается об одном лишь коварстве да о пороке человеческом, развивая в нас подозрительность, лишь замедляют наше продвижение вперед. Путник, что смотрит с недоверием на всякого, кто повстречается ему на пути, и поворачивает вспять, если встречный покажется ему похожим на разбойника, вряд ли вовремя достигнет места, куда он стремится. И по правде сказать, - продолжал он, - я по собственному опыту знаю, что нет на свете глупее человека, чем наш брат, умник. С детства меня считали очень хитрым, - мне еще и семи не было, когда дамы провозгласили меня настоящим маленьким мужчиной, в четырнадцать я узнал в совершенстве свет, научился ухарски заламывать шляпу и ухаживать за дамами; в двадцать, хоть я был еще совершенно честен, производил на всех впечатление плута, так что никто мне не доверял. И вот наконец мне пришлось и в самом деле сделаться мошенником, чтобы как-то жить, и с тех пор в голове моей не переставали роиться плутни, а сердце замирать от страха, что меня вот-вот разоблачат. Сколько раз доводилось мне дурачить простодушного вашего соседа, честного мистера Флембро - ведь так или иначе я его обманывал раз в год! И что же? Честный человек продолжал идти своим путем, не потеряв доверия к людям, и богател, в то время как я, несмотря на все свои плутни и уловки, прозябал в нужде, не имея притом утешения, которое выпадает тем, у кого совесть чиста. Однако расскажите мне, каким образом попали сюда вы? Как знать, может, я, не будучи в состоянии вырваться из тюрьмы сам, могу тем не менее вызволить своих друзей?
      Уступив его любопытству, я поведал ему всю цепь случайностей и безрассудств, которые ввергли меня в нынешнюю мою беду, и прибавил, что не имею ни малейшей надежды выбраться отсюда.
      Выслушав мою повесть, он несколько минут помолчал, затем хлопнул себя по лбу, словно сделал важное открытие, и стал откланиваться, говоря, что попытается изыскать способ к нашему спасению.
      ГЛАВА XXVII
      О том же предмете, что и предыдущая глава
     
      На следующее утро я поделился с женой и детьми своим планом исправления нравов заключенных, который они, впрочем, встретили весьма неодобрительно; они находили его не только неосуществимым, но и неприличным, говоря, что несмотря на все мои усилия, преступников мне не исправить, а вот сан свой я могу запятнать.
      - Прошу прощения, - возражал я, - каждый из этих людей, как бы низко он ни пал, - человек, и потому достоин моей любви. Добрый совет, будучи отвергнут, возвращается к советчику и обогащает его душу; пусть мои наставления и не помогут им исправиться, зато мне самому они принесут несомненную пользу. Поверьте, дети мои, если бы эти несчастные были принцами крови, толпы бросились бы угождать им, а на мой взгляд, душа, томящаяся в тюремных стенах, ничуть не менее драгоценна, нежели та, что обитает во дворце. Так, дорогие мои, я постараюсь помочь им, и быть может, не все они станут меня презирать; кто знает? - быть может, мне удастся хоть одну душу вытащить из бездны, и это будет великой радостью, ибо есть ли на земле что-либо драгоценнее души человеческой?
      С этими словами я покинул их и проследовал в общую залу, обитатели которой веселились, поджидая меня, причем у каждого была заготовлена какая-нибудь тюремная шутка, которую он жаждал поскорее испытать на ученом пасторе. Так, едва собрался я говорить, один из них, как бы невзначай, сбил мой парик на сторону и тотчас извинился. Другой, стоявший несколько поодаль, упражнялся в искусстве плевать сквозь зубы, так что брызги фонтаном падали на мою книгу. Третий произносил "аминь" тоном столь прочувствованным, что все так и покатывались со смеху. Четвертый украдкой вытащил у меня из кармана очки. Но одна выдумка вызвала особенно большое веселье, ибо, заметив, в каком порядке разложил я перед собой свои книги, некий весельчак ловко подменил одну из них, и на ее месте очутился сборник непристойных шуток.
      Впрочем, и не обращал никакого внимания на проказы вздорных этих людишек и продолжал свое дело, ибо знал наверное, что все, что есть смешного в моей попытке, будет казаться таковым только первое время, серьезное же останется навеки. План мой удался, и не прошло и шести дней, как многих охватило раскаяние, слушали же меня со вниманием все.
      Я мог поздравить себя с успехом: благодаря упорству и умению обращаться с людьми мне удалось пробудить совесть у людей, лишенных, казалось бы, каких бы то ни было признаков нравственного чувства; и вот я стал подумывать о том, чтобы облегчить им также и материальную их участь и сделать их жизнь в тюрьме более сносной. До сей поры переходили они из одной крайности в другую: от голода - к излишествам, от бешеного буйства - к горьким сетованиям. Единственным занятием их было ссориться друг с другом, играть в карты и вырезать чурки для того, чтобы приминать табак в трубке. Ненужное это ремесло, однако, подало мне благую мысль: усадить тех, кто захочет, вырезать болванки для табачных и сапожных лавок, купив по подписке необходимое для этого дерево; готовый товар сбывался по моему указанию, и таким образом каждый мог заработать кое-что - пустяки, конечно, но этого хватало на пропитание.
      Я не остановился, однако, на этом и учредил систему штрафов за безнравственные поступки и наград за особое прилежание. Так, меньше чем в двухнедельный срок я преобразовал эту толпу в какое-то подобие человеческого общества и испытывал гордость законодателя, которому удалось вывести людей из состояния первобытной дикости, внушив им уважение к власти и пробудив в них чувство товарищества.
      Вообще говоря, хотелось бы, чтобы законодательная власть видоизменяла законы свои в сторону исправления нравов, а не большей суровости, и чтобы она поняла наконец, что число преступлений сократится не тогда, когда наказание сделается привычным, а тогда лишь, когда оно будет действительно устрашать. Тогда изменится характер нашей нынешней тюрьмы, которая не только принимает готовых преступников в свое лоно, но и делает людей невинных преступниками, и человека, нарушившего закон впервые, выпускает, - если только она выпустит его живым, - готовым на тысячу преступлений. Она стала бы, наподобие других европейских тюрем, местом, где арестованный наедине с собой мог бы поразмыслить над своими поступками и где его навещали бы люди, способные я виненном пробудить совесть, а невинному помещать сбиться с пути. Только так, а вовсе не путем увеличения наказаний, можно исправить нравы в стране; кстати сказать, я сильно сомневаюсь в целесообразности смертной казни применительно к мелким правонарушениям. В случаях убийства необходимость подобной меры очевидна, ибо все мы, разумеется, должны в интересах самозащиты избавить себя от человека, проявившего полное пренебрежение к жизни другого. Сама природа возмущается такими преступлениями.
      Иначе, однако, обстоит дело там, где идет речь о посягательстве на мою собственность. У меня нет оснований лишить вора жизни, ибо по естественному праву, лошадь, которую он у меня украл, принадлежит в равной степени нам обоим. И если я считаю себя вправе лишить его за это жизни, надо предположить предварительную договоренность между нами, по которой тот из нас, кто лишит другого его лошади, должен умереть. Но такая договоренность исключается, ибо жизнь не может быть предметом торга точно так же, как никто не имеет права лишить себя жизни, ибо она принадлежит не ему. И даже при существующем законодательстве ни один суд не посчитался бы с подобным договором, ибо совершенно ясно, что проступок, при котором пострадавший терпит лишь небольшое неудобство, ничтожен по сравнению с наказанием, поскольку гораздо важнее сохранить жизнь двум людям, нежели чтобы один из них мог ездить верхом! Если договор между двумя людьми признан несправедливым, то он останется несправедливым, пусть ею заключат между собою сотни или даже сотни тысяч; ведь круг, сколько его ни черти, хоть десять миллионов раз, все равно никогда не сделается квадратом, точно так же и ложь, повторенная мириадами голосов, не станет от того истиной. Так говорит рассудок, и так говорит природное наше чувство. Дикари, которые знают одно лишь право, право природы, очень бережно относятся к человеческой жизни и только в ответ на пролитую кровь лишают обидчика жизни.
      Саксонские наши предки, сколь ни были свирепы они во время войн, в мирное время прибегали к казням весьма редко; и во всех юных нациях, еще хранящих на себе печать природы, почти нет таких преступлений, которые считались бы заслуживающими смертной казни.
      А вот в обществе цивилизованном уголовное законодательство находится в руках богатых и беспощадно к бедным.
      Может быть, государство с годами приобретает старческую суровость, а собственность наша, увеличиваясь в объеме, становится для нас все драгоценнее, в то время как богатства, умножаясь, множат наши страхи, и поэтому все, чем мы владеем, с каждым днем ограждается новыми законами, а вокруг воздвигаются все новые виселицы во устрашение тем, кто посягнул бы проникнуть внутрь этих границ.
      Не знаю, что тому причиною: обилие ли карательных законов, или в самом деле распущенность нравов наших, а только ежегодное количество преступников у нас более чем вдвое превышает число их во всех европейских державах, вместе взятых. Возможно, что и оба эти обстоятельства, ибо они взаимно порождают одно другое. Когда народ видит, что различные по тяжести своей преступления, благодаря уголовному закону влекут за собой без разбора одни и те же наказания, он перестает ощущать разницу и между самими проступками, а нравственность общества зиждется именно на этом различии; таким образом, чрезмерно большое количество законов порождает новые пороки, новые же пороки требуют новых карательных мер.
      А хотелось бы, чтобы власть, вместо того, чтобы придумывать новые законы для наказания порока, вместо того, чтобы стягивать путы, предназначенные сдерживать общество так туго, что в один прекрасный день оно судорожным движением может их порвать, вместо того чтобы отсекать от себя несчастных как нечто ненужное, даже не испытав, на что они могут быть годны, вместо того, чтобы дело исправления превращать в возмездие, - хотелось бы, чтобы мы нашли способ предупреждать зло, чтобы закон сделался защитником народа, а не его тираном. Тогда бы мы увидели, что те самые души, которые мы считали никчемными, всего лишь нуждаются в руке умелого мастера; тогда бы мы увидели, что сии несчастные, обреченные на длительные муки, - затем только, чтобы роскошь не испытала и минутного неудобства, - если только правильно к ним подойти, в минуту опасности могли бы стать государству опорой; что сердце у этих людей столь же мало отличается от нашего, сколь мало отличаются от наших лиц их лица; мы увидели бы, что на свете редко сыщется душа, которая бы погрязла в пороке настолько, что ее нельзя исправить; что преступление, совершенное преступником, может оказаться его последним даже и в том случае, если он сам останется жить, а не погибнет на виселице и, наконец, что для безопасности общества совсем не нужно такого обилия пролитой крови.
      ГЛАВА XXVIII
      В этой жизни счастье зависит не столько от добродетели, сколько от
      умения жить, земные блага и земные горести слишком ничтожны в глазах
      провидения, и оно не считает нужным заботиться о справедливой
      распределении их среди смертных
     
      Более двух недель прошло со времени моего заключения в тюрьму, а дорогая моя Оливия так ни разу у меня и не побывала; я сильно по ней стосковался. Я сказал об этом жене, и на следующее же утро бедняжка, опираясь на руку сестры, появилась в моей камере. Я был поражен, увидев, как изменилось ее лицо. Смерть, словно нарочно, чтобы напугать меня, вылепила заново все ее черты, некогда столь прелестные. Виски ее ввалились, кожа на лбу натянулась, и роковая бледность покрывала щеки.
      - Как я рад тебя видеть, моя дорогая! - воскликнул я. - Но к чему такое уныние, Ливви? Я знаю, любовь моя, ты не позволишь невзгодам подточить жизнь, которой я дорожу, как своею собственной. Ты слишком меня любишь, не правда ли? Приободрись, дитя мое, настанут и для нас когда-нибудь счастливые дни!
      - Вы всегда, батюшка, - отвечала она, - были добры ко мне, и мысль, что мне не суждено разделить с вами счастье, которое вы сулите впереди, лишь усугубляет мою тоску. Увы, батюшка, мне уже не видеть счастья здесь, и я мечтаю покинуть мир, где я видела одно лишь горе! Право, сударь, я бы желала, чтобы вы перестали противиться мистеру Торнхиллу: может быть, он сжалился бы над вами, я же умерла бы спокойнее.
      - Никогда! - отвечал я. - Никогда не соглашусь признать свою дочь потаскухой! И пусть мир взирает на твой проступок с презрением, я желаю видеть в нем одну доверчивость, а не грех. Друг мой, я ничуть не страдаю, находясь здесь, в этом месте, каким бы мрачным оно тебе ни казалось; и знай, что, покуда я буду иметь счастье видеть тебя в живых, он не получит моего согласия на то, чтобы, женившись на другой, сделать тебя еще более несчастною.
      Когда дочь моя ушла, мистер Дженкинсон, присутствовавший при свидании, вполне справедливо принялся корить меня за упрямство, за то, что я не хочу смириться и отказываюсь ценой покорности купить свободу. Он говорил, что было бы несправедливо ради спокойствия одной дочери, к тому же той, что является виновницей моего несчастия, жертвовать остальными членами семьи.
      - И потом, - прибавил он, - вправе ли вы становиться между мужем и женой? Все равно ведь помешать этому браку вы не в силах, а можете лишь сделать его несчастливым.
      - Сударь, - отвечал я, - вы не знаете человека, который нас преследует. Я же отлично знаю, что, даже покорившись ему, я не получу свободы ни на час. Мне рассказали, что не далее как год назад в этой самой камере один из его должников умер с голоду. Но даже если бы мое согласие я одобрение могло перенести меня отсюда в самый великолепный из его покоев, я бы все равно не дал ни того, ни другого, ибо внутренний голос шепчет мне, что я тем самым попустительствовал бы прелюбодеянию. Покуда дочь моя жива, я не согласен считать какой-либо другой его брак законным. Разумеется, если бы ее с нами более не было, с моей стороны было бы низостью пытаться из личной обиды разлучить тех, кто желает соединиться. Нет, я бы даже хотел, чтобы этот негодяй женился, затем, чтобы положить конец дальнейшему его разврату. Но разве не был бы я жесточайшим из родителей, если бы сам способствовал верной гибели моего дитяти, - и все это для того лишь, чтобы самому вырваться из тюрьмы? Желая избежать кратковременных невзгод, неужели захочу я разбить сердце моей дочери, обрекая ее на бессчетные терзания?
      Он согласился со мной, но прибавил, что дочь моя, как ему кажется, так плоха, что моему заточению должен скоро прийти конец.
      - Впрочем, - продолжал он, - хоть вы и отказываетесь покориться племяннику, может быть, вы согласитесь обратиться к дяде - он славится как самый справедливый и добрый человек во всем королевстве. Я бы советовал вам послать ему письмо и в нем описать все злодеяния его племянника, и, клянусь жизнью, через три дня вы получите ответ!
      Поблагодарив его, я тотчас решился последовать его совету; но у меня не было бумаги, а мы, как на беду, с утра истратили все наши деньги на провизию; впрочем, он меня выручил и тут.
      Три дня я пребывал в тревоге, не зная, как-то будет там принято мое письмо; и все это время жена моя беспрестанно упрашивала меня сдаться на любых условиях - лишь бы вырваться отсюда; к тому же мне ежечасно доносили об ухудшении здоровья моей дочери. Наступил третий день, затем четвертый, а ответа все не было: да и как можно было рассчитывать, что моя жалоба будет встречена благосклонно: ведь я был для сэра Уильяма Торнхилла чужой, а тот, на кого я жаловался, - его любимый племянник. Так что и эта надежда вскоре исчезла вслед за прежними. Я, однако, все еще сохранял бодрость, хотя длительное заключение и спертый воздух тюрьмы начали видимым образом сказываться на моем здоровье, а ожог, полученный во время пожара, становиться все болезненней. Зато подле меня сидели мои дети, по очереди читая мне вслух, или со слезами внимая наставлениям, которые я давал им, лежа на соломе.
      Здоровье дочери таяло еще быстрее, чем мое, и все, что о ней рассказывали, подтверждая мои печальные предчувствия, увеличивало мою боль. На пятые сутки после того, как я отправил письмо сэру Уильяму Торнхиллу, меня напугали известием, что дочь моя лишилась речи. Вот когда и самому мне мое заключение показалось нестерпимым! Душа моя рвалась из плена, туда, к возлюбленной дочери моей, чтобы утешать ее и укреплять в ней дух, чтобы принять последнюю ее волю и указать ее душе дорогу в небесную обитель! Наконец пришли и сказали: она умирает, а я не имел даже и того малого утешения - рыдать у ее изголовья. Через некоторое время мой тюремный товарищ пришел ко мне с последним отчетом. Он призывал меня быть мужественным - она умерла! На следующее утро он нашел подле меня лишь двух моих малюток - теперь это было единственное мое общество; изо всех своих силенок пытались они меня утешить. Они умоляли разрешить им читать мне вслух и уговаривали не плакать, говоря, что большие не плачут.
      - И ведь теперь, батюшка, моя сестрица - ангел, не правда ли? - восклицал старший. - Так что ж вы ее жалеете? Я сам хотел бы быть ангелом, чтобы улететь из этого гадкого места, только, конечно, с вами, батюшка.
      - Правда, - вторил ему младший мой мальчик. - На небе, куда улетела сестрица, много лучше, чем здесь, и потом, там одни только хорошие люди, а тут все такие дурные...
      Мистер Дженкинсон перебил невинный их лепет, говоря, что теперь, когда дочери моей уже нет в живых, я должен всерьез подумать об остальном своем семействе и попытаться спасти собственную жизнь, которая с каждым днем все больше подвергается опасности из-за лишений и скверного воздуха. Пора, прибавил он, пожертвовать своею гордостью и обидами ради тех, чье благополучие зависит от меня; и здравый смысл, и простая справедливость велят мне сделать попытку примириться с помещиком.
      - Слава господу, - воскликнул я. - Во мне уже никакой гордости не, осталось! Я возненавидел бы душу свою, когда бы на дне ее обнаружил хоть крупицу гордости или ненависти. Напротив, поскольку гонитель мой некогда являлся моим прихожанином, я надеюсь, что когда-нибудь мне посчастливится представить пред лицо вечного судии его душу очищенной. Нет, сударь, нету во мне ненависти, и хоть он взял у меня то, что мне было дороже всех его сокровищ, и хоть он разбил мне сердце, ибо я болен, я совсем без сил, да, тюремный друг мой, я очень болен, - но никогда не вызовет он во мне жажды мщения! Я согласен одобрить его брак, и, если ему это доставит удовольствие, пусть он знает, что я прошу у него прощения за все причиненные неприятности.
      Мистер Дженкинсон схватил перо и чернила и изложил мою покорную просьбу почти в тех самых выражениях, в каких я ее произнес, и я поставил свою подпись. Сыну было поручено отнести это письмо к мистеру Торнхиллу, который в это время пребывал в своем имении. Через шесть часов сын принес устный ответ. С трудом, как он нам поведал, добился он свидания с помещиком, ибо слуги отнеслись к нему с наглым высокомерием и подозрительностью; случайно, однако, ему удалось подстеречь помещика в ту минуту, как он выходил из дому по делу, связанному с предстоящим своим бракосочетанием, которое должно было состояться через три дня. Затем, продолжал мой сын, он подошел и с самым смиренным видом подал письмо мистеру Торнхиллу; тот, прочитав письмо, сказал, что никому не нужна моя запоздалая покорность; что он слышал о нашем письме к его дядюшке, которое было встречено, как оно того и заслуживало, полным презрением; и, наконец, просил впредь со всеми делами адресоваться к его стряпчему, а его самого не беспокоить. Иное дело, прибавил он, если бы к нему в свое время послали для переговоров барышень, о благоразумии и скромности которых он весьма высокого мнения.
      - Ну, вот, сударь, - обратился я к мистеру Дженкинсону, - теперь вы видите, каков мой гонитель: жестокость свою он еще приправляет шуткой! Но пусть его делает со мной, что хочет, я скоро буду свободен, несмотря на все цепи, какими он думает меня оковать. Близок уже чертог, и он сияет все ярче и ярче! Сознание это поддерживает меня в моих невзгодах, и, оставляя после себя беспомощных сирот, я твердо верю, что добрые люди позаботятся о них, одни - ради их бедного отца, другие - во имя отца небесного.
      Не успел я выговорить эти слова, как жена моя, которую я еще в тот день не видел, появилась, всем обликом своим выражая смятение и ужас; она силилась что-то сказать и не могла.
      - Что такое, душа моя? - воскликнул я. - Или ты принесла весть о новой беде, как будто старых у нас не довольно?
      Пусть суровый помещик не разжалобился, несмотря на всю нашу покорность, пусть он обрек меня умирать в этой обители горя, пусть мы потеряли любимое наше дитя, но ты найдешь утешение в оставшихся детях, когда меня уже не будет с вами.
      - Так, - отвечала она, - поистине потеряли мы любимое наше дитя! Софья, сокровище мое, ее нет... Ее похитили у нас, ее увезли злодеи...
      - Неужто, сударыня, - вскричал мой тюремный товарищ, - негодяи увезли мисс Софью? Не ошибаетесь ли вы?
      Не в силах отвечать, она стояла, устремив неподвижный взор в одну точку, и вдруг разрыдалась. Но с нею вошла жена одного из арестантов, и она рассказала нам несколько обстоятельнее все дело; по ее словам, она вместе с моей женой и дочерью прохаживалась по дороге, чуть поодаль от деревни, как с ними поравнялась почтовая карета, запряженная парой, и вдруг подле них остановилась. Из нее вышел какой-то хорошо одетый человек, впрочем, не мистер Торнхилл, обхватил мою дочь за талию и, втащив ее в карету, велел форейтору гнать со всей силой; через минуту они уже скрылись из глаз.
      - Вот! - воскликнул я. - Вот когда исполнилась чаша моих страданий; и уж теперь-то ничто на свете не в силах причинить мне новую боль. Итак, ни одной! Не оставить мне ни одной! Чудовище!.. Дитя моей души! Ангел красоты и почти ангельская душа! Но поддержите мою жену - она сейчас упадет! Не оставить мне ни одной!
      - Увы, дорогой супруг, - сказала она. - Ты больше меня нуждаешься в утешении. Велико наше горе, но я бы вынесла и это и большее, лишь бы могла видеть тебя спокойным. Пусть отнимают у меня всех моих детей, весь мир, лишь бы тебя мне оставили!
      Мой сын, бывший тут же, пытался укротить ее горе; он умолял нас успокоиться, говоря, будто впереди нас еще ожидает счастье.
      - Друг мой! - воскликнул я. - Оглянись кругом и скажи, видишь ли ты возможность счастья для меня? Где же проникнуть тут лучу утешения? Разве все лучшие упования наши не по ту сторону могилы?
      - Дорогой мой отец, - отвечал он, - я все же надеюсь доставить вам некоторую радость, ибо я получил письмо от братца Джорджа.
      - Что он? - перебил я. - Знает ли о наших злоключениях? Надеюсь, что сына моего не коснулась и малая толика невзгод, постигших его несчастную семью?
      - Ничуть, батюшка, - отвечал тот, - он доволен, полон бодрости и веселья. В его письме одни лишь добрые вести: он любимец полковника, и тот обещает при первой же вакансии произвести его в лейтенанты.
      - Но точно ли, так ли все, как ты говоришь? - воскликнула жена. - Правда ли, что ни одна беда не обрушилась на моего мальчика?
      - Правда, правда, матушка, - отвечал Мозес. - Вот вы сейчас сами прочитаете письмо и порадуетесь, если только вы способны еще чему-либо радоваться.
      - Но точно ли это его рука, - не унималась жена, - и правда ли, что он так доволен всем?
      - Да, сударыня, - отвечал он, - это его рука, и со временем он сделается опорой и гордостью семьи.
      - В таком случае, - воскликнула она, - хвала провидению, он не получил моего последнего письма! Да, мой друг, - обратилась она ко мне, - признаюсь теперь, что, хотя небесная десница во всех других случаях не щадила нас, на этот раз она оказалась милостива. Ибо в последнем своем письме к сыну, которое я писала в минуту гнева, я заклинала его, если у него в груди бьется сердце мужчины, встать на защиту его отца и сестры и благословляла отомстить за всех нас. Но, слава всевышнему, письмо до него не дошло, и я спокойна.
      - Женщина! - вскричали. - Ты поступила весьма дурно, и в другое время я попрекнул бы тебя с большей суровостью. О, какой страшной бездны избежала ты, бездны, что поглотила бы и тебя и его на вечную нашу погибель! Да, верно, что провидение на этот раз оказалось милостивее к нам, чем мы сами. Оно сохранило нам сына, дабы он сделался отцом и защитником моих детей, когда меня не станет. Как несправедлив я был, полагая, будто не осталось никакого утешения, в то время как сын мой весел и не ведает о беде, нас постигшей. Его сохранили, чтобы он мог служить опорой для своей матери-вдовицы, братьев своих и сестер! Но зачем я говорю о сестрах? У него уже нет сестер: нет ни одной, их похитили у меня, и я несчастнейший человек на свете!
      - Отец, - перебил меня сын, - позвольте же мне прочитать вам его письмо; я знаю, что вы останетесь им довольны. И, получив мое согласие, он прочел вслух следующее:
     
      "Дорогой батюшка! На несколько минут отзываю свои мысли от удовольствий, меня окружающих, чтобы направить их на предметы еще более приятные - на милый наш домашний очаг. Воображение мое рисует мирный ваш кружок, и я вижу вас всех прилежно внимающими каждой строке моего послания. Сладко мне остановить взор свой на лицах, не искаженных ни честолюбием, ни горем. Но как бы хорошо вам ни было в вашем домике, я знаю, что ваше счастье станет еще более полным, когда вы узнаете, что и я доволен своим положением и чувствую себя совершенно счастливым.
      Полк наш получил новый приказ и не покинет пределов отечества; полковник называет меня своим другом и водит меня всюду с собой, и, куда бы я ни являлся, я чувствую себя желанным гостем, и всюду ко мне относятся со все возрастающим уважением. Вчера я танцевал с леди Г., и, если бы мог позабыть, вы сами знаете кого, я, возможно, добился бы успеха. Однако мне суждено помнить друзей, между тем как самого меня предают забвению мои друзья, в числе которых, батюшка, боюсь, вынужден буду считать и вас, ибо давно уже понапрасну жду счастья получить весточку из дому. Вот и Оливия с Софьей обещались писать, да, видно, меня позабыли. Скажите им, что они дрянные девчонки и что я страшно на них сердит; а впрочем, сам не знаю, как это получается, хоть и хочется мне пожурить всех вас, а душа моя преисполнена одной любовью. Так и быть, батюшка, скажите им, что я нежно их люблю, и знайте, что я, как всегда, остаюсь
      вашим почтительным сыном".
      - Несмотря на все несчастья, - воскликнул я, - мы должны быть благодарны; все же один из нас избавлен от страданий, выпавших на долю нашей семьи! Да хранит его небо, и пусть мой мальчик будет и впредь счастлив, и да найдет в нем вдовица опору, а двое этих сироток - отца! Это все, что я могу оставить ему в наследство! Да оградит он их невинность от всех соблазнов, порождаемых нуждой, и да направит их по пути чести!
      Не успел я произнести эти слова, как снизу, из общего помещения, раздался какой-то гул; вскоре он затих, и я услышал бряцанье цепей в коридоре, ведущем в мою камеру. Вошел тюремный надзиратель, поддерживая какого-то человека, перепачканного в крови, израненного и закованного в тяжелые цепи. С состраданием поглядел я на несчастного, который приближался ко мне, но каков же был мой ужас, когда я узнал в нем моего собственного сына!
      - Джордж! Мой Джордж! Тебя ли вижу?! Ты ранен! И в кандалах! Таково-то твое счастье? Так-то ты возвращаешься ко мне? О, почему сердце мое не разорвется сразу при виде такого зрелища? О, почему нейдет ко мне смерть?
      - Где же ваша твердость, батюшка? - произнес мой сын недрогнувшим голосом. - Я заслужил наказание. Моя жизнь более не принадлежит мне: пусть они ее берут.
      Несколько минут провел я молча, в борьбе с собой, и думал, что это усилие будет стоить мне жизни.
      - О, мой мальчик, глядя на тебя, сердце мое разрывается! В ту самую минуту, что я полагал тебя счастливым и молился, чтобы и впредь тебя хранила судьба, вдруг так встретить тебя: раненого и в кандалах! Но блажен, кто умирает юным! Зачем только я, старик, глубокий старик, должен был дожить до такого дня! Дети мои один за другим валятся, как преждевременно скошенные колосья, а я, о горе мне, уцелел среди этого разрушения! Самые страшные проклятия да падут на голову убийцы моих детей! Пусть доживет он, подобно мне, до того дня...
      - Погодите, сударь! - закричал мои сын. - Не заставляйте меня краснеть за вас! Как, сударь! Забывши свой преклонный возраст и священный сан, вы дерзаете призывать небесное правосудие и посылаете проклятия, которые тут же падут на вашу седую голову и погубят вас навеки! Нет, батюшка, одна должна быть у вас сейчас забота - подготовить меня к позорной смерти, которой вскоре меня предадут, вооружить меня надеждой и решимостью, дать мне силы испить всю горечь, что для меня уготована.
      - О, ты не должен умереть, сын мой! Не мог ты заслужить такое страшное наказание. Мой Джордж не мог совершить преступления, за которое его предки отвернулись бы от него.
      - Увы, батюшка, - отвечал мой сын, - боюсь, что за мое преступление нельзя ожидать пощады. Получив письмо от матушки, я тотчас примчался сюда, решив наказать того, кто надругался над нашей честью, и послал ему вызов, но он не явился на место поединка, а выслал четырех своих слуг, чтобы они схватили меня. Первого, который напал на меня, я ранил, и боюсь, что смертельно; его товарищи схватили меня и связали. Теперь этот трус намерен возбудить против меня дело; доказательства неоспоримы: ведь послал вызов я, следовательно, перед законом я - обидчик и как таковой не могу рассчитывать на снисхождение. Но послушайте, батюшка, я привык восхищаться вашей твердостью! Явите же ее теперь, дабы я мог почерпнуть в ней силы.
      - Так, мой сын, ты ее увидишь. Да, я воспарил над этим миром и радостями его. С этой минуты я отрываю от сердца все, что привязывало его к земле, и начну готовить и тебя и себя к вечной жизни. Так, сын мой, я укажу тебе путь, и моя душа будет руководить твоей, ибо скоро оба мы покинем этот мир. Так, я вижу, что здесь тебе не будет прощенья, и лишь взываю к тебе, чтобы ты искал его у того великого судии, перед коим вскоре предстанем мы оба. Подумаем, однако, и о других пусть все наши товарищи по тюрьме воспользуются моим напутствием. Добрый тюремщик, позволь им прими сюда и постоять здесь, я хочу с ними говорить!
      Тут сделал я попытку встать с соломенной своей постели, но, не имея для того сил, мог лишь сесть, опираясь спиною о стену. Обитатели тюрьмы собрались вокруг меня, как я просил, ибо они научились ценить мои наставления; сын мой и жена встали по обеим сторонам и поддерживали меня; я окинул взглядом собравшихся и, убедившись, что пришли все, обратился к ним с проповедью.
      ГЛАВА XXIX
      Провидение равно справедливо к счастливым и к несчастным. Из самой
      природы человеческих страданий и радостей следует, что страждущие в
      земной юдоли будут вознаграждены в меру страданий своих на небесах
     
      - Друзья мои, дети мои, товарищи мои по страданию! Размышляя над тем, как распределяется добро и зло между жителями дольнего мира, я убеждаюсь, что многое человеку дается для услаждения его, но еще более на муку. Если мы обыщем весь свет, мы и тогда не найдем человека, который был бы так счастлив, что ни о чем бы уже не мечтал; вместе с тем каждодневно слышим мы о тысячах самоубийц, которые поступком своим говорят нам, что все их надежды рухнули. Итак, в этой жизни, оказывается, полного блаженства не бывает и совершенным может быть одно лишь горе.
      Почему человеку дано испытывать столько муки? Почему всеобщее блаженство в основе своей полагает человеческое страдание? Почему, если во всякой другой системе совершенствование происходит благодаря тому, что совершенствуются подчиненные части, почему же в совершеннейшей из всех систем столь несовершенны части, ее составляющие? На все эти вопросы ответа нет и быть не может, а если бы даже и был, то оказался бы бесполезным для нас. Провидение почитает за лучшее сокрыть конечную свою цель от любопытных взоров, нам же указывает путь к утешению.
      Человек призывает на помощь философию; видя же, сколь бессильна она принести ему утешение, небо дарует человеку веру. Как ни занятна и как ни утешительна философия, она подчас вводит нас в заблуждение. Она учит нас, с одной стороны, что жизнь полна радости и что надо лишь знать, как ею наслаждаться, с другой - что жизнь коротка и что, следовательно, не надобно огорчаться невзгодами, подстерегающими каждый шаг наш! Таким образом утешения эти взаимно исключают друг друга: ибо, если жизнь радость, то недолговечность ее должна бы повергнуть нас в уныние, а если нам в удел достается долголетие, то, следовательно, и горести наши будут длиться долго. Итак, философия слаба; зато религия предлагает нам утешения более высокого свойства. Человек живет, учит она, для того, чтобы совершенствовать свою душу и подготовить ее надлежащим образом для другой обители. Праведнику, когда он расстается со своим телом и весь превращается в радостно торжествующий дух, открывается, что за время своей земной жизни он уготовил себе место в раю; несчастный же грешник, искалеченный и оскверненный собственными пороками, с ужасом покидает свою телесную оболочку и убеждается в том, что навлек на себя мщение небес. Стало быть, к религии во всех случаях жизни надлежит нам обращаться за истинным утешением, ибо, если мы счастливы, приятно думать, что мы можем продлить свое блаженство навеки, если несчастны - как радостно думать, что нас ожидает отдохновение от мук! Итак, счастливым вера дает надежду на вечное блаженство, несчастным - на прекращение страданий.
      Но хоть религия оказывает милосердие всем людям без разбора, особую награду дарует она тому, кто несчастен; недужному, нагому, бездомному, тому, кто несет непосильное бремя, и тому, кто томится в темнице, священная наша вера обещает наибольшие блага. Тот, кто принес в мир свет веры, всюду заявляет себя другом обездоленного, и дружба его, в отличие от лицемерной дружбы людской, услаждает страждущего. Иные безрассудно ропщут на такое предпочтение, говоря, что оно ничем не заслужено. Но они не подумали о том, что даже небо не в силах сделать бесконечное блаженство таким же великим даром в глазах людей и без того счастливых, каким оно представляется тем, кто обижен судьбою. Ведь благо, которое, приобщившись к вечной жизни, вкушают первые, есть всего лишь прибавление к тем благам, которыми они привыкли владеть, меж тем как для последних оно вдвойне желанно, ибо уменьшает боль, которую они испытывают здесь, и награждает их небесной благодатью в загробной жизни.
      Провидение добрее к бедняку, нежели к богачу, еще и в другом: загробная жизнь для него так заманчива, что расставание с жизнью земною для него менее тягостно. Кто несчастен, тот изведал все ужасы бытия. Человек многострадальный спокойно ожидает смерти на своем последнем ложе: у него нет сокровищ, которые ему было бы жаль оставить; он испытывает лишь неизбежную боль окончательного расставания с жизнью, и она мало чем отличается от привычных его мук. Ибо у боли есть предел, и, когда предел этот достигнут, милосердная природа набрасывает пелену бесчувствия на всякую свежую брешь, пробитую смертью в еще живом теле.
      Итак, провидение дарует несчастным два преимущества над теми, кто счастлив в земной жизни, - легкую смерть, а на небе еще особую радость, ибо чем больше исстрадалась душа человеческая, тем для нее ощутимее блаженство. А это, друзья мои, преимущество немалое, и о нем-то и толкуется в притче о нищем; в Священном писании говорится, что, хотя он был уже на небе и вкушал райское блаженство, наслаждение его было тем полнее, что некогда на земле он страдал и ныне утешается, что, познав горе, он тем лучше может оценить блаженство.
      Итак, друзья мои, вы видите, что религия дает нам то, чего по может дать философия: она показывает, что небо и счастливым и несчастным воздает по справедливости, поровну распределяет радости среди людей. Богатым и бедным равно сулит она блаженство в загробной жизни, и тем и другим подает надежду, но если богатым дано преимущество наслаждаться счастьем на земле, то бедным дарована бесконечная радость сравнивать былые страдания с вечным блаженством; и если преимущество это даже и покажется малым, то все же, будучи вечным, самой длительностью действия своего оно может равняться с временным, пусть и более явственно ощутимым счастьем великих мира сего.
      Таковы утешения, которые даруются несчастным и которые возвышают их над остальным человечеством; во всем же прочем они унижены перед своими братьями. Кто хочет познать страдания бедных, должен сам испытать их жизнь на себе и многое претерпеть. Разглагольствовать же о земных преимуществах бедных - это повторять заведомую и никому не нужную ложь. Те, у кого есть самое необходимое, не могут почитаться бедными, а кто лишен самого необходимого - бесспорно несчастен. Да, да, друзья мои, конечно, мы с вами несчастные люди! Никакие потуги самого утонченного воображения не могут заглушить муки голода, придать ароматную свежесть тяжкому воздуху сырой темницы, смягчить страдания разбитого сердца. Пусть философ, покоясь на своем мягком ложе, уверяет нас, что мы можем противостоять всему этому. Увы! Усилие, с которым мы пытаемся превозмочь наши страдания, и есть величайшее страдание из всех. Смерть - пустяки, и всякий в состоянии перенести ее, но муки, муки ужасны, их не может выдержать никто.
      Итак, друзья мои, для нас с вами надежда на небесное блаженство особенно драгоценна, ибо если бы мы рассчитывали на одни земные радости, то были бы воистину несчастными. Я кидаю взор на эти мрачные стены, выстроенные не только для того, чтобы держать нас в неволе, но и для того, чтобы вселять ужас в наши сердца, на этот свет, служащий для того лишь, чтобы показать нам всю мерзость темницы, в которой мы томимся, на кандалы, которые одни из нас носят вследствие деспотического произвола, другие - как наказание за содеянное преступление; я оглядываю все эти изможденные лица, я слышу кругом себя стенания - о друзья мои, какое же счастье очутиться на небе после всего этого! Лететь сквозь сферы, чистые и прозрачные... нежиться в лучах вечного блаженства... петь бесконечные хвалебные гимны... не знать над собой начальника, который грозил бы нам и насмехался над нами, и взирать лишь на воплощенное добро - когда подумаю обо всем этом, смерть начинает казаться мне гонцом, несущим благую весть, и, как на самый надежный посох, готов опереться я на самую острую стрелу в ее колчане! Есть ли что-нибудь в жизни, ради чего стоило бы жить? Монархи в дворцах своих и те должны бы страстно желать поскорее приобщиться к этим благам; как же нам, со смиренной нашей долей, не тосковать по ним всеми силами своей души?
      И все это в самом деле будет наше? Будет, будет, стоит лишь нам захотеть! И какое же счастье, что мы лишены многих соблазнов, которые замедлили бы наше продвижение к желанной цели! Только восхотите - и все ваше! И к тому же очень скоро, ибо, если оглянуться на прожитую жизнь, она покажется нам чрезвычайно короткой, а остаток ее еще меньше, нежели мы можем вообразить; по мере того как мы старимся, дни наши словно укорачиваются, и чем глубже знакомство паше со временем, тем стремительней представляется нам его течение! Утешимся же, друзья, ибо близок конец нашего странствия; скоро, скоро сложим мы с себя тяжкое бремя, которое небо на нас возложило! И хотя смерть, этот единственный друг несчастных, иной раз напрасно манит усталого путника, то являясь перед ним, то исчезая и, подобно горизонту, продолжая вечно маячить перед его взором, - все же настанет время и ждать уже недолго, когда мы отдохнем от страды нашей, когда великие мира сего, утопая в роскоши, не станут более топтать нас ногами; когда, купаясь в блаженстве, будем вспоминать о своих земных терзаниях; когда окружены будем всеми друзьями своими, или, во всяком случае, теми из них, кто достоин нашей дружбы; когда блаженство наше будет неизъяснимо и, в довершение всего, бесконечно.
      ГЛАВА XXX
      Наши дела идут та поправку. Будем тверды до конца, и тогда счастье
      улыбнется нам непременно
     
      Когда я заключил свою проповедь и слушатели мои разошлись, тюремный надзиратель, - а он оказался на редкость добросердечным тюремщиком, - объявил мне, что, к великому своему сожалению, он вынужден меня огорчить и отвести моего сына в камеру с более крепкими затворами, но что он разрешит ему навещать меня каждое утро. Поблагодарив тюремщика за милосердие, я крепко сжал руку моему мальчику, простился с ним и наказал ему не забывать о великом долге, его ожидающем.
      После этого я снова лег. Младший сынишка примостился рядышком и принялся читать мне вслух, как вдруг вошел мистер Дженкинсон и сообщил, что имеются сведения о моей дочери; будто кто-то видел ее два часа назад в обществе какого-то господина в одной из близлежащих деревушек, где они остановились подкрепить себя едой и откуда они, по всей видимости, направлялись обратно в город. Только сообщил он мне эту весть, как вслед за ним прибежал тюремщик и, захлебываясь от радости, возвестил, что дочь моя нашлась! По пятам за ним вбежал Мозес, крича, что сестрица Софья уже у ворот и сейчас явится вместе с нашим старым другом, мистером Берчеллом.
      Не успел он договорить, как вошла моя милая девочка и, почти обезумев от счастья, кинулась меня целовать. Жена молча плакала от радости.
      - Вот, батюшка, - вскричала наша милая дочь, - сей мужественный человек и есть мой избавитель! Всем своим счастьем и благополучием обязана я его храбрости!
      Тут мистер Берчелл, чья радость, казалось, даже превосходила се собственную, прервал ее речь поцелуем.
      - Ax, мистер Берчелл, - воскликнул я, - в каком жалком пристанище находите вы нас нынче! Да и сами мы сильно изменились с тех пор, как вы нас видели в последний раз! Вы всегда были нашим другом; мы давно уже поняли, сколь заблуждались относительно вас, и давно уже раскаялись в своей неблагодарности. После мерзкого моего обхождения с вами я не знаю, как смотреть вам в глаза, по все же я надеюсь, что вы простите меня, ибо я сам был обманут бездушным и подлым негодяем, который, приняв личину друга, меня погубил.
      - Зачем мне прощать вас, когда я на вас и не сердился? - возразил мистер Берчелл. - Я видел, что вы заблуждаетесь, но так как был не в силах вывести вас из заблуждения, мог лишь сожалеть о том.
      - Я всегда считал вас человеком благородного образа мыслей и теперь вижу, что был прав! - воскликнул я. - Но, милое дитя мое, расскажи, как тебя спасли и кто те негодяи, что пытались тебя похитить?
      - Ах, батюшка, - отвечала она, - я так и не знаю, кто был тот злодей. Ведь когда мы с матушкой прогуливались по дороге, он подошел сзади, втолкнул меня в карету, и форейтор пустил лошадей галопом, так что я не успела даже позвать на помощь. Я несколько раз взывала к встречным, по никто не внял моим мольбам. Между тем злодей пускал в ход всевозможные уловки, чтобы заставить меня молчать; перемежая лесть угрозами, он божился, что не причинит мне ни малейшего вреда, если только я не буду кричать. Однако мне удалось прорвать парусиновую шторку, которой он задернул окошко, и кого же я увидела? Самого мистера Берчелла! Да, впереди кареты, на некотором расстоянии от нее шел, как всегда, широко шагая и размахивая своей огромной суковатой палкой, - помните, батюшка, как мы над нею потешались? - старинный наш приятель.
      Расстояние между ним и каретой все время уменьшалось, и я окликнула его, умоляя о помощи. Мистер Берчелл не сразу услышал меня, зато когда наконец услыхал, то громовым голосом приказал форейтору остановиться, но тот, не обращая внимания, принялся, напротив, погонять лошадей. Только я подумала, что теперь уж мистеру Берчеллу ни за что нас не догнать, как он поравнялся с лошадьми и одним ударом сбросил форейтора наземь. Лошади тотчас остановились, а злодей, выйдя из кареты со страшными ругательствами и угрозами, выхватил шпагу из ножен и стал требовать, чтобы мистер Берчелл убирался прочь с дороги. Мистер Берчелл разломил его шпагу пополам, обратил его в бегство и преследовал добрую четверть мили; все же злодею удалось убежать,
      К этому времени я уже сама вышла из кареты и хотела идти на помощь своему освободителю, по он вскоре возвратился ко мне, торжествуя полную победу. Форейтор, придя в себя, хотел было тоже убежать, но мистер Берчелл грозно приказал ему вновь сесть на коня и везти нас назад, в город. Видя, что сопротивление бесполезно, он неохотно повиновался; все же рана, полученная им, казалась мне довольно опасной. Всю дорогу он не переставая хныкал и в конце концов разжалобил мистера Берчелла, который по моей просьбе взял другого форейтора, а его оставил на постоялом дворе, куда мы завернули на пути пашем сюда.
      - Приди же в мои объятия, дитя мое! - вскричал я. - Тысячу раз приветствую и отважного твоего избавителя! Кругом нас все дышит убожеством, но зато сердца наши исполнены радушия. Мистер Берчелл, вы спасли мою дочь, и, если вы почтете ее достаточной себе наградой, - она ваша! Если не гнушаетесь породниться со столь бедным семейством, берите ее! Сердце ее принадлежит вам, я знаю. Испросите же ее согласия, а за моим дело не станет. И позвольте мне вам сказать, сударь, что вы получите сокровище немалое; прославилась она своей красотой, это верно, но я говорю не об этом: душа ее - клад.
      - Да, сударь! - воскликнул мистер Берчелл. - Неполно, знаете ли вы мои обстоятельства и то, что я не в состоянии содержать ее так, как она того заслуживает?
      - Если это ваше возражение, - отвечал я, - лишь предлог для вежливого отказа, то я, конечно, не буду настаивать; сам же я не знаю никого, кто был бы достойнее ее руки; и если бы я мог за ней дать тысячи и если бы тысячи женихов домогались ее, и тогда мой выбор пал бы на моего честного, храброго Берчелла.
      Молчание, которым он встретил эту мою речь, произвело на меня самое тягостное впечатление; наконец вместо ответа он спросил, нельзя ли заказать еду из ближайшей харчевни и, узнав, что можно, послал туда человека с требованием прислать лучший обед, какой только у них имеется. Кроме того, он заказал самого отличного вина, каким они располагали, да кое-каких наливок для меня, говоря с улыбкой, что раз в жизни не грех и покутить и что, несмотря на то, что он окружен тюремными стенами, никогда желание повеселиться не было в нем так сильно, как сейчас. Вскоре появился слуга из харчевни и стал накрывать на стол, который тюремщик одолжил нам на этот случай; он вдруг сделался необыкновенно услужлив. После того как бутылки были расставлены должным образом, на столе появилось два превосходных блюда.
      Дочь моя еще ничего не знала о печальной участи, постигшей ее брата, и мы умолчали об этом, не желая омрачать ее радость. Напрасно, однако, пытался я казаться веселым, - скорбная мысль о сыне нет-нет да и прорывалась сквозь пелену притворства, так что в конце концов я был вынужден несколько нарушить радостное настроение и рассказать об его беде, чтобы и ему разрешили насладиться вместе с нами коротенькой передышкой, что выпала нам на долю. После того как гости мои пришли в себя от ужаса, внушенного моим рассказом, я попросил разрешения позвать также и товарища моего по заключению, мистера Дженкинсона, на что тюремщик согласился с необычайным подобострастием. Едва услышав звон цепей в коридоре, Софья бросилась навстречу брату; мистер Берчелл между тем спросил меня, не Джорджем ли зовут моего сына, и, получив от меня утвердительный ответ, ничего более не прибавил. Когда мой мальчик вошел в комнату, я заметил, что он смотрит на мистера Берчелла с почтительным изумлением.
      - Входи, входи, сын мой, - воскликнул я, - как низко ни пали мы, а все же провидению угодно даровать нам небольшой отдых. Сестра твоя возвращена нам, и вот ее избавитель. Этому отважному человеку обязан я тем, что у меня еще есть дочь; пожми ему руку по-дружески, сын мой, - он заслуживает самой горячей нашей признательности.
      Но мой сын словно не слышал меня и, казалось, не решался подойти ближе.
      - Братец! - воскликнула его сестра. - Что же ты не поблагодаришь моего избавителя? Храбрый храброго должен любить!
      Джордж все еще продолжал хранить изумленное молчание; наконец гость наш, заметив, что его узнали, тоном, исполненным достоинства, велел сыну моему подойти поближе. В жизни не доводилось мне видеть столь величественной манеры, как та, с какой он к нему обратился!
      Самое замечательное явление на свете, по словам одного философа, - добродетельный человек, борющийся с гонениями судьбы, но человек, который приходит к нему на помощь, едва ли не достойней восхищения. Окинув моего сына важным взором, он строго произнес:
      - Итак, безрассудный юноша, то же самое преступление... Но тут речь его перебил один из слуг тюремного надзирателя, который пришел сообщить, что некое значительное лицо, прибыв в карете со свитой, просит нашего гостя назначить время, в которое ему было бы угодно принять его.
      - Пусть подождет! - воскликнул наш гость. - Сейчас мне недосуг.
      И затем обратился снова к моему сыну:
      - Стало быть, вы опять совершили такой же проступок, как тот, за который я вас некогда разбранил и за который закон собирается учинить над вами справедливейшую расправу. Может быть, вы считаете, что раз вы не дорожите собственной жизнью, то имеете право посягать на чужую? Какая же после этого разница между бретером, рискующим своей никому не нужной жизнью, и убийцей, который действует так же, хоть и с большей для себя безопасностью? Шулер остается шулером и тогда, когда вместо денег ставит фишку.
      - Ах, сударь! - воскликнул я. - Кто бы вы ни были, сжальтесь над несчастной жертвой заблуждения; ибо он только выполнял волю своей бедной матери, которая, не стерпев жестокой обиды, благословила его на месть. Вот, сударь, письмо, оно покажет вам всю степень ее ослепления и, может быть, смягчит его вину в ваших глазах.
      Он взял письмо и пробежал его глазами.
      - Это не может служить оправданием, - сказал он, - но все же до некоторой степени смягчает его вину; во всяком случае, он заслуживает снисхождения. Вижу, сударь, - продолжал он, ласково протянув руку моему сыну, - вы не ожидали встретить меня здесь; впрочем, я время от времени наведываюсь в тюрьмы, даже без такой веской причины, как та, что привела меня сюда сегодня. Пришел же я сюда, чтобы восстановить справедливость по отношению к одному достойному человеку, которого уважаю всей душой. Давно уже исподволь слежу я за благими делами вашего отца. В скромном жилище его встретил я уважение, в котором не было ни малейшей примеси лести, - л незатейливое веселье, царившее у его очага, наполняло мое сердце счастьем, какого не встретишь при дворе. Но, видно, племянника моего известили о моем намерении быть здесь, и он пожаловал сюда сам; было бы несправедливо как по отношению к вам, так и к нему, осудить его, не вникнув в дело; виновный не уйдет от наказания; и могу сказать, не хвастая, что никогда никто еще не мог обвинить сэра Уильяма Торнхилла в несправедливости.
      Только теперь поняли мы, что добрый и потешный мистер Берчелл был не кто иной, как знаменитый сэр Уильям Торнхилл, о добродетели и эксцентричности которого все были наслышаны. "Бедный мистер Берчелл" оказался обладателем огромного состояния и чрезвычайно влиятельным человеком, чьим мнением дорожили государственные мужи, к словам которого прислушивалась целая политическая партия; принимая близко к сердцу интересы сограждан, он вместе с тем всегда оставался преданным слугой своего монарха. Бедняжка жена, вспомнив бесцеремонное свое обращение с ним, казалось, оцепенела от ужаса, в то время как Софья, всего несколько мгновений назад считавшая, что он принадлежит ей безраздельно, теперь, когда ей вдруг открылась пропасть, их разделявшая, не в силах была сдержать слезы.
      - Ах, сударь, - воскликнула жена в глубоком унынии, - простите ли вы меня когда-нибудь? Непочтительный прием, какой я оказала вашей чести в последний раз, дерзкие мои шутки... Боюсь, сударь, вы их никогда не простите.
      - Помилуйте, любезная моя сударыня, - отвечал он с улыбкой, - что же худого в том, что вы шутили? Ведь и я, кажется, в долгу не остался; пусть общество рассудит, чьи шутки были острее. По правде говоря, я не расположен сейчас ни на кого сердиться, кроме как на злодея, так напугавшего мою милую девочку. Я не успел даже как следует разглядеть этого мерзавца, чтобы описать его приметы для огласки. Софья, душа моя, как вам кажется, - вы узнали бы его, если бы он вам повстречался снова?
      - Право, сударь, - отвечала она, - я не могу сказать наверное, но вот сейчас мне вдруг припомнилось, что над одной его бровью был большой шрам.
      - Прошу прощения, сударыня, - вмешался Дженкинсон, оказавшийся тут же, - этакий рыжий, без парика, не правда ли?
      - Совершенно верно! - воскликнула Софья.
      - А ваша честь, - продолжал тот, обратившись к сэру Уильяму, - не обратили внимания на необычайную длину его ног?
      - Длинные они были или короткие, не знаю, - отвечал баронет, - но что прытки, то это так; ибо он бежал быстрее меня, я же до сей поры считал, что во всем королевстве мало кто может состязаться со мной в беге.
      - Осмелюсь доложить, ваша честь, - вскричал Дженкинсон, - я его знаю! Кочечно же, это он! Лучший бегун в Англии. Он перегнал Пинвайра из Ньюкасла, и зовут его Тимоти Бакстер. Я прекрасно его знаю, и мне даже известно, где он сейчас обретается! Если ваша честь велит господину тюремному надзирателю отправить меня с двумя провожатыми за ним, я берусь доставить его вам самое позднее через час.
      Тут же был вызван тюремный надзиратель, и сэр Уильям спросил его, знает ли он, кто с ним говорит.
      - Так точно, ваша честь, - отвечал тюремщик, - я хорошо знаю сэра Уильяма Торнхилла; а всякий, кто хоть немного знаком с ним, пожелает узнать его еще лучше.
      - А коли так, - сказал баронет, - я попрошу Вас отправить этого человека в сопровождении двух ваших служителей по моему поручению; как местный мировой судья я беру на себя ответственность за такое распоряжение.
      - С меня довольно вашего слова, - отвечал тот, - и, если вашей чести угодно, мы пошлем его в любой конец Англии по первому вашему требованию.
      Итак, с согласия тюремного надзирателя Дженкинсон был отправлен на розыски Тимоти Бакстера; меж тем мы вдоволь потешились, глядя на Билла, который, только лишь вошел в комнату, немедленно вскарабкался на колени к сэру Уильяму и, обвив его шею рукой, начал его целовать. Мать стала было корить мальчишку за такую фамильярность, но добрый баронет остановил ее и, усадив нашего маленького оборванца к себе на колени, воскликнул:


К титульной странице
Вперед
Назад