Секунд пятнадцать он молчал; не улыбался.
      - На языке чувств.
      - Не слишком точный язык.
      - Наоборот. Самый точный. Для тех, кто его изучит. - Повернулся ко мне. - Точность, о которой вы толкуете, важна в научных исследованиях. И совсем не важна...
      Но я так и не узнал, где она не важна.
      Знакомая легкая походка, шаги по гравию, приближающиеся со стороны берега. Кончис быстро взглянул на меня.
      - Ни о чем не спрашивайте. Это самое главное.
      Я улыбнулся.
      - Как вам будет угодно.
      - Ведите себя с ней как с больной амнезией.
      - К сожалению, я никогда не общался с больными амнезией.
      - Она живет сегодняшним днем. И не помнит о прошлом - у нее нет прошлого. Если вы спросите о прошлом, она только расстроится. Она очень ранима. И больше не станет встречаться с вами.
      Мне нравится ваш спектакль, хотелось мне сказать, я не испорчу его. Но вместо этого я произнес:
      - Хоть и не понимаю зачем, начинаю догадываться как. Покачал головой.
      - Вы начинаете догадываться зачем. А не как.
      Он вперился в меня, подчеркивая каждое слово; потом повернул голову к двери. Я тоже обернулся.
      Теперь меня осенило, что лампу поставили за моей спиной, чтобы осветить ее появление; и появление удалось ошеломляюще.
      Она была одета, должно быть, по светской моде 1915 года: темно-синяя шелковая вечерняя шаль поверх легкого, цвета слоновой кости с отливом, платья, сужавшегося книзу и доходившего до середины икр. Тесный подол заставлял семенить, что прибавляло ей грациозности; приближаясь, она покачивалась, робея и спеша одновременно. Волосы подобраны кверху в стиле ампир. Она не переставая улыбалась Кончису, но с холодным любопытством взглянула, как я поднимаюсь со стула. Кончис был уже на ногах. Она казалась до того ухоженной, подтянутой и уверенной в себе - даже чуть заметная пугливость рассчитана до мелочей, - словно только что выпорхнула из ателье Диора. Во всяком случае, так я и подумал: профессиональная манекенщица. А потом: старый прохиндей.
      Поцеловав ей руку, старый прохиндей заговорил:
      - Лилия. Позволь представить тебе г-на Николаса Эрфе. Мисс Монтгомери.
      Она протянула руку, я ее пожал. Холодная, недвижная ладонь. Я коснулся призрака. Заглянул ей в глаза - в глубине их ничто не дрогнуло.
      - Добрый вечер, - сказал я. Она ответила легким кивком и повернулась, дабы Кончису было удобнее снять с нее шаль, которую он и повесил на спинку собственного стула.
      Обнаженные плечи; массивный браслет из золота и черного дерева; длиннейшее ожерелье из камней, похожих на сапфиры, но скорее всего - стразовое или ультрамариновое. По моим расчетам, ей было двадцать два или двадцать три. Но в облике сквозило нечто более зрелое, покой, присущий людям лет на десять старше, - не холодность или безразличие, но кристальная отчужденность; о подобной прохладе вздыхаешь среди летней жары.
      Она поудобнее устроилась на стуле, сжала руки, слабо улыбнулась мне.
      - Тепло сегодня, не правда ли?
      Произношение чисто английское. Я почему-то ожидал иностранного акцента; но этот выговор узнал безошибочно. Тот же, что у меня; плод частной школы и университета; так говорят те, кого какой-то социолог назвал "господствующие сто тысяч".
      - Да, не холодно, - ответил я.
      - Г-н Эрфе - молодой учитель, о котором я рассказывал, - произнес Кончис. В его тоне появилось нечто новое: почти благоговение.
      - Да. Мы встречались на той неделе. Вернее, столкнулись в прихожей. - Еще раз слабо, без малейшего озорства, улыбнулась мне и опустила глаза.
      Я чувствовал в ней беззащитность, о какой предупреждал Кончис. Но то была лукавая беззащитность, ибо в лице, особенно в очертаниях губ, светился ум. Она искоса глядела на меня так, будто знала нечто мне неизвестное - не о роли, что ей приходится играть, а о жизни в целом; словно тоже тренировалась, сидя перед скульптурой. Подобные скрытность и самоуверенность захватили меня врасплох - потому ли, что в воскресенье она предстала передо мной в иной ипостаси, не столь салонной?
      Раскрыв миниатюрный синий веер, принялась им обмахиваться. Невероятно бледная. Похоже, совсем не бывает на воздухе. Повисла внезапная неловкая пауза, точно никто не находил, что сказать. Она нарушила молчание - так хозяйка по обязанности развлекает стеснительного гостя.
      - Должно быть, учить детей очень увлекательно.
      - Не для меня. Я просто умираю со скуки.
      - Все достойные и честные обязанности скучны. Но кому-то же надо их выполнять.
      - Впрочем, я готов примириться со своей профессией. Если б не она, я не оказался бы здесь.
      Она взглянула на Кончиса; тот покачивал головой. Он прикидывался Талейраном; деликатный старый лис.
      - Морис рассказывал, что работа вас не удовлетворяет. - Его имя она произносила на французский манер, с ударением на последнем слоге.
      - Не знаю, хорошо ли вы представляете себе мою школу, но... - Я остановился, ожидая ответа. Но она лишь помотала головой и чуть улыбнулась. - По-моему, ребят там слишком перегружают, и я тут, вообразите, бессилен. С ума можно сойти.
      - А почему не поговорить с начальством? - Изящно-достоверное участие во взгляде. Должно быть, актриса, а не манекенщица, подумал я.
      - Видите ли...
      И так далее. Наша идиотская, напыщенная беседа продолжалась минут пятнадцать. Она спрашивала, я отвечал. Кончис отмалчивался, давая нам высказаться. Я поймал себя на том, что слежу за своей речью, будто, как они, притворяюсь, что нахожусь в английской гостиной сорок лет назад. Спектакль так спектакль; мне вскоре тоже захотелось старательно выдержать роль. Она обращалась ко мне чуть ли не покровительственно, и я видел в этом желание меня третировать; а может, испытать, проверить, достойный ли я партнер. Раз-другой мне показалось, что глаза Кончиса сверкнули саркастической усмешкой, но скорее всего лишь показалось. В любом случае, подставляя (или пред-ставляя) моему взору то фас, то профиль, она была слишком очаровательна, чтобы я мог думать о чем-либо другом. Я считал себя знатоком хорошеньких девушек; так вот, эта была среди них истинным эталоном.
      Разговор угас, но тут вмешался Кончис.
      - Хотите, расскажу, что сталось со мной после отъезда из Англии?
      - Если... мисс Монтгомери... не будет скучать.
      - Нет. Пожалуйста. Я люблю слушать Мориса.
      Не обращая на нее внимания, он ждал моего ответа.
      - Лилия всегда делает так, как угодно мне. Я взглянул на нее.
      - Что же, вам везет.
      Он не отрывал от меня глаз. В складках у рта залегли тени, и те казались глубже, чем на самом деле.
      - Она не настоящая Лилия.
      Это внезапное разоблачение, как он и рассчитывал, окончательно выбило меня из седла.
      - Ну да... естественно. - Я пожал плечами, улыбнулся. Она внимательно рассматривала веер.
      - Но и не играет роль Лилии.
      - Г-н Кончис... я не понимаю ваших иносказаний.
      - Не делайте поспешных выводов. - Широко ухмыльнулся - эту улыбку он приберегал для особых случаев. - Так. На чем я остановился? Но имейте в виду, сегодня я поведаю вам не о занимательных приключениях. А о глубинах сердца человеческого.
      Я посмотрел на Лилию. Кажется, она чувствительно задета; и, не успела в моей голове раскрутиться версия о том, что она и вправду больная амнезией, некая утратившая память красавица, которой Кончис в буквальном и переносном смысле вертит как хочет, она бросила на меня взгляд моей сверстницы - в том не было никакого сомнения; взгляд сквозь маску, быстрый, вопросительный взгляд, что метнулся к склоненной голове Кончиса и вновь возвратился ко мне. И вдруг почудилось, что оба мы с ней актеры и режиссеру оба не доверяем.
     
     
      28
     
      - Буэнос-Айрес. Я прожил там почти четыре года, до весны девятнадцатого. Ругался с дядей Анастасом, давал уроки английского, игры на фортепьяно. И всегда помнил, что изгнан из Европы. Отец зарекся встречаться со мной и писать, но через какое-то время я вступил в переписку с матерью.
      ...Я взглянул на Лилию, но та снова вошла в роль и с вежливым интересом слушала Кончиса. Она притягивала к себе весь без остатка свет лампы.
      - В Аргентине со мной произошла только одна важная вещь. Как-то летом приятель повез меня в андское захолустье. Я понял, какую подневольную жизнь влачат пеоны и гаучо. И мне страстно захотелось жертвовать собою ради угнетенных. Под впечатлением от увиденного я решил стать врачом. Но путь к этой цели оказался тернист. На медицинский факультет столичного университета я не прошел по конкурсу и целый год день и ночь зубрил, чтобы выдержать экзамен.
      Но тут кончилась война. Вскоре умер мой отец. Хотя он так и не простил ни меня, ни мать - за то, что мне помогла (мне-де не было места ни в его стране, ни за пределами), все же остался отцом настолько, чтобы не поднимать лишнего шума. Если не ошибаюсь, власти так и не проникли в тайну моего исчезновения. Мать получила порядочное наследство. В итоге я вернулся в Европу, и мы с ней осели в Париже. Жили в просторной квартире старого дома окнами на Пантеон; я всерьез взялся за медицину. Среди студентов образовалась некая группа. Мы исповедовали медицину как религию и называли себя Обществом разума. Мечтали, чтобы врачи во всем мире сплотились в общественную и нравственную элиту. Мы проникнем во все государства, во все правительства, - люди высокой морали, которые искоренят демагогию, самовлюбленных политиков, реакцию, шовинизм. Издали манифест. Организовали митинг в одном кинотеатре в Нейи. Но об этом проведали коммунисты. Сочли нас фашистами и разгромили кинотеатр. Мы устроили еще митинг, на новом месте. Туда заявилась банда, называвшая себя Милицией молодых христиан - католики-ультра. С виду они не были похожи на коммунистов, но вели себя точно так же. Как раз коммунистами они нас и честили. Так что наш план преобразования мира, был скреплен двумя мордобоями. И множеством счетов по возмещению убытков. Я был секретарем Общества разума. Когда дошло до оплаты счетов, не было на свете людей менее разумных, чем мои товарищи по убеждениям. Естественно, мы добились того, чего заслуживали. Любой дурак выдумает схему разумного мироустройства. За десять минут. За пять. Но ждать, что люди станут ее придерживаться - все равно, что пичкать их болеутоляющим. - Он повернулся ко мне. - Хотите прочесть наш манифест, Николас?
      - Очень хочу.
      - Сейчас схожу за ним. И бренди захвачу.
      И вот - так скоро! - мы с Лилией остались наедине. Но не успел я произнести заготовленную фразу, вопрос, который дал бы ей понять, что я не вижу, для чего в отсутствие Кончиса ей нужно поддерживать иллюзию его правдивости, как она поднялась.
      - Давайте погуляем по террасе.
      Я пристроился рядом. Она была лишь на дюйм-два ниже и шла неспешно, легко, чуть напряженно, глядя в сторону моря, избегая моих глаз, словно ее вдруг обуяла скромность. Я осмотрелся. Кончис не мог нас подслушать.
      - Давно вы здесь?
      - Я нигде долго не задерживаюсь.
      Быстрый взгляд, смягченный усмешкой. Мы были в дальнем конце террасы, в полосе тени, отбрасываемой стеною спальни.
      - Отлично приняли подачу, мисс Монтгомери.
      - Если вы играете в теннис, я тоже должна.
      - Должны?
      - Разве Морис не просил вас не задавать мне вопросов?
      - Да ладно вам. Когда он тут, все ясно. Я хочу сказать, мы же с вами англичане, так или нет?
      - И потому вольны друг другу грубить?
      - Не грубить, а познакомиться поближе.
      - Может, тут не все так уж жаждут... знакомиться. - Уставилась в темноту. Я был уязвлен.
      - Мило у вас получается. Но каковы все-таки правила игры?
      - Прошу вас. - В голосе зазвучала твердость. - Это просто невыносимо. - Я понял, зачем она завела меня в тень. Чтоб я не видел ее лица.
      - Что невыносимо-то?
      Обернулась, взглянула на меня и произнесла тихим, но отчетливо сердитым тоном:
      - Мистер Эрфе!
      Меня поставили на место.
      Она облокотилась о перила у края террасы, глядя на север, на водораздел. В затылок повеяло вялым морским ветерком.
      - Запахните меня, будьте добры.
      - Что сделать?
      - Принесите шаль.
      Помедлив, я отправился за синей шалью. Кончис пропал в доме. Я вернулся и закутал ей плечи. Неожиданно она подняла руку, взяла мою ладонь и сжала, будто подбадривая; а может, напоминая, что на самом деле она другая, не столь строгая. При этом не отрываясь смотрела на опушку.
      - Зачем вы это сделали?
      - Не хотела показаться злой.
      Я передразнил ее вежливые обороты:
      - Прошу вас, будьте добры... Где вы тут живете? Повернулась, прислонилась к перилам спиной, так что оказалось, что мы смотрим в противоположные стороны, и решительно ткнула веером:
      - Вон там.
      - Но там море. Или вы имеете в виду облака?
      - Уверяю вас, я живу именно там.
      Мне пришла в голову удачная мысль.
      - На яхте?
      - На берегу.
      - Любопытно. Ни разу не видел ваш дом.
      - Я знала, что вы не умеете смотреть как следует.
      Я с трудом разглядел улыбку в уголках ее губ. Мы стояли почти вплотную, окутанные ароматом духов.
      - Долго вы собираетесь меня мучить?
      - Возможно, вы сами себя мучите.
      - Ненавижу мучения.
      Шутливо склонила голову. Шея у нее была великолепная; горло Нефертити. На снимке в комнате Кончнса казалось, что у нее тяжелый подбородок; наяву - ничего подобного.
      - В таком случае помучаю вас еще.
      Воцарилась тишина. Предлог, под которым Кончис отправился в дом, не мог оправдать столь долгого отсутствия. Она почти растерянно заглянула мне в глаза, но я хранил молчание, и она отвернулась. Я очень осторожно, как к дикому животному, протянул руку и повернул ее лицо к себе. Она не отвела моих пальцев, замерших на холодной поверхности щеки; но посуровевший взгляд, знак неприступности, заставил меня убрать руку. Однако глаз она не опустила, и в них были одновременно указание и предостережение: мягкость завоюет меня, но сила - никогда.
      Она снова повернулась к морю.
      - Нравится вам Морис?
      - Я вижу его третий раз в жизни. - Кажется, она ждала продолжения. - Я благодарен ему за гостеприимство. Особенно...
      Она прервала мои славословия:
      - Мы все его очень любим.
      - Кто - "мы"?
      - Я и другие посетители. - Она произнесла это слово так, будто оно должно писаться в кавычках.
      - "Посетитель" - это не совсем точно.
      - Морис не любит слово "призрак".
      Я улыбнулся:
      - А слово "актер"?
      В ней не было ни малейшей готовности уступить, выйти из роли.
      - Все мы актеры и актрисы, мистер Эрфе. Вы - не исключение.
      - Конечно. Весь мир театр.
      Улыбнулась, опустила глаза.
      - Потерпите.
      - С вами я готов терпеть сколько угодно. И принимать все за чистую монету.
      Она смотрела в сторону моря. Тон ее вдруг стал ниже, искреннее, не тот, какой требовался по роли.
      - Не со мной. С Морисом.
      - И с Морисом.
      - Скоро поймете.
      - Это обещание?
      - Предсказание.
      На столе что-то звякнуло. Она обернулась, взглянула на меня. На лице ее было то же выражение, что и тогда, в дверях концертной: смешливое и заговорщицкое, а теперь и вызывающее.
      - Прошу вас, ведите себя по-прежнему.
      - Ладно. Но только в его присутствии.
      Она взяла меня под руку, и мы направились к Кончису. Тот приветствовал нас обычным вопросительным кивком.
      - Мистер Эрфе схватывает все на лету.
      - Рад слышать.
      - Все будет в порядке.
      Улыбнувшись мне, она села и ненадолго задумалась, подперев рукой подбородок. Кончис налил ей рюмочку мятного ликера, и она отхлебнула глоток. Он указал на конверт, лежащий на моем стуле.
      - Это манифест. Не сразу его нашел. Потом прочтете. Там в конце очень существенное критическое замечание, без подписи.
     
     
      29
     
      - Если я и охладел к музыке, то, по крайней мере, не бросал занятий ею. Здешние плейелевские клавикорды тогда стояли в нашей парижской квартире. Однажды теплым весенним днем, должно быть, в двадцатом, я наигрывал что придется у открытого окна; в дверь позвонили. Прислуга доложила, что явился какой-то господин и хочет поговорить со мной. Господин этот уже выглядывал из-за ее плеча. Не поговорить, а послушать мою игру, поправил он. Выглядел он столь непривычно, что я не принял близко к сердцу бесцеремонность его вторжения. Под шестьдесят, высокого роста, безупречно одетый, с гарденией в петлице.
      ... Я пристально посмотрел на Кончиса. Он отодвинулся от стола и, по обыкновению, говорил, глядя в морские дали.
      Лилия приложила палец к губам: тс-с!
      - Но и, по первому впечатлению, невероятный зануда. Под эрцгерцогским лоском таилась глубокая скорбь. Как у актера Жуве, только без его иронии. Позже выяснилось, что он не такой несчастный, каким представляется. Пробормотал что-то, уселся в кресло и принялся мне внимать. А когда пьеса закончилась, схватил свою шляпу и трость с янтарной рукоятью...
      ... Я усмехнулся. Лилия это заметила, но опустила глаза с осуждением, не улыбнувшись в ответ.
      - ... Вручил мне визитную карточку и пригласил в гости на той неделе. На карточке было написано, что зовут его Альфонс де Дюкан. Граф. Я пунктуально явился к нему. Жил он роскошно, среди самого изысканного убранства. Слуга провел меня в salon {Гостиную (франц.).}. Де Дюкан стоя приветствовал меня. И сразу же, без долгих разговоров, увлек в соседнюю залу. Там стояли клавикорды, пять или шесть, старой работы, вещи чудесные, музейные и по конструкции, и по отделке. Разрешил мне опробовать каждый инструмент, а потом заиграл сам. Не так технично, как я. Но вполне сносно. Затем предложил закусить; мы уселись на буляровские стулья, меланхолически запивая marennes {Здесь: устриц (франц.).} мозельским с его собственных виноградников. Так началась дружба, которая оставила во мне неизгладимый отпечаток.
      На протяжении последующих месяцев мы часто встречались, но узнать о нем удалось немногое. Дело в том, что он избегал говорить о себе и своем прошлом. Мои расспросы обходил. Я выяснил лишь, что родом он из Бельгии. Что баснословно богат. Что друзей у него, по прихоти судьбы, очень мало. Родных вовсе нет. И что он женоненавистник, хоть и не гомосексуалист. Прислуживали ему одни мужчины, о женщинах он всегда отзывался с отвращением.
      Большую часть времени де Дюкан проводил не в Париже, а в огромном замке на востоке Франции. Его выстроил в конце XVII века какой-то сюринтендант, любитель казенных денег; дворцовый парк по площади превышал этот остров. Крытые голубым шифером башенки и белые крепостные стены Живре-ле-Дюк виднелись за много миль. Помню, в первый приезд, через несколько месяцев после нашего знакомства, мне стало как-то не по себе. Шел октябрь, пшеница на полях Шампани давно уже сжата. Все затянуто синеватым туманцем, осенней дымкой. На вокзал за мной прислали автомобиль, по роскошной лестнице провели в отведенную мне комнату, а затем пригласили спуститься в парк к де Дюкану. Все слуги были на него похожи - молчаливые, угрюмые. В его присутствии нельзя было услышать смеха. Топота бегущих ног. Ни шума, ни суеты. Лишь покой и порядок.
      Слуга вел меня через обширный английский сад на задах замка. Вдоль буковых аллей, мимо статуй, по ровненьким гравийным дорожкам, потом сквозь дендрарий вниз, к небольшому пруду. Мы вышли на берег, и в нескольких сотнях ярдов, за полосой гладкой воды, за кружевом осенних листьев я увидел на мысу чайный домик в восточном стиле. Слуга поклонился и предоставил меня самому себе. Тропинка вилась по берегу пруда, пересекала ручей. Ни ветерка. Туман, покой, печальная отрада затишья.
      К домику я подошел по траве, и де Дюкан не слыхал моих шагов. Он сидел на коврике лицом к пруду. Поросший ивами островок. Декоративные гуси, что будто сошли с росписей на шелке. У него был облик европейца, но одеяние японца. Никогда не забуду тот миг. Тот, как бы сказать, mise en paysage {Мизанпейзаж (франц.). Игра слов: ср. "мизансцена".}.
      В парке для него было устроено множество подобных декораций и выгородок. Античный храм, ротонда. Английский сад, мавританский. Но мне он помнится именно сидящим на татами в свободном кимоно. Бледно-голубом, под цвет тумана. Поза, конечно, нарочитая. Но в мире, где во главе угла отчаянная борьба за экономическое выживание, любое чудачество, любая оригинальность покажутся нарочитыми.
      Богатства замка смущали меня как новоиспеченного социалиста. И очаровывали - как homme sensuel {Здесь: тонко чувствующего человека (франц.).}. Живре-ле-Дюк представлял собою в буквальном смысле огромный музей. Бесчисленные экспозиции - живописи, фарфора, всевозможных objets d'art {Произведений искусства (франц.).}. Уникальная библиотека. Непревзойденная коллекция старинных клавишных. Спинеты, клавикорды, вирджинали. Лютни, гитары. За каждой дверью открывалась неожиданность. Выставка бронзовых фигурок эпохи Возрождения. Полка, уставленная брегетами. Стеллаж чудесного руанского и неверского фаянса. Арсенал. Горка с греческими и римскими монетами. Я мог бы перечислять до утра, ведь хозяин целиком посвятил себя собиранию коллекций. Одной только мебели в стиле "буль" и "ризнер" хватило бы, чтоб обставить полдюжины замков поменьше. Подозреваю, что с этим собранием в новое время могла сравниться лишь коллекция Хертфорда, Кстати, когда ее делили между наследниками, де Дюкан приобрел немало превосходных вещиц из той части, что отошла к Секвиллю. Фирма Зелигмана предоставила ему право преимущественного отбора. Он занимался этим исключительно из любви к искусству. Оно тогда еще не успело стать средством наживы.
      В один из приездов он повел меня в потайную галерею. Там хранился набор автоматов - кукол, многие из которых достигали человеческого роста, будто сошли (или скатились) со страниц повестей Гофмана. Дирижер невидимого оркестра. Два гвардейца на дуэли. Примадонна, что металлическим голосом исполняла арию из "Служанки-госпожи". Девушка, которая приседала в реверансе перед учтивым кавалером, а потом танцевала с ним выморочный, призрачный менуэт. Но главным экспонатом была Мирабель, la Maitresse-Machine {Механическая наложница (франц.).}. Нагая женщина, крашеная, с кожей из шелка; когда ее заводили, она валилась на ветхую кровать, поднимала ноги и вместе с руками разводила их в стороны. Как только владелец ложился сверху, руки смыкались и придерживали его. Но де Дюкан ценил ее прежде всего за устройство, которое предохраняло хозяина от рогов. Если не повернуть рычажок на затылке, руки в какой-то момент сжимаются как тиски. А потом мощная пружина выталкивает в пах прелюбодея стилет. Эту мерзкую игрушку смастерили в Италии в начале XIX века. Для турецкого султана. Продемонстрировав ее "верность", де Дюкан повернулся ко мне и сказал: "C'est ce qui en elle est le plus vraisemblable". Это ее свойство взято прямо из жизни.
      ... Я искоса взглянул на Лилию. Она рассматривала свои ладони.
      - Мадам Мирабель он держал взаперти. Но в его приватной часовне хранился, на мой вкус, еще более непристойный предмет. Он лежал в роскошном ковчеге эпохи раннего Средневековья и больше всего походил на увядший морской огурец. Де Дюкан без всяких претензий на юмор называл его Святым членом. Он конечно, понимал, что простой хрящ столько храниться не может. В Европе Святых членов существует по меньшей мере еще шестнадцать. Как правило, мумифицированных; их чудесное происхождение опровергнуто. Но в глазах де Дюкана это был всего лишь очередной экспонат, а то, что он оскорблял религиозное, да и просто нравственное чувство, не имело никакого значения. Это касается всех коллекционеров. Их мораль стремится к нулю. Вещь в конце концов овладевает своим владельцем.
      Мы не обсуждали вопросы религии и политики. Он ходил к мессе. Но, мне кажется, потому лишь, что наблюдение за этим обрядом оттачивает чувство прекрасного. В некотором смысле он был весьма наивен - возможно, потому, что с детства купался в роскоши. Самопожертвование, если оно не входило составной частью в ту или иную эстетическую систему, было ему чуждо. Раз мы наблюдали, как крестьяне убирают брюкву. Живой Милле. Он заметил лишь: "Как хорошо, что они - это они, а мы - это мы". Самые болезненные противоречия общества, что заставили бы задуматься и невежественнейшего нувориша, его не трогали. Они интересовали его лишь в качестве виньеток, любопытных диссонансов, ярких в силу своей жизненности примеров упоительной полярности бытия.
      Альтруизм, который он называл le diable en puritain {Здесь: черт в тихом омуте (франц.).}, безмерно его раздражал. Так, я с восемнадцати лет избегаю употреблять в пищу пернатых. Скорее отведаю человечины, чем мяса дикой овсянки или утки. Это выводило де Дюкана из себя, будто фальшивая нота в партитуре, - он никак не мог поверить, что композитор поставил именно этот знак. А тут я, во плоти и крови, смею отказываться от его pate d'alouettes {Паштета из жаворонков (франц.).} и вальдшнепов с трюфелями.
      Но он занимался не только мертвой материей. На крыше замка была оборудована обсерватория, в одной из комнат - хорошо оснащенный кабинет натуралиста. Отправляясь в парк, он захватывал небольшой etui {Футляр (франц.).} с пробирками. Для ловли пауков. Лишь через год я понял, что то была не просто причуда. Что он - один из самых знающих арахнологов-самоучек. В его честь даже назван целый вид пауков, Theridion deukansii. Он рад был узнать, что я кое-что смыслю в орнитологии. И убедил меня специализироваться в области, которую шутливо называл орнитосемантикой, наукой о значении птичьих криков.
      Это был самый необычный человек из всех, кого я знал. И самый обходительный. И самый замкнутый. И, несомненно, напрочь лишенный чувства долга перед обществом. Мне было двадцать пять, как и вам, Николас, и потому вы лучше, чем кто-либо, поймете, почему я не мог его осуждать. По-моему, двадцать пять - наиболее трудный и больной возраст. И для тебя, и для окружающих. Ты способен соображать, с тобой обращаются как со взрослым. Но бывают встречи, которые сталкивают тебя в отрочество, ибо тебе не хватает опыта, чтобы постичь и усвоить их значение. И вот де Дюкан, не словами, конечно, а самим фактом своего существования поставил под сомнение мое восприятие мира. Это сомнение он позднее выразил пятью словами; вам еще предстоит их услышать.
      Я сознавал все издержки такого образа жизни, но не мог бороться с его обаянием. Рассудок отказывался мне служить.
      Забыл сказать, что у него хранилось множество неопубликованных нотных рукописей XVII-XVIII веков. Сидя за чудесными старинными клавикордами в концертной зале - длинной галерее в стиле рококо светло-золотых и салатных тонов, всегда освещенной солнцем, безмятежной, точно фруктовый сад, - и полной грудью впитывая чувство счастья, я снова и снова задавался вопросом о природе зла. Почему это безмерное наслаждение было злом? Почему я воспринимал де Дюкана как средоточие зла? Потому что, пока я музицировал на теплом солнышке, где-то умирали от голода дети, - скажете вы. Что ж, забыть о дворцах, тонком вкусе, изысканных удовольствиях, полете воображения? Даже марксистская теория признает предопределение, указание на высшую стадию развития, а это значит лишь то, что род человеческий достигнет высших степеней наслаждения и счастья.
      И я начал сомневаться в эгоизме этого одиночки. Мне все яснее открывалось, что его безразличие - только поза, и поза эта невинна. Что он - пришелец из некоего гораздо более совершенного мира. И обречен с маниакальным упорством, столь же трагическим (если не столь же смехотворным), как упорство Дон Кихота, отстаивать собственное совершенство. Но однажды...
      Кончису не суждено было закончить фразу. С восточной стороны из темноты воззвал внезапный, пронизывающий голос рога. Я вспомнил об охотничьих рожках моей родины, но этот звук был грубее, архаичнее. Веер застыл в руке Лилии, она обернулась к Кончису. Тот смотрел в море, словно зов рога обратил его в камень. Глаза его медленно закрылись, как при молчаливой молитве. Но молитвенное выражение совсем ему не шло.
      И вновь рог проткнул кромешную мглу. Три ноты, средняя - выше других. Каменистые склоны холмов на водоразделе отозвались смутным эхом, точно простенький тембр расшевелил ночь и ландшафт, пробудил их от векового забытья.
      - Что это? - спросил я у Лилии.
      Секунду она смотрела на меня с каким-то сомненьем, будто была почти уверена: я прекрасно знаю, что это.
      - Аполлон.
      - Аполлон?
      Снова зов рога, но еще пронзительней и ближе, совсем рядом с домом, - перила заслоняют обзор, да и темно кругом. Лицо Кончиса все так же расслаблено. Лилия встала, подала мне руку.
      - Пойдемте.
      Я поплелся за ней на старое место, в дальний конец террасы. Она высматривала что-то в лесу, а я залюбовался ее профилем.
      - Похоже, кое-кто переусердствовал с метафорами.
      Она не сдержала улыбки. Быстро сжала мне руку.
      - Будьте паинькой. Подождите.
      Гравий, опушка, лес; все как обычно.
      - Мне ж ничего не надо, кроме программки.
      - Не остроумно, мистер Эрфе.
      - Пожалуйста, называйте меня Николасом.
      Ответить она не успела. Из некой точки меж виллой и домиком Марии появился луч света. Не слишком сильный, от электрического фонарика. Он уперся в фигуру, стоявшую, словно мраморная статуя, ярдах в шестидесяти, на фоне сосен. Вздрогнув, я понял, что человек этот абсолютно гол. Можно было различить черные волосы на лобке, бледный стебелек пениса; высокий, хорошо сложенный, вполне годится на роль Аполлона. Глаза казались слишком большими, словно были подведены. На голове золотой блик, венок из листьев; листьев лавра. Он стоял неподвижно, повернувшись к нам лицом, держа в правой руке, чуть на отлете от туловища, рог длиною в ярд, узкий серп с мерцающим наконечником. Когда я присмотрелся, меня поразило, до чего белая у него кожа, она чуть ли не светилась в слабом луче, будто на тело, как и на лицо, наложили грим.
      Я обернулся: Кончис не двинулся с места; Лилия смотрела на фигуру без всякого выражения, но с видимым интересом - точно раньше присутствовала на репетициях, а теперь ей любопытно увидеть представление целиком, - который отбил у меня охоту шутить. Меня не так поразил розыгрыш, как открытие, что в Бурани, кроме меня, есть молодые мужчины. Это я сообразил быстро.
      - Кто он?
      - Мой брат.
      - А я так понял, что вы единственный ребенок в семье.
      Статуя Аполлона поднесла рог к губам и заиграла на новой ноте, бодрой, но торопливой, словно подзывая заблудившихся гончих.
      - То было в ином мире, - медленно произнесла Лилия, не сводя с него глаз. И, не успел я изобрести очередную шпильку, указала пальцем налево, за домик. Из темного прогала, где кончалась лесная дорога к вилле, выбежал слабо светящийся силуэт. Луч фонаря метнулся к ней - ибо то была девушка, тоже нагая, за исключением античных сандалий, обнимающих икры шнуровкой; а может, и не совсем нагая - то ли лобок ей обрили, то ли на ней были трусики телесного цвета. Волосы в классическом стиле убраны назад, тело и лицо, как и у Аполлона, неестественно белые. Она бежала так быстро, что я не мог рассмотреть ее черт. Подбегая, оглянулась - ее преследовали.
      Она стремилась к морю, пересекая лужайку на равном расстоянии от Аполлона и от нас, стоявших на террасе. На заднем плане появился третий персонаж. Еще один мужчина, выбежавший из леса по дороге. Он был загримирован под сатира, ляжки обтягивало что-то вроде нечесаного волосатого трико, имитирующего козлиные ноги; голова, как и полагается, украшена бородой и узловатыми рогами. Обнаженный торс темен, почти черен. Он подбежал ближе, настигая девушку, и я снова вздрогнул. Из паха вздымался мощный фаллос. Почти восемнадцати дюймов длиной, слишком большой для настоящего, но непристойное впечатление производит безошибочно. Я вдруг вспомнил рисунок на килике в нижней зале; и ощутил, как далека моя родина. В глубине души проснулась неуверенность; видимо, я чище и наивнее, чем хочу казаться. Искоса взглянул на стоящую рядом девушку. Кажется, я различил на ее губах тень улыбки, восхищение насилием, пусть даже театральным, которое мне не понравилось; слишком уж большое расстояние отделяло ее от эдвардианского "иного мира", в чьих одеждах она щеголяла.
      Я перевел взгляд на нимфу, ее белую спину, растрепанные волосы, неверно ступающие, обнаженные ноги. Она шмыгнула в лес на береговом склоне, и тут последовал сильный сценический эффект: прямо из-за наших спин вырвался другой луч, гораздо ярче. На бровке обрыва, за которой только что скрылась девушка, стояла еще одна, самая поразительная из всех, фигура, женщина в длинном хитоне шафранного цвета с кроваво-красной оторочкой по подолу. На ногах черные котурны с серебряными наколенниками, придающими ей угрюмое сходство с гладиатором, - в странном противоречии с обнаженными руками. Снова неестественно белая кожа, глаза подведены черной тушью, волосы тоже убраны в античном стиле, но зловеще вздыблены на затылке. За плечами серебряный колчан, в левой руке серебряный лук. Нечто в ее искаженном лице и во всей боевой стойке внушало подсознательный ужас.
      Она стояла так несколько секунд, спокойная, яростная, грозно загораживая путь. Потом завела свободную руку назад и с ядоносной быстротой выдернула стрелу из колчана. Но не успела укрепить ее на тетиве, как луч перекинулся на застигнутого врасплох сатира. Выказывая явный испуг, тот спрятал руки за спину, склонил голову, накладной фаллос, в ярком свете гагатово-черный, торчал по-прежнему. Поза ненатуральная, но выразительная. Луч вновь высветил богиню. Она натянула тетиву до отказа, пустила стрелу. Та сверкнула и скрылась в темноте. Мгновением позже луч вернулся к сатиру. Он вжимал стрелу - эту или другую - себе в грудь. Медленно повалился на колени, качнулся, рухнул на бок среди камней и тимьяна. Яркий луч задержался на его теле, констатируя смерть; затем потух. Сзади, все в том же тусклом луче, бесстрастно взирал на происходящее Аполлон, беломраморный призрак, божественный судия, распорядитель торжеств. Размашистой охотничьей походкой богиня двинулась к нему, держа серебряный лук у бедра. На миг они повернулись к нам лицом, подняли руки с откинутыми назад ладонями - финальная мизансцена, суровое приветствие. Жест получился эффектный. В нем было небрежное, но истинное благородство; так прощаются бессмертные.
      Потух и последний луч. Я смог различить лишь две белые фигуры, отступающие в глубь леса с прозаической суетливостью актеров, что спешат скрыться за кулисами, пока не зажглись люстры в зале.
      Лилия пошевелилась, словно для того, чтобы отвлечь меня от этих разочаровывающих наблюдений.
      - Подождите минутку.
      Направилась к Кончису, наклонилась и что-то прошептала ему на ухо. А я снова повернулся к поляне. К лесу двигался темный силуэт сатира. С колоннады донесся шумок, кто-то наткнулся на стул, и ножки его царапнули по полу. Четыре актера, два осветителя... вся механика этого и других наваждений теперь казалась столь же нехитрой, как и механика истинных чудес. Я попытался связать "прелюдию" (старика у гостиницы) с только что виденной сценой. Во время рассказа Кончиса я решил, что разгадал значение вымышленного героя по имени де Дюкан. Кончис подразумевал наши с ним отношения - сходство было слишком назойливое, чтобы ошибиться. Мои расспросы обходил... я не мог его осуждать... друзей очень мало, родных вовсе нет... Но как все это сочеталось с последующим представлением?
      Очевидно, я стал свидетелем попытки устроить "сомнительную сцену", описанную в Le Masque Francais. В таком случае над нею можно было посмеяться, как и над всякой потугой реанимировать спиритические трюки. Но чем дальше, тем больше дивертисменты Кончиса отдавали скандалом. Фаллос, нагота, голая девушка... Мне пришло в голову, что вскоре и мне самому предстоит принять участие в игрищах, что это лишь подготовка к более опасным приключениям, ожидающим меня впереди: тайное общество? культ? непонятно; однако Миранда там ничего не решает, там царствует Калибан. И еще я чувствовал безрассудную враждебность к тем, кто внезапно вторгся на "мою" территорию, кто участвовал в заговоре против меня, кому было известно больше, чем мне. Можно попробовать сыграть роль беззащитного зрителя - пусть эти картинки, одна другой гаже, текут сквозь мое сознание, будто кадры кинофильма. Но я сразу понял, что сравнение хромает. Кинотеатры не строятся ради одного-единственного зрителя, разве что на его счет существуют весьма конкретные планы.
      Наконец Лилия перестала шушукаться с Кончисом, выпрямилась и подошла ко мне. Теперь она смотрела с хитрецой; уверен, ей интересно было знать, оценил ли я по достоинству их новые успехи. Я улыбнулся и качнул головой; восхищен, но не одурачен... и не испуган, зарубите себе на носу. Она тоже улыбнулась.
      - Мне пора, мистер Эрфе.
      - Поздравьте своих друзей с удачным представлением. Она притворно огорчилась, ресницы затрепетали, точно я над ней издевался.
      - Неужели вы подумали, что это просто представление?
      - Бросьте, - мягко сказал я.
      Ответа не последовало. В ее глазах блеснула ирония, она манерно закусила губу, приподняла юбку и сделала небрежный книксен.
      - Когда мы снова увидимся?
      Ее взгляд метнулся к Кончису, хотя головы она не повернула. Мне опять напоминали, что между нами есть тайный уговор.
      - Это зависит от того, когда я вновь восстану из беспамятства.
      -Хорошо бы поскорее.
      Поднесла к губам веер, как раньше - щеточку для рекордера, и незаметно для Кончиса махнула в его сторону, а затем скрылась в доме. Проводив ее взглядом, я подошел к столу и остановился напротив Кончиса. Тот, похоже, оправился от забытья. Черные, фосфорные глаза смотрели пристальнее обычного, будто две пиявки; взгляд ученого, взвешивающего результаты эксперимента и физическое состояние кролика - а не взгляд хозяина, который только что развлек гостя живописным спектаклем и ожидает похвал. Он понимал, что я растерян, хоть и смотрю на него сверху вниз, опершись на спинку стула, со скептической улыбочкой, с какой смотрел на Лилию. Почему-то я был уверен: мне больше не надо делать вид, что я воспринимаю происходящее всерьез. Я уселся, а он все не отводил взгляд, и мне пришлось нарушить молчание.
      - Я получил бы больше удовольствия, если б знал, что все это означает.
      Мои слова польстили ему. Он откинулся назад, улыбнулся.
      - Дорогой Николас, люди повторяют эту вашу фразу на протяжении последних десяти тысячелетий. И боги, к которым они обращаются, едины в своем нежелании отвечать на этот вопрос.
      - Богов никаких не существует, потому они и ответить не могут. А вы - вот он.
      - Что ж могу сделать я, если даже боги бессильны? Не думайте, что мне известны ответы на все вопросы. Это не так.
      Я заглянул ему в лицо, теперь подчеркнуто вежливое, и тихо спросил:
      - Почему именно я?
      - А почему все остальные? И все остальное?
      Я указал ему за спину, на восток.
      - Все это - затем лишь, чтобы преподать мне урок теологии?
      Он поднял руку к небу.
      - Думаю, вы согласитесь, что некий бог, который создал бы все это затем лишь, чтобы преподать нам урок теологии, страдает безнадежным отсутствием чувства юмора и фантазии. - Помолчал. - Если хотите, можете вернуться в школу. Возможно, это самое мудрое.
      Улыбнувшись, я покачал головой.
      - На сей раз я разгрызаю зуб.
      - На сей раз он может оказаться настоящим.
      - Во всяком случае, теперь я догадываюсь, что все ваши игральные кости налиты свинцом.
      - Значит, вы никогда не выиграете. - И поспешно продолжил, словно переступил запретную черту: - Вот что я вам скажу. Существует лишь один правильный ответ на ваш вопрос, и в широком смысле, и в том, что касается вашего пребывания здесь. Я привел вам его, когда вы впервые у меня появились. Все - и вы, и я, и различные божества - рождено случайностью. Больше ничем. Чистой случайностью.
      В его глазах наконец засветилось что-то искреннее; я смутно понял, что домашний спектакль не сработал бы без моего неведения, моего образа мыслей, моих пороков и достоинств. Он поднялся, взял бутылку бренди, стоявшую у лампы на столике рядом. Наполнил мой бокал, плеснул себе и, не садясь, предложил тост.
      - Чтоб лучше узнать друг друга, Николас.
      - За это и до дна не грех. - Я выпил, осторожно улыбнулся. - Вы не закончили свой рассказ. - Как ни странно, он будто опешил, точно позабыл, о каком рассказе идет речь, или решил, что дальше мне слушать неинтересно. Поколебавшись, уселся.
      - Хорошо. Я остановился... Впрочем, неважно, на чем. - Пауза. - Перейдем к кульминации. К моменту, когда боги, в которых мы с вами не верим, покарали гордеца.
      Откинулся в шезлонге, бросил взгляд на море.
      - Стоит мне увидеть на снимке скопище китайских крестьян или военный парад, стоит увидеть газетенку, где рекламируют всякий хлам, что производится для массового спроса, или сам этот хлам на полках универмагов, стоит увидеть гримасы pax Americana, - государств, обреченных перенаселением и низким уровнем образования на вековую духовную нищету, - как передо мной встает де Дюкан. Если мне не хватает простора и людского великодушия, я вспоминаю о нем. Когда-то, в далеком будущем, на земле, возможно, и не останется ничего, кроме таких вот замков или подобных им жилищ, никого, кроме схожих с ним людей. Но они не вырастут на зловонных удобрениях неравенства и эксплуатации; напротив, залогом их появления служат лишь выдержка и порядок, что царили в мирке де Дюкана, в Живре-ле-Дюк. Аполлон вернет себе утраченную власть. А Дионис возвратится в сумрак, из которого вышел.
      ...Что это? Спектакль с Аполлоном получил неожиданное толкование. Кончис явно пытался втиснуть в одну метафору десяток разных значений, как это делают некоторые современные поэты.
      - Как-то один из слуг привел в замок девушку. Де Дюкан услышал ее смех. Не знаю, как уж это случилось... то ли окно было открыто, то ли она чуть-чуть выпила. Он приказал выяснить, кто посмел пригласить в его владения любовницу из плоти и крови. Оказалось, один из шоферов. Сын автомобильной эпохи. Де Дюкан рассчитал его и вскоре отбыл погостить в Италию.
      Однажды ночью мажордом Живре-ле-Дюк почувствовал запах дыма. Выглянул. Огонь охватил все здание за исключением одного крыла. В отсутствие хозяина большинство слуг разбрелись по домам в соседние деревни. Кучка оставшихся принялась таскать к бушующему пламени ведра с водой. Пробовали связаться с pompiers {Пожарными (франц.).}, но телефонный провод кто-то перерезал. Когда те подоспели, было уже поздно. Полотна сморщились, книги сгорели дотла, фарфор побился и полопался, монеты расплавились, дорогие инструменты, мебель, куклы-автоматы, включая Мирабель, превратились в золу. Остались лишь руины, непоправимый хаос.
      Меня тоже не было во Франции. Рано утром во флорентийской гостинице де Дюкана разбудил телефонный звонок. Он немедля вернулся. Но, говорят, даже не побывал на теплом еще пожарище. Издалека завидел, что натворил огонь, и повернул назад. Через два дня его нашли мертвым в спальне парижского дома. Он принял чрезмерную дозу снотворного. Слуга рассказывал, что на лице трупа застыла сардоническая усмешка. Смотреть на нее было жутко.
      Я вернулся через месяц после похорон. Мать была в Южной Америке, и никто не сообщил мне о случившемся. Меня вызвался в нотариальную контору. Я предположил, что мне отказаны клавикорды. Так и вышло. А кроме того... но вы, наверное, уже догадались.
      ...Он помедлил, как бы давая мне время на размышление, но я не произнес ни слова.
      - Часть его состояния, весьма солидная для тогдашнего молодого человека, что живет на средства матери. Сперва я не поверил. Я знал, что он хорошо ко мне относится, что его чувства схожи с теми, какие дядя питает к племяннику. Но такая сумма - и благодаря случайности! Тому, что я играл у открытого окна. Тому, что крестьяночка слишком громко смеялась... - На секунду-другую Кончис умолк.
      - Но я обещал рассказать, какие слова де Дюкан мне оставил в придачу к деньгам и воспоминаниям. Не прощальное письмо. Просто латинская фраза. Я так и не смог выяснить, откуда она. Похоже, перевод какого-то греческого текста. Ионийского или александрийского. Вот она. Utram bibis? Aquam an undam? Чем утоляешь жажду? Водой или волною?
      - Он пил из волны?
      - Все мы пьем из обоих источников. Но этот вопрос он считал вечно актуальным. Не в качестве правила. В качестве зеркала.
      Я задумался; а я-то чем утоляю жажду?
      - Что стало с поджигателем замка?
      - Закон покарал его.
      - И вы остались в Париже?
      - Его городской дом теперь принадлежит мне. Музыкальные инструменты я перевез в собственную овернскую усадьбу.
      - Вы узнали, откуда у него было столько денег?
      - Он владел крупными поместьями в Бельгии. Вкладывал средства во французские и немецкие предприятия. Но львиная доля его состояния была вложена в конголезскую экономику. Живре-ле-Дюк, как и Парфенон, возводился под знаком черноты.
      - Бурани - тоже?
      - Если я отвечу "да", вы сразу откланяетесь?
      - Нет.
      - Тогда вы не имеете права задавать этот вопрос.
      Улыбнулся, словно прося не принимать его слишком всерьез; поднялся, намекая, что беседа окончена.
      - Конверт захватите.
      Проводил меня в мою комнату, зажег лампу, пожелал спокойной ночи. Но в дверях собственной спальни обернулся и посмотрел на меня. Лицо его на миг омрачилось сомнением, взгляд снова стал недоверчив.
      - Водой или волною?
      И ушел.
     
     
      30
     
      Я ждал. Подошел к окну. Сел на кровать. Лег. Опять подошел к окну. Наконец взялся за брошюры. Обе на французском, первая раньше явно была сшита скрепками: на листах виднелись дырочки и пятна ржавчины.
      ОБЩЕСТВО "РАЗУМНАЯ ИНИЦИАТИВА"
      Мы, врачи и студенты медицинских факультетов университетов Франции, заявляем о своем убеждении в том, что:
      1. Разум является единственным двигателем общественного прогресса.
      2. Главная задача науки - искоренять неразумное, в какой бы форме оно ни выступало, во внутренней и международной политике.
      3. Приверженность разуму выше приверженности нравственным принципам - семейным, сословным, государственным, национальным и религиозным.
      4. Пределы разумного определены лишь человеческими возможностями; все остальные ограничения - проявления неразумного.
      5. Цивилизация не может быть совершеннее, чем каждое из составляющих ее государств в отдельности; государство не может быть совершеннее, чем каждый его гражданин в отдельности.
      6. Обязанность всех, кто согласен с этими положениями - вступить в общество "Разумная инициатива".
      -----------------------------------------------------------------------
      Членом общества считается всякий, кто подпишет нижеследующую присягу.
      1. Обязуюсь жертвовать десятую часть годового дохода обществу "Разумная инициатива" для скорейшего достижения его целей.
      2. Обязуюсь неукоснительно руководствоваться требованиями разума на протяжении всей моей жизни.
      3. Я не подчинюсь неразумному ни при каких обстоятельствах; перед лицом его не буду нем и пассивен.
      4. Я сознаю, что врачи - авангард человечества. Я не устану исследовать собственную физиологию и психологию и поступать в строгом соответствии с результатами этих исследований.
      5. Торжественно клянусь чтить разум превыше всего.
      -----------------------------------------------------------------------
      Братья и сестры по уделу человеческому, призываем вас вместе с нами бороться с силами неразумного, развязавшими все кровопролития последних лет. Пусть наше Общество приобретает все большее влияние вопреки козням политиков и клерикалов. Наступит день, когда Общество займет ключевое место в истории человечества. Пока не поздно, вступайте в него. Будьте в первых рядах тех, кто распознал, кто сплотился, кто борется!
     
      Поперек последнего абзаца выцветшими чернилами было нацарапано: Merde {Дерьмо (франц.).}.
      И текст и комментарий с расстояния в тридцать лет казались сентиментальными, словно мальчишеская потасовка в преддверии ядерного взрыва. К середине века мы в равной мере устали от белой святости и черных богохульств, от высоких парений и вонючих испарений; спасение заключалось не в них. Слова утратили власть над добром и злом; подобно туману, они окутывали энергичную реальность, извращали, сбивали с пути, выхолащивали; однако после Гитлера и Хиросимы стало хотя бы очевидно, что это просто туман, шаткая надстройка.
      Вслушавшись в тишину дома и ночи за окнами, я открыл вторую, переплетенную, брошюру. И опять пожелтевшая бумага, старомодный шрифт засвидетельствовали, что передо мною и вправду издание довоенных времен.
     
      КАК ДОСТИЧЬ ИНЫХ МИРОВ
      Чтобы добраться до звезд, даже ближайших, человеку требуется миллионы лет лететь со скоростью света. А если бы такое средство передвижения и существовало, никто не смог бы посетить обитаемые области вселенной и вернуться назад в пределах собственной жизни; бесполезны и другие технические новшества вроде огромного гелиографа или радиоволн И потому представляется, что мы вечные пленники дня сегодняшнего.
      Как смешны наши восторги по поводу аэропланов! Как глупа фантастика Верна и Уэллса, живописующая странные создания, что населяют другие планеты!
      Но несомненно, в иных звездных системах есть миры, где жизнь повинуется всеобщим законам, и в космосе есть существа, прошедшие тот же эволюционный путь, обуреваемые теми же чаяниями, что и мы. Неужели контакт с ними невозможен?
      Лишь один способ общения не зависим от времени. Многие отрицают его существование. Но известен ряд фактов (горячо подтвержденных уважаемыми и знающими свидетелями) передачи мыслей на расстояние в самый момент их зарождения в мозгу. У некоторых примитивных народов, например у лопарей, это столь частое и привычное явление, что его используют в качестве повседневного средства коммуникации, как во Франции - телеграф или телефон.
      Не все навыки приобретаются заново; некоторые из них нужно восстанавливать.
      Это единственный способ достичь иных планет с разумными обитателями. Sic itur ad astra {Вот она, дорога к звездам (лат.).}.
      Потенциальная одномоментность сознания разумных существ действует как пантограф. Не успели мы закончить рисунок, копия уже готова.
      Автор этой брошюры не спирит и спиритизмом не интересуется. На протяжении нескольких лет он изучал телепатию и другие явления, лежащие на периферии традиционной медицины. Его интересы чисто научны. Он подчеркивает, что не верит в "сверхъестественное", в розенкрейцерство, герметизм и подобные лжеучения.
      Он утверждает, что более развитые цивилизации уже сейчас пытаются с нами связаться; и что само понятие возвышенного и благотворного образа мыслей, проявляющееся в нашем обществе через здравый смысл, взаимовыручку, художественное вдохновение, научную одаренность, на деле есть следствие полуосознанных телепатических сообщений из иных миров. Он уверен, что античная легенда о музах - не поэтический вымысел, но интуитивное описание объективной реальности, которую нам, людям нового времени, предстоит исследовать.
      Он ходатайствует о правительственном финансировании и содействии изысканиям в области телепатии и родственных ей явлений; кроме того, призывает коллег присоединиться к его опытам.
      В скором времени он намерен предать огласке неопровержимые доказательства того, что общение между мирами возможно. Следите за парижской прессой.
     
      Мне ни разу в жизни не приходилось заниматься телепатией, и вряд ли Кончису удастся заставить меня начать; а любезные джентльмены с других планет если и внушали мне благие намерения и художественное вдохновение, то спустя рукава - что относится не ко мне одному, но и к большинству моих современников. С другой стороны, я, кажется, понял, почему Кончис уверял, что у меня есть духовидческие способности. Элементарная профилактика, подготовка к очередной, еще более странной сцене спектакля, которая должна разыграться завтра вечером... к "эксперименту".
      Спектакль, спектакль; он и захватывал и сердил, точно невнятные стихи, даже сильнее, ибо тут невнятен был не только текст, но и вдвойне - цели автора. Сегодня вечером я изобрел новую теорию: Кончис стремится воскресить свое утраченное прошлое, а я в силу каких-то причин подхожу на амплуа первого любовника, его молодого "я". Остро чувствовалось, что наши взаимоотношения (или моя роль в них) опять переменились; как ранее меня разжаловали из гостей в ученики, так сейчас силой запихивали в шутовской костюм. Он явно не желал, чтобы я догадался, каким образом в нем сочетаются столь противоречивые наклонности. Например, душевное страдание, с каким он играл Баха и какое тут и там просвечивало сквозь искусное рукоделие его рассказов о собственной жизни, отменялось, сводилось на нет его несомненными извращенностью и злонамеренностью. Он, должно быть, понимал это, а значит, специально сбивал меня с толку, именно сбивал: ведь подсовываемые им "загадочные" книги и предметы, включая Лилию, а теперь и мифологических персонажей ночного представления со всеми его вычурными двусмысленностями, должны были казаться плохо замаскированными ловушками, и я не мог сделать вид, будто не замечаю подвоха. Но чем больше я размышлял, тем меньше верил в этого бельгийского графа... по крайней мере, такого, каким он предстал в Кончисовых рассказах. Он был просто-напросто двойником самого Кончиса. В переносном смысле характер де Дюкана, возможно, и реалистичен; в буквальном же - в самой малой степени.
      Тем временем сюжет спектакля буксовал. Царила полная тишина. Я посмотрел на циферблат. Почти полчаса прошло. Спать я не мог. Поколебавшись, спустился вниз и прошел через концертную под колоннаду. Углубился в лес в том направлении, куда скрылись "бог" и "богиня", затем свернул к морю. Волны мирно плескались о берег, с сухим шелестом перекатывая гальку, хотя не было ни ветерка, ни дуновения. Скалы, деревья, лодку заливал звездный свет, мириады закодированных инопланетных дум. Таинственное, мерцающее, южное море замерло в ожидании; живое, но необитаемое. Выкурив сигарету, я полез по склону туда, где высился незаколоченный дом, где осталась моя спальня.
     
     
      31
     
      Завтракал я снова в одиночестве. День выдался ветреный: на небе ни облачка, но с моря садит резкий бриз, взметая ветви пальм, стоящих по краям фасада, как часовые. А южнее мыса Матапан завывал мелтеми, крепкий сезонный ветер с Ионических островов.
      Я спустился на пляж. Лодки у причала не было. Это подтверждало мою рабочую гипотезу о том, что "посетители" живут на яхте, которая прячется либо в одном из глухих заливчиков западного или южного побережья, либо среди пустынных островков милях в пяти к востоку. Я выплыл из бухты посмотреть, нет ли на террасе Кончиса. Ни души. Перевернулся на спину и завис в воде, мечтая о Лилии. Прохладная рябь лизала нагретую солнцем кожу.
      И тут на пляже я увидел ее.
      Искрящийся силуэт на фоне серой, в соляных разводах, гальки, охряного утеса и зеленой травы. Я изо всех сил погреб к берегу. Пройдя несколько шагов по камням, она остановилась и принялась наблюдать. Наконец, мокрый, запыхавшийся, я нащупал дно. Она стояла ярдах в десяти, в элегантном летнем платье времен первой мировой, в перламутрово-синюю, белую и розовую полоску. В руке зонтик из той же материи, с бахромой по краям. Морской ветер шел ей, как драгоценность. Играл подолом платья, обрисовывал очертания тела. То и дело пытался отобрать зонтик. Упорно трепал и путал длинные светлошелковые локоны, отбрасывал за плечи, прижимал к лицу.
      Она шутливо надула губки, смеясь над собственной досадой и надо мною, стоящим по колено в воде. Почему тишина окутала нас, почему улыбка на несколько мгновений покинула наши лица? Возможно, я романтизирую. Ведь она была так юна, так вкрадчиво-капризна. Усмехнулась озорно и смущенно, точно ее появление нарушало некий этикет.
      - Вам что, Нептун язык откусил?
      - Вы сногсшибательны. Как ренуаровская дама. Отступила назад, крутанула зонтик. Я натянул пляжные тапочки и подошел к ней, вытирая спину полотенцем. Она улыбнулась с безобидной уклончивой иронией и уселась на плоский камень под сенью отдельно стоящей сосны у входа в лощину, круто взбегавшую по склону. Сложив зонт, указала им на другой камень, упавший с утеса: садитесь. Но там не было тени; я расстелил полотенце на склоне поближе к ней и сел, глядя на нее сверху вниз. Влажные губы, обнаженные предплечья, шрам на левом запястье, распущенные волосы: и куда только делась ее вчерашняя чопорность?
      - В жизни не видел призрака симпатичнее.
      - Да что вы!
      Я говорил серьезно; и рассчитывал застать ее врасплох. Но она только шире улыбнулась.
      - А остальные девушки, они кто такие?
      - Остальные?
      - Ладно вам. Я тоже люблю розыгрыши.
      - Так чего ради портить игру?
      - Значит, признаете, что это был розыгрыш?
      - Ничего я не признаю.
      Она кусала губы, избегая смотреть в мою сторону. Я глубоко вздохнул. Она явно готовилась к моему следующему выпаду. Перекатывала камешек носком туфли. Туфля была щегольская, из серой лайки, с пуговичками, натянутая на белый шелковый чулок с четырехдюймовыми, бегущими вверх по ноге боковыми разрезами; ниже подола сквозь них виднелись островки голой кожи. Она будто нарочно выставила ногу так, чтобы эта очаровательная подробность ее старомодного туалета от меня не ускользнула. Несколько прядей растрепались, заслонив лицо. Мне хотелось то ли отбросить их, то ли встряхнуть ее как следует. Наконец я отвел глаза к горизонту - так Одиссей прикручивал себя к мачте.
      - Вы дали понять, что участвуете в этом маскараде, дабы ублажить старика. Если я должен вам помогать, растолкуйте, во имя чего. Как-то не верится, что он не догадывается об истинной подоплеке.
      Она заколебалась, и я было решил, что убедил ее.
      - Дайте руку. Я вам погадаю. Подвиньтесь поближе, только платье не замочите.
      Еще раз вздохнув, я протянул ей ладонь. Или то был тайный знак согласия? Слабо сжав мое запястье, она принялась водить указательным пальцем по линиям руки. Я без труда заглянул в вырез платья; молочно-белое тело, нежные, соблазнительные припухлости грудей. Эти нехитрые заигрывания она проделывала с отчаянным видом кисейной барышни, сбежавшей из-под материнского присмотра. Палец невинно-многозначительно скользил по моей ладони.
      - Вы проживете долго, - заговорила она. - У вас будет трое детей. В сорок лет едва не погибнете. Разум в вас пересиливает чувство. И обманывает его. Ваша жизнь... по-моему, состоит из сплошных измен. То самому себе. То - тем, кто вас любит.
      - Уходите от ответа?
      - Ладонь открывает нам следствия. А не причины.
      - Дайте-ка теперь я вам погадаю.
      - Еще не все. Вы никогда не разбогатеете. Остерегайтесь черных собак, обильной выпивки и старушек. У вас будет много женщин, но полюбите вы только одну - ту, на которой женитесь... и заживете с ней счастливо.
      - Хоть в сорок лет едва не погибну?
      - Возможно, как раз поэтому. Вот она, критическая точка. Линия любви после нее углубляется.
      Выпустив мою руку, она чинно скрестила свои на коленях.
      - Так дайте, теперь моя очередь.
      - Не "дайте", а "разрешите".
      Преподав мне урок хороших манер, она еще пожеманилась, но вдруг протянула руку. Я сделал вид, что гадаю, тоже водя пальцем по ладони; а потом попробовал понять значение линий с помощью дедуктивного метода Шерлока Холмса. Но тут спасовал бы даже этот великий мастер выведывать всю подноготную у кухонной прислуги ирландских кровей, страстный поборник гребли и увеличительных стекол. Как бы там ни было, ладони Лилии отличались мягкостью и белизной; она-то уж точно не служила при кухне.
      - Что вы там копаетесь, мистер Эрфе?
      - Николас.
      - А вы зовите меня Лилией, Николас. Только не защекочите, пожалуйста.
      - Я вижу только одно.
      - Что именно?
      - Что вы гораздо умнее, чем хотите казаться.
      Отдернула руку, презрительно выпятила губу. Но долго сердиться она не умела. У щеки трепетал локон; ветер игриво, кокетливо перебирал складки платья, поддерживая иллюзию, что она моложе, чем есть на самом деле. Я припомнил, что именно Кончис говорил о настоящей Лилии. Девушка, сидевшая рядом со мной, изо всех сил старалась походить на прототип; или, наоборот, он рассказывал, исходя из ее данных. Но в некоторых ситуациях актерский талант не помогает. Она снова показала мне ладошку.
      - А когда я умру?
      - Вы вышли из роли. Вы ведь уже умерли.
      Сложила руки, повернулась к морю.
      - А вдруг у меня нет выбора?
      Опять неожиданность. В ее голосе послышалась нотка сожаления об истинном, сегодняшнем "я"; глухая маска эдвардианской девушки на миг исчезла. Я внимательно посмотрел на нее.
      - То есть?
      - Все, что мы говорим, он слышит. Он знает.
      - Вы должны все ему передавать? - недоверчиво спросил я. Она кивнула, и я понял, что маска никуда не исчезала. - Каким образом? Телепатически?
      - Телепатически и... - Отвела глаза.
      - И?
      - Не могу сказать.
      Взяла зонт, раскрыла, точно собиралась уходить. С кончиков спиц свисали черные кисточки.
      - Вы его любовница? - Обожгла взглядом; мне показалось, что теперь-то я расстроил ее игру. - Не иначе, если вспомнить вчерашний стриптиз, - сказал я. И добавил: - Я просто хочу понять, что тут в действительности происходит.
      Встала и быстро направилась через пляж к тропинке, ведущей на виллу. Я побежал следом, загородил ей дорогу. [214]
      Она остановилась, подняла взгляд, в котором ярко светились обида и укор. Страстно проговорила:
      - Зачем вам понимать, что происходит в действительности? Вы когда-нибудь слыхали такое слово: воображение?
      - Отличный ответ. Но меня он не убедил.
      Сухо поглядев на мою ухмылку, она снова опустила голову.
      - Теперь ясно, почему стихи у вас плохие.
      Настал мой черед обижаться. В то, первое воскресенье я рассказывал Кончису о своих поэтических неудачах.
      - Жаль, что я не однорукий. Вот был бы повод повеселиться!
      Последовал взгляд, который, как мне показалось, выдал ее истинное "я": быстрый, но твердый, а в какой-то миг даже... но она отвела лицо.


К титульной странице
Вперед
Назад