Вдали от всего, что было дорого его сердцу, поэт себя не узнавал
      ...Под новым бременем печали.
      Теряя надежду на взаимность, он утрачивал веру и в последнее свое богатство, в свой талант:
      Нет, нет, мне бремя жизнь! Что в ней без упованья
      Украсить жребий твой
      Любви и дружества прочнейшими цветами,
      Всем жертвовать тебе, гордиться лишь тобой,
      Блаженством дней твоих и милыми очами,
      Признательность твою и счастье находить
      В речах, в улыбке, в каждом взоре,
      Мир, славу, суеты протекшие и горе,
      Все, все у ног твоих, как тяжкий сон, забыть!
      Что в жизни без тебя! Что в ней без упованья,
     
      __________________
     
      1 Соч.т. 1,с. 221.
      2 Там же, с. 225.
      __________________
      Без дружбы, без любви – без идолов моих!..
      И муза, сетуя, без них,
      Светильник гасит дарованья1.
      Состояние духа Батюшкова было близко к отчаянию. А между тем из Петербурга до него достигали только безотрадные вести и приходили незаслуженные упреки. Там не умели объяснить себе причины, почему он воздержался от решительного шага. Упорное молчание Оленина в ответ на его письма доказывало, что он на него сердится; Гнедич также писал Батюшкову очень редко2; даже Е.Ф. Муравьева, умная, благородная женщина, с горячим сердцем, любившая Константина Николаевича как родного сына, даже она находила в его поступках непонятную непоследовательность. «Вы меня критикуете жестоко, – писал ей Батюшков из Каменца, – и везде видите противоречия. Виноват ли я, если мой рассудок воюет с моим сердцем? Но дело о рассудке: я прав совершенно. Ни отсутствие, ни время меня не изменили. Если Всевышний не отнимет от меня руки Своей, то я все буду мыслить по-старому, не пожертвую никем для собственных выгод... Если Михайло Никитич любил меня, как ребенка, если он поручал меня вам, то он же не требует ли от меня еще строже пожертвований? Нет, не пожертвований, но исполнения моего долга по всей силе». Чтобы быть более понятным и убедительным, но в то же время не сказать ничего лишнего, Батюшков распространялся об ограниченности своего состояния, которое не позволяет ему жениться, о препятствиях со стороны отца, о своем непостоянном характере, но затем нечаянным намеком все-таки проговаривался об истинной причине, почему он не решился просить руки любимой им де-
      __________________
     
      1 Соч., т 1, с. 228, 229.
      2 Там же, т. 111, с 335,337.
      __________________
      вушки: «Не иметь отвращения и любить – большая разница. Кто любит, тот горд». И затем прибавлял: «Что касается до службы, до выгод ее, то Бог с ними, с ней! Для чего я буду теперь искать чинов, которых я не уважаю, и денег, которые меня не сделают счастливым? А искать чины и деньги для жены, которую любишь? Начать жить под одною кровлею в нищете, без надежды?.. Нет, не соглашусь на это, и согласился бы, если б я только на себе основал мои наслаждения! Жертвовать собою позволено, жертвовать другими могут одни только злые сердца. Оставим это на произвол судьбы! Жизнь – не вечность, к счастью нашему: и терпению есть конец!»1
      Итак, вопреки самым дружеским советам Батюшков твердо стоял на своем решении. Но откуда же у этого слабохарактерного, капризного человека, который до сих пор так легко поддавался своим прихотям, взялась душевная сила, чтобы противостоять влечению своей страсти? Попытаемся найти ответ в его собственных признаниях2.
      До сих пор Батюшков считал целью жизни счастье и искал его в наслаждениях ума и сердца, души и тела. Так его учили любимцы его – Гораций, Монтань, Вольтер; так проповедовала господствовавшая в XVIII веке философская школа, которой он был верным последователем. Опыт жизни показал ему цену этого учения. Если и прежде в стихах его и особенно в письмах прорывались иногда жалобы на недостижимость столь желанного благополучия, то теперь, когда молодость была прожита, он приходил к горькому сознанию, что жестоко обманулся в своем идеале. «Где же, – спрашивал он
      __________________
     
      1 Соч., т. III, с. 341-342.
      2 Разумеем две замечательные статьи, написанные Батюшковым в бытность в Каменце: «Нечто о морали, основанной на философии и религии» и «О лучших качествах сердца».
      __________________
      себя теперь, – сии сладости, сии наслаждения беспрерывные, сии дни безоблачные, сии часы и минуты, сотканные усердною Паркою из нежнейшего шелка, из злата и роз сладострастия?.. Где и что такое эти наслаждения, убегающие, обманчивые, непостоянные, отравленные слабостью души и тела, помраченным воспоминанием или грустным предвидением будущего? К чему ведут эти суетные познания ума, науки и опытность, трудом приобретенные?»1 Вопросы эти оставались без ответа или приводили к ответу отрицательному.
      Не один и не первый из людей своего века Батюшков испытал это смутное состояние души, порожденное разладом между идеалом и действительностью. Предчувствованный Руссо, намеченный Гетевым «Вертером», тип разочарованного человека уже воплотился в Шатобриановом «Рене» и увлекал тогда многие умы. Батюшков не остался чужд этому соблазну: еще в 1811 году он сознавался, что «любит этого сумасшедшего Шатобриана... а особливо по ночам, тогда, когда можно дать волю воображению!»2 В этом характере, который представлен французским писателем с очевидным сочувствием, наш поэт мог находить оправдание своим собственным слабостям: как Рене, он был непостоянен и, подобно ему, объяснял свою неустойчивость тем, что всегда стремился к совершенному, высшему благополучию. «Раздражаемый своею фантазией, Рене презирает все обыкновенное: на действительность он смотрит свысока, как на призрачный мир, к которому не стоит прилагать своих сил и способностей. От жизненной прозы он уходит в себя и живет среди своих несбыточных грез, мечтаний и химер»3. Таков был и Батюшков в
      __________________
     
      1 Соч., т. III, с. 133.
      2 Там же, т. III, с. 130; ср. с 135.
      3 Шахов. Французская литература в первые годы XIX века М., 1875, с. 137
      __________________
     
      годы своей молодости, когда, в погоне за каким-то неосуществимым счастьем, на призывы своих друзей заняться простыми житейскими делами он отвечал, что не рожден для таких скучных и бесполезных занятий. Но с тех пор изменилось очень многое. Над Россией промчалась гроза неприятельского нашествия, которая, затронув интересы всех и каждого, пробудила неслыханное патриотическое воодушевление. Мы уже знаем, как отозвались эти события на нашем поэте, как они подняли энергию его духа и поколебали его прежние космополитические убеждения; каковы бы ни были его впечатления по возвращении в отечество из славного заграничного похода, но теперь он стал ближе к своему родному, к коренным основам русской жизни. Как большинство своих современников, в «чудесных событиях» победы над Наполеоном и в его низложении он видел теперь непосредственное вмешательство Высших Сил. Тогда и в его сердце проник опять луч света из того мира, который он забывал ради обманувшей его людской мудрости. Совсем новый строй мыслей слышится теперь в его речах: «Человек есть странник на земле, говорит святой муж; чужды ему грады, чужды веси, чужды нивы и дубравы; гроб – его жилище вовек. Вот почему все системы и древних, и новейших недостаточны! Они ведут человека к блаженству земным путем и никогда не доводят; систематики забывают, что человек, сей царь, лишенный венца, брошен сюда не для счастья минутного; они забывают о его высоком назначении, о котором вера, одна святая вера, ему напоминает. Она подает ему руку в самых пропастях, изрытых страстями или неприязненным роком; она изводит его невредимо из треволнений жизни и никогда не обманывает, ибо она переносит в вечность все надежды и все блаженство человека. Лучшие из древнейших писателей приближались к сим вечным истинам, которые Святое Откровение явило нам в полном сиянии»1.
      Это-то пробуждение религиозных инстинктов в душе Батюшкова и было тою великою, неодолимою силой, которая помогла ему стойко выдержать борьбу с порывом пламенной страсти, овладевшей его существом. У любви, когда она не встречает сочувствия, пробуждается особая чуткость, которая разоблачает пред нею печальную истину; с той минуты, как Батюшков понял, что его любовь не находит себе полного ответа, он решился отказаться от всякой мысли о браке, несмотря на дружеские убеждения близких, говоривших о другой стороне: стерпится – слюбится. Поступить иначе значило, по его понятиям, поступить против совести и погубить зараз и любимое существо, и себя самого: «Я не могу, – говорил он, – постигнуть добродетели, основанной на исключительной любви к самому себе. Напротив того, добродетель есть пожертвование добровольное какой-нибудь выгоды, она есть отречение от самого себя»2. Возвышенное настроение, давшее ему твердость пожертвовать влечениями своей страсти и с покорностью перенести новый удар судьбы, вконец разрушавший его мечты о счастье, выразилось во всей полноте в следующем превосходном стихотворении, которым завершается душевная борьба, пережитая поэтом вдали от близких ему людей:
      Мой дух, доверенность к Творцу!
      Мужайся, будь в терпеньи камень!
      Не Он ли к лучшему концу
      Меня провел сквозь бранный пламень?
      На поле смерти чья рука
      Меня таинственно спасала
      __________________
     
      1 Соч., т. II, с. 135, 136. То же говорил он тогда и в стихах своих, см.: послание «К другу» (кн. П.А. Вяземскому). – Соч., т. I, с. 237
      2 Там же, с. 144.
      __________________
      И жадный крови меч врага,
      И град свинцовый отражала?
      Кто, кто мне силу дал сносить
      Труды, и глад, и непогоду
      И силу – в бедстве сохранить
      Души возвышенной свободу?
      Кто вел меня от юных дней
      К добру стезею потаенной
      И в буре пламенных страстей
      Мой был вожатый неизменной?
     
      Он, Он! Его все дар благой!
      Он нам источник чувств высоких,
      Любви к изящному прямой
      И мыслей чистых и глубоких!
      Все дар Его, и краше всех
      Даров – надежда лучшей жизни!
      Когда ж узрю спокойный брег,
      Страну желанную отчизны?
      Когда струей небесных благ
      Я утолю любви желанье,
      Земную ризу брошу в прах
      И обновлю существованье?1
      Это вдохновенное обращение к Божественной благости начинается стихом, взятым у Жуковского2, и не случайно: в том настроении, в каком чувствовал себя теперь Батюшков, мысль его естественно обращалась к тем из его близких, кто был чист душой и помыслами, а таковы по преимуществу были Жуковский и Петин. Памяти этого последнего, товарища трех походов, «погибшего над Плейсскими струями», Батюшков посвятил две написанные в Каменце статьи, и в од-
      __________________
     
      1 Соч.,т.1, с. 233,234.
      2 Из «Певца в стане русских воинов»:
      А мы?.. Доверенность к Творцу!
      Что б ни было, Незримый
      Ведет нас к лучшему концу
      Стезей непостижимой!
      __________________
      ной из них он сам объясняет, какой смысл имела для него память об этой светлой личности: «Я ношу сей образ в душе, как залог священный; он будет путеводителем к добру; с ним неразлучный, я не стану бледнеть под ядрами, не изменю чести, не оставлю ее знамени. Мы увидимся в лучшем мире; здесь мне осталось одно воспоминание о друге, воспоминание, прелестный цвет посреди пустыней могил и развалин жизни»1. Что касается Жуковского, то автор «Певца в стане русских воинов» стал теперь для нашего поэта типом литературного деятеля, способного удовлетворить высокому значению национального поэта, и вместе с тем явился другом-руководителем в его нравственной жизни.
      «Вера и нравственность, – писал Батюшков все в той же статье, из которой мы извлекли уже много данных для истории его духовного перерождения, – вера и нравственность, на ней основанная, всего нужнее писателю. Закаленные в ее светильнике, мысли его становятся постояннее, важнее, сильнее, красноречие убедительнее; воображение при свете ее не заблуждается в лабиринте создания; любовь и нежное благоволение к человечеству дадут прелесть его малейшему выражению, и писатель поддержит достоинство человека на высочайшей степени. Какое бы поприще он ни протекал с своею музою, он не унизит ее, не оскорбит ее стыдливости и в памяти людей оставит приятные воспоминания, благословения и слезы благодарности – лучшая награда таланту»2. Жуковский в понятиях Батюшкова в значительной мере удовлетворял этому идеалу писателя. В былое время друзья-поэты резко расходились во взгляде на жизнь и поэзию; но когда в сознании Батюшкова совершился внутренний переворот, он лучше понял возвышенный идеализм Жуковского. Еще
      __________________
     
      1 Соч.,т II,с. 189
      2 Там же, с 138-139
      __________________
      вскоре по возвращении из-за границы, полный самых разнообразных впечатлений и охваченный новым приливом давно таившейся в нем любви, Константин Николаевич просил у Жуковского совета: чем ему наполнить пустоту душевную и чем принести пользу обществу1; после же того, как наш поэт вышел победителем из тяжелой борьбы между слепою страстью и нравственным долгом, он еще сильнее почувствовал уважение к Жуковскому как поэту и человеку. «Благодарю тебя, милый друг, – писал ему Константин Николаевич из Каменца, – за несколько строк твоих из Петербурга и за твои советы из Москвы и Петербурга. Дружба твоя – для меня сокровище, особливо с некоторых пор. Я не сливаю поэта с другом. Ты будешь совершенный поэт, если твои дарования возвысятся до степени души твоей, доброй и прекрасной, и которая блистает в твоих стихах: вот почему я их перечитываю всегда с новым и живым удовольствием, даже и теперь, когда поэзия утратила для меня всю прелесть... Ты много испытал, как я слышу и вижу из твоих писем, но все еще любишь славу, и люби ее!»2 Жуковский действительно много пережил и выстрадал душою с тех пор, как расстался с Батюшковым: и ему любовь, хотя была освещена полною взаимностью, принесла больше горя, чем радости; но в чистоте и возвышенности своего чувства он нашел такую крепость духа, которая не допустила его до отчаяния и сохранила прозрачную ясность его души и благородную энергию для деятельности. Ответы Жуковского на письма Батюшкова не сохранились, но можно с уверенностью сказать, что в них выражалась вся та деятельная и живительная сила дружбы, на которую была способна его прекрасная душа. В порывах своего УНЫНИЯ Батюшков не раз повторял, что горе жизни
      __________________
     
      1 Соч , т. II, с 304
      2 Там же, т III, с 304
      __________________
      убило в нем талант. Василий Андреевич постоянно ободрял его, настойчиво побуждал к труду, говорил о нравственном значении поэтического творчества, приглашал ехать вместе в Крым – словом, истощал все усилия, чтобы поднять упавший дух своего друга. И все это Жуковский делал в то время, когда и у него было очень тяжело на сердце: с переселением в Петербург ему предстояла полная перемена жизни и приходилось расставаться с дорогими связями молодых лет; утешая Батюшкова, Жуковский в то же время в письме к родным применял к себе его слова, что «воображение побледнело» в новой обстановке1. Дружеские увещания оказались не бесплодными для нашего поэта: наплыв новых идей в его голове требовал исхода, и в декабре 1815 года Батюшков уже мог порадовать Василия Андреевича известием о новых своих произведениях; слова его были прямым ответом на советы друга. «Я готов бы отказаться вовсе от муз, – писал он, – если бы в них не находил еще некоторого утешения от душевной тоски», и затем сообщал перечень целого ряда статей в прозе, написанных в Каменце. «Это все, – объяснял Батюшков, – намарано мною здесь от скуки, без книг и пособий: но может быть, от того и мысли покажутся вам (то есть друзьям) свежее2. Очевидно, Батюшков придавал особенное значение этим статьям своим, и он не ошибался в их оценке: в числе их были те этюды о нравственных вопросах, которыми он засвидетельствовал решительную перемену в своем миросозерцании. Не оказался прав Константин Николаевич и в своих жалобах на утрату поэтического таланта: под влиянием горя и последовавшего за ним душевного просветления его дар в поэзии не только не угас, а, напротив, сказался рядом глубоко прочувствованных стихотворе-
      __________________
     
      1 Рус. Архив, 1864, с. 459; ср.: Соч. Батюшкова, т. III, с. 345
      2 Соч., т. III, с. 357, 359.
      __________________
      ний, в которых сила поэтического выражения и фактура стиха достигают высокого совершенства1. Все эти элегии имеют тесную связь между собою, так как возникли из одного настроения и изображают его с одинаковою искренностью. Когда впоследствии, по выезде из Каменца, Батюшков сообщил друзьям этот цикл своих поэтических произведений, они встретили их с восторгом. Жуковский написал Батюшкову письмо, которое тот принял «с неизъяснимою радостью, с восхищением»; наш поэт, как ни был самолюбив, пришел даже в смущение от похвал друга; объясняя свое душевное состояние, в котором элегии были написаны, он говорил: «С рождения я имел на душе черное пятно, которое росло, росло с летами и чуть было не зачернило всю душу. Бог и рассудок спасли»2. Словами этими поэт каялся в суетных увлечениях своей юности, когда за порывами веселости переживал тягостные минуты отчаяния, и выражал неподдельную радость, что для него наступило духовное обновление, которое давало ему новые силы для плодотворной деятельности.
      Пробуждение этих сил Батюшков почуял еще в своем одиночестве на юге России и с той минуты пребывание в Каменце, вдали от дружеского поощрения, стало ему невыносимо. В конце 1815 года он решился оставить и Подолию, и самую службу, которая не принесла ему выгод. Пред новым, 1816 годом он подал в отставку, а в ожидании ее взял отпуск и отправился в Москву.
      __________________
     
      1 В Каменце Батюшковым написаны, между прочим, следующие пьесы: «Таврида», «Разлука», «Пробуждение», «Воспоминания», «Мой гений» (Соч., т. I, с. 221-230). Эти именно стихотворения были сообщены Батюшковым чрез князя Вяземского Жуковскому в особой тетради, которая сохранилась в бумагах последнего. Ныне эта рукопись, по завещанию К.Н. Батюшкова, хранится в Императорской Публичной Библиотеке.
      2 Соч., т. III, с. 403.
      __________________
     
     
      ГЛАВА X
      БАТЮШКОВ Е МОСКВЕ В 1816 ГОДУ

      Батюшков в Москве в 1816 году. – Перемена в его характере. – Пребывание Батюшкова в деревне в 1817 году. – Литературные занятия. – «Вечер у Кантемира» и «Речь о легкой поэзии». – Историческая элегия. – «Умирающий Тасс». – Заслуги Батюшкова относительно русского стиха. – Настроение поэта под впечатлением творчества.
      Москва в 1816 году далеко еще не оправилась от страшного Наполеонова погрома. Среди возобновленных зданий еще возвышались обгорелые развалины и чернели пустыри, печальные следы великого пожара. Но общественная жизнь уже вошла в свою колею, хотя и несколько изменилась в своем характере: городское население обеднело, да и самый состав его был уже не совсем тот, что прежде; иные умерли, другие покинули столицу. Батюшков чувствовал потребность освежиться в шумной суете столичной жизни, когда после полугодового пребывания в глухом Каменце-Подольском и после испытаний «труднейшего», как он говорил1, года своей жизни приехал в Москву. Он остановился у И.М. Муравьева-Апостола и рад был возобновить с ним занимательные и поучительные беседы. «Хозяин мой ласков, весел, – писал он Гнедичу, – об уме его ни слова: ты сам знаешь, как он любезен»2. С удовольствием возобновил Батюшков и свои разнообразные и многочисленные московские знакомства – светские и литературные. Но теперь рассеяния света уже не привлекали его, как в былое время. Прежде он любил говорить, что образованное светское общество есть лучшая школа для писателя, и действительно, сам он в свои молодые годы успел прекрасно воспользоваться воспитательным влиянием той просвещенной среды, в которой жил. Но теперь, когда его поэтическое призвание вполне определилось, а опыт жизни дал ему тяжелые уроки, отношения писателя к обществу представились ему в ином виде. Постоянное обращение в людской толпе утратило интерес в его глазах; еще в Каменце сложилось у него убеждение, что дар творчества «требует всего человека», то есть сосредоточения в самом себе, и что писатель крепнет духом и силами, если он умеет уединиться со своим трудом от влияния толпы и пренебречь пустыми обязанностями света: «Жить в обществе, – говорил он теперь, – носить на себе тяжелое ярмо должностей, часто ничтожных и суетных, и хотеть согласовать выгоды самолюбия с желанием славы есть требование истинно суетное»3. Этого убеждения не поколебали в Константине Николаевиче и приятности московской жизни; проведя несколько месяцев в столице, он в
      __________________
     
      1 Соч III, с.351.
      2 Там же, с. 379; ср. с. 365.
      3 Там же, т. II, с. 120, 121
      __________________
      дружеском письме к Жуковскому выражал сожаление, что их общий приятель, даровитый Вяземский, еще сохранил способность увлекаться светскою суетой. «Вяземский, – писал наш поэт, – истинно мужает, но всего, что может сделать, не сделает. Жизнь его – проза; он весь – рассеяние. Такой род жизни погубил у нас Нелединского. Часто удивляюсь силе его головы, которая накануне бала или на другой день находит ему счастливые рифмы и счастливейшие стихи»1. «Я желал бы его видеть в службе или за делом, – говорил он немного позже в другом письме, тоже к Жуковскому, – менее с нами праздными, а более в прихожей у честолюбия»2.
      Из этого охлаждения к светским развлечениям не следует, однако, заключать, чтобы нравственное перерождение Батюшкова сделало его аскетом или мизантропом, чтоб он стал избегать людей; он только стал строже в выборе тех, с которыми сходился, – зато еще теснее сближался с теми, кто был ему дорог. К тому же вскоре по приезде в Москву Батюшкова постигло нездоровье, продолжавшееся с кое-какими перерывами несколько месяцев; это обстоятельство, надолго удержавшее его в древней столице3, заставляло его отказываться от частых выездов и побуждало еще более замкнуться в тесном кругу, состоявшем по большей части из представителей литературного мира.
      Карамзины, Пушкины, Вяземские – вот те лица и те семьи, среди которых всего охотнее, по-прежнему, появлялся Константин Николаевич. К этому избранному кругу прибавим еще И.И. Дмитриева, который, оставив министерский пост, возвратился доживать свой век в Москве и здесь на покое собирал у себя разных
      __________________
     
      1 Соч., т. III, с. 404.
      2 Там же, с. 448.
      1 Там же, с. 388, 389.
      __________________
      лиц, преимущественно литературного круга. Все более и более проникался Батюшков уважением к Карамзину при виде той энергии, с которою Николай Михайлович продолжал свой великий труд среди всеобщего равнодушия толпы и тайного злорадства тех, кто считал себя вправе быть судьей в литературе. «Карамзин, – говорил Батюшков, – избрал себе одно занятие, одно поприще, куда уходит от страстей и огорчений: тайная земля для профанов, истинное убежище для души чувствительной»1. В 1816 году были окончены восемь томов «Истории государства Российского», и автор собирался везти их в Петербург для представления государю. «Карамзин, – писал Батюшков Тургеневу по этому случаю, – скоро будет у вас. Он здесь ходит
      Entre 1'Olympe et les abimes,
      Entre la satire et 1'encens.
      Что же будет у вас! История его делает честь России. Так я думаю в моем невежестве. Ваши знатоки думают иначе. Бог с ними!»2 Он живо интересовался, как будет принят труд Карамзина в Петербурге, и горячо обрадовался, когда узнал об его успехе. В это пребывание в Москве Батюшков ближе познакомился и с супругою Николая Михайловича. «Я часто ее вижу, – писал он Жуковскому, – и всегда с новым удовольствием: умная, добрая, редкая женщина»3. С своей стороны, Екатерина Андреевна оценила нашего поэта; когда во второй половине 1816 года Карамзины переселились на житье в Петербург, она вспоминала о его приятном обществе в следующих словах своего письма к Жуковскому: «Mes meIIIeurs арзамасцы me manquent: le prince Pierre, vous et Batuchkof; quand vous serez reunis, je ne me
      __________________
     
      1 Соч., т. III, c. 357.
      2 Там же, с. 357.
      3 Там же, с. 383, 385.
      __________________
      croirai plus en pays etranger; je tiens a vous par 1'amitie et des souvenirs»1.
      Отношения между Батюшковым и Вяземским, разумеется, оставались самыми дружественными. Приятели не видались с тяжелой поры Отечественной войны, и Вяземский уже давно лелеял мысль о дружеской встрече: еще в 1815 году он надеялся привлечь Батюшкова в свое Остафьево, а затем, ожидая его приезда из Каменца, приготовил ему комнаты в своем доме2; возвращение Батюшкова в Москву князь приветствовал задушевным посланием3. Еще другое обращение Вяземского к своему приятелю Тибуллу, которое также приурочивается к описываемому времени, находится в застольной песне, посвященной князем Петром Андреевичем своим друзьям4. Песня эта служит памятником тех дружеских собраний, на которых Вяземский соединял своих приятелей в 1816 году, как и в более ранние времена. Со своей стороны Батюшков сохранял прежние чувства к Вяземскому: с ним первым он поделился тем прекрасным циклом своих элегий, в которых во время одинокой жизни в Каменце излил свои сердечные страдания5, и ему же посвятил он одно из лучших своих стихотворений того времени, по содержанию составляющее прямое дополнение к этим элегиям. В этом послании поэт обращается к другу с вопросом:
      __________________
     
      1 Рус. Архив, 1869, с. 1384,1385. Жуковский жил тогда в Дерпте; le prince Pierre – кн. П.А. Вяземский.
      2 Поли. собр. соч. кн. Вяземского, т. III, с. 99; Соч. Батюшкова, т. III, с. 352.
      1 Оно сохранилось только в записной книжке Батюшкова (Соч., т. III, с. 290-292).
      4 Поли. собр. соч. кн. Вяземского, т. VIII, с. 509. Песня это написана, во всяком случае, не ранее 1813 года, ибо в ней упоминается о Бородине, и не позже 1817, когда Вяземский уехал из Москвы в Варшаву на службу.
      5 Соч., т. III, с. 404.
      __________________
      что прочно на земли? Где постоянно жизни счастье?
      вспоминает веселые дни вместе проведенной молодости, перечисляет утраты, понесенные ими с той поры, и приходит к заключению, что
      все суетно в обители сует.
      Он не нашел ответа на свой вопрос ни в скрижалях истории, ни в учениях мудрецов, и ум его терзался сомнениями; тогда-то, говорит он, –
      Я страхом вопросил глас совести моей...
      И мрак исчез, прозрели вежды,
      И вера пролила спасительный елей
      В лампаду чистую надежды.
      Ко гробу путь мой весь как солнцем озарен,
      Ногой надежною ступаю
      И, с ризы странника свергая прах и тлен,
      В мир лучший духом возлетаю.
      Мы уже знаем, какая внутренняя борьба подняла духовный взор нашего поэта до этих высоких созерцаний. Друг его был окружен счастьем от колыбели, почти юношей занял видное место в обществе и рано узнал светлые радости семейной жизни – словом, в годы своей молодости не изведал тех душевных испытаний, которые выпали на долю нашего поэта; но он, конечно, сумел оценить значение того внутреннего перерождения в душе Батюшкова, о котором последний говорил ему в своих стихах.
      С переменою душевного расположения сильно изменился самый характер Батюшкова: прежде в нем было много живости и веселой насмешливости; теперь, как сам замечал, он стал тих, задумчив и молчалив; эпиграммы, на которые он был неистощим во время оно, уже не лились с его пера; к сатире он даже чувствовал отвращение1. Прежними насмешками он нажил себе врагов в Москве между литераторами, не принадлежавшими к карамзинскому кругу. И теперь он сохранял о них очень невысокое мнение2, но по внешности готов был относиться к ним более мирно. Он видался с Каченовским и охотно печатал свои произведения в его журнале; слушал публичные лекции Мерзлякова и отзывался о них с одобрением3; сделался даже членом университетского Общества любителей словесности. Пять лет тому назад ему отказали в звании члена; теперь он был избран вместе с Жуковским и в забавных выражениях извещал своего друга об оказанной им обоим чести4. Избрание свое он пожелал ознаменовать вступительною речью, которая и была прочтена в одном из заседаний. Почет, оказанный Константину Николаевичу, несомненно, был приятен его самолюбию, и он счел приличным отплатить за него несколькими любезностями более видным из представителей Общества, но вместе с тем не мог не заявить независимости своих убеждений, распространившись в своей речи о заслугах таких писателей, на которых смотрели косо в университетском кругу. Речь эта возбудила толки, не имевшие, впрочем, неприятных последствий для нашего поэта5.
      Таким образом, жизнь Батюшкова в Москве текла
      __________________
     
      1 Соч., т. III, с. 360,410.
      2 Там же, с. 382, 408.
      1 Там же, с. 383; Поли. собр. соч. С.Т. Аксакова, т. IV, с. 24; Аксаков неверно приурочивает свою встречу с Батюшковым к 1815 году.
      4 Там же, с. 132, 383: «Я знаю, что ты не будешь спать от радости: ты член здешнего общества». Избрание обоих состоялось в чрезвычайном заседании Общества 26 февраля (Труды, ч. VIII. с. 33).
      5 Там же, с. 401.
      __________________
      мирно и покойно. Кроме постоянного нездоровья, его тревожила только та медленность, с которою решался вопрос о его отставке. Наконец в апреле он узнал, что может снять военный мундир1, и отнесся к этому известию без раздражения, хотя отставка и не сопровождалась ни давно обещанным орденом, ни производством в чин. Теперь он мог вздохнуть свободно и с нескрываемым удовольствием писал Гнедичу: «Я ни за чем не гоняюсь и если бы расквитался с долгами, наделанными в службе, и не имел бы домашних огорчений, то был бы счастлив и весел»2. Даже чувство подавленной любви тихо замирало в его сердце, и когда Александра Николаевна и Е.Ф. Муравьева затрагивали в своих письмах этот тяжелый для Батюшкова вопрос, он отвечал на их намеки почти без горечи. «Твои советы насчет известного дела напрасны, милый друг, – писал Константин Николаевич сестре еще в марте, – невозможное невозможно. Я знал это давно и все предвидел. Спокойно перенесем бремя жизни, не мучаясь и не страдая: вот все, что можем, а остальное забудем»3. Еще яснее выражался он в письме к тетке от 6 августа: «Все, что вы знаете, что сами открыли, что я вам писал и что вы писали про некоторую особу, прошу вас забыть, как сон. Я три года мучился, долг исполнил и теперь хочу быть совершенно свободен. Письма мои сожгите, чтобы и следов не осталось: прошу вас об этом. С вашими то же сделаю, там, где говорите о ней. Теперь дело кончено. Я даю вам честное слово, что я вел себя в этом деле как честный человек, и совесть мне ни в чем не упрекает. Рассудок упрекает в страсти и в потерянном времени. Не себе, а Богу обязан, что Он спас меня из пропасти»4.
      __________________
     
      1 Соч., т. III, с. 387.
      2 Там же, с. 389.
      3 Там же, с. 381.
      4 Там же, с. 392.
      __________________
      Батюшков не спешил покидать Москву для деревни: сперва он не решался ехать туда в ожидании отставки, а потом возобновившаяся болезнь, ревматизм, удержала его в столице вблизи скорой помощи врачей1. Несомненно, впрочем, и то, что он по-прежнему боялся деревенского одиночества и предпочитал оставаться в непосредственном общении с людьми, у которых были те же интересы, какие занимали и его самого. Так Константин Николаевич прожил в Москве до декабря и только в самом конце 1816 года отправился в Хантоно-во, чтобы – как он говорил – провести там зиму и весну «во спасение души, тела и кармана»2. Здесь встретили его обычные хозяйственные заботы и затруднения; но как ни были они противны ему, он с летами научился покоряться необходимости и потому даже к деревенским хлопотам относился теперь без раздражения. «Недавно приехал в мою деревню, – писал он Вяземскому в январе 1817 года, – и не успел еще оглядеться. Все разъезжал семо и овамо. Теперь начинаю отдыхать, раскладываю мои книги и готовлю продолжительное рассеяние от скуки, то есть какое-нибудь занятие. Если здоровье позволит, то примусь за стихи»3. Очевидно, и в деревенской обстановке он сохранял мирное расположение духа и душевную бодрость. Вместе с тем потребность творчества росла в нем все сильнее и сильнее. Еще в марте 1816 года он писал Жуковскому из Москвы: «Здоровье мое час от часу ниже, ниже, и я к смерти ближе, ближе, а писать – охота смертная!»4 То же мог бы он повторить и теперь: болезни не давали ему покоя и в деревне, но мысль и воображение деятельно работали.
      __________________
     
      1 Соч., т. III, с. 388, 397.
      2 Там же, с. 386; ср. с. 413.
      3 Там же, с. 413.
      4 Там же, с. 383.
      __________________
      И в 1816 году в Москве и в следующем, во время пребывания в Хантонове, Батюшков много занимался литературными трудами. Внешним побуждением к тому служило его решение издать отдельною книгой собрание своих произведений, на что он был вызван старым приятелем своим Гнедичем; внутренний двигатель поэт нашел в определенном сознании своих творческих сил, встретивших полное признание со стороны лучших ценителей своего времени. Мы уже знаем, что похвалы Жуковского пьесам, написанным в Каменце, Батюшков принял «с радостью неизъяснимою, с восхищением»; благодаря за них друга, он извещал его: «Я разгулялся и в доказательство печатаю том прозы, низкой прозы; потом – стихи. Все это бремя хочется сбыть с рук и подвигаться вперед, если здоровье и силы позволят»1. Законное чувство уверенности в силе своего таланта слышится в этих словах. Он окончательно убедился теперь, что верно избрал путь для его разработки, и не без гордости мог сказать о себе: «Я не люблю преклонять головы моей под ярмо общественных мнений. Все прекрасное мое – мое собственное. Я могу ошибаться, ошибаюсь, но не лгу ни себе, ни людям. Ни за кем не брожу: иду своим путем»2. Таким образом, сознание поэтом своей полной зрелости предшествовало изданию предпринятого им сборника своих сочинений. Оглянемся же на те из его произведений, которые написаны им в эту зрелую пору и послужили лучшим украшением его книги.
      Из прозаических статей, написанных Батюшковым в позднейший период его деятельности, замечательнейшая, без сомнения, «Вечер у Кантемира». Автор возвращается в ней к вопросу, уже прежде занимавшему его, – об отношении России к европейскому про-
      __________________
     
      1 Соч., т. II, с. 403, 404.
      2 Там же, т. III, с. 416, 417.
      __________________
      свещению. Он изображает Кантемира в беседе с Монтескье и аббатом Вуазеноном: оба француза высказывают сомнение в том, чтоб европейское просвещение, начала которого посеяны в России Петром Великим, могло прочно утвердиться в стране, где самый климат не благоприятствует умственной культуре; они еще готовы признать, что русские люди могут усвоить себе кое-какие технические знания, но решительно не допускают предположения, чтобы в русских можно было «вдохнуть вкус к изящному, к наукам отвлеченным, умозрительным». Очевидно, излагая в таком отрицательном смысле взгляд даже умных иностранцев, Батюшков имел в виду и тех своих соотечественников, которые в поклонении западной образованности доходили до полного отрицания способности к самостоятельному развитию в своем народе. Ответ Кантемира своим собеседникам раскрывает воззрение самого автора: «Вы знаете, – говорит Кантемир, – что Петр сделал для России: он создал людей... Нет, он развил в них все способности душевные, он вылечил их от болезни невежества, и русские под руководством великого человека доказали в короткое время, что таланты свойственны человечеству. Не прошло пятнадцати лет, и великий монарх наслаждался уже плодами знаний своих сподвижников: все вспомогательные науки военного дела процвели внезапно в государстве его. Мы громами побед возвестили Европе, что имеем артиллерию, флот, инженеров, ученых, даже опытных мореходцев. Чего же хотите от нас в столь короткое время? Успехов ума, успехов в науках отвлеченных, в изящных искусствах, в красноречии, в поэзии? Дайте нам время, продлите благоприятные обстоятельства, и вы не откажете нам в лучших способностях ума... Петр Великий, заключив судьбу полумира в руке своей, утешал себя великою мыслию, что на берегах Невы древо наук будет процветать под сению его державы и рано или поздно, но даст новые плоды, и человечество обогатится ими»1. Таким образом, и теперь, как прежде, Петровская реформа, а не вся прошлая жизнь России, представлялась Батюшкову исходною точкой для ее дальнейшего развития: иначе он и не мог думать, потому что не знал своего родного прошлого. Зато теперь он уже вполне ясно сознавал, что Россия может и должна развивать просвещение самостоятельно и что только этим путем она внесет свой вклад на общее благо человечества.
      На твердой почве этих общих принципов стоит Батюшков и в своей речи о влиянии легкой поэзии на язык, речи, которая также относится к 1816 году. Основная мысль ее – указать, что язык, как выражение образованности, и словесность имеют беспрерывное развитие. Батюшков проводит параллель между Петром Великим и Ломоносовым: что первый совершил для русской гражданственности, то же сделано вторым в области литературы: «Петр Великий пробудил народ, усыпленный в оковах невежества; он создал для него законы, силу военную и славу. Ломоносов пробудил язык усыпленного народа; он создал ему красноречие и стихотворство, он испытал его силу во всех родах и приготовил для грядущих талантов верные орудия к успехам. Он возвел в свое время язык русский до возможной степени совершенства, возможной – говорю, ибо язык идет всегда наравне с успехами оружия и славы народной. С просвещением, с нуждами общества, с гражданскою образованностью и людскостью»2. В новейшее время великие победы вознесли Россию на верх могущества и показали миру ее высокое политическое значение; сообразно с тем – заключает Батюшков –
      __________________
     
      1 Соч, т II, с. 228-230. Там же, с. 238.
      __________________
      должны развиться и ее духовные силы; поэтому от имени Общества, среди которого сказана речь, он обращается к писателям со следующим призывом: «Несите, несите свои сокровища в обитель муз, отверзтую каждому таланту, каждому успеху; совершите прекрасное, великое, святое дело, обогатите, образуйте язык славнейшего народа, населяющего почти половину мира; поравняйте славу языка его со славою военною, успехи ума с успехами оружия!»1 В исторической части своей речи Батюшков сделал краткий обзор развития русской литературы от Ломоносова до своего времени и отдал дань своего убеждения прежним деятелям на поприще словесности, но он не скрыл своего убеждения, что эти деятели уже не могут служить образцами и что, в сущности, все развитие нашей литературы, которое приведет ее к зрелости и оригинальности, принадлежит еще будущему времени. К изложению исторического очерка новой русской литературы Батюшков намеревался возвратиться еще раз и предполагал дать ему довольно обширное развитие. В июне 1817 года он сообщит Вяземскому, что хочет «написать в письмах маленький курс для людей светских и познакомить их с собственным богатством»2. Намерение это, однако, не было исполнено, и в записной книжке 1817 года сохранился только план очерка, указывающий на общую точку зрения автора и на особые мнения его по отдельным вопросам; если первая известна нам из других его сочинений и писем, то о частностях было бы неосторожно судить по слишком коротким намекам.
      Речь о «легкой поэзии» составляет как бы апологию интимной лирики; наш поэт избрал этот предмет для публичного обсуждения, конечно, потому, что большая часть его стихотворений, написанных в молодости,
      __________________
     
      1 Соч., т. II, с. 244
      2 Там же, с. 453.
      __________________
      относится к этому роду. Но мы знаем, что еще с 1813 года он начал искать других, более широких задач для своего творчества. Однако даже патриотическое воодушевление того времени не облеклось в его поэзии в классическую форму оды; как у Жуковского «Певец в стане русских воинов» по своему настроению скорее примыкает к балладе, чем к торжественной лирике, так и наш поэт остается на почве элегии даже в пьесе, вызванной таким громким событием, как переход через Рейн. Так, у обоих поэтов ясно обнаруживается колебание старых поэтических форм, – зато у обоих поэтическое выражение выигрывает в искренности. Грустный элегический оттенок господствует у Батюшкова в большей части стихотворений поздней поры, даже в пьесах, заимствованных у других писателей. Это было естественным следствием его душевного состояния и вместе с тем художественным расчетом поэта. Мы уже познакомились с циклом тех превосходных элегий, которые были внушены ему второю несчастною любовью. Последние отзвуки этой сердечной боли еще слышны в двух пьесах 1816 года, хотя и не оригинальных; так, взятая у Парни элегия «Мщение» содержит в себе скорбное обращение к милой, которая позабыла своего друга, а «Песнь Гаральда Смелого» – сетование храброго воина, любовь которого отвергнута очаровавшею его девой. Эта «Песнь», столь замечательная по яркости красок, по силе и сжатости языка, заслуживает внимания еще в одном отношении; вместе с пьесами (оригинальными и переводными) «Переход через Рейн», «Пленный», «Тень друга», «На развалинах замка в Швеции», «Гезиод и Омир – соперники», «Умирающий Тасс» она представляет образцы особого ро-Да элегии, которую принято называть историческою или эпическою. Ряд названных стихотворений, написанных Батюшковым на пространстве трех-четырех лет, свидетельствует, что в данное время этот род сделался для него любимою поэтическою формой. Указывая Жуковскому на эти свои пьесы, Батюшков именно говорил, что он желал ими расширить область элегии1. Если вообще элегия есть жалобная песнь, поэтическое выражение печали по утраченном идеале, то элегией историческою или эпическою должно назвать такое лирическое стихотворение, где идеал воплощается в каком-нибудь достопамятном событии или лице, о котором скорбное воспоминание возбуждает вдохновение поэта. Когда на исходе XVIII века во всех европейских литературах начало обнаруживаться пресыщение от псевдоклассицизма с его парадною торжественностью, поэтическое творчество стало искать новых путей и обратилось за пособиями для своего обновления, между прочим, к преданиям старины и к безыскусственной народной поэзии. Одною из первых попыток в этом роде были так называемые песни Оссиана, будто бы собранные Макферсоном у шотландских горцев. Шиллер находил в этих песнях высокие образцы именно элегического настроения2. Г-жа Сталь, проводя в своей книге «De la litterature» параллель между южною и северною поэзией, отметила это свойство как преобладающее в сей последней. Идеи, высказанные в этом сочинении, имели влияние на Батюшкова, хотя он и был воспитан на образцах древнего классицизма: грустные оссиановские мотивы попадаются еще в ранних его произведениях; еще в 1809-1810 годах он переводит отрывки из поэмы Парни «Isnel et Aslega», заимствующей содержание из древнескандинавского мира, который стал привлекать к себе внимание новых поэтов наряду с Оссианом. У того же Парни явилась мысль освежить элегию новыми красками. Когда молодые
      __________________
     
      1 Соч., т. III, с 448
      2 В статье «О наивной и сентиментальной поэзии».
      __________________
     
      Поэты обращались за указаниями к этому любимейшему элегисту своего времени, он имел обычай говорить им: «Поэзия изнашивается, ее нужно оживлять новыми образами. Изображайте иные нравы, иную природу». Сохранивший нам это свидетельство Мильвуа, современник Батюшкова, воспользовался советом Парни и написал несколько элегий с историческою или эпическою подкладкой. В особом этюде об элегии он настаивает на том, что подобные стихотворения принадлежат именно к элегическому роду. «Если, – говорит он, – выводимые поэтом лица заменяют его собственную личность, то это лишь придает стихотворению более драматическую форму; если изображаемое действие совершается далеко от нас, то получает для нас интерес новизны, подробности его становятся разнообразнее и сохраняют в себе нечто первобытное, освежающее воображение и обновляющее творчество. Литераторы, рассматривавшие эти пьесы, – продолжает Мильвуа, обращаясь к своим собственным произведениям, – благосклонно признали в них соблюдение местных красок (couleur locale) и некоторую приятность: они возражали только против отнесения пьес к разряду элегий; но признаюсь, я мало придаю значения названию. Позволяю себе заметить, что нововведение может быть непривлекательно лишь тогда, когда оно странно, что в данном случае оно заключается только в рамке стихотворения и что, наконец, нечего выдумывать новое название для элегии нового рода, если она все-таки остается элегией»1. Для оправдания своей теории Мильвуа ссылался, впрочем, на пример древности; поэты новых литератур подражали обыкновенно любовным элегиям Тибулла и Проперция; он же
      __________________
     
      1 Этюд Мильвуа об элегии обыкновенно печатается при собрании его стихотворений, передаем его слова в несколько вольном переводе, чтобы сделать смысл их более ясным.
      __________________
     
      задумал воспроизвести тип первоначальной элегии греческой и относительно характера сей последней ссылался на следующие слова аббата Бартелеми: «Прежде чем изобретено было драматическое искусство, поэты, которым природа дала чувствительную душу, но отказала в эпическом таланте, изображали в своих картинах то бедствия какого-либо народа, то несчастия какого-нибудь лица древности, то оплакивали смерть родственника или друга и в том находили себе утешение»1. Применяясь к такому характеру древнегреческой элегии, Мильвуа написал несколько пьес, которые называет античными элегиями. «Проникая в сущность произведений великих художников, – говорит он, – я пытался воспроизвести наивные красоты их созданий или, если позволено так выразиться, то благоухание древности, которое от них исходит».
      Батюшков внимательно следил за явлениями французской литературы; ему были известны и стихотворения Мильвуа, и его теоретические рассуждения, и без сомнения, Константин Николаевич имел их в виду, усвоивая задачу исторической элегии своему творчеству. Он позаимствовал у Мильвуа одну из лучших его пьес в этом роде: «Combat d'Homere et d'Hesiode», и нужно сказать, что в превосходной передаче русского поэта эта «античная элегия» несравненно выше, чем в подлиннике. На этот раз Батюшков, вопреки своему обычаю, держался оригинала довольно близко, но бледным образам Мильвуа он придал поразительную яркость и вялый стих его заменил сжатым и гармоническим стихом своим. Стихотворение «Гезиод и Омир – соперники» представляет собою блестящую картину античной жизни, освещенную высокою нравственною мыслью.
      Образцов исторической элегии Батюшков искал,
      __________________
     
      1 Barthelemy. Voyage du jeune Anacharsis en Grece, chap. LXXX
      __________________
     
      впрочем, не у одного Мильвуа. Занявшись с 1813 года немецкою словесностью, он познакомился, между прочим, с произведениями Маттисона. Талант этого писателя встретил в свое время сочувственный отзыв Шиллера, и весьма возможно, что из его статьи о Мат-тисоновых стихотворениях впервые узнал о них Батюшков. Шиллер находил в этом поэте уменье рисовать сельские сцены и изображать картины природы, но желал, чтоб он вложил в грациозные образы своей фантазии и в музыку своих стихов более глубокий смысл, чтобы нашел для своих пейзажей фигуры и вывел бы на сцену человека. Батюшков остановился на том из стихотворений Маттисона, где отчасти сделана подобная попытка. Его «Элегия, написанная на развалинах древнего замка» пользовалась в свое время большою известностью; но позднейшая критика справедливо признала в этом стихотворении слишком много аффектации в оплакивании преходимости всего земного1. Подражая пьесе Маттисона, Батюшков отнесся к ней очень свободно; он почти совсем устранил излияния немецкого поэта на отвлеченную тему, но, как бы осуществляя указание Шиллера, чрезвычайно счастливо воспользовался теми намеками Маттисона, которые давали повод к созданию живых образов. Между тем как немецкий поэт переносит свои мечтания в рыцарские века Германии, Батюшков обращается со своими воспоминаниями к далеким временам скандинавского севера, которые уже давно занимали его воображение, и в мотивах «северной поэзии» находит материалы для создания целого ряда живых сцен из быта отважных ценителей моря.
      Черты той же северной поэзии воспроизведены Батюшковым в «Песне Гаральда Смелого», но на этот
      __________________
     
      W. Menzel. Geschichte d. Deutschen Dichtung, 9-s В., § 4; W. Scherer. Geschichte d. Deutschen Litteratur, 13-s Кар.
      __________________
      раз в красках еще более ярких и более верных исторической действительности, потому что почерпнуты в непосредственном источнике. Здесь не место разбирать, кто настоящий автор Гаральдовой песни; во всяком случае, не подлежит сомнению, что это – памятник древности, восходящий по крайней мере к XIII веку. Замечательно то сильное выражение нежной страсти, которым отличается эта песнь; в этом отношении она напоминает лирику уже поздних рыцарских времен, и именно по такому своему характеру она в особенности могла быть доступна пониманию Батюшкова. Он знал ее по французскому переводу в «Датской истории» Малле или, всего вероятнее, по русскому переложению НА. Львова, сделанному на основании того же Малле. Наш поэт не заботился о близкой передаче подлинника, но все характерные черты его (например, в 4-й строфе) сохранил, по крайней мере, по существу, если не в точных выражениях. Уже эта попытка приблизиться к простоте древней песни свидетельствует о новых живых стремлениях в творчестве нашего поэта.
      На мысль переложить в стихи песнь Гаральда навело Батюшкова чтение книги Маршанжи «La Gaule poetique»1. Сочинение это составляет одно из характерных явлений своего времени. В период империи во французском обществе, уже утомленном Наполеоновым деспотизмом, начало пробуждаться сочувствие к старинным рыцарским временам, которые рисовались воображению только своею поэтическою и живописною стороною, как пора благородных стремлений, самоотверженных подвигов и возвышенной, мечтательной любви. Выразителем этих стремлений был не один Шатобриан; вслед за ним пошли другие писатели, и числе их Маршанжи, который в своей «Gaul
      __________________
     
      1 Соч., т. III, с. 371.
      __________________
      poetique» сделал попытку пересказать поэтические предания старинной французской жизни. Батюшков, еще будучи во Франции, подметил эти признаки возрождающихся симпатий к средним векам, которые впоследствии послужили одним из главных элементов для образования французского романтизма1; поэтому понятно, что при чтении книги Маршанжи в 1816 году он мог вспомнить о скрашенной рыцарским характером песне скандинавского витязя, любовь которого была отвергнута русскою княжной.
      С возникновением интереса ко временам рыцарства и к поэзии трубадуров стали входить в моду романсы, в которых обыкновенно воспевалась любовь к какому-нибудь храброму воину, отправившемуся в далекие страны искать себе чести и славы; довольно много романсов встречается между стихотворениями Мильвуа, и также с грустным элегическим оттенком. Батюшков отозвался и на этот новый поэтический призыв: еще в 1812 году, под впечатлениями начинающейся войны, он написал романс «Разлука»; относящаяся к 1814 году пьеса «Пленный», содержание которой также находится в связи с военными обстоятельствами того времени, составляет нечто среднее между романсом и эпическою элегией. Для нас утрачен внутренний смысл того настроения, которое могло вызвать подобные пьесы; сентиментальный их характер, вообще не свойственный нашему поэту, кажется нам даже приторным; но, очевидно, стихотворения эти отвечали идеальным стремлениям некоторой части тогдашнего общества и выраженное в них чувство находило себе отклик в молодых сердцах: романс Константина Николаевича пользовался большим успехом в свое время.
      К числу исторических элегий нашего поэта следует отнести еще две пьесы: «Переход через Рейн» и «Тень
      __________________
     
      1 Соч., т. II, с. 72; ср. с. 407 и 408.
      __________________
      друга». Обе находятся в связи с событиями последних войн наполеоновской эпохи. Первая, написанная под впечатлением одного из главных моментов гигантской борьбы, соединяет в себе воспоминания о героических временах германской древности с выражениями патриотического чувства и благодарности Провидению, которое привело русские войска для победы на берега великой германской реки. Вторая элегия изображает то грустное раздумье, которое наступило для Батюшкова по окончании войны, когда после радостных ощущений победы он яснее и глубже почувствовал тяжесть утраты, понесенной им в лице друга его Петина. Элегией «Тень друга» начинается ряд тех скорбных песен, в которых поэт раскрыл нам свое душевное состояние после военного времени и по возвращении в отечество. Последним звеном в этой цепи поэтических произведений служит знаменитая элегия «Умирающий Тасс». Хотя содержание ее взято не из сферы личной жизни поэта, но в изображение смерти Тасса он вложил столько им самим пережитого и выстраданного, что по внутреннему смыслу пьеса эта является вполне выражением личности самого автора в позднюю эпоху его поэтического творчества.
      Мы знаем уже, что Константин Николаевич от самых молодых лет питал глубокое, почти благоговейное чувство и к поэзии Тасса, и к личности самого поэта. Тасс хотя и прославился эпическою поэмой, но по свойству своего дарования он, в сущности, лирик, и притом с элегическим оттенком; нота нежного чувства преобладает в его поэме; разнообразные, мастерски рассказанные любовные эпизоды совершенно заслоняют собою основную тему ее – освобождение Святого Града из-под власти неверных. Эти-то эпизоды, составляющие лучшие части Тассовой поэмы и дающие автору повод изобразить целый ряд женских характеров, без сомнения, и привлекли к ней первоначально особые симпатии Батюшкова; но когда впоследствии мысль его сделалась строже и серьезнее, он стал искать в «Освобожденном Иерусалиме» красот другого рода: в своей прозаической статье о Тассе, написанной уже в 1815 году, он не без натяжки настаивает на том, что описания битв в знаменитой поэме не уступают подобным же картинам, встречающимся у Виргилия и Гомера1. В этот же позднейший период изучения «Освобожденного Иерусалима» Батюшков обратил внимание на религиозное настроение его автора. Набожность воспитанного иезуитами Тасса, конечно, не была похожа на наивное христианское воодушевление, отличающее настоящий средневековый эпос; но это различие совершенно ускользало от понимания Батюшкова, и Тасс являлся в его глазах великим художником, который умел сочетать в своем творчестве классическое понимание красоты с миросозерцанием искренно верующего христианина. С этим идеальным представлением о Тассе как поэте соединялось высокое понятие о нем как о человеке. В биографию Тасса очень рано были вплетены разные предания романического характера; его мечтательная любовь к Элеоноре д'Эсте, претерпенные им гонения, его помешательство как печальное следствие несчастий, наконец – приготовленное ему венчание в Капитолии и смерть, постигшая его почти накануне этого торжества. Все эти исключительные обстоятельства его жизни, так охотно и без критической проверки подхваченные его старинными биографами, сделали Тасса в общем мнении типическим представителем тех великих своими дарованиями несчастливцев, которые погибают прежде времени в борьбе с несправедливостью беспощадной судьбы. В воображении Батюшкова Тасс всегда рисовался в этом
      __________________
     
      1 Соч., т. II, с. 152.
      __________________
     
      поэтическом образе. «Торквато был жертвою любви и зависти», – говорил он еще в то время своей молодости, когда, по совету Капниста, предпринял было перевод «Освобожденного Иерусалима»1. Еще тогда Константин Николаевич написал восторженное послание к Тассу, пьесу детски слабую в литературном отношении, но уже выражающую сейчас указанный взгляд на итальянского поэта. Пьесу эту Батюшков не решился перепечатать в 1817 году, когда предпринял издание своих сочинений; но вместо нее этот сборник украсился новою элегией – «Умирающий Тасс». Тесная внутренняя связь между двумя стихотворениями не подлежит сомнению и делает весьма вероятным предположение, что позднейшая элегия вызвана была более ранним посланием: собирая свои произведения ранних лет, Батюшков подвергал их исправлениям; при этом юношеское послание не удовлетворило его своею слишком несовершенною формой, но его содержание возбудило вдохновение поэта к созданию новой прекрасной пьесы.
      В конце февраля и в начале марта 1817 года Батюшков сообщал Гнедичу и Вяземскому, что начал писать большую элегию на тему о смерти Тасса, а в апреле она была уже окончена и отправлена в Петербург для печати2. «Перечитал все, что писано о несчастном Тассе, напитался "Иерусалимом"», – прибавлял он в письме к Вяземскому, и затем, немного времени спустя, обращался к Жуковскому с такими словами: «Понравился ли мой "Тасс"? Я желал бы этого. Я писал его сгоряча, исполненный всем, что прочитал об этом великом человеке... Воскреси или убей меня. Неизвестность хуже всего. Скажи мне, чистосердечно скажи: доволен ли ты мною?»3
      Мы только отчасти знаем, что именно было прочи-
      __________________
     
      1 Соч., т. I, с. 50, прим. 3-е.
      2 Там же, т. III, с. 419, 428, 439.
      1 Там же, с. 446, 447.
      __________________
      тано Батюшковым касательно жизни Тасса: это – главы, посвященные ему в «Histoire litteraire d'ltalie» Женгене и в сочинении Сисмонди о литературах южной Европы. Но, разумеется, еще раньше знакомства с этими учеными трудами Батюшков читывал старинные биографии итальянского поэта, и собственно по ним составилось у него представление о «певце Иерусалима». Он знал также, что «живопись и поэзия неоднократно изображали бедствия Тасса»1; он мог, например, знать плохую элегию Лагарна: «Les malheurs et le triomphe du Tasse»; но читал ли он известную трагедию Гете, это мы не можем утверждать положительно. Наконец, из сочинений самого Тасса Константин Николаевич был знаком преимущественно с «Освобожденным Иерусалимом»; из других его произведений знал он лишь несколько канцон, и то едва ли не по отрывкам, приведенным у Женгене и Сисмонди. Вот весь тот внешний материал, из которого возник «Умирающий Тасс», и, конечно, только собственное творчество нашего поэта могло создать на основании таких бедных пособий тот цельный образ, который мы находим в его произведении; поэтому-то Батюшков и мог, извещая Гнедича о начатой элегии, сказать ему: «И сюжет, и все – мое. Собственная простота»2. Образ страдальца Тасса сложился в душе нашего поэта по его собственному подобию.
      В жизни своей, исполненной треволнений, Батюшков охотно находил черты сходства с обстоятельствами несчастной судьбы своего героя. Еще в молодые годы, когда Гнедич советовал Константину Николаевичу не бросать начатого перевода «Освобожденного Иерусалима», последний однажды, в минуту хандры среди деревенского одиночества, писал своему
      __________________
     
      1 Соч., т. I, с. 258.
      2 Там же, т. III, с. 419.
      __________________
      петербургскому другу: «Ты мне советуешь переводить Тасса – в этом состоянии? Я не знаю, но и этот Тасс меня огорчает. Послушаем Лагарма в похвальном его слове Колардо: «Son ame (1'ame de Colardeau) semblait se ranimer un moment pour la gloire et la reconnaissance, mais ce dernier rayon allait bientot s'eteindre dans la tombe... II avait traduit quelques chants du Tasse. Y avait-il une fatalite attachee а се пот?»1 Ранняя утрата матери, ограниченность состояния, столкновения с литературными неприятелями, служебные неудачи, оскорбившие честолюбие нашего поэта, наконец, – любовь, которой он не нашел ответа и удовлетворение, все это действительно такие обстоятельства его жизни, которым нетрудно указать аналогии в биографии Тасса (в том виде, в каком последняя была известна Батюшкову). Но сближение можно вести и далее: в личном характере обоих поэтов, русского и итальянского, несомненно, было много общего: оба они были люди с страстною и нежною душой, склонные к горячим увлечениям и порою легкомысленные; оба, по выражению Батюшкова, «любили славу», болезненно раздражались при порицаниях и жадно упивались похвалами; оба, наконец, не обладали выдержкой и твердостью воли. В этом-то недостатке энергии характера и заключалась коренная | причина тех неудач и горьких разочарований, которые 1 оба поэта испытали в своей жизни; но, разумеется, им трудно было сознаться в своей слабости, и в несчастиях своих они видели только гонение судьбы2. Прибавим еще одну важную черту, которою характеризуется их
      __________________
     
      1 Соч., т. III, с. 64.
      2 Впрочем, Батюшков вообще хорошо понимал свой характер, он не пощадил себя в том замечательном очерке своей личности, который набросал в своей записной книжке 1817 года (Соч., т. II, с. 347-350). Тут он указывает на двойственность своего характера, на отсутствие в нем цельности, а эта особенность не есть ли прямое следствие слабого развития воли?
      __________________
      жизнь. Обиды, испытанные Тассом, довели его до состояния мрачной меланхолии, граничившей почти с помешательством; у Батюшкова также бывали тяжелые периоды хандры, которая – казалось ему – должна разрешиться потерею сознания1; воспоминание о горестной участи матери, быть может, подсказывало ему это предчувствие.
      Таковы были внутренние основы тех глубоких симпатий, которые привязывали нашего поэта к Тассу и в силу которых легендарный образ «певца Иерусалима» с ранних лет стал избранником его сердца и излюбленным предметом его вдохновения. Его юношеское послание к Тассу было написано в ту пору его жизни, когда житейские невзгоды впервые проникли в радостный мир его надежд и поколебали его веру в светлое будущее; неопытный поэт не нашел в себе тогда достаточно творческих сил, чтоб изобразить страдания своего любимого героя. С тех пор он не только испытал глубокое разочарование в своих личных привязанностях, но и утратил веру в ту философию наслаждения, усомнился в том миросозерцании, которыми думал некогда определить свой жизненный путь. Влагая теперь в уста умирающего Тасса горькие воспоминания о прошлом, в котором он был и с тех пор,
      От самой юности игралище людей,
      ...добыча злой судьбины, Все горести узнал, всю бедность бытия, –
      Батюшков действительно высказывал свои собственные сетования, те самые, которые мы так часто встречали в его письмах к друзьям; но что в переписке лишь
      __________________
     
      1 Соч., т. II, с. 51.
      __________________
     
      случайно срывается с его пера, то в элегии облекается в цельный поэтический образ; что юноша поэт не сумел выразить в своих еще нескладных стихах, то теперь, в произведении зрелого художника, само собою сказывается высоким лирическим порывом, и личность несчастного Тасса, безвременно погибающего с надеждой найти успокоение лишь в ином, лучшем мире, является как бы воплощением усталой, измученной жизненною борьбой души нашего поэта, обращающей к Провидению свои последние упования.
      «Кажется мне, лучшее мое произведение, – говорил Батюшков в письме к Вяземскому, извещая его, что пишет элегию на тему о смерти Тасса.1 Несколько месяцев спустя, когда пьеса уже была отослана в печать, он опять повторял, что доволен своею элегией, но притом прибавлял: «Мне нравится более ход и план, нежели стихи». Смысл этой последней оговорки может быть объяснен из следующих слов поэта в одном из его тогдашних писем к Гнедичу: «Я смешон, по совести. Не похож ли я на слепого нищего, который, услышав прекрасного виртуоза на арфе, вдруг вздумал воспевать ему хвалу на волынке или балалайке? Виртуоз – Тасс, арфа – язык Италии его, нищий – я, а балалайка – язык наш, жестокий язык, что ни говори»2. Так сильно чувствовал Батюшков трудность освободиться от тех сухих, условных и нескладных форм, которыми еще опутывалась русская поэтическая речь в его время. В другом письме его, от 1816 года, находим еще одно важное признание в том же смысле: «Чем более вникаю в язык наш, чем более пишу и размышляю, тем более удостоверяю, что язык наш не терпит славянизмов, что верх искусства – похищать древние слова и давать им место в нашем


К титульной странице
Вперед
Назад