Я уверен, что вы, ваша честь, не истолкуете превратно мои слова и те побуждения, которые заставляют меня настаивать на правильности всего мною сказанного. Я ни на минуту не собираюсь подвергать сомнению нелицеприятность данного состава суда или суда вообще, так же как не критикую и самого судопроизводства. Я только глубоко скорблю о том, что злополучное стечение обстоятельств создало обманчивую видимость, в которой трудно разобраться непрофессионалу, и в силу этого стечения обстоятельств столь почтенный человек, как мой подзащитный, оказался на скамье подсудимых. Элементарная справедливость требует, по-моему, чтобы это было сказано здесь во всеуслышание и с полной ясностью. Я обращаюсь к вашей чести с ходатайством о снисхождении, и если совесть не позволяет вам совсем прекратить это дело, то я прошу вас хотя бы учесть и взвесить изложенные мною факты при определении меры наказания.
      Стеджер вернулся на свое место, а судья Пейдерсон кивнул в знак того, что выслушал все сказанное достопочтенным защитником и намерен отнестись к его словам со вниманием, какового они заслуживают, но не более. Затем он повернулся в сторону Каупервуда и, призвав на помощь все свое судейское величие, начал:
      - Фрэнк Алджернон Каупервуд, признанные вами присяжные заседатели сочли вас виновным в хищении. Ходатайство о пересмотре дела, возбужденное от вашего имени адвокатом, было, после тщательного рассмотрения, отклонено, ибо большинство членов верховного суда безоговорочно согласились с вердиктом присяжных, полагая, что он вынесен надлежащим порядком, на основании закона и свидетельских показаний. Ваше преступление не может не быть названо тяжким преступлением, хотя бы уже потому, что крупная сумма денег, которой вы завладели, принадлежит городу. Вашу виновность усугубляет еще и то обстоятельство, что вы, для личных выгод, незаконно пользовались сотнями тысяч долларов из средств города, равно как и сертификатами городского займа. Высшую меру наказания, предусмотренную законом за подобное преступление, следует считать весьма милосердной. Тем не менее суд должным образом учтет ваше прежнее видное положение и те обстоятельства, которые повлекли за собой ваше банкротство, равно как и ходатайства ваших многочисленных друзей и коллег в финансовой сфере. Суд не оставит без внимания ни одного существенного факта из истории вашей деятельности.
      Пейдерсон умолк, словно бы в нерешительности, хотя отлично знал, что скажет дальше. Он помнил, чего ждали от него "хозяева".
      - Если из вашего дела нельзя извлечь иной морали, - продолжал он, перебирая лежавшие перед ним бумаги, - то оно все же послужит для многих весьма полезным уроком и покажет, что нельзя безнаказанно запускать руки в городскую казну и грабить ее под предлогом деловых операций, а также поможет многим понять, что закон обладает еще достаточной силой, чтобы совершить правосудие и защитить общество.
      - Посему суд приговаривает вас, - торжественно закончил Пейдерсон, меж тем как Каупервуд продолжал невозмутимо смотреть на него, - к уплате в пользу округа штрафа в пять тысяч долларов, к покрытию всех судебных издержек, одиночному заключению в Восточной тюрьме и принудительным работам сроком на четыре года и три месяца, со взятием под стражу во исполнение приговора.
      Услышав это, старый Каупервуд опустил голову, стараясь скрыть слезы. Эйлин закусила губу и судорожно сжала кулаки, чтобы не расплакаться и подавить в себе ярость и негодование. Четыре года и три месяца! Какой бесконечно долгий пробел в его и в ее жизни! Но она будет ждать. Все лучше, чем восемь или десять лет, а она опасалась и такого приговора. Может быть, теперь, когда самое тяжелое позади и Фрэнк очутится в тюрьме, губернатор помилует его.
      Судья Пейдерсон уже потянул к себе папку с делом Стинера. Он был доволен собой: финансисты теперь не могут сказать, что он не обратил должного внимания на их ходатайство в пользу Каупервуда. С другой стороны, и политические деятели будут удовлетворены: он наложил на Каупервуда почти максимальную кару, но так, что со стороны могло показаться, будто он учел просьбы о снисхождении. Каупервуд сразу раскусил этот трюк, но не утратил своего обычного спокойствия. Он только подумал, как это трусливо и гадко. Судебный пристав хотел было увести его.
      - Пусть осужденный еще побудет здесь, - неожиданно остановил его судья.
      Секретарь уже назвал Джорджа Стинера, и Каупервуд в первую минуту не понял, зачем судья задерживает его, но только в первую минуту. Надо, чтобы он выслушал еще и приговор по делу своего соучастника. Стинеру были заданы обычные вопросы. Рядом с бывшим казначеем все время стоял его адвокат Роджер О'Мара, ирландец по происхождению, опытный политик, консультировавший Стинера с первой минуты его злоключений; впрочем, сейчас даже он не нашелся что сказать и только попросил судью учесть прежнюю безукоризненную честность его подзащитного.
      - Джордж Стинер, - начал судья, и все присутствующие, в том числе и Каупервуд, насторожились. - Поскольку ваше ходатайство о пересмотре дела и об отмене приговора отклонено, суду остается лишь определить наказание, соответствующее характеру вашего преступления. Я не хочу отягчать нравоучениями и без того тяжелую для вас минуту. Но все же не премину сурово осудить ваши действия. Злоупотребление общественными средствами стало язвой нашего времени, и если не пресечь это зло со всей решимостью, то оно в конце концов разрушит весь наш общественный порядок. Государство, разъедаемое коррупцией, становится нежизнеспособным. Ему грозит опасность рассыпаться при первом же серьезном испытании.
      Я считаю, что ответственность за ваше преступление и за все ему подобные в значительной мере ложится на общество. До последнего времени общество с недопустимым равнодушием взирало на мошеннические проделки должностных лиц. Наша политика должна руководствоваться более высокими и более чистыми принципами, наше общественное мнение должно клеймить позором злоупотребление государственными средствами. Недостаточная принципиальность общества и сделала возможным ваше преступление. Помимо этого, я не усматриваю в вашем деле никаких смягчающих обстоятельств.
      Судья Пейдерсон для большего эффекта сделал паузу. Он близился к вершине своего красноречия и хотел, чтобы его слова запечатлелись в умах слушателей.
      - Общество вверило свои деньги вашему попечению, - торжественно продолжал он. - Вам было оказано высокое, священное доверие. Вы должны были охранять двери казначейства, как серафим - врата рая, и пылающим мечом неподкупной честности грозить каждому, кто посмел бы приблизиться к ним с преступной целью. Этого требовало от вас ваше положение выборного представителя общества.
      Учитывая все обстоятельства вашего дела, суд не может применить к вам меру наказания мягче наивысшей меры, предусмотренной законом. Но, согласно статье семьдесят четвертой Уголовного кодекса, суды нашего штата не вправе приговаривать к заключению в исправительную тюрьму на срок, истекающий между пятнадцатым ноября и пятнадцатым февраля, к эта статья заставляет меня снизить на три месяца тот максимальный срок, к которому я должен был бы приговорить вас, а именно: пять лет. Посему суд приговаривает вас к уплате в пользу округа штрафа в пять тысяч долларов, - Пейдерсон отлично знал, что Стинер не в состоянии выплатить эту сумму, - к одиночному заключению в Восточной тюрьме и принудительным работам сроком на четыре года и девять месяцев со взятием под стражу во исполнение приговора.
      Судья положил бумаги на стол и задумчиво потер рукою подбородок; Каупервуда и Стинера поспешно увели. Батлер, вполне удовлетворенный исходом разбирательства, одним из первых покинул зал суда. Убедившись, что все кончено и ей здесь больше нечего делать, Эйлин тоже торопливо пробралась к дверям, а через несколько минут после нее ушли отец и братья Каупервуда. Они хотели дождаться его на улице и проводить в тюрьму. Остальные члены семьи с волнением дожидались известий дома, поэтому Джозефа немедленно отправили к ним.
      Между тем небо заволокло тучами, день нахмурился, и казалось, вот-вот пойдет снег. Эдди Зандерс, получивший на руки все относящиеся к делу бумаги, заявил, что нет нужды возвращаться в окружную тюрьму. Поэтому все пятеро - Зандерс, Стеджер и Фрэнк с отцом и братом - сели на конку, конечная станция которой всего на несколько кварталов отстояла от Восточной тюрьмы. Через полчаса все они уже стояли у ее ворот.
     
     
      53
     
      Восточная тюрьма штата Пенсильвании, в которой Каупервуду предстояло отбыть четыре года и три месяца одиночного заключения, находилась на углу улиц Фейермаунт и Двадцать первой, в огромном здании из серого камня; хмурое и величественное, это здание несколько напоминало дворец Сфорца в Милане, хотя, разумеется, в архитектурном отношении сильно ему уступало. Его серые стены окружали целый квартал, и оно высилось одинокое и неприступное, как и положено тюрьме. Стена, опоясывавшая огромную - свыше десяти акров - тюремную территорию и сообщавшая ей значительную долю ее угрюмого величия, имела тридцать пять футов в вышину и свыше семи в толщину. Сама тюрьма, невидимая с улицы и состоявшая из семи корпусов, раскинувшихся наподобие щупалец осьминога вокруг центрального здания, занимала почти две трети огороженного стеною пространства, так что для лужаек и газонов оставалось очень мало места. Эти корпуса, вплотную примыкавшие к наружным стенам, имели сорок два фута в ширину и сто восемьдесят в длину; четыре из них были двухэтажные. Вместо окон там были лишь узенькие просветы под самым потолком длиной не больше трех с половиной футов и шириной дюймов в восемь. При некоторых камерах нижнего этажа были устроены крохотные дворики - десять на шестнадцать футов, то есть размером не превышающие самих камер и, в свою очередь, обнесенные высокими кирпичными стенами. Стены камер, полы и крыши - все было из камня; камнем были выложены и коридоры, имевшие лишь десять футов в ширину, и одноэтажные галереи, достигавшие в вышину пятнадцати футов. Тому, кто из центрального помещения, так называемой ротонды, смотрел на расходящиеся длинные корпуса, все казалось несоразмерно узким и сдавленным. Железные двери, - перед ними имелись еще массивные деревянные, для того чтобы в случае надобности совершенно изолировать заключенных, - производили тяжелое, гнетущее впечатление. Света в помещениях было в общем достаточно, так как стены часто белили, а узкие отверстия в крыше застекляли на зиму матовым стеклом, но все было так голо, так утомительно для глаз, как это бывает только в местах заключения с их скупым и чисто утилитарным оборудованием. В этих стенах несомненно шла жизнь - тюрьма насчитывала в то время четыреста заключенных, и почти все камеры были заняты. Но никто из арестованных этой жизни не видел и не ощущал. Здесь люди жили и в то же время не жили. Кое-кого из заключенных после долгих лет пребывания в тюрьме назначали "старостами", но таких было немного. В тюрьме имелись: пекарня, механическая и столярная мастерские, кладовая, мельница и огороды, но для обслуживания всех этих заведений требовалось очень мало людей.
      Тюрьма, построенная в 1822 году, постепенно разрасталась, корпус за корпусом, пока не достигла своих нынешних, весьма внушительных, размеров. Обитатели ее были разнообразны как по своему умственному развитию, так и по совершенным преступлениям - от мелкой кражи до убийства. Правила тюремного распорядка определялись так называемой "пенсильванской системой", которая, в сущности, сводилась к одиночному заключению, соблюдению полной тишины и индивидуальному труду в изолированных камерах.
      Если не считать недавнего пребывания в окружной тюрьме, собственно даже не очень походившей на тюрьму, то Каупервуд ни разу в жизни не бывал в подобном заведении. Однажды, когда он еще мальчиком бродил по окрестным городам, ему случилось пройти мимо "арестантского дома", как назывались тогда городские тюрьмы, - небольшого серого здания с высокими зарешеченными окнами, - и в одном из мрачных оконных проемов второго этажа он увидел какого-то пропойцу или бродягу с испитым бескровным лицом, всклокоченными волосами и мутным взглядом; заметив Фрэнка, тот крикнул ему (стояло лето, и окна были открыты):
      - Эй, сынок, сбегай-ка да купи мне табачку, ладно?
      Фрэнк поднял глаза, пораженный и испуганный отталкивающей внешностью арестанта, и ответил, прежде чем успел подумать:
      - Нет... не могу.
      - Ну, смотри, как бы тебя самого когда-нибудь не упекли за решетку, стервец! - в бешенстве крикнул бродяга, видимо, еще не вполне протрезвившийся после вчерашнего пьянства.
      Каупервуд никогда не вспоминал об этом случае, но тут он вдруг всплыл в памяти. Вот и его сейчас запрут в этой мрачной, унылой тюрьме; на улице метет метель, а он будет беспощадно выброшен из жизни.
      Никому из близких не позволили сопровождать его за наружную стену, даже Стеджеру, хотя он и получил разрешение посетить Каупервуда позднее. Это правило соблюдалось незыблемо. Зандерса, имевшего при себе сопроводительные бумаги и знакомого с привратником, пропустили немедленно. Остальные повернули назад, грустно распрощавшись с Каупервудом, который старался вести себя так, словно все это было только малозначащим эпизодом, - да так он, собственно, и относился к тому, что с ним произошло.
      - Ну что ж, до свиданья, - сказал он, пожимая всем руки. - Ничего со мной не случится, и я скоро выберусь отсюда. Вот увидите! Пусть Лилиан не слишком расстраивается.
      Он вошел в тюремный двор, и ворота со зловещим лязгом захлопнулись за ним. Зандерс шагал впереди под темными, мрачными сводами высокой подворотни ко вторым воротам, где уже другой привратник огромным ключом отпер решетчатую калитку. Очутившись во внутреннем дворе, Зандерс свернул налево в маленькую канцелярию; там за высокой конторкой стоял тюремный чиновник в синем форменном мундире, худой, светловолосый, с узкими серыми глазками. На его обязанности лежала регистрация заключенных. Взяв бумаги, поданные помощником шерифа, он деловито просмотрел их. Это был приказ о заключении Каупервуда. Чиновник, в свою очередь, выдал Зандерсу справку о том, что принял от него арестанта, и помощник шерифа удалился, весьма довольный чаевыми, которые Каупервуд сунул ему в руку.
      - Желаю доброго здоровья, мистер Каупервуд, - сказал он на прощанье. - Весьма сожалею и надеюсь, что вам здесь будет не так уж плохо.
      Он хотел прихвастнуть перед надзирателем близким знакомством с этим необычным заключенным, и Каупервуд, верный своей тактике тонкого притворства, сердечно пожал ему руку.
      - Весьма признателен, мистер Зандерс, за вашу любезность, - сказал он и тотчас повернулся к своему новому начальству, желая произвести как можно более выгодное впечатление.
      Он знал, что попадает теперь в руки мелких чиновников, от которых целиком зависит, будут ли ему предоставлены какие-либо льготы или не будут. Ему хотелось сразу показать этому надзирателю, что он готов беспрекословно подчиниться всем правилам, что он уважает начальство, но и себя унижать не намерен. Морально он был подавлен, но не терял присутствия духа даже здесь, в тисках, куда загнало его правосудие, в исправительной тюрьме штата, которой он всеми правдами и неправдами старался избежать.
      Надзиратель Роджерс Кендал, несмотря на свое тщедушие и официальную внешность, был человеком довольно способным, во всяком случае по сравнению с другими представителями тюремной администрации: догадливый, не слишком образованный, не слишком умный по природе, не слишком усердный, но достаточно энергичный, чтобы держаться на своей должности; он неплохо разбирался в арестантах, так как уже без малого двадцать шесть лет имел с ними дело. Относился он к ним холодно, недоверчиво, цинично.
      Ни с кем этот человек не допускал ни малейшей фамильярности и требовал точного соблюдения всех правил внутреннего распорядка.
      Каупервуд стоял перед ним в красивом синевато-сером костюме, превосходно сшитом сером пальто и черном котелке по последней моде, в новых ботинках из тончайшей кожи, в галстуке из плотного шелка спокойной и благородной расцветки. Его волосы и усы свидетельствовали о стараниях опытного парикмахера, холеные ногти блестели.
      С первого же взгляда на него надзиратель понял, что перед ним птица высокого полета, из тех, кого превратности судьбы редко забрасывают в его сети.
      Каупервуд стоял посреди комнаты, казалось, ни на кого и ни на что не глядя, но все замечал.
      - Заключенный номер три тысячи шестьсот тридцать три, - сказал Кендал писарю, передавая ему листок желтой бумаги, на котором значились имя и фамилия Каупервуда, а также порядковый номер, исчислявшийся со дня основания тюрьмы.
      Писарь из арестантов занес эти данные в книгу, а листок отложил в сторону, для передачи "старосте", которому предстояло отвести Каупервуда в так называемый "пропускник".
      - Вам надо раздеться и принять ванну, - обратился Кендал к Каупервуду, с любопытством разглядывая его. - Правда, вам едва ли нужна ванна, но у нас уж такое правило.
      - Благодарю, - отвечал Каупервуд, довольный, что даже здесь он, видимо, производил должное впечатление. - Я готов подчиняться всем правилам.
      Он собирался уже снять пальто, но Кендал движением руки остановил его и позвонил. Из соседней комнаты вошел не то надзиратель, не то арестант из породы "старост". Это был маленький, смуглый кривобокий человечек. Одна нога у него была короче другой, а следовательно, и одно плечо ниже другого. Несмотря на впалую грудь, косые глаза и неровную походку, он двигался довольно проворно. Одежда его состояла из мешковатых полосатых штанов и такой же полосатой, как полагалось в тюрьме, куртки, из-под которой виднелась рубаха с открытым воротом; на голове у него сидела непомерной величины полосатая же шляпа с оттопыренными полями, показавшаяся Каупервуду особенно отвратительной. Фрэнк не мог отделаться от неприятного впечатления, которое произвели на него косые глаза этого человека. У "старосты" была дурацкая и льстивая манера каждую минуту отдавать честь, прикладывая руку к шляпе. Это был "домушник", и ему "припаяли" десять лет, но благодаря хорошему поведению он добился чести работать в канцелярии без унизительного мешка, натянутого на голову. За это он был весьма признателен начальству. Сейчас он смотрел на Кендала глазами боязливой собаки, а на Каупервуда поглядывал лукаво, как бы показывая, что прекрасно понимает его положение и не питает к нему доверия.
      В глазах обычного арестанта все товарищи по несчастью одинаковы; более того, он утешается сознанием, что все они не лучше его. Пусть судьба жестоко расправилась с ним, - он в мыслях не менее жестоко расправляется с другими заключенными. Малейший намек, преднамеренный или случайный, что я, мол, праведнее тебя, в стенах тюрьмы считается самым тяжким, самым непростительным грехом. Этот "староста" был так же неспособен понять Каупервуда, как муха - понять движение маховика, но, мелкая сошка, он был уверен, что раскусил новичка. Мошенник - мошенник и есть, а потому Каупервуд для него ничем не отличался от последнего карманного воришки. Он немедленно почувствовал желание унизить его, поставить на одну доску с собой.
      - Вам придется вынуть из карманов все, что у вас есть, - обратился Кендал к Каупервуду. Обычно он просто приказывал: "Обыскать заключенного!"
      Каупервуд шагнул к нему и вынул бумажник с двадцатью пятью долларами, перочинный нож, карандаш, маленькую записную книжку и крохотного слоненка из слоновой кости, подаренного ему Эйлин "на счастье", вещицу, которой он очень дорожил именно потому, что это был ее подарок. Кендал с любопытством посмотрел на слоненка.
      - Можете увести, - кивнул он "старосте". Каупервуду еще предстояла процедура переодевания и купанья.
      - За мной, - сказал тот и, пройдя вперед, ввел Каупервуда в соседнюю комнату, где за загородками стояли три старые чугунные ванны, а на грубых деревянных полках лежало простое мыло, жесткое, застиранное полотенце и прочие умывальные принадлежности. Рядом с полками были вбиты крючки для одежды.
      - Залазь сюда, - распорядился "староста" Томас Кьюби, показывая на одну из ванн.
      Каупервуд понял, что это было началом мелочного и неотступного надзора, но счел за благо сохранить свое обычное благодушие.
      - Сейчас, сию минуту, - сказал он.
      "Староста" несколько смягчился.
      - Сколько тебе припаяли? - осведомился он.
      Каупервуд недоумевающе посмотрел на него. Он не понял вопроса. "Староста", сообразив, что новичок не знает тюремного жаргона, повторил:
      - Сколько же тебе припаяли? Ну, на сколько лет засадили?
      - А! Понимаю, - ответил Каупервуд. - На четыре года и три месяца.
      Он решил не раздражать этого человека. Так будет лучше.
      - За что? - полюбопытствовал Кьюби.
      Каупервуд на мгновение растерялся.
      - За кражу, - отвечал он.
      - Ну, ты легко отделался! - заметил Кьюби. - Меня закатали на целый десяток. Судья попался дубина.
      Кьюби никогда не слыхал о преступлении Каупервуда. А если бы и слыхал, не мог бы понять всех тонкостей его дела. Каупервуд не испытывал ни малейшего желания продолжать беседу, да и не знал, что говорить. Ему хотелось, чтобы этот субъект поскорее убрался отсюда. Но тот продолжал стоять. Лучше уж поскорее очутиться в камере наедине с собой!
      - Да, это обидно! - посочувствовал он, и "староста" тотчас понял, что перед ним не свой брат арестант, иначе он не сказал бы ничего подобного.
      Кьюби открыл краны. Каупервуд тем временем разделся и теперь стоял голый, не смущаясь присутствием этого дикаря.
      - Не позабудь и башку ополоснуть! - сказал Кьюби и вышел.
      Пока ванна наполнялась, Каупервуд размышлял над своей участью. Поразительно, до чего жестоко обходилась с ним судьба в последнее время. В отличие от большинства людей в его положении, он не терзался угрызениями совести и не считал себя виновным в бесчестном поступке. Ему просто не повезло. Подумать только, что он очутился здесь в этой огромной безмолвной тюрьме, что он арестант и должен теперь стоять возле этой отвратительной чугунной ванны, а за ним надзирает тронувшийся в уме преступник!
      Он сел в ванну, наскоро помылся едким желтым мылом и вытерся грубым серым полотенцем, потом потянулся за бельем, но оно исчезло.
      В эту минуту вошел Кьюби.
      - Поди-ка сюда! - бесцеремонно позвал он.
      Каупервуд нагишом последовал за ним Его провели через канцелярию в комнату, где были весы, измерительные приспособления, регистрационные книги и прочее. К нему снова подошел Кьюби, ожидавший у двери, а писарь, завидев его, машинальным движением взял чистый бланк. Кендал внимательно оглядел статную фигуру Каупервуда, начинавшего уже полнеть в талии, и мысленно отметил, что этот заключенный сложением выгодно отличается от большинства своих собратьев.
      - Становись на весы! - скомандовал Кьюби.
      Каупервуд повиновался. Надзиратель подвигал гирями и тщательно проверил цифры.
      - Вес - сто семьдесят пять! - объявил он. - Теперь вот сюда!
      Он указал на стену, по которой вверх от пола тянулась тонкая вертикальная планка семи с половиной футов в высоту. По ней скользила рейка, опускавшаяся на голову стоявшего у стены человека. Сбоку на планке были отмечены дюймы и доли дюйма - половинки, четверти, осьмушки и так далее, справа находилось приспособление, измеряющее длину руки. Каупервуд понял, что от него требуется, и, став под рейку, застыл в неподвижности.
      - Ноги вместе, плотней к стене! - командовал Кьюби. - Вот так! Пять футов девять дюймов и десять шестнадцатых! - выкрикнул он, и писарь занес эти данные в регистрационный бланк.
      Затем Кьюби достал рулетку и принялся измерять плечи Каупервуда, его ноги, грудь, талию, бедра. Он громко называл цвет его глаз, волос, усов и, заглянув ему в рот, добавил в заключение:
      - Зубы все целы!
      После того как Каупервуд еще раз сообщил свой адрес, возраст, профессию и на вопрос, знает ли он какое-нибудь ремесло, дал отрицательный ответ, ему разрешили вернуться в ванную комнату и надеть приготовленную для него тюремную одежду - грубое шершавое белье, белую бумажную верхнюю рубаху с открытым воротом, толстые голубовато-серые бумажные носки, каких он никогда в жизни не носил, и необыкновенно жесткие и тяжелые, словно сделанные из дерева или железа, башмаки со скользкими подошвами. Затем он облачился в мешковатые арестантские штаны из полосатой ткани и бесформенную куртку. Он понимал, что в этом костюме у него нелепый и жалкий вид. Когда он снова вошел в канцелярию надзирателя, его охватило какое-то странное, мучительное чувство безнадежности, которое он никогда еще не испытывал и сейчас всячески старался подавить в себе. Так вот, значит, как поступает общество с преступником. Отталкивает его от себя, срывает с него приличные одежды, облекает вот в эти отрепья. Тоска и злоба овладели им; как он ни силился, ему не удавалось справиться с нахлынувшими на него ощущениями. Он всегда ставил себе за правило - скрывать то, что он чувствует, но сейчас это было ему не под силу. В подобной одежде он чувствовал себя униженным, несуразным и знал, что таким же видят его и другие. Огромным усилием воли он все же заставил себя казаться спокойным, покорным и внимательным ко всем, кто теперь над ним начальствовал. В конце концов, думал он, надо смотреть на это, как на игру, как на дурной сон, или представить себе, что ты попал в болото, из которого, если повезет, еще есть надежда благополучно выбраться. Он верил в свою звезду. Долго так продолжаться не может. Это только нелепая и непривычная роль, в которой он выступает на давно изученных им подмостках жизни.
      Кендал тем временем продолжал разглядывать Каупервуда.
      - Ну-ка подыщи для него шляпу! - приказал он своему помощнику.
      Тот подошел к шкафу с нумерованными полками, достал оттуда безобразную полосатую шляпу с высокой тульей и прямыми полями и предложил Каупервуду примерить ее. Шляпа пришлась более или менее впору, и Каупервуд решил, что настал конец его унижениям. Больше, казалось, уже не во что было его наряжать. Но он ошибся.
      - Теперь, Кьюби, отведи его к мистеру Чепину, - приказал Кендал.
      Кьюби знал свое дело. Он отправился назад в ванную и принес оттуда вещь, о которой Каупервуд знал лишь понаслышке: белый в синюю полоску мешок, по длине и ширине размером приблизительно в половину обыкновенной наволочки. Развернув мешок, Кьюби встряхнул его и приблизился к Каупервуду. Таков был обычай. Применение мешка, установившееся еще в ранние времена существования тюрьмы, имело целью лишить заключенного ориентации и тем самым предупредить возможность побега. С этого мгновения Каупервуд уже не имел права общаться с кем-либо из заключенных, вступать с ними в беседу, даже видеть их; разговаривать с тюремным начальством тоже воспрещалось, он обязан был лишь отвечать на вопросы. Это было жестокое правило, но оно строго соблюдалось здесь, хотя, как позднее узнал Каупервуд, и тут тоже можно было добиться известных послаблений.
      - Придется тебе напялить эту штуку, - сказал Кьюби, раскрывая мешок над головой Каупервуда.
      Каупервуд понял. Когда-то давно он слышал об этом обычае. В первый миг он, правда, опешил и взглянул на мешок с неподдельным удивлением, но тут же с готовностью поднял руки, чтобы помочь натянуть его.
      - Не надо, - сказал Кьюби. - Опусти руки! Я и сам справлюсь.
      Каупервуд повиновался. Мешок, нахлобученный на голову, доходил ему до груди, так что он ничего не видел. Он почувствовал себя несчастным, пришибленным, почти раздавленным. Эта белая в синюю полоску тряпка едва не лишила его самообладания. Неужели, подумал он, нельзя было избавить меня от такого крайнего унижения?
      - Пойдем! - сказал ему провожатый, и Каупервуда повели - куда, этого он уже не видел.
      - Оттяни малость нижний край да поглядывай под ноги, - посоветовал Кьюби.
      Каупервуд так и сделал, теперь он уже смутно видел ноги и кусок пола, на который ступал. И так его, словно слепого, вели сначала по короткому переходу, потом по длинному коридору, через комнату, где сидели дежурные надзиратели, и, наконец, вверх по узенькой железной лестнице, к надзирателю второго этажа. Здесь он услышал голос Кьюби:
      - Мистер Чепин, я привел вам от мистера Кендала нового арестанта.
      - Сейчас иду, - донесся откуда-то неожиданно приятный голос.
      Чья-то большая, тяжелая рука подхватила Каупервуда за локоть, и его повели дальше.
      - Теперь уж недалеко, - произнес тот же голос. - А там я сниму с вас мешок.
      И Каупервуд почему-то, - возможно, потому, что в этих словах ему послышалась нотка сочувствия, - почувствовал, как судорога свела ему горло.
      Оставалось сделать всего несколько шагов.
      Они подошли к двери, и провожатый Каупервуда открыл ее огромным железным ключом. Затем та же большая рука тихонько его подтолкнула. В ту же секунду он был освобожден от мешка и увидел, что находится в тесной выбеленной камере, довольно сумрачной, без окон, но с узким застекленным отверстием под потолком. Посредине одной из боковых стен на крючке висела жестяная лампочка, видимо, служившая для вечернего освещения. В одном углу стояла железная койка с соломенным тюфяком и двумя синими, вероятно, никогда не стиранными, одеялами. В другом была приделана небольшая раковина с медным краном. На стене против койки находилась маленькая полочка. В ногах стоял грубый деревянный стул с уродливой круглой спинкой; в углу возле раковины торчала обмызганная метла. Там же красовалась и чугунная параша, опорожнявшаяся в сточный желоб возле стены и, видимо, промывавшаяся вручную, из ведра. В камере явно водились крысы и всякие паразиты, отчего там стоял пренеприятный запах. Пол был каменный. Взгляд Каупервуда, сразу охватив все это, остановился на тяжелой двери, крест-накрест забранной толстыми железными прутьями и снабженной массивным блестящим замком. Он увидел также, что за этой железной дверью имелась вторая, деревянная, которая наглухо изолировала его от внешнего мира. О ясном, живительном солнечном свете здесь нечего было и мечтать. Чистота всецело зависела от охоты и умения заключенного пользоваться водой, мылом и метлой.
      Оглядев камеру, Каупервуд перевел взор на надзирателя, мистера Чепина; это был крупный, тяжеловесный, медлительный человек, весь словно покрытый толстым слоем пыли, но явно незлобивый. Мундир тюремного ведомства мешковато сидел на его нескладной фигуре. Мистер Чепин стоял с таким видом, словно ему не терпелось скорее сесть. Его грузное тело отнюдь не казалось сильным, добродушная физиономия сплошь поросла седоватой щетиной. Плохо подстриженные волосы смешными патлами выбивались из-под огромной фуражки. И тем не менее Чепин произвел на Каупервуда очень неплохое впечатление. Более того, сразу подумалось, что этот человек, пожалуй, отнесется к нему внимательнее, чем до сих пор относились другие. Это его ободрило. Он не мог знать, что перед ним лишь надзиратель "пропускника", в ведении которого ему предстояло пробыть всего две недели, до полного ознакомления с правилами тюремного распорядка, и что сам он - всего лишь один из двадцати шести заключенных, вверенных мистеру Чепину.
      Для упрощения знакомства сей почтенный муж подошел к койке и уселся на нее. Каупервуду он указал на деревянный стул, и тот, пододвинув его к себе, в свою очередь, на него опустился.
      - Ну, вот вы и здесь! - благодушнейшим тоном произнес мистер Чепин; он был человек немудрящий, благожелательный, многоопытный в обращении с заключенными и неизменно снисходительный к ним. Годы, врожденная доброта и религиозные убеждения - он был квакером - располагали его к милосердию, но в то же время многолетние наблюдения, как позднее узнал Каупервуд, привели его к выводу, что большинство заключенных по натуре скверные люди. Как и Кендал, он всех их считал безвольными, ни на что не годными, подверженными различным порокам, и, в общем, не ошибался. Но при этом он сохранял свое старческое добродушие и отеческую мягкость в обращении, ибо, подобно многим слабым и недалеким людям, превыше всего ставил человеческую справедливость и добропорядочность.
      - Да, вот я и здесь, мистер Чепин, - просто отвечал Каупервуд. Он запомнил фамилию надзирателя, слышанную от "старосты", и старик был этим очень польщен.
      Старый Чепин чувствовал себя несколько озадаченным. Перед ним сидел знаменитый Фрэнк А.Каупервуд, о котором он не раз читал в газетах, крупный банкир, ограбивший городское казначейство. И ему и его соучастнику Стинеру - это Чепин тоже вычитал из газет - предстояло отбыть здесь изрядный срок. Пятьсот тысяч долларов в те дни были огромной суммой, гораздо более крупной, чем пять миллионов сорок лет спустя. Чепина поражала даже самая мысль о растрате такой неимоверной суммы, не говоря уж о махинациях, которые, судя по газетам, проделал с этими деньгами Каупервуд. У старика давно выработался перечень вопросов, которые он предлагал каждому новому заключенному: жалеет ли тот, что совершил преступление, намерен ли он исправиться, если обстоятельства будут тому благоприятствовать, живы ли его родители и так далее. И по тому, как они отвечали - равнодушно, с раскаянием или с вызовом, - он решал, заслуженное ли они несут наказание. Он отлично понимал, что с Каупервудом нельзя говорить, как с каким-нибудь взломщиком, грабителем, карманником или же простым воришкой и мошенником. Но иначе разговаривать этот человек не умел.
      - Так, так, - продолжал он. - Вы, надо полагать, никогда и не думали попасть в такое место, мистер Каупервуд?
      - Не думал, - подтвердил тот. - Несколько месяцев тому назад я не поверил бы этому, мистер Чепин! На мой взгляд, со мной поступили несправедливо, но теперь, конечно, поздно об этом говорить.
      Он видел, что старому Чепину хочется прочесть ему маленькое нравоучение, и готов был его выслушать. Скоро он останется один, и ему не с кем будет даже перемолвиться словом; если можно установить с этим человеком более или менее дружеское общение, тем лучше. В бурю хороша любая гавань, а утопающий хватается и за соломинку.
      - Да, конечно, все мы в жизни совершаем ошибки, - с чувством собственного превосходства продолжал мистер Чепин, наивно убежденный в своих способностях наставника и проповедника. - Мы не всегда знаем, что выйдет из наших хитроумных планов, верно я говорю? Вот вы теперь попали сюда, и вам, надо полагать, обидно, что многое обернулось не так, как вы рассчитывали. Но если бы все началось сначала, я думаю, вы не стали бы повторять то, что сделали, как вы скажете?
      - Нет, мистер Чепин, в точности, пожалуй, не стал бы повторять, - довольно искренне ответил Каупервуд, - хотя должен сказать, что я считаю себя правым во всех своих поступках. Я нахожу, что, с точки зрения юридической, со мной поступили незаконно.
      - Н-да, так оно всегда бывает, - задумчиво почесывая свою седую голову и благодушно улыбаясь, продолжал Чепин. - Я часто говорю молодым парням, которые попадают сюда, что мы знаем гораздо меньше, чем нам кажется. Мы забываем, что на свете есть люди не глупее нас и всегда найдется кому за нами проследить. И суд, и сыщики, и тюремщики все время начеку; оглянуться не успеешь, и тебя уже схватили. Этого не миновать тому, кто дурно себя ведет.
      - Да, вы правы, мистер Чепин, - согласился Каупервуд.
      - Ну, а теперь, - заметил старик после того, как он важно изрек еще несколько нравоучительных, но, в общем, вполне благожелательных сентенций, - вот ваша койка и стул, а там вот умывальник и отхожее место. Смотрите, держите все в чистоте и порядке! (Можно было подумать, что он вверяет Каупервуду невесть какое ценное имущество.) Вы должны сами по утрам застилать свою постель, подметать пол, промывать парашу и содержать камеру в опрятном виде. Никто другой за вас этого делать не станет. Приступайте к делу с самого утра, как только встанете, а потом, около половины седьмого, вам принесут завтрак. Подъем у нас в половине шестого.
      - Слушаю, мистер Чепин, - учтиво отвечал Каупервуд. - Можете быть уверены, что я стану выполнять ваши указания в точности.
      - Вот, собственно, и все, - произнес Чепин. - Раз в неделю вы должны мыться с ног до головы, для этого я вам выдам чистое полотенце. Каждую пятницу полагается мыть пол в камере. - Каупервуда при этих словах слегка передернуло. - Если захотите, можно получить горячую воду. Я прикажу кому следует. Что касается родных и друзей... - Он встал с койки и встряхнулся, как огромный лохматый пес. - Вы женаты, не так ли?
      - Да, - подтвердил Каупервуд.
      - Ну, вот, по правилам, ваша жена и друзья могут посещать вас раз в три месяца, а ваш адвокат... У вас ведь есть адвокат?
      - Да, сэр, - отвечал Каупервуд, которого начал забавлять этот разговор.
      - Ну, вот, ваш адвокат, если ему угодно, может приходить каждую неделю или хоть каждый день. Насчет адвокатов никакого запрета нет. Писать письма разрешается только раз в три месяца, а если захотите чего-нибудь из тюремной лавки - табаку, скажем, или чего другого, - то напишите на бумажке, и раз у начальника тюрьмы есть ваши деньги, я вам все доставлю.
      Старик безусловно не польстился бы на взятку. В нем еще были живы старые традиции, но со временем подарки или лесть несомненно сделают его сговорчивее и покладистей. Каупервуд уразумел это довольно скоро.
      - Хорошо, мистер Чепин, я все понял, - сказал он, вскакивая с места, как только поднялся старик.
      - Когда пробудете здесь две недели, - задумчиво добавил Чепин (он забыл упомянуть об этом раньше), - начальник тюрьмы отведет вам постоянную камеру где-нибудь внизу. К тому времени вам надо будет решить, какой работой вы хотите заняться. Если будете примерно себя вести, то не исключено, что вам предоставят камеру с двориком.
      Он вышел, и дверь зловеще замкнулась за ним. Каупервуд остался один, немало огорченный последними словами Чепина. Только две недели - потом его переведут от этого славного старика к другому, неизвестному надзирателю, с которым, возможно, не так-то легко будет поладить.
      - Если я вам понадоблюсь - заболеете или еще чего случиться, у нас тут есть особый сигнал. - Чепин вновь приоткрыл дверь. - Вывесьте полотенце на прутьях дверной решетки, только и всего. Я увижу, когда буду проходить, и зайду узнать, что вам нужно.
      Каупервуд, сильно упавший духом, на миг оживился.
      - Слушаю, сэр, - сказал он. - Благодарю вас, мистер Чепин!
      Старик ушел, и Каупервуд слышал, как на цементном полу постепенно замирали его шаги. Он стоял, напрягая слух, и до него долетал чей-то кашель, глухое шарканье ног, гудение какой-то машины, металлический скрежет вставляемого в замок ключа. Все эти звуки доносились едва слышно, как бы издалека. Каупервуд приблизился к своему ложу: оно не отличалось чистотой, постельного белья на нем вовсе не было; он пощупал рукой узкий и жесткий тюфяк. Так вот на чем отныне предстоит ему спать, ему, человеку, так любившему комфорт и роскошь, так умевшему ценить их! Что, если бы Эйлин или кто-нибудь из его богатых друзей увидели его сейчас? При мысли о насекомых, которые водились, вероятно, в этой постели, он почувствовал приступ тошноты. Что тогда делать? Единственный стул был очень неудобен. Свет, пробивавшийся сквозь отверстие под потолком, скудно освещал камеру. Каупервуд старался внушить себе, что понемногу привыкнет к этой обстановке, но взгляд его упал на парашу в углу, и он снова почувствовал отвращение. Вдобавок здесь еще начнут шнырять крысы, на это очень похоже. Ни картин, ни книг, ничего, что радовало бы глаз, даже размяться и то негде, а кругом ни души, только четыре голые стены и безмолвие, в которое он будет погружен на всю ночь, когда закроют наглухо наружную дверь. Какая страшная участь!
      Каупервуд сел и принялся обдумывать свое положение. Итак, он все же заключен в Восточную тюрьму, где, по расчетам его врагов (в том числе и Батлера), ему придется провести четыре долгих года, даже больше. Стинер, вдруг промелькнуло у него в голове, сейчас, вероятно, подвергается всем процедурам, каким только что подвергли его самого. Бедняга Стинер! Какого он свалял дурака! Что ж, теперь пускай расплачивается за свою глупость. Разница между ним и Стинером в том, что Стинера постараются вызволить отсюда. Возможно, что уже сейчас его участь так или иначе облегчена, но об этом ему, Каупервуду, ничего не известно. Он потер рукой подбородок и задумался - о своей конторе, о доме, о друзьях и родных, об Эйлин. Потом потянулся за часами, но тут же вспомнил, что их отобрали. Значит, вдобавок ко всему он лишен возможности узнавать время. У него не было ни записной книжки, ни пера, ни карандаша, чтобы хоть чем-нибудь отвлечься. К тому же он с самого утра ничего не ел. Но это неважно. Важно то, что он отрезан от всего мира, заперт тут в полном одиночестве, не знает даже, который теперь час, и не может ничего предпринять - ни заняться делами, ни похлопотать об обеспечении своего будущего. Правда, Стеджер, вероятно, скоро придет навестить его. Это как-никак утешительно. Но все же, если вспомнить, кем он был раньше, какие перспективы открывались перед ним до пожара... а что стало с ним теперь! Он принялся разглядывать свои башмаки, свою одежду. Боже!.. Потом встал и начал ходить взад и вперед, но каждый его шаг, каждое движение гулом отдавались в ушах. Тогда он подошел к двери и стал смотреть сквозь толстые прутья, но ничего не увидел, кроме краешка дверей двух других камер, ничем не отличавшихся от его собственной. Усевшись, наконец, на единственный стул, он погрузился в раздумье, но, почувствовав усталость, решил все же испробовать грязную тюремную койку и растянулся на ней. Оказывается, она не так уж неудобна. И все же немного погодя он вскочил, сел на стул, потом опять начал мерить шагами камеру и снова сел. В такой тесноте не разгуляешься, подумал он. Нет, это невыносимо - словно ты заживо погребен! И подумать только, что теперь ему придется проводить здесь все время - день за днем, день за днем, пока...
      Пока - что?
      Пока губернатор не помилует его, или он не отбудет своего срока, или не иссякнут последние крохи его состояния... или...
      Он думал, время шло и шло. Было уже около пяти часов, когда, наконец, явился Стеджер, да и то лишь ненадолго. У него было много хлопот в связи с вызовом Каупервуда в ближайшие четверг, пятницу и понедельник по целому ряду исков, вчиненных его прежними клиентами. Но после ухода адвоката, когда надвинулась ночь и Каупервуд подрезал обгоревший фитилек в своей крохотной керосиновой лампочке и напился крепкого чая со скверным хлебом, выпеченным из муки пополам с отрубями, который ему просунул сквозь окошко в двери "староста" под присмотром надзирателя, у него стало и вовсе скверно на душе. Вскоре после этого другой "староста", ни слова не говоря, резко захлопнул наружную дверь. В девять часов - Каупервуд это запомнил - где-то прозвонит большой колокол, и тогда он должен будет немедленно погасить свою коптилку, раздеться и лечь. За нарушение правил несомненно полагались наказания - урезанный паек, смирительная рубашка, может быть и плети - откуда ему знать, что именно... Он был подавлен, зол, утомлен. Позади осталась такая долгая и такая безуспешная борьба! Вымыв под раковиной толстую фаянсовую чашку и жестяную миску, Каупервуд сбросил с себя башмаки, все свое постыдное одеяние, даже шершавые кальсоны, и устало растянулся на койке. В камере было отнюдь не тепло, и он старался согреться, завернувшись в одеяло, но тщетно. Холод был у него в душе.
      - Нет, так не годится! - сказал он себе. - Не годится! Этого я долго не выдержу.
      Все же он повернулся лицом к стене и, промаявшись еще несколько часов, уснул.
     
     
      54
     
      Тем, кому благоволение фортуны, благородное происхождение либо мудрость родных и друзей помогают избежать проклятия, постигающего людей избранных и обеспеченных, проклятия, которое выражается в словах "исковеркать жизнь", тем едва ли будет понятно душевное состояние Каупервуда в эти первые дни, когда он сидел в своей камере и мрачно думал, что вот, несмотря на всю его изворотливость, он понятия не имеет о том, что с ним станется. Самые сильные души временами поддаются унынию. Бывают минуты, когда и людям большого ума - им-то, наверно, чаще всего - жизнь рисуется в самых мрачных красках. Как много страшного в ее хитросплетениях! И только смельчаки, обладающие незаурядной отвагой и верой в свои силы, основанной, конечно, на действительном обладании этими силами, способны бесстрашно смотреть жизни в лицо. Каупервуд отнюдь не был наделен из ряда вон выходящим интеллектом. У него был достаточно изощренный ум, с которым - как это часто бывает у людей практического склада - сочеталось неуемное стремление к личному преуспеянию. Этот ум, подобно мощному прожектору, бросал свои ослепительные лучи в темные закоулки жизни, но ему не хватало объективности, чтобы исследовать подлинные глубины мрака. Каупервуд в какой-то мере представлял себе проблемы, над которыми размышляли великие астрономы, социологи, философы, химики, физики и физиологи; но все это по существу не слишком его интересовало. Жизнь преисполнена множества своеобразных тайн. И наверное, необходимо, чтобы кто-нибудь добивался их разгадки. Но так или иначе, а его влекло к другому. Его призванием было "делать деньги" - организовывать предприятия, приносящие крупный доход, или, в данное время, хотя бы сохранить то, что однажды было достигнуто.
      Но и это, по зрелом размышлении, стало казаться ему почти невозможным. Его дело было слишком расстроено, слишком подорвано злополучным стечением обстоятельств. Он мог бы, как объяснил ему Стеджер, годами тянуть исковые тяжбы, возникшие в связи с его банкротством, выматывая душу из кредиторов, но тем временем имущество его все равно бы таяло, проценты по долговым обязательствам росли, судебные издержки накоплялись, кроме того, он вместе со Стеджером обнаружил, что кое-кто из кредиторов перепродал свои бумаги Батлеру, кое-кто - Молленхауэру, а уж они-то не пойдут ни на какие уступки и будут требовать полного удовлетворения своих претензий. Единственное, на что ему оставалось надеяться, - это через некоторое время войти в соглашение кое с кем из кредиторов и снова начать "делать дела" при посредстве Стивена Уингейта. Тот должен был навестить его в ближайшие дни, как только Стеджер сумеет договориться об этом с начальником тюрьмы Майклом Десмасом, который на второй же день пришел в камеру Каупервуда взглянуть на нового заключенного.
      Десмас был крупный мужчина, ирландец по происхождению, человек, кое-что смысливший в политике. За время своего пребывания в Филадельфии он занимал самые различные должности: в дни молодости был полисменом, в Гражданскую войну - капралом, а теперь - послушным орудием Молленхауэра. Он был широкоплеч, на редкость мускулист и, несмотря на свои пятьдесят семь лет, мог бы прекрасно постоять за себя в рукопашной схватке. Руки у него были большие и жилистые, лицо скорее какое-то квадратное, чем круглое или продолговатое, лоб высокий. Голову его покрывала густая щетина седых волос, над верхней губой топорщились коротко подстриженные седоватые усики; взгляд его серо-голубых глаз свидетельствовал о природном уме и проницательности, на щеках играл румянец, а когда Десмас улыбался, обнажая ровные острые зубы, в этой улыбке было что-то волчье. Между тем он был человеком отнюдь не жестоким и порою даже добродушным, хотя на него иногда и находили приступы гнева. Десмасу, увы, не хватало умственного развития, чтобы видеть разницу (как в духовном, так и в общественном положении) между отдельными арестантами. Он не понимал, что в тюрьму время от времени попадают люди, которым, независимо от их политической значимости, следует уделять особое внимание. Но если политические верхи указывали Десмасу на это различие между арестантами (как было в случае с Каупервудом и Стинером), тогда другое дело. И все же поскольку тюрьма - заведение общественное, где во всякую минуту можно ждать адвокатов, сыщиков, врачей, священников, журналистов и, наконец, просто родственников и друзей арестантов, то начальнику ее приходится - хотя бы уж для того, чтобы не утратить власти над своими подчиненными - всячески поддерживать дисциплину и порядок, иногда даже вопреки желанию того или иного из политических заправил, и ни для одного из арестантов не допускать чрезмерных поблажек. Случалось, конечно, что среди арестантов попадались люди богатые и избалованные, жертвы тех потрясений, которые временами происходят в общественной жизни, и к ним надо было относиться возможно более снисходительно.
      Десмас, конечно, знал всю историю Каупервуда и Стинера. Политиканы успели предупредить его, что со Стинером, учитывая его заслуги, следует обходиться помягче. Относительно Каупервуда никто ничего подобного не говорил, хотя все признавали, что его постигла весьма жестокая участь. Начальник тюрьмы может, конечно, что-нибудь сделать и для него, но только на свой страх и риск.
      - Батлер имеет против него зуб, - как-то сказал Десмасу Стробик. - Из-за его дочки и вышла вся эта история. Послушать Батлера, так Каупервуда надо посадить на хлеб и на воду, а между тем он совсем неплохой малый. Откровенно говоря, будь у Стинера хоть капля разума, Каупервуд не сидел бы здесь. Но киты не спускали глаз с казначея и не дали ему одолжить Каупервуду денег.
      Несмотря на то, что Стробик, под давлением Молленхауэра, сам советовал Стинеру не ссужать больше Каупервуду ни цента, сейчас он считал поведение своей жертвы предосудительным. Мысль о собственной непоследовательности даже не приходила ему в голову.
      Видя, что Каупервуд не пользуется расположением "большой тройки", Десмас решил не обращать на него особого внимания и уж, во всяком случае, не торопиться с какими бы то ни было поблажками. Стинеру предоставили удобное кресло, чистое белье, особую посуду, газеты, привилегии в переписке, допуске посетителей и прочем. Каупервуду же... гм, надо сперва присмотреться к нему и тогда уж решить! Тем временем и хлопоты Стеджера не остались безуспешными. На другой же день после поступления Каупервуда в тюрьму Десмас получил письмо из Гаррисберга от весьма важного лица, Тэренса Рэлихена; в письме этом говорилось, что он будет очень благодарен за всякую любезность, оказанную мистеру Каупервуду. Прочитав письмо, Десмас отправился к камере Каупервуда и поглядел на него через зарешеченный глазок в двери. По дороге он имел короткий разговор с Чепином, весьма похвально отозвавшимся о новом заключенном.
      Десмас никогда раньше не видел Каупервуда, и тот, несмотря на уродливую тюремную одежду, неуклюжие башмаки, грубую рубашку и отвратительную камеру, произвел на него сильное впечатление. Вместо вялого, тщедушного человечка с бегающими глазами - обычный тип арестанта, - он увидел перед собой энергичного, сильного мужчину, статную фигуру которого не изуродовали ни омерзительная одежда, ни перенесенные несчастья. Обрадованный появлением хоть какого-то живого человека, Каупервуд поднял голову и посмотрел на Десмаса большими, ясными, холодными глазами - глазами, которые в прошлом внушали такое доверие и так успокоительно действовали на всех, кому приходилось иметь с ним дело. Десмас был поражен. По сравнению со Стинером, которого он знал раньше и теперь увидел в тюрьме, Каупервуд был подлинным олицетворением силы. Что бы там ни говорили, но один сильный человек всегда уважает другого. А Десмас обладал незаурядной физической силой. Он смотрел на Каупервуда, Каупервуд смотрел на него. И Десмас невольно проникался к нему сочувствием. Казалось, два тигра смотрят друг на друга.
      Каупервуд чутьем угадал, что перед ним начальник тюрьмы.
      - Мистер Десмас, если не ошибаюсь? - почтительно и любезно осведомился он.
      - Да, сэр, это я, - отвечал Десмас, все более и более одолеваемый любопытством. - Не слишком уютные у нас хоромы, как вы скажете?
      Начальник тюрьмы дружелюбно осклабился, обнажив два ряда ровных зубов. В этой улыбке было что-то звериное.
      - Да, конечно, мистер Десмас, - подтвердил Каупервуд, стоя по-солдатски, навытяжку. - Впрочем, я и не думал, что попаду в шикарный отель, - с улыбкой добавил он.
      - Не могу ли я быть вам чем-нибудь полезен, мистер Каупервуд? - спросил Десмас, у которого мгновенно мелькнула мысль, что такой человек, пожалуй, со временем еще пригодится. - Я имел беседу с вашим адвокатом.
      Каупервуд был весьма обрадован этим обращением - "мистер". Так вот откуда дует ветер! Ну что ж, значит, можно ожидать, что здесь ему будет не так уж скверно! Немного терпения! Надо "прощупать" этого человека!
      - Я не хочу просить вас ни о чем таком, что вам будет затруднительно исполнить, - учтиво отвечал Каупервуд, - но кое-что мне все-таки очень хотелось бы изменить. Я хотел бы иметь простыни, и потом, может быть, вы разрешите, чтобы мне передали из дому теплое белье. То, которое сейчас на мне, очень неудобно.
      - Да, по правде сказать, эта шерсть не из лучших, - с невозмутимым спокойствием отозвался Десмас. - Ее выделывают где-то здесь же, в Пенсильвании, для нужд штата. Против того, чтобы вы носили собственное белье, если вам так угодно, я не возражаю. Равно и насчет простынь: если они у вас будут, можете пользоваться. Только не надо слишком торопиться. А то всегда находится много охотников поучать начальника тюрьмы, как ему относиться к своим обязанностям.
      - Я прекрасно понимаю это, - отвечал Каупервуд, - и бесконечно вам признателен. Вы можете быть уверены, что все сделанное вами для меня будет оценено по достоинству и не пойдет вам в ущерб. За этими стенами у меня есть немало друзей, которые со временем вас отблагодарят.
      Он говорил медленно и внушительно, не сводя с начальника пристального взгляда. На Десмаса его слова произвели должное впечатление.
      - Хорошо, хорошо, - сказал он все тем же дружелюбным тоном. - Многого я, конечно, обещать не могу. Правила есть правила. Но кое-что, безусловно, можно сделать, так как эти правила допускают известные поблажки для заключенных примерного поведения. Если желаете, мы дадим вам более удобный стул и несколько книг. Если вы еще занимаетесь делами, я ни в коем случае не стану вам в этом препятствовать. Конечно, мы не можем позволить, чтобы здесь то и дело шныряли люди - тюрьма не торговая контора. Но препятствовать вам время от времени видеться кое с кем из ваших друзей я тоже не собираюсь. Что касается вашей корреспонденции... Ну что ж, на первых порах нам придется ее просматривать, согласно общим правилам. А там будет видно. Многого, повторяю, я обещать не могу. Подождем, пока вас не переведут из этого флигеля вниз. Там есть несколько камер с двориками, и если окажутся свободные...
      Начальник тюрьмы многозначительно подмигнул, и Фрэнк понял, что его ждет участь хотя и нелегкая, но все же не столь мрачная, как он опасался. Десмас предложил Каупервуду подумать о том, какое ремесло он хочет для себя выбрать.
      - У вас непременно появится потребность занять чем-нибудь руки. Это уж я знаю наверняка. Через некоторое время все здесь стремятся работать. Иначе не бывает.
      Каупервуд понял его и рассыпался в благодарностях. Он испытывал ужас при мысли о бездеятельном пребывании в камере, где и повернуться-то было трудно; но теперь возможность часто видеться с Уингейтом и Стеджером, а через некоторое время и переписываться без контроля тюремной администрации сулила большое облегчение. Слава богу, он будет носить собственное белье, шелковое и шерстяное, а может быть, ему вскоре позволят еще и снять неуклюжие башмаки. Получив все эти льготы, он начнет заниматься ремеслом, сможет гулять во дворике, про который упомянул Десмас, и его жизнь станет если не идеальной, то, во всяком случае, сносной. Тюрьма, конечно, останется тюрьмой, но есть надежда, что для него она не будет таким кошмаром, как для многих других.
      За две недели, проведенные Каупервудом в "пропускнике" под надзором Чепина, он узнал почти столько же о тюремном быте, сколько за все время своего заключения: ведь это не была обыкновенная тюрьма, с тюремным двором, тюремными разговорами, тюремной маршировкой на прогулке, тюремной столовой и тюремным трудом. Ни для него, ни для множества других заключенных здесь не существовало общей тюремной жизни. Подавляющее большинство арестантов работало у себя в камерах среди полного безмолвия, выполняя какое-нибудь определенное задание и ничего не зная о том, что происходит вокруг. Основой режима здесь было одиночное заключение, и только ограниченное число заключенных допускалось к несложным работам вне камер. Как Каупервуд и предполагал, - старый Чепин вскоре подтвердил это, - из четырехсот заключенных не более семидесяти пяти человек работали, да и то нерегулярно, на кухне, в огороде, в саду, на мельнице, на общей уборке, и лишь это одно хоть как-то спасало их от одиночества. Но даже таким счастливцам запрещалось разговаривать между собой, и хотя на время работы они освобождались от гнусного мешка, по дороге на работу и обратно в камеру им все же приходилось его надевать. Каупервуд не раз видел их, когда они, тяжело ступая, проходили мимо его камеры, и шествие это оставляло в нем впечатление чего-то чудовищного, неестественного, жуткого. Временами у него являлось сильное желание остаться и впредь под надзором благодушного и разговорчивого старика Чепина, но он знал, что это невозможно.
      Две недели протекли скоро - надо признаться, это были довольно тоскливые две недели, - и протекли они среди таких однообразных и будничных занятий, как уборка койки, подметание камеры, одевание, принятие пищи, раздевание, подъем в половине шестого, отход ко сну в девять, мытье посуды после еды и все прочее. Каупервуду казалось, что он никогда не привыкнет к тюремной пище. Завтрак в половине седьмого, как мы уже говорили, состоял из ломтя грубого темного хлеба, выпеченного из отрубей с небольшой примесью белой муки, и черного кофе. На обед, в половине двенадцатого, выдавалась бобовая или овощная похлебка с кусочком жесткого мяса и тот же хлеб. На ужин, в шесть, заключенные получали крепкий чай и опять хлеб - ни масла, ни молока, ни сахара. Каупервуд не курил, и потому маленький табачный паек не представлял для него интереса. В первые две или три недели Стеджер приходил каждый день, а со второго дня пребывания Каупервуда в тюрьме Стивен Уингейт, его новый компаньон, также получил разрешение ежедневно его посещать. Десмас позволил это, хотя и считал такую льготу несколько преждевременной. Посетители обычно оставались у Каупервуда не более часа или полутора, а потом снова тянулся долгий-предолгий день. Несколько раз - между девятью часами утра и пятью пополудни - Фрэнка водили в суд для дачи показаний по искам, предъявленным в связи с его банкротством, и вначале это несколько сокращало время.
      Примечательно, что, как только Каупервуд очутился в тюрьме, прочно и, по-видимому, на долгие годы изолированный от всего мира, те, кто в свое время были так искренне к нему расположены, забыли даже думать о нем. Он человек конченый - таково было общее мнение. Единственное, что еще можно было для него сделать, это со временем употребить свое влияние, чтобы вызволить его из тюрьмы, но кто же мог сказать, когда наступит такое время? И это было все. Он никогда уже не займет прежнего положения, никогда не будет играть сколько-нибудь значительной роли - таково опять же было общее мнение. Очень жаль, конечно, более того - очень трагично, но он исчез без возврата.
      - Способный был молодой человек, - заметил президент Джирардского национального банка Дэвисон, читая в газете об осуждении и аресте Каупервуда. - Жаль его, очень жаль! Он допустил большую ошибку.
      Только родителям Каупервуда, Эйлин и его жене, в сердце которой скорбь смешивалась с негодованием, действительно недоставало его. Эйлин, одержимая страстью, страдала больше всех. Четыре года и три месяца, размышляла она. Если он не выйдет раньше срока, ей будет тогда уже около двадцати девяти, а ему под сорок. Сохранит ли он свое чувство к ней? Будет ли она все так же хороша? Не изменятся ли вообще его взгляды по прошествии почти что пяти лет? Все это время он будет носить арестантскую одежду, и за ним навеки останется недобрая слава арестанта. Как ни тяжелы были эти мысли, но они только укрепляли в ней решение не отступаться от Фрэнка, что бы ни случилось, и всеми силами помогать ему.
      На другой же день после суда Эйлин поехала взглянуть на зловещие серые стены тюрьмы. И так как она ровно ничего не понимала в сложностях закона и уложения о наказаниях, то тюрьма показалась ей особенно страшной. Чего только не могут сделать там с ее Фрэнком! Очень ли он страдает? Думает ли он о ней постоянно, как она о нем? О, как все это ужасно! Как обидно за себя, за свою горячую любовь к нему. Эйлин вернулась домой с твердым решением повидать его, но так как Каупервуд сказал ей, что посетителей допускают лишь раз в три месяца и что он напишет ей о дне свиданий или о возможности увидеться вне тюремных стен, то она не знала, как к этому приступиться. Осторожность прежде всего!
      Однако на следующий же день она написала ему обо всем: о своей поездке в непогоду к зданию тюрьмы, о том, как ей страшно думать, что он находится за этими мрачными серыми стенами, и о своем непоколебимом решении как можно скорее с ним увидеться. В силу недавней договоренности с начальником тюрьмы это письмо было немедленно вручено Каупервуду. Он написал ответ и передал его Уингейту для отправки. Там говорилось:
     
      "Дорогая моя девочка!
      Я вижу, ты пала духом оттого, что мы не скоро снова будем вместе, но надо взять себя в руки. Приговор ты уже знаешь из газет. Меня привели сюда около полудня, прямо из суда. Будь у меня возможность, я тотчас же написал бы тебе подробно обо всем, чтобы тебя успокоить, но такой возможности у меня не было. Здешние правила этого не дозволяют: я, собственно, и сейчас пишу тебе тайком. Так или иначе, я прочно застрял в тюрьме, но, конечно, жажду из нее выйти. Прошу тебя, дорогая, соблюдай осторожность, если захочешь прийти сюда! Мне ты доставишь только радость и очень меня ободришь, но себе можешь нанести большой ущерб. К тому же я считаю, что и без того причинил тебе много зла, - больше, чем я смогу когда-либо искупить, и для тебя лучше всего было бы забыть обо мне, но я знаю, что ты этого не сделаешь, а если бы сделала, мне было бы очень грустно. В пятницу, в два часа дня, мне предстоит отправиться в суд по особым делам, это на углу Шестой и Честнат-стрит, но там мы не сможем увидеться. Меня поведет конвоир. Будь осторожна. Может быть, хорошенько подумав, ты решишь не искать этой встречи."
     
      Последние строки были проникнуты глубоким унынием, впервые вкравшимся в его отношения с Эйлин; но обстоятельства изменили Каупервуда. Раньше он мнил себя неким высшим существом, чьей благосклонности нелегко добиться, хотя, конечно, и Эйлин была женщиной, благосклонности которой стоит искать. Иногда ему казалось, что со временем эта связь оборвется сама собой, - ведь он может достичь таких высот, что Эйлин будет ему уже не пара. Да, такая мысль мелькала у него! Но теперь - в полосатой арестантской одежде - он смотрел на это иначе. Позиция Эйлин, ослабленная было ее долгой, страстной привязанностью к нему, значительно укрепилась. Преимущества были явно на ее стороне. Разве в конце концов она не дочь Эдварда Батлера, и разве не возможно, что после долгой разлуки она откажется стать женой каторжника? Она, собственно, должна оставить его, и, пожалуй, сама этого пожелает. С какой стати ей его дожидаться? Ее жизнь еще не загублена. Общество не знает, так по крайней мере ему казалось, или, во всяком случае, не все знают, что она была его любовницей. Она может выйти замуж за другого. Может навсегда уйти из его жизни. Как это было бы печально! Но вместе с тем разве он не обязан из простого чувства порядочности предложить ей порвать с ним или, по крайней мере, обдумать свое отношение к нему?
      Он знал ее слишком хорошо, чтобы считать способной на такой поступок. И в его положении, чем бы это ни грозило ей, было огромным счастьем сохранить ее любовь - это связующее звено между ним и лучшими днями его прошлого. Торопливо набрасывая записку к Эйлин в присутствии Уингейта, который должен был ее отправить (надзиратель Чепин любезно вышел на это время из камеры Каупервуда, хотя, по правилам, должен был присутствовать при свидании), он, однако, не мог удержаться, чтобы в последний миг не высказать своих сомнений, и когда Эйлин прочитала эти строки, они поразили ее в самое сердце. В них сказалось все уныние, охватившее его, полный упадок духа. Видно, тюрьма - и как скоро! - все же сломила его волю, после того как он долго и отважно боролся. Теперь уж Эйлин всем существом жаждала ободрить его, проникнуть к нему, как бы это ни было трудно и опасно. "Я должна его увидеть", - сказала она себе.
      Что касается посещения Каупервуда членами семьи - родителями, братьями, сестрой и женой, то он ясно дал им понять в один из тех дней, когда его водили в суд, что если бы даже они добились разрешения, им все же не следует навещать его чаще чем раз в три месяца, если, конечно, он не попросит их об этом сам или не даст им знать через Стеджера. По правде говоря, он пока еще не испытывал желания видеть кого-нибудь из них. Ему осточертел весь строй общественной жизни. Он хотел сейчас только одного - забыть суету, среди которой жил раньше и в которой, как оказалось, было мало проку. К этому времени Каупервуд уже успел истратить без малого пятнадцать тысяч долларов на судебные издержки, защиту, содержание семьи и прочее, но это его не волновало. Он надеялся кое-что заработать, орудуя через Уингейта. Его родные не остались совсем без средств, на скромную жизнь у них было достаточно. Он посоветовал им переехать в дома, требующие меньших издержек, так они и поступили: родители, братья и сестра перебрались в трехэтажный дом, приблизительно таких же размеров, как их старый дом на Батнвуд-стрит, а жена - в еще более тесный и дешевый двухэтажный домик на Двадцать первой улице, неподалеку от тюрьмы. На это переселение ушла часть тех тридцати пяти тысяч долларов, которые Каупервуд припрятал, после того как обманным путем выудил у Стинера чек. По сравнению с особняком на Джирард-авеню, новые жилища казались Генри Каупервуду страшным убожеством. Не оставалось и следа той роскоши, которая отличала их пышный дом на Джирард-авеню, - тут была готовая мебель, купленная в магазине, довольно красивые, но дешевые портьеры и прочие вещи. Опека, под которую перешло теперь все личное имущество Фрэнка и которой старый Каупервуд передал также и все свое достояние, не позволяла вывезти ничего сколько-нибудь ценного. Все должно было пойти с молотка в пользу кредиторов. От описи, произведенной уже довольно давно, Каупервудам удалось скрыть только несколько мелочей. Среди немногих предметов, которые старому Каупервуду очень хотелось оставить себе, был его письменный стол, сделанный на заказ по эскизу Фрэнка, но стол этот оценили в пятьсот долларов, и получить его можно было только по уплате шерифу этой суммы или путем покупки на аукционе, а так как у Генри Каупервуда таких денег не было, то стол попал в чужие руки. В домах было много вещей, которые всем хотелось сохранить, и Анна в буквальном смысле слова выкрала некоторые из них, в чем лишь много времени спустя призналась родителям.
      Настал день, когда по приказанию шерифа в обоих домах на Джирард-авеню должны были состояться торги. Всякий мог теперь бродить по комнатам, рассматривать картины, статуи и другие произведения, переходившие в руки тех, кто предлагал наиболее высокую цену. Каупервуд был известен как любитель искусства и коллекционер: этой репутации способствовала не столько подлинная ценность того, что было им собрано, сколько отзывы таких знатоков, как Нортон Флетчер, Уилтон Элсуорт, Гордон Стрейк и другие известные архитекторы и антиквары, с чьим мнением и вкусом считались в Филадельфии. Очаровательные вещицы, которыми он так дорожил, бронзовые статуэтки эпохи расцвета итальянского Возрождения, заботливо подобранное венецианское стекло, скульптуры Пауэрса, Хосмера и Торвальдсена - вещи, которые через тридцать лет вызвали бы только улыбку, но высоко ценились в те дни, полотна видных американских художников от Гилберта до Йемена Джонсона, а также несколько образчиков современной французской и английской школ - все пошло с молотка за бесценок. В Филадельфии в то время не очень смыслили в искусстве, и потому некоторые картины, не получившие должной оценки, были проданы значительно дешевле своей настоящей стоимости. Стрейк, Нортон и Элсуорт пришли на аукцион и скупили все, что было возможно.


К титульной странице
Вперед
Назад