Владычинский побледнел как смерть,  и через минуту
и актеры,  и рабочие, и бутафоры строем стояли у рампы,
слушая,  как переругиваются давние враги Владычинский с
Патрикеевым.  Владычинский, атлетически сложенный чело-
век,  бледный от природы, а теперь еще более бледный от
злобы,  сжав кулаки и стараясь,  чтобы его мощный голос
звучал бы страшно, не глядя на Патрикеева, говорил:    
     - Я займусь вообще этим вопросом! Давно пора обра-
тить внимание на циркачей, которые, играя на штампиках,
позорят марку театра!                                  
     Комический актер Патрикеев, играющий смешных моло-
дых людей на сцене, а в жизни необыкновенно ловкий, по-
воротливый и плотный, старался сделать лицо презритель-
ное и в то же время страшное, отчего глаза у него выра-
жали печаль,  а лицо физическую боль,  сиплым  голоском
отвечал:                                               
     - Попрошу не забываться!  Я актер Независимого Те-
атра, а не кинохалтурщик, как вы!                      
     Романус стоял  в  кулисе,  удовлетворенно  сверкая
глазом,  голоса ссорящихся покрывал голос Стрижа,  кри-
чавшего из кресел:                                     
     - Прекратите это сию минуту! Андрей Андреевич! Да-
вайте тревожные звонки Строеву!  Где он?  Вы мне произ-
водственный план срываете!                             
     Андрей Андреевич привычной рукою жал кнопки на щи-
те на посту помощника, и далеко где-то за кулисами, и в
буфете,  и в фойе тревожно  и  пронзительно  дребезжали
звонки.                                                
     Строев же,  заболтавшийся в предбаннике у Торопец-
кой, в это время, прыгая через ступеньки, спешил к зри-
тельному залу.  На сцену он проник не через зал, а сбо-
ку,  через ворота на сцену, пробрался к посту, а оттуда
к  рампе,  тихонько  позвякивая  шпорами,  надетыми  на
штатские ботинки,  и стал,  искусно делая вид, что при-
сутствует он здесь уже давным-давно.                   
     - Где Строев? - завывал Стриж. - Звоните ему, зво-
ните! Требую прекращения ссоры!                        
     - Звоню! - отвечал Андрей Андреевич. Тут он повер-
нулся и увидел Строева. - Я вам тревожные даю! - сурово
сказал Андрей Андреевич, и тотчас звон в театре утих.  
     - Мне?  - отозвался Строев.  - Зачем мне тревожные
звонки?  Я здесь десять минут, если не четверть часа...
минимум... Мама... миа... - он прочистил горло кашлем. 
     Андрей Андреевич набрал воздуху, но ничего не ска-
зал,  а только многозначительно посмотрел. Набранный же
воздух он использовал для того, чтобы прокричать:      
     - Прошу лишних со сцены! Начинаем!                
     Все улеглось,  ушли бутафоры,  актеры разошлись  к
своим местам. Романус в кулисе шепотом поздравил Патри-
кеева с тем,  как он мужественно  и  правдиво  возражал
Владычинскому, которого давно уже пора одернуть.       
Глава 16. УДАЧНАЯ ЖЕНИТЬБА 
                            
     В июне месяце стало еще жарче, чем в мае.         
     Мне запомнилось это,  а остальное удивительным об-
разом смазалось в памяти.  Обрывки кое-какие,  впрочем,
сохранились.  Так, помнится дрыкинская пролетка у подъ-
езда театра,  сам Дрыкин в ватном синем кафтане на коз-
лах и удивленные лица шоферов,  объезжавших  дрыкинскую
пролетку.                                              
     Затем помнится большой зал,  в котором были беспо-
рядочно расставлены стулья,  и на этих стульях  сидящие
актеры. За столом же, накрытым сукном, Иван Васильевич,
Стриж, Фома и я.                                       
     С Иваном Васильевичем я  познакомился  поближе  за
этот период времени и могу сказать, что все это время я
помню, как время очень напряженное. Проистекало это от-
того,  что все усилия свои я направил на то, чтобы про-
извести на Ивана  Васильевича  хорошее  впечатление,  и
хлопот у меня было очень много.                        
     Через день я отдавал свой серый костюм утюжить Ду-
се и аккуратно платил ей за это по десять рублей.      
     Я нашел подворотню, в которой была выстроена утлая
комнатка  как бы из картона,  и у плотного человека,  у
которого на пальцах было два бриллиантовых кольца,  ку-
пил двадцать крахмальных воротничков и ежедневно,  отп-
равляясь в театр,  надевал свежий. Кроме того, мною, но
не в подворотне,  а в государственном универсальном ма-
газине были закуплены шесть сорочек: четыре белых и од-
на в лиловую полоску,  одна в синеватую клетку,  восемь
галстуков разной расцветки.  У человека без шапки, нев-
зирая  на  то,  какая  была погода,  сидящего на углу в
центре города рядом со стойкой с  развешанными  на  ней
шнурками, я приобрел две банки желтой ботиночной мази и
чистил утром желтые туфли,  беря у Дуси щетку,  а потом
натирал туфли полой своего халата.                     
     Эти неимоверные,  чудовищные расходы привели к то-
му, что я в две ночи сочинил маленький рассказ под заг-
лавием  "Блоха"  и  с  этим рассказом в кармане ходил в
свободное от репетиций время по редакциям  еженедельных
журналов,  газетам, пытаясь этот рассказ продать. Я на-
чал с "Вестника пароходства",  в котором рассказ понра-
вился, но где напечатать его отказались на том и совер-
шенно резонном основании, что никакого отношения к реч-
ному пароходству он не имеет.  Долго и скучно рассказы-
вать о том,  как я посещал редакции и как мне в них от-
казывали.  Запомнилось лишь то, что встречали меня пов-
сюду почему-то неприязненно. В особенности помнится мне
какой-то полный человек в пенсне, который не только ре-
шительно отверг мое произведение,  но  и  прочитал  мне
что-то вроде нотации.                                  
     - В  вашем  рассказе  чувствуется подмигивание,  -
сказал полный человек,  и я увидел,  что он смотрит  на
меня с отвращением.                                    
     Нужно мне оправдаться. Полный человек заблуждался.
Никакого подмигивания в рассказе не  было,  но  (теперь
это  можно  сделать)  надлежит признаться,  что рассказ
этот был скучен,  нелеп и выдавал автора с головой; ни-
каких рассказов автор писать не мог, у него не было для
этого дарования.                                       
     Тем не менее произошло чудо.  Проходив с рассказом
в кармане три недели и побывав на Варварке,  Воздвижен-
ке,  на Чистых Прудах,  на Страстном бульваре  и  даже,
помнится,  на Плющихе, я неожиданно продал свое сочине-
ние в Златоустинском переулке  на  Мясницкой,  если  не
ошибаюсь,  в  пятом  этаже какому-то человеку с большой
родинкой на щеке.                                      
     Получив деньги и заткнув страшную брешь, я вернул-
ся в театр, без которого не мог жить уже, как морфинист
без морфия.                                            
     С тяжелым сердцем я должен признаться, что все мои
усилия пропали даром и даже, к моему ужасу, дали обрат-
ный результат. С каждым днем буквально я нравился Ивану
Васильевичу все меньше и меньше.                       
     Наивно было бы думать, что все расчеты я строил на
желтых ботинках,  в которых отражалось весеннее солнце.
Нет!  Здесь была хитрая,  сложная комбинация, в которую
входил,  например,  такой прием, как произнесение речей
тихим  голосом,  глубоким и проникновенным.  Голос этот
соединялся со взглядом  прямым,  открытым,  честным,  с
легкой  улыбкой  на  губах  (отнюдь не заискивающей,  а
простодушной). Я был идеально причесан, выбрит так, что
при  проведении тыльной стороной кисти по щеке не чувс-
твовалось ни малейшей шероховатости,  я произносил суж-
дения краткие, умные, поражающие знанием вопроса, и ни-
чего не выходило.  Первое время Иван Васильевич улыбал-
ся, встречаясь со мною, потом он стал улыбаться все ре-
же и реже и, наконец, совсем перестал улыбаться.       
     Тогда я стал производить  репетиции  по  ночам.  Я
брал маленькое зеркало,  садился перед ним, отражался в
нем и начинал говорить:                                
     - Иван Васильевич!  Видите ли, в чем дело: кинжал,
по моему мнению, применен быть не может...             
     И все шло как нельзя лучше. Порхала на губах прис-
тойная и скромная улыбка,  глаза глядели из  зеркала  и
прямо и умно, лоб был разглажен, пробор лежал как белая
нить на черной голове. Все это не могло не дать резуль-
тата,  и, однако, выходило все хуже и хуже. Я выбивался
из сил,  худел и немного запустил наряд.  Позволял себе
надевать один и тот же воротничок дважды.              
     Однажды ночью  я  решил произвести проверку и,  не
глядя в зеркало, произнес свой монолог, а затем воровс-
ким  движением  скосил  глаза  и взглянул в зеркало для
проверки и ужаснулся.                                  
     Из зеркала глядело  на  меня  лицо  со  сморщенным
лбом,  оскаленными зубами и глазами, в которых читалось
не только беспокойство,  но и задняя мысль. Я схватился
за голову,  понял, что зеркало меня подвело и обмануло,
и бросил его на пол. И из него выскочил треугольный ку-
сок.  Скверная примета, говорят, если разобьется зерка-
ло.  Что же сказать о безумце,  который  сам  разбивает
свое зеркало?                                          
     - Дурак,  дурак,  - вскричал я, а так как я карта-
вил,  то показалось мне, что в тишине ночи каркнула во-
рона,  - значит,  я был хорош,  только пока смотрелся в
зеркало, но стоило мне убрать его, как исчез контроль и
лицо  мое оказалось во власти моей мысли и...  а,  черт
меня возьми!                                           
     Я не сомневаюсь в том, что записки мои, если толь-
ко они попадут кому-нибудь в руки,  произведут не очень
приятное впечатление на читателя.  Он подумает, что пе-
ред  ним  лукавый,  двоедушный человек,  который из ка-
кой-то корысти стремился произвести на Ивана Васильеви-
ча хорошее впечатление.                                
     Не спешите  осуждать.  Я сейчас скажу,  в чем была
корысть.                                               
     Иван Васильевич упорно и настойчиво стремился изг-
нать  из  пьесы ту самую сцену,  где застрелился Бахтин
(Бехтеев), где светила луна, где играли на гармонике. А
между тем я знал,  я видел,  что тогда пьеса перестанет
существовать.  А ей нужно было существовать, потому что
я знал,  что в ней истина. Характеристики, данные Ивану
Васильевичу, были слишком ясны. Да, признаться, они бы-
ли излишни. Я изучил и понял его в первые же дни нашего
знакомства и знал,  что никакая борьба с Иваном Василь-
евичем невозможна.  У меня оставался единственный путь:
добиться,  чтобы он выслушал меня. Естественно, что для
этого нужно было,  чтобы он видел перед собою приятного
человека.  Вот почему я и сидел с зеркалом.  Я старался
спасти выстрел,  я хотел,  чтобы услышали,  как страшно
поет гармоника на мосту, когда на снегу под луной расп-
лывается  кровавое пятно.  Мне хотелось,  чтобы увидели
черный снег. Больше я ничего не хотел.                 
     И опять закаркала ворона.                         
     - Дурак! Надо было понять основное! Как можно пон-
равиться человеку, если он тебе не нравится сам! Что же
ты думаешь?  Что ты проведешь  какого-нибудь  человека?
Сам против него будешь что-то иметь, а ему постараешься
внушить симпатию к себе?  Да никогда  это  не  удастся,
сколько бы ты ни ломался перед зеркалом.               
     А Иван Васильевич мне не нравился.  Не понравилась
и тетушка Настасья Ивановна,  крайне не  понравилась  и
Людмила Сильвестровна. А ведь это чувствуется!         
     Дрыкинская пролетка означала,  что Иван Васильевич
ездил на репетиции "Черного снега" в театр.            
     Ежедневно в полдень Пакин рысцой вбегал  в  темный
партер, улыбаясь от ужаса и неся в руках калоши. За ним
шла Августа Авдеевна с клетчатым пледом в руках. За Ав-
густой  Авдеевной  - Людмила Сильвестровна с общей тет-
радью и кружевным платочком.                           
     В партере Иван Васильевич надевал  калоши,  усажи-
вался за режиссерский стол, Августа Авдеевна накидывала
Ивану Васильевичу на плечи плед, и начиналась репетиция
на сцене.                                              
     Во время  этой  репетиции  Людмила  Сильвестровна,
примостившись неподалеку от режиссерского столика,  за-
писывала что-то в тетрадь,  изредка издавая восклицания
восхищения - негромкие.                                
     Тут пришла пора объясниться. Причина моей неприяз-
ни, которую я пытался дурацким образом скрыть, заключа-
лась отнюдь не в пледе или калошах и даже не в  Людмиле
Сильвестровне,  а в том, что Иван Васильевич, пятьдесят
пять лет занимающийся режиссерскою работою, изобрел ши-
роко известную и, по общему мнению, гениальную теорию о
том, как актер должен был подготовлять свою роль.      
     Я ни одной минуты не сомневаюсь в том,  что теория
была действительно гениальна,  но меня привело в отчая-
ние применение этой теории на практике.                
     Я ручаюсь головой,  что,  если бы я  привел  отку-
да-нибудь свежего человека на репетицию, он пришел бы в
величайшее изумление.                                  
     Патрикеев играл в моей пьесе роль мелкого чиновни-
ка,  влюбленного  в  женщину,  не отвечавшую ему взаим-
ностью.                                                
     Роль была смешная, и сам Патрикеев играл необыкно-
венно смешно и с каждым днем все лучше. Он был настоль-
ко хорош,  что мне начало казаться, будто это не Патри-
кеев,  а именно тот самый чиновник, которого я выдумал.
Что Патрикеев существовал раньше этого чиновника и  ка-
ким-то чудом я его угадал.                             
     Лишь только  дрыкинская пролетка появилась у теат-
ра, а Ивана Васильевича закутали в плед, началась рабо-
та именно с Патрикеевым.                               
     - Ну-с, приступим, - сказал Иван Васильевич.      
     В партере наступила благоговейная тишина, и волну-
ющийся Патрикеев (а волнение у него выразилось  в  том,
что глаза его стали плаксивыми) сыграл с актрисой сцену
объяснения в любви.                                    
     - Так, - сказал Иван Васильевич, живо сверкая гла-
зами сквозь лорнетные стекла, - это никуда не годится. 
     Я ахнул  в душе,  и что-то в животе у меня оборва-
лось.  Я не представлял себе, чтобы это можно было сыг-
рать хоть крошечку лучше, чем сыграл Патрикеев. "И еже-
ли он добьется этого, - подумал я, с уважением глядя на
Ивана Васильевича,  - я скажу, что он действительно ге-
ниален".                                               
     - Никуда не годится, - повторял Иван Васильевич, -
что это такое? Это какие-то штучки и сплошное наигрыва-
ние. Как он относится к этой женщине?                  
     - Любит ее, Иван Васильевич! Ах, как любит! - зак-
ричал Фома Стриж, следивший всю эту сцену.             
     - Так,  -  отозвался Иван Васильевич и опять обра-
тился к Патрикееву:  - А вы подумали о том,  что  такое
пламенная любовь?                                      
     В ответ Патрикеев что-то просипел со сцены, но что
именно - разобрать было невозможно.                    
     - Пламенная любовь, - продолжал Иван Васильевич, -
выражается в том, что мужчина на все готов для любимой,
- и приказал: - Подать сюда велосипед!                 
     Приказание Ивана Васильевича вызвало в Стриже вос-
торг, и он закричал беспокойно:                        
     - Эй, бутафоры! Велосипед!                        
     Бутафор выкатил  на  сцену  старенький велосипед с
облупленной рамой. Патрикеев поглядел на него плаксиво.
     - Влюбленный все делает для своей любимой, - звуч-
но говорил Иван Васильевич,  - ест,  пьет,  ходит и ез-
дит...                                                 
     Замирая от любопытства и интереса,  я  заглянул  в
клеенчатую тетрадь Людмилы Сильвестровны и увидел,  что
она пишет детским почерком:  "Влюбленный все делает для
своей любимой..."                                      
     - ...так вот, будьте любезны съездить на велосипе-
де для своей любимой девушки,  - распорядился Иван  Ва-
сильевич и съел мятную лепешечку.                      
     Я не сводил глаз со сцены. Патрикеев взгромоздился
на машину, актриса, исполняющая роль возлюбленной, села
в кресло, прижимая к животу огромный лакированный риди-
кюль.  Патрикеев тронул педали и нетвердо поехал вокруг
кресла,  одним глазом косясь на суфлерскую будку, в ко-
торую боялся свалиться, а другим на актрису.           
     В зале заулыбались.                               
     - Совсем не то,  - заметил Иван Васильевич,  когда
Патрикеев остановился, - зачем вы выпучили глаза на бу-
тафора? Вы ездите для него?                            
     Патрикеев поехал снова, на этот раз оба глаза ско-
сив на актрису, повернуть не сумел и уехал за кулисы.  
     Когда его  вернули,  ведя велосипед за руль,  Иван
Васильевич и этот проезд не признал правильным,  и Пат-
рикеев поехал в третий раз, повернув голову к актрисе. 
     - Ужасно!  -  сказал с горечью Иван Васильевич.  -
Мышцы напряжены,  вы себе не верите.  Распустите мышцы,
ослабьте их! Неестественная голова, вашей голове не ве-
ришь.                                                  
     Патрикеев проехался, наклонив голову, глядя испод-
лобья.                                                 
     - Пустой проезд,  вы едете пустой,  не наполненный
вашей возлюбленной.                                    
     И Патрикеев начал ездить опять.  Один раз он прое-
хался, подбоченившись и залихватски глядя на возлюблен-
ную. Вертя руль одной рукой, он круто повернул и наехал
на актрису,  грязной шиной выпачкал ей юбку,  отчего та
испуганно вскрикнула. Вскрикнула и Людмила Сильвестров-
на в партере.  Осведомившись,  не ушиблена ли актриса и
не нужна ли ей какая-нибудь медицинская помощь,  и  уз-
нав, что ничего страшного не случилось, Иван Васильевич
опять послал Патрикеева по кругу,  и  тот  ездил  много
раз,  пока, наконец, Иван Васильевич не осведомился, не
устал ли он?  Патрикеев ответил,  что не устал, но Иван
Васильевич сказал,  что видит,  что Патрикеев устал,  и
тот был отпущен.                                       
     Патрикеева сменила группа гостей. Я вышел покурить
в буфет и,  когда вернулся,  увидел, что актрисин риди-
кюль лежит на полу, а сама она сидит, подложив руки под
себя,  точно так же,  как и три ее гостя и одна гостья,
та самая Вешнякова,  о которой писали из Индии. Все они
пытались  произносить те фразы,  которые в данном месте
полагались по ходу пьесы,  но никак не могли  двинуться
вперед,  потому что Иван Васильевич останавливал каждый
раз произнесшего что-нибудь, объясняя, в чем неправиль-
ность.  Трудности и гостей,  и патрикеевской возлюблен-
ной, по пьесе героини, усугублялись тем, что каждую ми-
нуту  им  хотелось  вытащить руки из-под себя и сделать
жест.                                                  
     Видя мое изумление,  Стриж шепотом  объяснил  мне,
что актеры лишены рук Иваном Васильевичем нарочно,  для
того,  чтобы они привыкли вкладывать смысл в слова и не
помогать себе руками.                                  
     Переполненный впечатлениями  от новых удивительных
вещей, я возвращался с репетиции домой, рассуждая так: 
     - Да, это все удивительно. Но удивительно лишь по-
тому,  что я в этом деле профан. Каждое искусство имеет
свои законы, тайны и приемы. Дикарю, например, покажет-
ся смешным и странным,  что человек чистит щеткой зубы,
набивая рот мелом. Непосвященному кажется странным, что
врач,  вместо  того  чтобы сразу приступить к операции,
проделывает множество странных вещей с больным,  напри-
мер, берет кровь на исследование и тому подобное...    
     Более всего  я  жаждал на следующей репетиции уви-
деть окончание истории с велосипедом,  то есть  посмот-
реть, удастся ли Патрикееву проехать "для нее".        
     Однако на  другой день о велосипеде никто и не за-
икнулся,  и я увидел другие,  но не менее  удивительные
вещи.  Тот  же Патрикеев должен был поднести букет воз-
любленной.  С этого и началось в двенадцать часов дня и
продолжалось до четырех часов.                         
     При этом подносил букет не только Патрикеев, но по
очереди все: и Елагин, игравший генерала, и даже Адаль-
берт,  исполняющий  роль предводителя бандитской шайки.
Это меня чрезвычайно изумило.  Но Фома и  тут  успокоил
меня,  объяснив,  что  Иван  Васильевич поступает,  как
всегда,  чрезвычайно мудро,  сразу обучая массу  народа
какому-нибудь  сценическому  приему.  И  действительно,
Иван Васильевич сопровождал урок интересными и  назида-
тельными  рассказами о том,  как нужно подносить букеты
дамам и кто их как подносил.  Тут же я узнал, что лучше
всего это делали все тот же Комаровский-Бионкур (Людми-
ла Сильвестровна вскричала,  нарушая порядок репетиции:
"Ах,  да,  да,  Иван  Васильевич,  не  могу забыть!") и
итальянский баритон,  которого Иван Васильевич знавал в
Милане в 1889 году.                                    
     Я, правда,  не зная этого баритона,  могу сказать,
что лучше всех подносил букет сам Иван  Васильевич.  Он
увлекся,  вышел на сцену и показал раз тринадцать,  как
нужно сделать этот приятный подарок.  Вообще,  я  начал
убеждаться, что Иван Васильевич удивительный и действи-
тельно гениальный актер.                               
     На следующий день я опоздал на репетицию и,  когда
явился,  увидел, что рядышком на стульях на сцене сидят
Ольга Сергеевна (актриса, игравшая героиню), и Вешняко-
ва (гостья),  и Елагин,  и Владычинский, и Адальберт, и
несколько мне неизвестных и по команде Ивана Васильеви-
ча "раз,  два,  три" вынимают из карманов невидимые бу-
мажники,  пересчитывают в них невидимые деньги и прячут
их обратно.                                            
     Когда этот этюд закончился (а поводом к нему,  как
я понял,  служило то, что Патрикеев в этой картине счи-
тал  деньги),  начался  другой этюд.  Масса народу была
вызвана Андреем Андреевичем на  сцену  и,  усевшись  на
стульях, стала невидимыми ручками на невидимой бумаге и
столах писать письма и их заклеивать (опять-таки Патри-
кеев!).  Фокус заключался в том, что письмо должно было
быть любовное.                                         
     Этюд этот ознаменовался недоразумением: именно - в
число писавших, по ошибке, попал бутафор.              
     Иван Васильевич,  подбодряя  выходивших на сцену и
плохо зная в лицо новых, поступивших в этом году в под-
собляющий состав,  вовлек в сочинение воздушного письма
юного вихрастого бутафора, мыкавшегося с краю сцены.   
     - А вам что же,  - закричал ему Иван Васильевич, -
вам отдельное приглашение посылать?                    
     Бутафор уселся  на стул и стал вместе со всеми пи-
сать в воздухе и плевать на пальцы.  По-моему, он делал
это не хуже других, но при этом как-то сконфуженно улы-
бался и был красен.                                    
     Это вызвало окрик Ивана Васильевича:              
     - А это что за весельчак с краю?  Как его фамилия?
Он,  может быть, в цирк хочет поступить? Что за несерь-
езность?                                               
     - Бутафор он! Бутафор, Иван Васильевич! - застонал
Фома,  и  Иван Васильевич утих,  а бутафора выпустили с
миром.                                                 
     И дни потекли в  неустанных  трудах.  Я  перевидал
очень много. Видел, как толпа актеров на сцене, предво-
дительствуемая Людмилой Сильвестровной (которая  в  пь-
есе, кстати, не участвовала), с криками бежала по сцене
и припадала к невидимым окнам.                         
     Дело в том,  что все в той же картине, где и букет
и письмо, была сцена, когда моя героиня подбегала к ок-
ну, увидев в нем дальнее зарево.                       
     Это и дало повод для большого этюда. Разросся этот
этюд неимоверно и,  скажу откровенно, привел меня в са-
мое мрачное настроение духа.                           
     Иван Васильевич,  в теорию которого входило, между
прочим,  открытие о том, что текст на репетициях не иг-
рает никакой роли и что нужно создавать характеры в пь-
есе,  играя на своем собственном тексте, велел всем пе-
реживать это зарево.                                   
     Вследствие этого каждый бегущий к окну кричал  то,
что ему казалось нужным кричать.                       
     - Ах, боже, боже мой!! - кричали больше всего.    
     - Где горит? Что такое? - восклицал Адальберт.    
     Я слышал мужские и женские голоса, кричавшие:     
     - Спасайтесь!  Где вода? Это горит Елисеев!! (Черт
знает что такое!) Спасите!  Спасайте детей!  Это взрыв!
Вызвать пожарных! Мы погибли!                          
     Весь этот  гвалт  покрывал визгливый голос Людмилы
Сильвестровны,  которая кричала уж вовсе какую-то чепу-
ху:                                                    
     - О,  боже мой! О, боже всемогущий! Что же будет с
моими сундуками?! А бриллианты, а мои бриллианты!!     
     Темнея, как туча,  я глядел на  заламывавшую  руки
Людмилу  Сильвестровну и думал о том,  что героиня моей
пьесы произносит только одно:                          
     - Гляньте... зарево... - и произносит великолепно,
что мне совсем неинтересно ждать, пока выучится пережи-
вать это зарево не участвующая в  пьесе  Людмила  Силь-
вестровна.  Дикие крики о каких-то сундуках, не имевших
никакого отношения к пьесе,  раздражали меня  до  того,
что лицо начинало дергаться.                           
     К концу третьей недели занятий с Иваном Васильеви-
чем отчаяние охватило меня.  Поводов к нему  было  три.
Во-первых,  я сделал арифметическую выкладку и ужаснул-
ся.  Мы репетировали третью неделю,  и все одну и ту же
картину.  Картин же было в пьесе семь. Стало быть, если
класть только по три недели на картину...              
     - О господи! - шептал я в бессоннице, ворочаясь на
диване дома,  - трижды семь... двадцать одна неделя или
пять...  да,  пять...  а то и шесть месяцев!!  Когда же
выйдет моя пьеса?! Через неделю начнется мертвый сезон,
и репетиций не будет до  сентября!  Батюшки!  Сентябрь,
октябрь, ноябрь...                                     
     Ночь быстро шла к рассвету. Окно было раскрыто, но
прохлады не было.  Я приходил на репетиции с  мигренью,
пожелтел и осунулся.                                   
     Второй же  повод  для  отчаяния был еще серьезнее.
Этой тетради я могу доверить свою тайну:  я усомнился в
теории Ивана Васильевича.  Да!  Это страшно выговорить,
но это так.                                            
     Зловещие подозрения начали  закрадываться  в  душу
уже  к концу первой недели.  К концу второй я уже знал,
что для моей пьесы эта теория неприложима, по-видимому.
Патрикеев не только не стал лучше подносить букет,  пи-
сать письмо или объясняться в любви.  Нет!  Он стал ка-
ким-то принужденным и сухим и вовсе не смешным. А самое
главное, внезапно заболел насморком.                   
     Когда о последнем обстоятельстве я в печали  сооб-
щил Бомбардову, тот усмехнулся и сказал:               
     - Ну, насморк его скоро пройдет. Он чувствует себя
лучше и вчера и сегодня играл в клубе на бильярде.  Как
отрепетируете эту картину,  так его насморк и кончится.
Вы ждите:  еще будут насморки у других. И прежде всего,
я думаю, у Елагина.                                    
     - Ах, черт возьми! - вскричал я, начиная понимать.
     Предсказание Бомбардова и тут сбылось.  Через день
исчез с репетиции Елагин,  и Андрей Андреевич записал в
протокол о нем:  "Отпущен с репетиции.  Насморк". Та же
беда постигла Адальберта.  Та же запись в протоколе. За
Адальбертом - Вешнякова.  Я скрежетал зубами, присчиты-
вая в своей выкладке еще месяц на насморки. Но не осуж-
дал ни Адальберта,  ни Патрикеева.  В самом деле, зачем
предводителю разбойников терять время на крики о  несу-
ществующем  пожаре в четвертой картине,  когда его раз-
бойничьи и нужные ему дела влекли его к работе в карти-
не третьей, а также и пятой.                           
     И пока Патрикеев, попивая пиво, играл с маркером в
американку, Адальберт репетировал шиллеровских "Разбой-
ников"  в клубе на Красной Пресне,  где руководил теат-
ральным кружком.                                       
     Да, эта система не была, очевидно, приложима к мо-
ей пьесе, а пожалуй, была и вредна ей. Ссора между дву-
мя действующими лицами в четвертой картине повлекла  за
собой фразу:                                           
     - Я тебя вызову на дуэль!                         
     И не  раз  в  ночи я грозился самому себе оторвать
руки за то, что я трижды проклятую фразу написал.      
     Лишь только ее произнесли,  Иван Васильевич  очень
оживился и велел принести рапиры.  Я побледнел. И долго
смотрел,  как Владычинский и Благосветлов щелкали клин-
ком о клинок,  и дрожал при мысли, что Владычинский вы-
колет Благосветлову глаз.                              
     Иван Васильевич в это время рассказывал о том, как
Комаровский-Бионкур дрался на шпагах с сыном московско-
го городского головы.                                  
     Но дело было не в этом проклятом  сыне  городского
головы,  а  в том,  что Иван Васильевич все настойчивее
стал предлагать мне написать сцену дуэли  на  шпагах  в
моей пьесе.                                            
     Я отнесся  к  этому как к тяжелой шутке,  и каковы
были мои ощущения,  когда коварный и  вероломный  Стриж
сказал,  что просит,  чтобы через недельку сценка дуэли
была "набросана".                                      
     Тут я вступил в спор,  но Стриж  твердо  стоял  на
своем.  В исступление окончательное привела меня запись
в его режиссерской книге: "Здесь будет дуэль".         
     И со Стрижом отношения испортились.               
     В печали,  возмущении я ворочался с боку на бок по
ночам. Я чувствовал себя оскорбленным.                 
     - Небось  у  Островского не вписывал бы дуэлей,  -
ворчал я, - не давал бы Людмиле Сильвестровне орать про
сундуки!                                               
     И чувство  мелкой  зависти  к  Островскому терзало
драматурга. Но все это относилось, так сказать, к част-
ному случаю, к моей пьесе. А было более важное. Иссуша-
емый любовью к Независимому Театру,  прикованный теперь
к нему,  как жук к пробке, я вечерами ходил на спектак-
ли.  И вот тут подозрения мои перешли, наконец, в твер-
дую уверенность.  Я стал рассуждать просто: если теория
Ивана Васильевича непогрешима и  путем  его  упражнений
актер мог получить дар перевоплощения,  то естественно,
что в каждом спектакле каждый из актеров  должен  вызы-
вать у зрителя полную иллюзию. И играть так, чтобы зри-
тель забыл, что перед ним сцена...                     

                                           (1936-1937)

К титульной странице
Назад