Я стоял тогда перед ним как окаменелый и не смел ни единым членом тронуться. Читание сие продолжалось нарочито долго: но едва он только челобитную мою прочел и из оной увидел, что я прошу о произведении меня в офицеры, отчасти по моей невинности, а отчасти за обучение на своем коште наук и языков, как захотелось ему меня освидетельствовать и посмотреть, подлинно ли я оба языка знаю, и для того начал он со мною тотчас говорить по-немецки. Я всего меньше сие предвидел и нимало к тому не приготовился, и потому, оробев еще больше прежнего, не знаю истинно, что и как я ему ответствовал. Он спросил меня еще по-французски, но я ответствовал ему еще того хуже и совсем от робости спутался. Тогда усмехнулся он и презрительным образом сказал мне: "Хорошо, я тебя отпущу: только не знаю, зачем ты едешь. Это чудо будет, когда тебя пожалуют". Слова сии поразили меня еще того больше и привели в такое смятение, что я едва в состоянии был выговорить несколько слов в изъявление моей благодарности за его к себе милость. Он приказал написать обо мне представление и дать отпуск на 29 дней. Не успел он сего выговорить, как сделавшийся покровителем моим главный правитель его канцелярии, подхватив меня, повел в канцелярию и тотчас велел представление и пашпорт мне написать. Усердие его ко мне было так велико, что он не дал писцам покоя, и как скоро оные написали, то понес для подписания генералу и тотчас возвратившись, мне сказал: "все мой друг теперь готово, ступай себе с божескою помощию, и дай Бог тебе всякое благополучие, а на давишния слова пожалуй не смотри". Слова сии были власно как некаким целительным бальзамом для пораженного моего сердца, ибо, признаюсь, что предсказание генеральское было для меня не весьма приятно, но привело меня в великое смущение; однако как я положился уже однажды на власть божескую, то тем себя и подкрепил и утешил. Итак, получив запечатанный пакет к главному нашему командиру, графу Шувалову и себе паспорт, и принеся тысячу благодарений добродушному моему ходатаю и покровителю, отправился я в тот же день из Ревеля и пустился в путь свой.
     
      Было то в исходе июня месяца, как я из Ревеля поехал, и хотя время наступало тогда самое жаркое, однако дорогу имел я наипрятнейшую. Путь, как известно, от Ревеля к Нарве лежит по большей части подле самого морского берега, и потому морская влажность и от воды холод умерял в сих местах чрезвычайный зной, от жаров бываемый. Во время сего путешествия имел я еще первый случай досыта насмотреться на море, сие неизмеримое скопище вод! Зрелище сие было для меня совсем ново, и я не мог им довольно налюбоваться; в особливости же не мог я без особливого ужаса и удивления смотреть на тамошние берега морские, подле которых я ехал. Они и подлинно в состоянии навесть на всякого страх и ужас, кто их не видывал. Натура оградила с сей стороны море толь высоким оплотом или, паче сказать, преогромною и страшною каменною стеною, что вся ярость морских огромных волн и валов не могла ей ничего сделать. Собственно берег, где вода прикасается до земли, был низок и ровен. Но сия равнина, поросшая высоким и дремучим лесом, не простиралась более как сажен на двадцать или на тридцать, а там возвышалась вдруг такая крутая и утесистая каменная гора, что подобна была действительной стене. Наверху простираются опять ровные и приятнейшие места, и по самому берегу идет гладкая и ровная большая проезжая дорога. Любопытство мое при смотрении на столь удивительное дело рук божеских, было так велико, что я на каждой почти версте останавливался, выходил и хаживал на самый край сего крутого берега, смотреть вниз на глубину презельную. Она и подлинно была чрезвычайная, и так велика, что стоящие внизу огромные деревья казались сверху неинако, как небольшими деревцами, а крутизна так утесиста и чрезвычайна, что без опасения обморока долго смотреть никак было не можно. Довольно, что для усмотрения самых ближних под горою стоящих дерев, неинако как надобно было на край берега лечь и спустить голову, а без того их видеть было не можно. Но зрелище, какое представлялось тогда очам, и достойно было того, чтоб предпринимать труд таковой.
     
      Взор на море, которое чем далее от берега, тем час от часу более возвышается и, наконец, не инако как пологою и прекрасною синею горою быть казалось, представлял мне также наиприятнейшее зрелище. Я не мог устать взирая на него и на плавающие вдали и парусами своими белеющиеся суда и корабли. Из них иные шли в ту, а иные в другую сторону, и одни ближе, а другие едва видимы были. С другой стороны увеселяли зрение мое прекрасные рощи и луга, правый бок дороги украшающие. Инде простирались они прямою чертою на дальнее расстояние, а в иных местах извивались изгибами, кои неинако как разными фигурами быть казались. Вдавшияся в них и прислоняющие сии изгибы прекрасные травяные и цветами испещренные лужайки, придавали местам сим еще вящее украшение. О, сколько раз принуждены мы были останавливаться, не вытерпев видя или растущие на лугах и поспевшие тогда ягоды, или в рощах, подле самой дороги великое множество и наипрекраснейших грибов. Всякий раз приезжали мы на ночлег обремененными обоими сими натуральными продуктами, что по тогдашнему постному времени нам особливое удовольствие причиняло, и путь наш тем веселейшим и приятнейшим делало. Словом, мы и не видали как доехали до Нарвы, а потом и далее.
     
      Но я удалился уже от главного предмета. Какова дорога сия ни велика была, и сколь много ни утешались мы разными предметами, однако помышления о предмете моего путешествия не выходило у меня из памяти. Во всю дорогу помышлял я о Петербурге и о неизвестных тамошних обстоятельствах. Я, как выше уже упомянуто, ехал туда на удачу и не имел ни малейшего вида льстительной надежды. Надеяние на самого себя было у меня худое, а найду ли кого-нибудь себе доброжелательствующих и таких, которые бы восхотели сколько-нибудь поспешествовать моему делу, было мне неизвестно. К вящему несчастию, не имел я с собою ни к кому и ни от кого ни единой строчки и рекомендации, и не знал где мне пристать и к кому приклонить мою голову. Один Бог был тогда всею моею надеждою и упованием.
     
      Наконец в начале июля доехали мы благополучно до Петербурга. Это было в пятый раз в моей жизни, что я в сей столичный город приехал, но прежние мои приезды и пребывания в оном были весьма отличны пред теперешним; тогда находился я под каким-нибудь покровительством, а ныне ни под каким. Не имея никого знакомых, к кому бы пристать было можно, принуждены мы были нанять для себя какую-нибудь хижинку. Мы и нашли небольшую, в Морской, и наняли не за большую цену. Мое первое старание было узнать, нет ли в Петербурге моего прежнего благодетеля и дяди, господина Арсеньева, дабы под его руководством и предводительством можно мне было приступить к делу; но к великому моему огорчению узнал я, что он находился тогда в Москве. Что же касается до господина Рахманова и до Шепелева, то сии давно уже были в царстве мертвых; следовательно, и с сей стороны не мог я ласкаться ни малейшей надеждою.
     
      При таких обстоятельствах другого не оставалось, как иттить самому собою и ожидать всего от единого вспоможения божеского. Я распроведал о жилище графа Шувалова и приближался к нему с ощущением некоего внутреннего ужасения.
     
      "О дом! – говорил я сам себе, взирая на огромные и великолепные палаты сего знатного и столь сильного тогда вельможи. – От тебя проистекало мое злополучие! Исправишь ли ты оное или нет? И с печалью или радостью буду я от тебя возвращаться?"
     
      Я знал, что мне надлежало пакет мой подать в его канцелярию, и для того спрашивал я, где б оная находилась. Мне сказали, чтоб я шел в дом к его любимцу, где тогда находилась графская канцелярия, и указали улицу, в которую мне иттить надлежало. Это был господин Яковлев, тогдашний генеральс-адъютант и ближайший фаворит графа Шувалова. Я наслушался уже прежде об нем довольно и знал, что он находился в великой силе у графа и управлял всеми делами в его военной канцелярии. По пришествии к нему на двор указали мне канцелярию, но оттуда послали меня к нему в хоромы и велели подать самому ему пакет мой в руки.
     
      Теперь расскажу я одно смешное приключение, котороё со мною в самое сие время случилось. Переходя двор и всходя на крыльцо хором, в которых жил господин Яковлев, вынул я свой пакет из кармана и развернул из обертки, чтоб его приготовить ближе. Но каким внезапным ужасом поражен я тогда стал, как взглянув на него увидел, что он распечатался? Я остолбенел на том месте, где стоял и не знал, что делать. Горе и робость напала на меня превеличайшая, и я предвозвещал себе от того напасть неведомо какую. "Ах, какая беда!" твердил я только себе несколько раз: "что мне теперь делать?" и ужас мой был так велик, что сердце от трепетания хотело власно как выскочить.
     
      По коротком размышлении рассудил я, что так пакет мой подавать никоим образом было не можно, и что другого не оставалось, как оный искусненно и неприметно припечатать. По счастию моему распечатался он очень разумно и так, что пособить тому было можно, ибо самая печать была совсем цела, а отодралась только одна четвертинка бумаги, да и то подле самой печати. Каким это образом и отчего так сделалось, истинно сам не знаю: кажется во всю дорогу был он у меня в сундуке, и я берег его как глаза. Но как бы то ни было, но он распечатался и бумажка отодралась себе благополучно, и подавать так было не можно. Горе на меня превеликое; однако я скоро догадался, что нужно только было таким же сургучом и однажды только в то место капнуть, как все зло могло тем исправлено быть. Обрадовался я сему вымыслу; но тотчас напало на меня другое горе. Я не звал, где взять мне сургуча такого ж хорошего и где сыскать огня в тогдашнем и весьма коротком случае, ибо мне велено было спешить и заставать, покуда не уйдет господин Яковлев к обедни. В канцелярию генеральскую итттть я не отваживался, там не было у меня ни одного человека знакомого, к тому ж казалось в неприлично припечатывать пакет в канцелярии. Итак, другого не оставалось, как бежать благим матом на гостиный двор, купить такого же хорошего аглицкаго сургучу, каким был пакет мой запечатан, а оттуда пробежать прямо на мою квартиру и там припечатать.
      Как вздумано, так скоро сие было и сделано, и не помню, чтоб когда-нибудь во всю жизнь мою скорей тогдашнего я бегивал. Самый купец удивился чрезвычайной моей поспешности, и был слишком добродушен и честен, что не взял с меня тройной цены за сию палку сургуча, за которую б я в состоянии был тогда заплатить чего бы он не потребовал, ибо не до торговли было тогда дело. Прибежавши на квартиру кричал я, не входя еще в горницу, людям, чтоб бежали скорее за огнем. Но чем я более спешил, тем медленнее и хуже происходило дело. На ту беду не случись у нас ни одного огарочка свечки, а лучинки и подавно взять было негде. Наконец нашли какой-то осколочек и принесли ко мне не столько горящий, сколько курящийся. Я хватал скорей сургуч; но не новое ли горе? не нахожу его в карманах! Я в тот, я в другой, я в третий, но не тут-то было! "Господи, помилуй! куда это он у меня делся!" Но сколько я ни говорил Господи помилуй и сколько ни шарил по всем карманам, но сургуча моего нигде не было. Вздурился тогда я от горя и досады, и сам себя не вспомнил. Наконец видя неминучую, схватил уже я шляпу и хотел бежать опять в ряды, покупать новый, как слуга мой остановил меня, говоря: "постойте, сударь! не провалился ли он сквозь карманы? мне помнится, что в одном была дырочка". Как он сказал, так и в самом деле было, и мы нашли проклятый сей сургуч в кафтанных фалдах. Рад я неведомо как был сему случаю; но горе мое еще не окончилось. Проклятый осколочек или лучинка, между тем как мы суетились и сургуча искали, погасла и надымила всю мою горницу. Покуда пошли опять ее зажигать, покуда дули, покуда принесли, прошло опять несколько минут, из коих каждая мне целым часом казалась. Наконец принесли мне огонь, и я спешил дрожащими руками скорей припечатывать. Но не новая ли опять беда? проклятая лучина задымила мой сургуч, и он, почернев, сделался хуже еще простого. К вящему несчастию и досаде капнул я еще им мимо печати на конверт. "О беды по бедам!" вскричал я тогда, "что мне теперь делать?" Но некогда было уже мне разбирать, худо ли или хорошо я припечатал. Я пустился уже на отвагу, и, схватя шляпу, опрометью побежал опять на двор к господину Яковлеву.
     
      По счастию, застал я его еще дома, и часовой, стоящий у дверей, обрадовал меня, сказав, что не выходил он еще из спальни. Вошед в зал, нашел я его весь набитый народом. Я увидел тут множество всякого рода людей; были тут и знатные особы, и низкого состояния люди, и все с некоторым родом подобострастия дожидающиеся выхода в зал любимца графского для принятия прошений и выслушивания просьб. Мое удивление еще увеличилось, когда увидел я, что самые генералы в лентах и кавалериях, приехавшие при мне, не осмеливались прямо и без спроса входить в его предспальню, но с некоторым унижением у стоящих подле дверей лакеев спрашивали, можно ли им войтить и не помешают ли Михаиле Александровичу (так называлась тогда сия столь знаменитая особа, не имеющая хотя, впрочем, больше подполковничьего чина). Но не чин тогда был важен, а власть его и сила, которая простиралась даже до того, что все, кому бы ни хотелось о чем просить графа, долженствовали наперед просить сего любимца и через него получать свое желаемое, по которому обстоятельству и бывало у него всякий день по множеству народа.
     
      Сим окончу я мое теперешнее письмо, оставив вас верно весьма любопытными узнать, что последует далее, и остаюсь и прочая.

     
ПРЕБЫВАНИЕ В ПЕТЕРБУРГЕ
ПИСЬМО 29-е

     
      Любезный приятель! Последнее мое письмо к вам прервал я тем, что находился я, со множеством других всякого рода людей, в зале у господина Яковлева и дожидался с нетерпеливостию выхода сего графского любимца. Мы прождали его еще с добрую четверть часа, но наконец распахнулись двери, и графский фаворит вышел в зал в препровождении многих знаменитых людей и по большей части таких, кои чинами своими были гораздо его выше.
     
      Не успел он показаться, как все сделали ему поклон не с меньшим подобострастием, как бы то и перед самим графом учинили. Я стоял тогда посреди залу на самом проходе, дабы не пропустить случая и успеть подать ему пакет свой, и по природной своей несмелости суетился уже в мыслях, как мне приступить к своему делу, но, по счастию, так случилось, что он, окинув всех глазами, на первого меня смотреть начал. То ли, что он меня впервые тут видел, или иное что было тому причиною, – не знаю, но по крайней мере я счел, что тогда было самое наиспособнейшее время к поданию ему пакета. Я подступил к нему с трепещущими ногами и, подавая письмо, трясся, чтоб не узнал он, что оно было припечатано. Но, по счастию, так случилось, что он и не взглянул на печать, толь много раз мною проклинаемую, но, приняв с величавой осанкою у меня из рук, развернул пополам конверт и бросил на пол. Рад я был неведомо как сему случаю и смотрел, не спуская глаз, на его, читавшего в то время представление генеральское. Сердце во мне трепетало и обливалось кровию, и я стоял как осужденный, ожидающий приговора к животу или смерти. От бывших тут я уже наслышался о великой его силе и знал, что не графу, а ему меня пожаловать или осудить надобно было, и потому с окончанием чтения ожидал я решительной своей судьбины. Прочитав представление, взглянул он на меня и окинул еще раз с головы до ног меня глазами, но, тотчас опять развернув мою челобитную, стал продолжать чтение.
     
      Все стояли тогда в глубочайшем молчании и взглядывали на меня, видя господина Яковлева, читающего бумаги мои с величайшим вниманием. Я стоял тогда вне себя и не знал, что заключить из его поступка, или худое или доброе предвозвещать себе из его взглядов и прилежного читания; по крайней мере, не имел я много причин ласкаться доброю надеждою. Будучи один, незнающ, необыкновенен, а притом без малейшей подпоры и рекомендации, имел я более резона ожидать худого, нежели доброго; вся моя надежда, как я уже упоминал, была на одного Бога, а потому он один и был тогда у меня на уме, и я просил его мысленно о вспоможении. Но самое сие мне всего более и помогло; сие великое существо в таких случаях нам охотнее и помогает, когда ему одному помогать надобно и когда мы всей человеческой помощи лишимся. Но мог ли я тогда сим образом рассуждать и мог ли я хотя мало предвидеть, что тогда имело воспоследовать?.. Поистине дело превзошло всякое чаяние, и можно ли было приттить мне тому в голову, что я в самом том человеке, которого к упрощению надлежало бы мне иметь и употребить многих и сильных ходатаев и о неимении которых я толь много горевал, найду наилучшего о себе старателя и покровителя! Одним словом, господин Яковлев сделался в один момент моим милостивцем и, не прочтя до половины моей челобитной, спросил меня:
     
      – Не Тимофея ли Петровича ты сын?
     
      – Его, милостивый государь, – ответствовал я ему.
     
      – О! – сказал он тогда. – Батюшка твой был мне милостивец, и я никогда не забуду его к себе приятства.
     
      Сказав сие, стал он продолжать читать мою челобитную. Но сих немногих слов довольно уже было к переменению всего моего внутреннего состояния: как солнце, выходя из-за тучи, освещает вдруг весь горизонт и прогоняет тьму, так слова сии прогнали тогда весь мрак моего сомнения и осветили лучом приятнейшей надежды всю мою душу. Одним словом, я не сомневался уже почти тогда о получении всего мною желаемого, и чаянию моему соответствовало последствие.
     
      Господин Яковлев, прочтя челобитную, сказал мне:
     
      – Хорошо, мой друг, ходи только к обедне, и чтоб я тебя всякий день здесь видел.
     
      Я не знал, чтоб такое слова сии значили, а более изъяснить их не допускали его прочие просители, приступившие к нему толпами; однако заключил я, что чему-нибудь, а доброму тут быть надобно, и дожидался уже со спокойнейшим духом отъезда его к обедне. Не успели мы, проводя его, выттить, как целая толпа сержантов обступила меня кругом и начала вопросами мучить. Иной спрашивал, кто я таков; другой – откуда приехал; третий – которого полку; четвертый – кто был мой батюшка и почему его Михаила Александрович знает, и так далее.
     
      – Государи мои, – ответствовал я тогда им, – я истинно и сам иного не знаю, о чем вы спрашиваете.
     
      И в самом деле, я не только тогда не знал, но и поныне не знаю, каким образом он был родителю моему знаком и какие от него милости видел. Наконец, услышавши от меня о причине моего приезда и о всех обстоятельствах, сказали они почти все в одно слово:
     
      – Дай Бог тебе, братец, благополучие и получить милость божескую; авось-либо и нам при тебе не худо будет, и ты разрешишь, может быть, нашу судьбину!
     
      Я удивился и не понимал, что они говорили, просил их об изъяснении и наконец услышал, что они подобные мне несчастные люди, обойденные в минувшее произвождение, что их более тридцати человек и что они более месяца здесь живут, но ни того, ни сего получить не могут.
     
      – Ты не поверишь, братец, – говорили они, – что мы уже бы рады были, если б нам отказали, а то истинно уже стены все в канцелярии обтерли, а толку никакого нет. Только и добра, что ходи к обедне и молись Богу. Иной, братец, у нас уже раза два в Невский пешком встряхивал, а иные ходили, ходили, да и ходить перестали.
     
      Для меня все сие было чудно и непонятно, и я просил их рассказать мне о том обстоятельстве. Они и исполнили мое желание, и из слов их узнал я следующее. Господин Яковлев старался оказать себя тогда наинабожнейшим человеком; он не пропускал ни одной обедни и маливался в церквах наиприлежнейшим образом, а как он при том был весьма забавный человек, то не знаю, что вздумалось ему с помянутыми из разных полков для таковой же просьбы съехавшимися сержантами вести шутку. Между тем, покуда дела их производились в канцелярии, играл он всеми ими невинным образом. Он заставливал их всякий день ходить к обедне и сим образом приучал к богомолью, и как они принуждены были ходить в самую ту ж церковь, в которую и он езживал, то не упускал он примечать за ними, кто из них был богомольнее и смирнее и кто вертопрашнее прочих. Наутрие, как они прихаживали к нему и когда было ему досужно, забавлялся он с ними иногда шуточными разговорами, и тут бывали обыкновенно иным похвалы, а другим выговоры и осмеяния. Кто более всех учинил проступок, тому определялось наказание: иной должен был зато иттить пешком молиться в Невский монастырь, а другой класть определенное число поклонов или стоять в церкви перед ним и молиться наиприлежнейшим образом. Сим и другим подобным сему образом забавлялся тогда графский любимец сими молодцами и любил особливо тех, которые лучше прочих соответствовали его желаниям. Но как состояли они по большей части из таких же молодых людей, как я, а притом неодинаковых свойств и характеров, то наскучила им скоро сия игрушка; многие из них начали неприметно удаляться и перестали к нему показываться на глаза, а бродили только в канцелярию, но чрез самое то сами себе хуже сделали. Господин Яковлев, за великим множеством дел, которыми он обременен был, не видя их, позабывал о производстве их дела, а потому так долго и принуждены они были решения оного дожидаться и жить в Петербурге по-пустому.
     
      Обстоятельство сие каково ни было натурально, но, судя об оном с другой стороны, можно некоторым образом сказать, что, может быть, помянутая медленность в произвождении оных происходила и не по слепому случаю, а имело в том соучастие и невидимое смотрение Божеское и святой его обо мне промысл. Всем им давно бы надлежало произведенными быть в офицеры, и тем паче, что во многих были сильные ходатаи и просители и даны были обещания все сделать, но господина Яковлева власно как нечто невидимое отводило от исполнения, и он власно как нарочно дожидался меня, чтоб в список их поместить и мое имя и тем удобнее доставить мне чин офицерский, а без того было ему гораздо труднее и может быть совсем невозможно для одного меня завоевать новое произвождение. Словом, судьбы и промыслы Господни неисповедимы и нами непроницаемы.
     
      Но как бы то ни было, но я вышеупомянутым образом включен был в сообщество оных обойденных и чинов себе толь долго добивающихся сержантов, и господин Яковлев для самого того и приказал мне всякий день к себе приходить, чтоб,
      увидев меня, чаще вспоминать о нашем деле и тем скорее поспешить производством оного. Сколь молод я тогда ни был, однако мог заключить, что мне необходимо надобно было все его приказания наиточнейшим образом исполнять стараться, чего ради, не медля ничего более, пошел я тотчас в ту церковь, где он находился. Я стал в таком месте, где б мог он меня совершенно видеть, и, притворясь, будто я его совсем не вижу, молился наиприлежнейшим образом, что мне было и нетрудно, потому что, не в похвальбу себе сказать, смаленьку был к Богу прилежен, а тогда и подавно должно было поблагодарить Бога за милостивое его обо мне попечение. Сие возымело хорошее действие: господин Яковлев примечал все мои движения до наималейшего и, видя, что моление мое было непритворное, был поведением моим очень доволен. Самое сие и произвело выгодные для меня следствия, ибо как я поутру на другой день пришел к нему всех прежде и в зале его любое место себе занял, а на меня смотря пришло и несколько человек моих товарищей, и он, имея по счастию нашему тогда досуг и вышед к нам еще в шлафроке {Халате.}, по обыкновению своему с нами забавлялся, но похвалил он меня публично перед всеми и говорил, что я хотя и моложе всех, однако прилежнее всех молился Богу, и стыдил
      тем прочих моих сотоварищей. Потом спрашивал меня о моей матери, о полку, также о том, где я учился, и как он говорил со мною ласково и приятно, то и я не имел причины робеть и ответствовал ему так, что был ответами моими доволен. Со всем тем о настоящем моем деле и о произвождении не упоминал он ни единым словом. Сие меня уже некоторым образом и беспокоило, а к несчастию народ, начавший час от часу в зал набираться, прогнал его во внутренние покои, где он обыкновенно одевался.
     
      Со всем тем, проводив его к обедне, не упустили мы зайтить в канцелярию и справиться, нет ли каких вновь приказаний. Тут, к крайнему моему удовольствию, услышал я, что господин Яковлев еще вчера челобитную мою в канцелярию отдал и притом наистрожайше приказал спешить как возможно скорей нашим делом и готовить список для нашего про-извождения.
     
      – Вот, братец, – закричали тогда мои товарищи, – не правду ли мы говорили, что подле тебя и нам хорошо будет? Такого приказания не было еще ни однажды. Ей-ей! Сам Христос тебя к нам послал.
     
      Радость, чувствуемую от сего, не почитаю я за нужное описывать подробно; довольно она была чрезвычайна и столь же велика, сколь велика была сперва печаль моя. Со всем тем дело наше продлилось более недели, но причиною тому был уже не господин Яковлев, а нечто другое. Списки наши поспели чрез три дня, ибо господин Яковлев, видая меня всякий день у себя поутру, ежедневно о них вновь подтверждал и приказывал; а остановку и медлительность произвело то обстоятельство, что тогда самого графа Шувалова не случилось в Петербурге. Поелику императорский двор был тогда в Царском Селе, то и граф около сего времени находился там же, следовательно, за отсутствием его и произвождение наше подписать было некому.
     
      Со всем тем, при тогдашних обстоятельствах и поелику была уже бессомненная надежда, мог уже я без скуки возвращения графского в Петербург дожидаться и не тужил бы, хотя б сие и несколько недель продолжалось. Я свел между тем лучшее знакомство в моими товарищами, и мы хаживали с ними вместе всякий день в церковь и к графскому любимцу. Он так ревностно за меня вступился, что, желая скорей меня отправить, одним днем, как списки наши были уже готовы, публично изъявил свое сожаление о том, что граф долго не едет и почти просьбою просил, чтоб я на несколько дней взял терпение.
     
      Таким образом продолжал я жить в Петербурге, питаясь сладчайшею надеждою. Мне не досадны уже были мои позументы, но я часто сам себе говаривал:
     
      "Уже скоро, скоро вы с обшлагов моих полетите!"
     
      Со всем тем препровождал я время свое не совсем праздно, но как все послеобеднешнее время делать мне было нечего, то хаживал я по городу и осматривал места, кои мне видеть еще не случалось. Мой первый выход был в Академию, куда вела меня охота моя к книгам. Могу сказать, что я с малолетства получил к ним превеликую склонность, почему, едучи еще в Петербург, за непременное дело положил я, чтоб побывать в Академии и купить себе каких-нибудь книжек, которые в одной ней тогда и продавались. В особенности же хотелось мне достать "Аргениду", о которой делаемая мне еще в деревне старичком моим учителем превеликая похвала не выходила у меня из памяти. Я тотчас ее первую и купил, но как в самое то время увидел впервые и "Жилблаза" {См. примечание 10 после текста.}, которая книга тогда только что вышла и мне ее расхвалили, то я не расстался и с нею.
     
      Обоим сим книгам был я так рад, как нашед превеликую находку. Досадно мне было только то, что обе они были без переплета, и это были первые книги, которые купил я в тетрадях и кои принужден был впервые учиться складывать и сшивать в тетрадку, дабы мне их читать было можно; но работа сия была мне не столько скучна, сколько увеселительна, хотя и препроводил я в том много времени.
     
      Кроме того, не оставил я исполнить еще один долг и побывать у одного моего родственника. Это был наш деревенский сосед и однофамилец, по имени Никита Матвеевич Болотов. Он служил тогда в Троицком пехотном полку полковником и доводился мне дед, потому что отцу моему был он внучатной дядя. При приезде моем в Петербург я не знал, что сей полк, следовательно и он, находился в Петербурге, а потому и не взял моего к нему прибежища; а тогда, хотя мне в вспоможении его и не было нужды, однако я за должность почитал побывать у него, как скоро об нем услышал. Он стоял тогда с полком своим лагерем на Выборгской стороне и был мне почти вовсе незнаком, потому что я его видал только в младенчестве, да и то не более двух раз.
     
      Он принял меня приятно и сходственно с своим характером, который имел в себе некоторые особливости. Он был человек немолодых лет и из числа старинных, а не новомодных людей; жития был честного, но весьма строптивого; нрав имел горячий, вспыльчивый и во всех своих делах наблюдал такую единоравность, что почитаем был от всех не только весьма строгим, но притом своенравным и упрямым человеком. Но что всего хуже, то дух его заражен был непроницаемым лукавством, для которой причины ни с одним человеком не обходился он поверенно, но всегда содержал себя в некотором удалении. Сей порок умел он прикрывать наилучшим покрывалом, обходясь с незнакомыми и посторонними людьми с необыкновенною ласкою и униженностию. и потому с первого вида казался всякому ангелом, а не человеком. Но противное тому оказывалось, когда доходило кому иметь с ним дело ближе или кто по несчастию попадался ему в команду; одним словом, для вышеупомянутых причин не имел он на свете ни одного не только верного друга, но ниже хорошего приятеля, и тому единственно сам был причиною. Ибо, как он и с наилучшими приятелями и родственниками своими обходился всегда с лукавством и никогда не доходило до откровенности и дружеской поверенности. и он наиболее не то говаривал, что думал, то и они, не могши получить и найти в нем то, что в обхождении и дружестве приятным почитается, мало-помалу от него отставали. Сим образом обходился он и с покойным моим родителем, и они хотя и были между собою приятелями, но приятство их далеко было удалено от прямого дружества, почему не знаю и я, помог ли бы он мне, если б я и взял мое к нему прибежище.
     
      Таким образом, принял он меня с оказанием возможнейшей наружной ласки и расспрашивал о причине моего в Петербург приезда. Я рассказал ему все и в каких обстоятельствах находилось тогда мое дело, и ожидал, не назовется ли он сам съездить к г. Яковлеву и о скорейшем поспешествовании моему делу употребить просьбу, хотя мне в том и не было уже нужды. Однако он далеко от того удален был, но паче боясь, чтоб я его о том просить не стал, старался речь свою скорее переклонить на другую материю. Он велел послать к себе своего сына, который несколькими годами был меня моложе и учился тогда по-немецки и по-французски, и был предорогой {В смысле – премилый, очаровательный.} мальчик. Он заставил его при мне говорить со слугою и сотоварищем своим в науках по имени Маркел по-немецки, и я признаюсь, что я пристыжен был тогда чрезвычайным образом: я видел, что он говорил гораздо лучше меня, и завидовал ему в сем совершенстве.
     
      Потом приказал он водить мимо своей ставки взводы обучающихся солдат и показал мне, власно как величаясь исправностью оных. Со всем тем показались мне офицеры паче мертвыми, нежели живыми, ибо они, водя своих солдат мимо него, трепетали, так сказать, его взгляда. Тогда подумал я сам себе, сколь великая разность находилась между его полком и нашим, где о таких строгостях никто не ведал и где полковника своего все любили и не страшились, как лютого зверя, а потому и не желал я быть в полку у него, несмотря хотя был он мой не дальний родственник и хотя б меня к тому приглашать стал. Но, по счастью, у него того и на уме не было, но он просил только меня при отходе, чтоб я не уезжал из Петербурга, не побывавши у него еще раз.
     
      Наконец приехал граф из Царского Села и решил нашу судьбину. Радость, которую я чувствовал при перемене моего состояния, была тем чувствительнее и больше, чем нечаяннее получил я оную. Одним днем, не зная нимало о воспоследовавшем еще накануне того дня приезде графском и пришед очень рано на двор к господину Яковлеву, не успел войти в канцелярию, как бросились на меня канцелярские служители и начали щипать и сдирать с обшлагов моих позументы. Я выразумел уже, что сие значит, и, будучи вдруг поражен неописанного радостию, с охотою уступал им сии лыки. Они поздравляли меня с получением чина и сказывали, что Михаил Александрович еще вчера, как скоро граф приехал, вез к нему наше произвождение, и граф беспрекословно подписал оное, и что, словом, я теперь не сержант, а господин подпоручик.
     
      Вот сколь велико усердие к нам было господина Яковлева и сколь много старался он о скорейшем окончании нашего дела. Мы, собравшись все, пошли тотчас к нему приносить наше благодарение, и признательность моя была так велика, что если б можно было, то расцеловал бы я у него тогда все руки и пальцы. Он поздравлял нас с получением чинов офицерских и товарищам моим публично сказал, что они благодарить должны много и меня, ибо, если б не для меня он поспешил, то бы им долго еще ждать принуждено было, а иным и вовсе было бы отказано; а мне сказал он краткое нравоучение, чтоб я жил и вел себя порядочно и заслуживал бы себе такую же честь и доброе имя, как отец мой. Таким образом пожалован я был в офицеры, а минувшее несчастие исправлено было наисовершеннейшим образом, ибо велено было отдать мне и старшинство мое и считаться вместе с прочими апреля с 25-го числа, через что и не потерял я пред прочими моими полковыми сотоварищами. Со всем тем радость и удовольствие мое нарушаемо и тревожено было еще одним обстоятельством: всех нас произвели, но по местам еще не распределили. К несчастию, все полки нашей дивизии в последнее произвождение укомплектованы были
      офицерами и мест порожних было очень мало, почему, куда нас девать и определить, не знали. К вящей моей досаде, в нашем Архангелогородском полку не было ни единой подпоручицкой вакансии, и сие меня наиболее смущало, ибо в другой полк мне неведомо как не хотелось. Сверх того и в других полках было только несколько адъютантских вакансий, а сей чин меня уже сам собою устрашать был в состоянии. Я говорил о том кой с кем в канцелярии, но все уверяли меня, что пособить тому никоим образом было не можно и что остается мне только два средства: либо итти в другой полк в адъютанты или, ежели хочу неотменно в свой, то служить несколько времени сверх комплекта и без жалованья, да и сие разве только по моей просьбе г. Яковлев сделать может. Обрадовался я, сие услышав, и, желая неотменно в свой, не тужил о жалованье и пошел немедленно просить о том моего милостивца, в коем я тогда уже не сомневался. Он и действительно и слова не сказал сие сделать, но опробовав и сам мои причины, для коих я в своем полку быть желал, велел тотчас но просьбе моей исполнить, уверяя при том, что мне недолго без жалованья послужить достанется, и что я при первом случае в комплект помещен буду, и что он о сем не преминет постараться.
     
      Таким образом, определен я был в свой полк сверх комплекта и через несколько дней получил совершенное свое отправление. Радость о толь благополучном успехе и окончании всех моих намерений была неописанная, и новый мой чин прельщал меня до бесконечности. Признаться надлежит, что первая сия степень для нас особливой важности: человек тогда власно как переродится и получает совсем новое существо, – а точно то было тогда и со мною. Мне казалось, что я совсем тогда иной сделался, и я не мог на себя и на золотой свой темляк и на офицерскую шпагу довольно насмотреться, в особливости же смешон я тогда был, как пошел прощаться с моим дедом. Не успел я приттить к лагерю, как первый часовой, увидев меня, тотчас мне, как офицеру, ружьем своим честь отдал. Я восхищен был до бесконечности сим зрелищем и был учтивством его тем более доволен, что досадовал до того на гвардейских часовых, мимо которых мне итгить случилось, что они мне чести не отдавали. Я не знал, что у них сего нет в обыкновении, а приписывал то единой их грубости и неучтивству, говорил тогда сам себе:
     
      "Скоты вы самые и, конечно, слепы, что не видите, что офицер идет".
     
      Но армейские солдаты зато наблюдали лучше свою должность, и я так много тем прельщался, что нарочно пошел до ставки полковничьей перед фруктом, чтобы все ротные часовые также бы меня почтили, и для лучшего побуждения выстанавливал нарочно свой темляк, чтобы они видели и знали, что я офицер и человек патентованный.
     
      Распрощавшись со своим дедом, который о благополучии моем оказывал всякую наружную радость, а потом с господином Яковлевым и принеся сему последнему за все его милости тысячу благодарений, отправился я наконец в исходе июля месяца из Петербурга к полку своему, благословляя сей столичный город за все добро,
      полученное в оном.
     
      Легко можно всякому вообразить, что сие обратное путешествие было для меня еще несравненно веселее и приятнее, нежели прежнее. Дух мой не озабочивай уже тогда был сомнением и не удручаем печалью, но вместо оной всеми чувствиями моими обладала радость и удовольствие. Погода случилась и в сей раз весьма благоприятная, и как мы не имели причины слишком поспешать, то ехали мы себе в прохвал {От прохвала – прохлада, лень; в прохвал – прохлаждаясь.}, становились кормить лошадей и ночевать в любых местах на лугах и при водах, а приехав в Нарву, запаслись на дорогу тамошнею славною просольною ряпухою {Название рыбы.}, которая рыба в особливости была вкусна жареная на угольях. Я объедался оною на каждом ночлеге, и она была мне тем вкуснее, что я сам поджаривал ее на раскладываемых нами огоньках и угольях. Наивящее же удовольствие производили мне в сем путешествии обе мои новые книги. Я изобразить не могу, с какой жадностью и крайним удовольствием читал я дорогою моего "Жилблаза". Такого рода критических и сатирических веселых книг не случалось мне читать еще отроду, и я не мог устать, читая сию книгу, и в несколько дней всю ее промолол. По окончании оной принялся я за свою "Аргениду". Сия производила мне не меньшее удовольствие; пиитический и героический слог, каковым писана была сия книга, был мне в особливости мил и приятен, а описываемые приключения крайне любопытны и увеселительны. Я читал также и ее, не выпуская почти из рук, и могу сказать, что чтение сих обеих книг так занимало мое внимание, что я в сей раз и не видал почти тех мест, мимо которых мы ехали, и все путешествие мое делало толь приятным и веселым, что я не помню, чтоб когда-нибудь в иное время препровождал путешествие с столь многим удовольствием, как тогдашнее. Словом, я не видел, как переехали мы все немалое расстояние от Петербурга до Ревеля и до Рогервика, куда мы через несколько дней благополучно приехали.
     
      Сим образом кончилась поездка моя в Петербург, предпринятая хотя наудачу и без всякой надежды, но имевшая успех наивожделеннейший. Сей успех поистине превзошел все мое чаяние с ожиданием, а все вышеупомянутые происшествия подтвердили истину той пословицы, что "когда Бог пристанет, так и пастыря приставит". Сие сбылось действительно тогда со мною, и я не мог довольно возблагодарить за то моего бесконечного создателя.
     
      Сим окончу я мое теперешнее письмо, а в последующем начну рассказывать вам о том, как я начал жить офицером, а между тем остаюсь и прочая.

     
РОГЕРВИК
ПИСЬМО 30-е

     
      Любезный приятель! Ну, теперь начну я вам описывать настоящую мою службу, ибо до сего времени была она еще ни то, ни се и я жил при полку совершенным волонтером и не нес никакой должности. Однако и тут не тотчас она началась, как я к полку приехал, но я все-таки имел несколько времени для отдохновения.
     
      По возвращении моем в Рогервик к полку нашему нашел я зятя моего от болезни своей почти исцелившегося. Он приездом и успехом езды моей чрезвычайно был обрадован, а не менее того оказывали радость и прочие господа офицеры, а особливо благоприятствующие мне и живущие в дружбе с моим зятем. Все поздравляли меня с моим благополучием, приходя нарочно затем к моему зятю, что подало повод к многократным попойкам и угощениям, приличным сему случаю. Один только господин Колемин стыдился тогда смотреть на меня, и все офицеры поднимали его почти въявь на смех.
     
      Сам старичок наш полковник был весьма рад, что удалось мне получить желаемое. Он поздравлял меня от искреннего сердца, как я к нему явился, и желая с своей стороны оказать мне какое-нибудь благодеяние и в уважение, что я определен был сверх комплекта и принужден был жить без жалованья, не велел меня до времени посылать ни на караул, ни в команды, а дозволил жить по-прежнему с моим зятем, в чем никто не имел на меня претензии. Итак, хотя меня и причислили в первую на десять {Одиннадцатая.} роту, однако я не нес до самого окончания того лета никакой должности, но жил вместе с зятем моим в построенной им между тем для себя изрядной горенке совершенным волонтером, не ходя никогда на караул, равно как и в бываемые строи и полковые учения, но которые тогда почти все уже миновались, и я застал только один инспекторский смотр, бывший полку нашему.
     
      Живучи в такой праздности, имел я довольно свободного времени ходить к прочим товарищам своим офицерам и сводить с ними теснейшую дружбу и знакомство. Все они меня, и как старые, так и молодые, в короткое время отменно полюбили, и всеми ими был я совершенно доволен. Сам майор наш, господин Колемин, старался оказывать мне всякую ласку и благоприятство, не то угрызаем будучи совестью и стараясь тем загладить прежний свой против меня проступок, не то видя, что я, не памятуя зла, оказывал к нему всегда достодолжное почтение. Самые привезенные мною книги помогли мне приобресть от некоторых охотников до чтения особливое благоприятство. Они во все достальное лето принуждены были переходить из рук в руки, и все читавшие их не могли довольно их расхвалить и меня возблагодарить за то, что я привез к ним такое приятное упражнение.
     
      Впрочем, не помню я ничего особливого, чтоб со мною в достальную часть сего лета случилось, кроме одного досадного случая с моим дядькою и лучшим слугою. Он раздосадовал меня так, что наконец, я с ним побранился и принужден был поднять на него свои руки. Причиною и поводом к тому было следующее: уже за несколько времени приметил я, что сей мой прежний "гофмейстер" бывал уже слишком часто пьяным. Во время пребывания моего в Петербурге досаждал он мне в особливости сим проклятым своим пороком, но совсем тем не мог я понимать, откуда он брал деньги и на какие избытки пил. Когда же по приезде своем к полку продолжал он ремесло сие еще больше прежнего, то сие подало повод к тому, что я стал присматривать за ним прилежнее, и открыл за ним такое дело, какого я никогда от него не ожидал. Однажды встрянувшись его и пошедши сам его отыскивать, нашел я молодца в людской палатке сидящего и мертво пьяна. Из досады и любопытства восхотелось мне тогда его обыскать и посмотреть, сколько было у него в карманах денег. Но в какое удивление пришел я когда, обыскивая карманы, вместо денег нашел в них ключ, и ключ точно такой, какой имел я от своей шкатулки. Вздурился я тогда и закричал: "А-а! вот где деньги-то ажно берутся!" Я побежал тотчас к своей шкатулке и примерив ключ, нашел, что они еще лучше моего оную отмыкает. Тогда не трудно было мне заключить и удостовериться в том, что деньги на пропой тасканы были из моей шкатулки, и открытие таковой непростительной шалости было мне тем досаднее, чем меньше я того надеялся, ибо могу сказать, что я почитал его вернейшим у себя человеком, любил его более всех прочих и во всем ему верил. Но к чему не может человека довесть проклятое пьянство! Совсем тем преступление сие казалось мне непростительным, а особливо в такое время, когда в деньгах самому мне была нужда, и взятая из дома казна начала гораздо уже истощаться.
     
      Не могу довольно изобразить, в какое смятение привел я сего бездельника, когда, дав ему проспаться, показал ему найденный ключ, и спросил, что бы это значило, и не знает ли он сей вещи? Нечего ему было тогда уже говорить и делать. Он не отважился запираться, но упав к ногам моим, признался во всей своей вины, сказывая, что ключ сей прибрал он в Петербурге и что не однажды уже посещал мою шкатулу. Итак, впервые и в последние побранились мы тогда с сим человеком, и я, наказав его по достоинству, предпринял не только быть впредь гораздо уже от него осторожнее, по поелику в исправлении его имел я весьма худую надежду, то положил при первом случае его от себя отдалить и сослать в деревню.
     
      Препроводив достальную часть лета в сем лагере и по приближении осени получили мы повеление, чтоб полку нашему расположиться по винтер-квартирам. Оныя ассигнованы нам были в эстляндских деревнях, неподалеку от Рогервика, и как квартирам, каковы бы они ни были, обыкновенно все бывают рады, то бы мало немедля полк туда и выступил.
     
      Обстоятельство сие подало повод к великой перемене и в моих обстоятельствах. До того времени жил я, как выше упомянуто, вместе с моим зятем, что было и можно, потому что он имел горницу в самом лагере. Но тогда зятю моему надлежало ехать уже вместе с полковым штабом и стоять неподалеку от полковника, а роте нашей иттить совсем в иную сторону и в таких местах расположиться по квартирам, которые отделены были от штаба не менее 80 верст, то мне как офицеру, долженствующему уже помышлять о действительной службе, неприлично было уже ехать и по-прежнему жить вместе с зятем, но я принужден был наконец с ним расстаться и отправиться с ротою жить самим собою. Перемена сия была мне хотя весьма чувствительна, но как переменить того было не можно, то принужден я был повиноваться времени и случаю и быть тем довольным.
     
      Таким образом, распрощавшись, пошли мы по разным дорогам. Роты нашей командиром был тогда поручик князь Мышецкой, самый тот, о котором я уже упоминал прежде сего. Сей человек полюбил меня отменно пред прочими, и для самого того и определили меня в его роту. Пришедши на квартиры, нашли мы их не в весьма хорошем состоянии; самому ротному командиру отведен был самый бедный и пустой подмызок, а мне приходилось стоять не инако как в рею чухонском. Сии реи составляют у тамошнего беднейшего и гнуснейшего в свете народа вкупе и избы их, и овины; они и живут в них, и сушат свой хлеб, и кормят свою скотину, а что того еще хуже, из тех же корыт, из которых сами едят свою пудру или месиво. К вящему беспокойству, нет в них ни единого окошка, ни единого стола и ни единой лавки, но дневной свет принужден проходить сквозь нерастворяющуюся, а задвигающуюся широкую, но низкую дверь и освещать сию тюрьму, стоя во весь день настежь; самая печка сделана у них не по-людскому, но в одном против дверей угле в вырытой яме. Я ужаснулся, как увидел отведенную себе квартиру, и не понимал, как мне в такой тюрьме и пропасти жить и препровождать целую зиму. Но, по счастию, избавился я от сего беспокойства: князь, узнав сие, ни под каким видом не хотел допустить, чтоб я стоял в оной, но просил меня стать и жить с ним вместе, на что я с великою радостию и согласился.
     
      Таким образом нажил я себе нового компаньона или товарища, и мы расположились в квартире своей порядочно. Князь уступил мне маленькую каморку, где я имел свой стол и окошко, а сам определил для себе переднюю и большую горницу; третья ж и холодная каморочка составляла общую нашу кладовую, а через сени в другой половине были наши люди и ротная канцелярия.
     
      Стояние наше в сем месте было хорошо и худо. В тепле и в свете недостатка мы не имели, напротив того, в потребной для нас провизии и в съестных припасах претерпевали иногда оскудение, ибо по бедности и суровости тамошних крестьян не можно было ничего доставать купить у них ни за какие деньги, а от всех городов находились мы в далеком расстоянии.
     
      Самое сие и побудило меня спешить отправлением человека в свою деревню для привоза ко мне денег и всякой съестной провизии или запаса, ибо прежний и бывший со мною уже весь изошел, и как сей случай был наиудобнейший для сжития с рук прежнего моего дядьки, то и отправил я его немедленно домой, снабдив письмами, содержавшими в себе между прочим и судьбу сего человека; ибо как он за воровство свое казался мне не довольно еще наказанным, а пить никак не переставал, но и после того времени, несмотря на все заклинания, несколько раз бывал пьяным, то писал я к прикащику своему, чтоб его уже ко мне назад не посылать, а употребить во всю домашнюю работу на ряду с прочими дворовыми. людьми, а ко мне прислать уже другого человека. Сим образом принужден я был наказать сего изшалившегося человека; но признаюсь, что при подписывании сего письма, смущала меня несколько совесть. Я вспомнил всю прежнюю его службу и обо мне в малолетстве попечение, и мне казалось, что я наказываю его уже слишком строго. Но по счастию, того и не совершилось, что я об нем писал и приказывал, ибо дядя мой, к которому я также о том писал, рассудил употребить сего человека на лучшее и полезнейшее для меня дело, нежели пахание земли и молотьбу хлеба. Он отправил его в Москву и велел по вотчинной коллегии хлопотать и справить за меня все мое недвижимое имение и деревни, что он, прожив там целое лето, и исправил и тем довольно заслужил вину свою. Но как бы то ни было, но бедняк сей, которого судьба не допустила меня более с того времени видеть, не зная ничего, что об нем было писано, поехал домой с превеликою радостью и благодарил еще меня за увольнение от себя, ибо он надеялся, что жить будет доле в покое и освобожден будет от всякой работы.
     
      Что касается до препровождения нашего времени, то было оно не гораздо весело. В таких пустых и скучных местах увеселение находить было трудно или совсем не можно; один только товарищ мои прогонял скуку мою своим веселым и шутливым нравом. Но, наконец, и к тому я привык, и шутки его сделались мне столько же нечувствительны, сколько прежде были для меня забавны и увеселительны. Я сделался в короткое время к ним совсем равнодушен. Сверх того, сотоварищ мой имел в некотором случае и характер особливый и не само выгодный. Он подвержен был некоторым порокам, и наиглавнеиший: из них состоял в том, что любил он слишком водку. А как сего добра в Эстляндии много и везде купить достать можно, то и не переваживалась она у него никогда и стояла обыкновенно в шкафе или в бутылке под кроватью его и под головами. Сперва, не зная сего за ним порока удивился я, сидючи в своей коморке, и то и дело слыша "бур, бур, бур"; я не знал, что бы это значило, но наконец увидел, что он лежучи на постели, то и дело посещал свою водку. Частое, хотя и не всегдашнее, повторение сей привычки делало его совсем развращенным, и он тогда более скучен, нежели весел был. Кроме сего подвержен он был чрезвычайной лени, которая простиралась даже до того, что иногда по целой неделе он не умывался и не чесал себе голову, а чтоб не одевшись и без самого исподнего платья целый день в одном тулупе проходить или большую часть оного проваляться на постеле, это за ним очень часто важивалось. Совсем тем и на все сии пороки несмотря, был он самый честный, разумный, предобрый и в обхождении своем приятный, ласковый любительный человек, а за то и любим он был генерально всем полком.
     
      Таков-то был мой товарищ, с которым определено мне было жить целую зиму. Признаюсь, что сначала он мне скоро наскучил. Однако к чему не можно привыкнуть? Я привык и он сделался мне не только сносен, но как он мне ничего худого не делал, а напротив того оказывал всякую ласку и благоприятство, то могу сказать, что я был еще им и его дружеством доволен и не имел причины на сообщество с ним жаловаться.
     
      Вскоре после нашего приезда почли мы себе за долг побывать у нашего мызника или господина, кому принадлежала наша деревнишка и стараться, буде можно, свести с ним знакомство, и чрез то получить случай к выезду и к лучшему препровождению времени. Но как мы нашли его знатным эстляндским дворянином, живущим в огромном каменном замке и надутым гордостью, то скоро лишились надежды, и побывав у него однажды, не имели охоты в другой раз к нему ехать. Итак, единый выезд нами был к господину Л***, нашему секунд-майору, самому тому, о котором упоминал я уже прежде сего, и который по счастию имел тогда квартиру свою верст за пятнадцать от нас, так что нам к нему нередко ездить было можно. Но и того лишились мы спустя несколько времени, ибо он, к сожалению моему, переведен был из нашего полку в другой и от нас уехал. Кроме же его, по несчастию нашему, никому из офицеров близко нас стоять тогда не случилось.
     
      Но как выезды и к самому сему майору не слишком были часты, та праздная офицерская жизнь в полках, а особливо в мое время, всего более мне наскучила. Я с самого ребячества, а особливо живучи в деревне, сделал привычку не сидеть никогда без дела, но во всякое время в чем-нибудь упражняться, а тут делать мне совсем было нечего и оттого чувствовал я более скуки. Наконец, для прогнания оной вздумал я учиться что-нибудь переводить, и для того выпросил у г. Л*** немецкий Гибиеров географический и газетный словарь, и стал переводить из него лучшенькие и любопытнейшие статьи. Сие упражнение помогло мне много прогонять
      мою скуку. Я собрал их целую книжку, и сия книжка была первым плодом трудов моих, но, к сожалению, пропала она у меня после с другими книгами.
     
      Несколько недель спустя после нашего приезда принужден я был переходить тот порог, который переступают почти все молодые люди тогдашнего моего возраста и нередко, спотыкаясь, погибают, а именно – слечь и вытерпеть жестокую горячку. Это было в первый раз в моей памяти, что я был болен, кроме обыкновенных во время младенчества болезней. Болезнь моя продлилась хотя недолго и не более двух недель, но доводила меня до крайности; одним словом, все почти сомневались о моей жизни и не чаяли мне выздороветь. При сем-то случае узнал я доброе сердце моего товарища, который один был тогда и моим надзирателем и лекарем, ибо в штаб за лекарем посылать было не только что далеко, но за реками, тогда только замерзать начинающимися, было и не можно, а сверх того и зятя моего при полку тогда не было: он отпросился на самое короткое время в свою деревню и был тогда дома. Итак, все попечение обо мне имел тогда один мой товарищ. Он и подлинно ходил тогда за мною, как за родным своим братом, не отлучался ни на минуту от меня и не оказывал никакой от того скуки и неудовольствия; самая водка его стояла во все сие время под кроватью с покоем и без всякого к ней прикосновения. Единое только смешное обстоятельство было ему крайне досадно, а именно: во время болезни моей вспомнился мне как-то медовый квас, какой пивал я в рядах, в Петербурге, и как в горячке у больных бывают иногда странные прихоти, то захотелось и мне оного. Но где было взять в чухнах меду? Товарищ мой с ног сбил солдат и лошадей, посылая всюду искать оного, но нигде не находили и ни за какие деньги не можно было достать ни одного золотника оного, толь велика была пустота сих мест и мизерность тамошних жителей; в города же посылать было тогда за распутицею не можно, да и очень далеко. Товарищ мой в то время, когда я занемог, по случаю, что у нас весь на ту пору изошел чай, с величайшею нуждою достал и оного несколько золотников, и за ним принужден он был посылать верст за сорок к приятелю нашему господину Головачеву, и посланные чуть было не перетопли. Со всем тем не давал я ему ни на минуту покоя: "Давай мне меду", да и только всего! Долго он от меня кое-как отделывался, но наконец не знал уже, что делать. По счастию, скоро я потом стал выздоравливать и избавил его от своей докуки. Крепость натуры и молодость моя преодолели болезнь, или, паче сказать, Богу не угодно было лишить меня жизни.
     
      Кроме сей имел я еще другую и того страннейшую прихоть. Как мне уже немного полегчало, то приди ко мне превеликий аппетит к водке. Мне мечталось, что она имеет в себе неописанные приятности, и напоминание, как офицеры в походе пивали ее из погребцов, побуждало меня желать и требовать сего напитка. Однако князь меня уже в сем случае не послушал и наотрез отказал.
     
      Не успел я от болезни своей освободиться, как получил радостное известие, что наконец сделалась в полку нашем ваканция и меня в комплект причислили. Мне сие тем было приятнее, что без жалованья жить мне уже и гораздо скучилось. Денежек не было у меня давно уже ни полушки, и я в ожидании привоза из деревни пробавлялся уже кое-как, занимая и живучи почти совсем на коште моего товарища.
     
      Сим окончу я сие письмо, и остаюсь и прочая.

     
В РОГЕРВИК.
Письмо 31-е.

     
      Любезный приятель! Теперь начну я вам рассказывать действительную уже мою офицерскую службу, ибо не прошло после того времени, как причислиши меня в комплект, одной недели, как полку нашему досталось идти в Рогервик на караул, и я командирован был вместе с прочими офицерами, и должен был служить первую службу. Таким образом, отправились мы стеречь и караулить каторжных, и принуждены были там промучиться с целый почти месяц. По счастию, досталось мне при всем карауле править адъютантскую должность, которая была хотя и довольно трудна, однако выгоднее всех прочих. По крайней мере не был я принужден водить каторжных всякий день на мулю, и зябнуть там под дождем, снегом и ветром, ибо тогда осень была наиглубочайшая и время самое дурное но жил все в тепле и в караульне на гауптвахте. К вящему удовольствию моему случился тут командиром у меня быть другого полку капитан, человек весьма хороший, ласковый и дружелюбный. Мы тотчас с ним познакомились и он меня полюбил чрезвычайно, и никак того допустить не хотел, чтоб мне готовили особое кушанье, но я неотменно должен был пить и есть с ним вместе и довольствоваться его коштом, что по тогдашнему моему оскудению в деньгах было мне и не противно. Звали его Кирилою Алексеевичем Колюбакиным, и я ласки и дружбу его никогда не позабуду. Два только обстоятельства мне досаждали и сначала меня весьма обеспокоивали. Первое было то, что я должен был в каждое утро и в каждый вечер ходить в острог и во всех казармах перекликать по списку всех каторжных поименно. Сие составляло в самом деле комиссию весьма скучную и я долго не мог к сему привыкнуть, но наконец и сие мне сделалось сносно. Я затвердил их списки почти наизусть и любовался еще согласием их странных имен, оканчивающихся по большей части на "енко" как например: Ванко, Терещенко, Осип Григоренко, и так далее. Другое обстоятельство было то, что сии злодеи стравили было меня вшами. Не успело несколько дней пройтить, как проявилось на мне такое множество вшей, что все платье мое наполнено было ими, так что они мне покоя уже не давали. "Господи помилуй! говорю я, откуда такая пропасть взялась? никогда со мною этакой беды не бывало?" – Терплю я день, терплю другой, терплю и третий, но наконец не стало уже мочи более, количество вшей на мне не только не уменьшалось, но со всяким днем увеличивалось еще более. – Что за диковинка! говорю я и бранюсь на слугу своего, что не может он однажды хорошенько всех их выбрать и перебить. "Что, сударь! ответствовал он мне, я и сам не надивлюсь вшам этим. Кажется выберешь все платье чисто начисто, а на завтра опять столько ж, и дьявол их знает откуда они берутся". Сим образом не знали б мы долго что с ними делать, если б не избавил нас от сего зла один тутошний житель, пришедший по случаю к нам в караульню. Он, увидев нас суетящихся о сем деле и недоумевающихся, захохотал и сказал мне: "Э, барин! вы конечно еще не знаете, откуда эти вши берутся? Это, сударь, вам каторжные подрадели"! – "Как каторжные?" спросил я, удивившись, сего человека. – "Вы конечно, ответствовал он, от них не остерегаетесь в то время, как вы их перекликаете и стоите под их койками?" – Ну! что ж? спросил я еще большие удивившись, – я конечно стою под их койками, ибо весь потолок ими в казармах увешан. – "Ну, сударь! так оттуда-то они их на вас и спускают". – Что ты говоришь? не правду ли? "Конечно так, и это у них давнишнее обыкновение", сказал он. – Ах, проклятые, закричал я: дам же им за это хорошую баню! – "Нет, сударь, ответствовал мне он, а извольте ходить перекликать лучше в епанче и с шляпою с распущенными полями, а то все вы от них не избавитесь; в шляпе же и синей епанче скорее можно выбрать". Обрадовался я чрезвычайно, узнав сие бездельничество и поблагодарив сего человека за совет: в тот же день, употребив более осторожности, поймал одного бездельника, мечущего на меня вши, и велел дать ему за то слишком более ста ударов, ибо бить их состояло в моей власти. После ж того не только стал ходить в казармы их в епанче и шляпою с распущенными полями, но и становиться для переклички их в такое место, где б надо мною не было висящих их постелей и коек, и чрез самое то от сего зла избавился.
     
      Впрочем, как мы пробыли тут целый почти месяц, то имел я случай узнать Рогервик в подробности. Он составлял всю мою бытность изрядное местечко, имеющее в себе несколько сот домов и одну церковь. По большей части жили в нем промышленники, ставящие каторжным потребные к содержанию их припасы. Звание свое получил он от острова Рогера, лежащего на море против самого сего места, а Виком называется тот уезд или берег, где оный был построен. Построению оного и содержанию каторжных в сем месте было известное и великое намерение императора Петра Великого, чтоб построить тут гавань, а со временем на острове Рогере город. И подлинно, если б намерение сие могло б совершиться, то была бы тут гавань, не имеющая себе почти подобной. Но жаль, что непреоборимые препятствия делали тому помешательство, и не подавали надежды, чтоб когда-нибудь могла она быть сделана. Работа каторжных состояла в ломании в тутошнем каменистом береге камней, в ношении их на море и кидании в воду, дабы сделать от берега до острова каменную широкую плотину, которую они назвали "мулею". Но сего-то самого сделать было и не можно, ибо как скоро от берега поудалились, то пришла не только превеликая и более нежели на 30 сажен простирающаяся глубина, но и дно морское было так гладко и каменисто, что не можно было никак утвердить основания. Не успеет подняться большая буря, как в один час разрушит и снесет все то, что лет в пять накидано было. Уже были опускаемы тарасы и деланы разные другие выдумки, но ничто не помогало, но все остановилось в одной поре. Совсем тем сделано было уже тогда сей "мули" более двухсот сажен.
     
      Каторжных водили на работу окруженных со всех сторон беспрерывным рядом солдат с заряженными ружьями. А чтоб они во время работы не ушли, то из того же камня сделана при начале мули маленькая, но не отделанная еще крепостца, в которую впустив расстанавливаются кругом по валу очень часто часовые, а в нужных местах бекеты и команды. И сии то бедные люди мучатся еще более нежели каторжные. Те по крайней мере работая во время стужи тем греются, а сии должны стоять на ветре, дожде, снеге и морозе, без всякой защиты и одним своим плащом прикрыту быть, а сверх того ежеминутно опасаться, чтоб не ушел кто из злодеев.
     
      Собственное жилище их построено в самом местечке и состоит в превеликом и толстом остроге, посреди которого построена превеликая и огромная связь, разделенная внутри на разные казармы или светлицы. Сии набиты были полны сими злодеями, которых в мою бытность было около тысячи; некоторые жили внизу на нарах нижних или верхних, но большая часть спала на привешенных к потолку койках. Честное или злодейское сие собрание состоит из людей всякого рода, звания и чина. Были тут знатные, были дворяне, были купцы, мастеровые, духовные и всякого рода подлость, почему нет такого художества и рукомесла, которого бы тут наилучших мастеров не было и которое бы не отправлялось. Большая часть из них рукоделиями своими питаются и наживают великие деньги, а не менее того наживались и богатились определенные к ним командиры. Впрочем, кроме русских были тут люди и других народов, быль французы, немцы, татары, черемисы и тому подобные. Те, которые имел более достатка, пользовались и тут некоторыми множайшими пред другими выгодами: они имели на нарах собственные свои отгородки и изрядные каморочки, и по благосклонности командиров не хаживали никогда на работу. Видел я тут также и славного Андреюшку, который некогда под именем "Христа" играл в Москве странную ролю и вскружил у многих господ совершенно их голову; мужичонка пакостной и ни к чему годный и ему вместе с апостолами его доставались всего чаще от солдат толчки и побои. Все без изъятия они закованы в кандалах, по примеру прочих, и многие имеют двойные и тройные железа, для безопасности чтоб не могли уйтить с работы.
     
      Смотрение и караул за ними бывает наистрожайшими, но инако с сими злодеями и обойтится не можно. Выдумки, хитрости и пронырства их так велики, что на все строгости несмотря находят они средства уходить как из острога, так и во время работы и чрез то приводить караульных в несчастье. Почему стояние тут на карауле соединено с чрезвычайною опасностию, И редкий месяц проходит без проказы. Однако мы свой месяц отстояли благополучно и ничего худого не воспоследовало.
     
      Но я уже отяготил вас, любезный приятель, повествованием о сих злодеях, из которых каждым сослан сюда верно не за пустое, а за великие злодеяния, и теперь время уже рассказать вам что-нибудь повеселее и смешное.
     
      Возвращаясь в свои квартиры, имел я себе попутчика и в дороге товарища, а именно самого того г. Колюбакина, с которым мы стояли вместе в карауле, ибо как ему в полк свой мимо самой почти нашей квартиры ехать надлежало, то согласились мы ехать вместе. Подъезжая к нашей квартире вздумалось нам с ним порезвиться и с князем моим сыграть небольшую комедию. Князя моего он столько ж коротко знал, сколько и я, и почитал его себе хорошим приятелем. Долго мы думали, чем бы над ним подшутить, и наконец решились написать фальшивый от полку в нашу роту приказ и оных нарядить его в команду, ведая что сие наиболее его вздурит и тронет. Не успели мы вздумать, как тотчас сие и сделали. Мы остановились в последней корзине и сочинили сообща приказ, предписав князю наистрожашим образом в оном, чтоб он по получении неотменно чрез час из квартиры выехал и явился б в штаб для отправления его в команду, о которой по прибытии объявится. Наступившая ночь поспешествовала нашему умыслу: мы послали к нему приказ сей с незнакомым ему солдатом и настроив оного что ему делать и говорить, велели, подав, подтвердить приказание, сами ж следовали за ним и пришедши пешком стали смотреть все происхождения, сквозь окошко. Князь лежал тогда растянувшись на постеле и находился в спокойнейшем состоянии, как вошел к нему солдат и приказ подал. Не успел он его прочесть, как началась наша комедия: ни с другого слова, вскоча, матерном он и полковника и всю полковую канцелярию. Это было первое явление. Потом подскочил он к солдату, взял его за шивороток и закричал: "Да не с ума ли они все там сошли? давно ль я был в команде?" – "Я сударь не знаю, ответствовал солдат, но мне что велено, то я и донес". – Донес! подхватил князь, – так поди ж ты назад и скажи им всем, и полковнику-та и адъютанту: С ума-де вы спятили все! – вот-де что князь велел вам сказать. – Не еду я; – болен я! Вот какая беда! поезжай им в правду через час, а куда – нелегкая знает! – "Мне велено, вашеблагородие, сказал тогда солдат, вам доложить, чтоб вы ни под каким видом не отговаривались". – О такой сякой! завопил тогда князь, и бросившись опять на солдата затопал ногами: Еще и ты стал мне досаждать. Поди! слышишь ли и скажи что я тебе велел и плюнь им в глаза. Сказав сие вытолкал он его вон. Мы со смеху надседались все сие видя и слыша и насилу могли утерпеть, чтоб не захохотать во все горло. Князь, прогнав солдата, начал опять читать приказ и вновь бранить и проклинать и полковника и канцелярию и все команды в свете, потом стал он шагать взад и вперед по горнице и сам с собою говорив: "Ну! что ты изволишь? как не поедешь? как сделаешь ослушание? и чем отговоришься? Но о! чтоб вам все черти на шею, проклятые! – Изволь, поезжай у них ночью и ломай себе голову". Мы велели тогда опять войтить солдату и спросить, что ж приказать изволит. Не успел он войтить, как князь опять на него оборвался и говоря ему: "Да поди ж ты, проклятый, от меня прочь", толкал опять его в двери, потом кричал слуге и велел лошадей готовить. В самое сие время вошли мы как бы тогда только с дороги и будто не зная ничего, спрашивали, что он так сердит и что за бумагу в руках держит. "Да как, братцы, не сердиться, отвечал он в превеличайшей будучи досаде: в последней команде был я, а теперь, нелегкая их побери, опять посылают. Поеду! разругаю! разбраню и полковника и весь причет его". Тогда не могли мы более утерпеть, но захохотали во все горло и тем комедию сию кончили. Князь догадался, что это мы его обманули, и обрадовавшись начал сам хохотать вместе с нами, хваля и браня нас за нашу выдумку.


К титульной странице
Вперед
Назад