БАГРОВ С.П.
      «ЗА ВОЛОГДОЙ, ВО МГЛЕ»
      Документальное повествование
      Вологда: 2003 – 52 с.
     
      Книжка эта продолжает повествование «Детские годы Коли Рубцова». Написана она на основе многочисленных встреч Сергея Багрова с Николаем Рубцовым в городе Тотъме и селе Никольском в 1963 – 65 годах.
     
     
      ЗА ВОЛОГДОЙ, ВО МГЛЕ
      ПОД БОЛЬШОЙ МЕДВЕДИЦЕЙ

      В тот зимний день, когда я сидел в редакции, вымучивая статейку, дверь тихонько открылась, и в нашу комнату, где четыре стола с четырьмя сотрудниками газеты, вошел одетый в осеннее драповое пальто и шапку при светлом каракуле молодой с худощавым лицом человек. Поздоровался он не как все обычные люди, не от порога, а где-то в средине комнаты, не дойдя до стола моего каких-нибудь двух – трех шагов.
      Да это же Коля Рубцов! О встрече с ним я даже не помышлял: считал его давним скитальцем, чья жизнь пройдёт в бесконечных дорогах. Я сразу поверил, что в Тотьме Рубцов оказался проездом, и в редакцию он заглянул на минуту – повидаться со мной и бесследно уйти.
      Лет десять именно так всё и было. Тогда я видел его мимолётно. Он был не один. Торопился куда – то с Сашей Гладковским, высоколобым красавцем с глазами почти в пол-лица. Как и я, Гладковский когда-то учился в техникуме с Рубцовым, а теперь продолжал учиться со мной. Шли они оба под ручку по каменной мостовой. Гладковский чуть впереди. Было видно, что он норовил увести Николая туда, где, наверное, собирался похвастаться им, как поэтом. Из-за меня бы задерживаться не стал, прошёл бы мимо, не соизволив остановиться. Но Николай счастливо заулыбался. В матросской рубахе поверх тельняшки, изрядно поддатый, с весёлым лицом, он показался мне страшно беспечным. Я ничего о Рубцове не знал. Разве лишь то, что находился он где-то на Севере, ходит в море и ловит там с рыбаками треску. Я хотел с ним, было, поговорить. Однако Гладковский уже уводил Николая. И я успел лишь окликнуть:
      – Ты где сейчас, Коля?
      – Там! – показал Рубцов вдоль палисадов, полого тянувшихся к аэродрому. – Плаваю! На кораблях! А ты-ы? Учишься, где и раньше?
      – Где и раньше.
      Так мы тогда и расстались. Было нам в ту погожую осень по 18 неполных лет. А сейчас – 28. Мы в редакции. Друг против друга. Николай неожиданно предлагает:
      – Давай я тебе помогу! – и кивает на стол, где лежат у меня блокнот и бумага.
      Я ткнул в недописанный лист:
      – В этом деле? Рубцов улыбается:
      – В этом!
      – Но я пишу хозяйственную статью?
      – Я тоже умею писать хозяйственную статью! – рассмеялся Рубцов. – Вдвоём мы её осилим в два счёта, и тебя отпустят с работы не вечером, а сейчас!
      Я догадался: Рубцов балагурит так потому, что имеет свободное время, никто его за дверями не ждёт, и он готов подождать меня сколько угодно. Это было так кстати. И всё – таки я у него спросил:
      – Ты в Тотьме, Коля, чего? Получается, не проездом?
      – Нет! Нынче я никуда не спешу. Я сейчас из Москвы. Из Литинститута.
      Замредактора Александр Михайлович Королёв был ко мне милосерден. Посмотрев в мою сторону, он сказал:
      – Сергей Петрович, ты уж поди. Чего тебе тут оставаться. Всё же гость у тебя. Статья напишется и потом. – И, перекинув взгляд на Рубцова, добавил:
      – А вас, Николай, э – э...
      – Михайлович.
      – Вас, Николай Михайлович, вот я о чём попрошу. Вы учитесь там в своём институте литературным разным делам. Не могли бы вы здесь у нас провести когда-нибудь с нами встречу. Почитать какие-нибудь стихи.
      – Могу, – согласился Рубцов, – только я почитаю вам не какие-нибудь, а собственные стихи, и не когда-нибудь, а в течение года.
      С этим мы из редакции и ушли.
      Мороз, ну точно тебе кавалер со скрипкой, гулял по улицам городка. И мы с Николаем, слушая скрипку, вслед – за морозом: от двухэтажной редакции – к улице Володарской, оттуда – на Красную,2. Здесь, в доме с узорными окнами, грустно глядевшими на реку, жили мои родители – бабушка с мамой.
      Мы уселись за стол. Старушки ухаживали за нами. А мы, как счастливые баловни дня, блаженствовали на стульях.
      Было нам умирённо и тихо. Ещё и вечер далёк. И солнышко молодое. Оно горело на рюмках и на графине. Где-то в глубинах дома брякали бабушкины коклюшки. Под столом, мурлыкая, добивался от нас хотя бы маленькой ласки льнувший к нашим ногам молоденький кот.
      Долго сидели мы так, отдыхая. Потом Николай поднялся. Взглянул в окно на покрытую снегом реку и запел:
      В горнице моей светло, –
      Это от ночной звезды.
      Матушка возьмёт ведро,
      Молча принесёт воды.
     
      – Матушка, который час?
      Что же ты уходишь прочь?
      Помнишь ли, в который раз
      Светит нам земная ночь?
     
      Красные цветы мои
      В садике завяли все,
      Лодка на речной мели
      Скоро догниёт совсем.
     
      Сколько же в моей дали
      Радостей пропало, бед?
      Словно бы при мне прошли
      Тысячи безвестных лет.
     
      Словно бы я слышу звон
      Вымерших пасхальных сёл...
      Сон, сон, сон
      Тихо затуманит всё.
     
      Голос Рубцова плыл на спокойной задумчивой ноте. Я забылся, что я за столом. Песня схватила меня за самое сердце и понесла куда – то сквозь стены дома, и я разглядел вечереющий сухонский плёс, а на нем далеко – далеко, возле самой излуки, под красноватым закатом еле видимый пароход. Былое смешалось с сегодняшним, было грустно, но и отрадно, как на вокзале или на пристани, когда уезжает кто-то из близких, однако твой друг остаётся с тобой и снова споёт тебе лучшую песню.
      Песни, стихи, прогулка по улицам Тотьмы, снежок под ногами, сутулые тени домов. Сколько было всего в этот день! И ещё я запомнил Большую Медведицу. Семь её звёзд висели среди тишины над зимней рекой, над городом и над нами, как обещающие судьбу, в которой с каждым из нас только то и случится, что нам завещано на роду.
     
      КОНТРАСТ
      Не так уж часто, однако поэты нашу редакцию навещали и горячо читали свои стихи. К лучшим художникам слова мы относили тех, кто умел написать стихотворным размером что-нибудь про сегодняшний день. Нам везло на поэтов высокого роста, с громким голосом и стихами, которые звали куца – то вперёд. Потому Николай Рубцов при его лысоватости, скромном костюме, рубахе без галстука встречен был несерьёзно, точь-в-точь заурядный селькор, который пишет в газету заметки. Провинциальный снобизм хорошо затаился у нас под личиной усталого выражения, с каким мы разглядывали поэта, не уверенные ни в чём. Удивительно то, что и я поддался внешнему виду, как будто вчера и не слышал Рубцова, и полагал, что сейчас у него что-то выйдет не так. Но вот он поднялся.
      – Букет, – сказал и, смущаясь, начал читать. Читал напряжённо и монотонно. Мне почему-то стало не по себе. Однако тревожился я напрасно. Рубцов умел, как никто, справляться с ненужным волнением. Умел увлекаться и увлекать. Голос его наполнился лёгкостью взлёта, стал ясным, естественным и красивым.
      Нас было немного. На встречу пришли типографские девушки. С нами, газетчиками, не больше 15 человек.
      Провинциальный снобизм улетучился, и не усталость украсила наши лица, а робкий румянец предчувствия встречи с необычайным.
      Слушали мы затаённо и кротко. За окнами – голые ветки, мокрые крыши, словом, грязь и тоска. А мы перепутали время. Стихи открывали калитку в зелёное лето, и нам уже слышен был постук дождя по траве, громыхание грома, шум ветра в деревьях и запах заплёсканной ливнем реки.
      Николай прочёл семь или восемь стихотворений. Держался он очень свободно. По шаловливой усмешке, мелькнувшей в его лице, я как бы учуял готовность Рубцова к какому-то дерзкому озорству. Но нет. Он просто-напросто объявил:
      – Последнее стихотворение. Называется «По вечерам».
      Мы снова уставились на поэта.
      С моста идёт дорога в гору.
      А на горе какая грусть! –
      Лежат развалины собора,
      Как будто спит былая Русь.
      Былая Русь! Не в те ли годы
      Наш день, как будто у груди,
      Был вскормлен образом свободы,
      Всегда мелькавшей впереди!
      Какая жизнь отликовала,
      Отгоревала, отошла!
      И всё я слышу с перевала...
      Не дочитал Рубцов стихотворение, взглянул на нас, моргая. И виновато замолчал. Мы догадались: сбился. Забыл строку. Старается её найти и не находит. Всем стало как – то скованно и неприлично, точно Рубцов нарочно нас подвёл. Мы ждали, сопереживая. Прошла, наверное, минута. У замредактора не выдержали нервы. Он начал медленно вставать. И тут Рубцов обвёл нас баловливым взглядом, взмахнул рукой и, точно не было минутной паузы, весёлым голосом докончил:
      Как веет здесь чем Русь жила.
      Всё так же весело и властно
      Здесь парни ладят стремена,
      По вечерам тепло и ясно,
      Как в те былые времена.
      – Какие будут вопросы? – спросил замредактора Королёв, снова вставая Из-за стола.
      Кто-то из девушек рассмеялся, кто-то кивнул головой, а кто-то, смущаясь, спросил:
      – А почему вы так долго молчали, когда читали «По вечерам»?
      – Потому, что в эту минуту писал другое стихотворение!
      – А чем писали?
      – Мозгами!
      – И написали?
      – Не до конца.
      – А прочитать нам можете?
      Николай согласился.
      Я уеду из этой деревни, Будет льдом покрываться река, Будут ночью поскрипывать двери, Будет грязь на дворе глубока...
      На этом Рубцов закончил читать, несерьёзно пообещав:
      – Остальное я дочитаю потом.
      Замредактора вышел Из-за стола, протянул Николаю две
      толстые книги.
      – Двухтомник Лермонтова, – сказал, – от коллектива редакции, – и пожал Николаю руку. – Успехов вам, Николай Михайлович, на поэтическом поприще!
      Тут все мужчины встали со стульев и сгрудились возле Рубцова. Каждый был рад пожать ему руку и пожелать то, чего пожелал Королёв. Я тоже пожал Николаю руку:
      – Спасибо тебе, Николай Михайлович!
      Рубцов посмотрел на меня удивлённо. А минуту спустя, уже за парадным крыльцом, по дороге на Красную,2, он сказал укоряющим тоном:
      – Перестань меня называть Николаем Михайловичем! Для тебя я всегда буду Коля.
      – Но я по инерции. Как и все.
      – Как и все ни к чему. И потом я всегда себя чувствую пожилым, когда меня по имени отчеству называют. А я не желаю быть пожилым. И никогда им не буду.
      – Коля! Ты так говоришь, будто тебе известно, сколько ты лет проживёшь?
      – Немного, – сказал Рубцов убеждённо.
      – Но об этом никто не знает! – Остановились мы на обрывистом склоне, и я показал за реку, на дома, берёзы и ёлки, за которыми притаились оградки могил похороненных тотьмичей. – Не знали даже вон и они.
      Мы стояли с ним над обрывом реки и смотрели на правый берег по – за деревню Пономарёве, где голубели кладбищенские калитки.
      – И я не знаю, – Рубцов повернулся к реке спиной, – однако предчувствую. – Тут он достал из – под мышки толстые книги и задержал на них взгляд. – Лермонтов тоже не знал, что дни его сочтены. И может, поэтому так хладнокровно встретил свою смертельную пулю. Почему-то об этом никто из поэтов не написал.
      – Напиши тогда ты! Николай промолчал.
      Вечером за столом, за чашкой некрепкого чая он, не спеша, перелистывал книги. Читал. Иногда отрывался от чтения, чтобы сказать:
      – Какая воля! Какой неистребимый дух! Ведь нет давно, а будто рядом, как живой. И мне с ним хорошо. Ему, наверное, со мной бы тоже было хорошо. Нам было бы чего сказать друг другу. Мне 28 лет. А он жил 21...
      Так, рассуждая вслух, Рубцов пил чай, покуривал и снова углублялся в книгу. А после, выходя Из-за стола, он положил двухтомник в руки моей мамы.
      – Любовь Геннадьевна! – сказал. – Примите! Это в редакции мне подарили! Но я с собой в дорогу взять их не могу. Не потому, что потеряю, а потому, что очень уж они тяжеловаты. А я привык быть налегке. Пусть эти книги будут ваши.
      Мама, понятно, отказалась.
      Но Николай в своей настойчивости был неповторим:
      – Запомните: мне книги дарят, и я их оставляю там, где мой ночлег. Не стану же с собой возить я целую библиотеку.
      Тут Николай взглянул в окно.
      – Сегодня, кстати, лермонтовский вечер. Быть может, мы с тобой, Сереж а, воа=м ем и выйдем на дорогу, как выходил когда-то на неё поэт.
      Ну, разве можно было отказаться!
      Прошлись сначала до реки. Потом по Володарской. По Садовой. Мы ни о чем не говорили. Вернее, я чего – то спрашивал. Но Николай не отвечал. Я понял: надо не мешать. Наверно, думает о чём – то личном, куда не хочет – никого впускать.
      Я был недалеко от истины. Рубцов писал стихи. Он был в счастливом поэтическом ударе. Способствовали этому простреленные в ночь прогалы улиц, мерцающие белыми стволами старые берёзы, чей – то идущий по дороге смутный силуэт и тишина. У тишины был удивительный контраст. Она несла в себе потухшие огни заснувшей Тотьмы и вспыхнувшие там и сям зрачки высоких звёзд, глядевшие с небес, как чьи – то настигающие нас глаза.
     
     
      ЗАВЕТНОЕ МЕСТО
      В жизни каждого человека были лучшие дни, которые, вспомнив, хочется долго хранить возле самого сердца. Для того и хранить, чтоб вздохнуть тишиной былого, принимая её душой, как бесценный подарок.
      Первое яркое впечатление от встречи с Рубцовым пало на солнечный день сентября 1950 года. Вижу, будто сейчас, золотой листопад монастырских берёз, арку кирпичных ворот, спуск между двух тополёвых аллей к мелководной речушке Ковде и ватагу ребят, которые громко требуют от загорелого, в синем костюме, русоволосого, с радостным взглядом коричневых глаз озорного подростка:
      – Давай, Никола! Давай!
      И подросток, подламывая локтями, рванул висевшую на груди гармошку и очень громко и резко запел:
      Куда пошла, едрёна мать?
      Гремела мать, едрёна мать.
      Пошла я в лес, едрёна мать,
      Грибы ломать, едрёна мать!
      Это был любимец нашего курса Коля Рубцов. Потом, спустя годы, когда я с ним снова столкнулся в Тотьме и напомнил ему эту песню, Рубцов изумился: – Так это я?! Я написал?!
      Не мне одному, а всем тридцати студентам, кто учился в группе с Рубцовым, было известно, что он сочинял стихи, записывая их в ученическую тетрадь. Почти все стихи Рубцов исполнял, аккомпанируя на гармошке. Позднее, когда Николай, не закончив двух курсов Лесного техникума, уехал в Архангельск, тетрадь со стихами осталась в группе. Многие руки её листали, пока тетрадка не затерялась. Уже тогда в этих во многом несовершенных стихах ощущалась отчаянно – резкая нотка, которая в будущем разовьётся и даст его лучшим стихам высокие крылья, подымет их в зачарованно страшную высь, с которой так далеко видны Рубцовские горизонты. И к тем горизонтам будет поэт постоянно постоянно спешить, стараясь весь мир увидеть своими глазами. Без движения не мыслилась Николаю жизнь. Россию он колесил по воде, по рельсам, по воздуху, по просёлкам. И если в юные годы отрадой было ему стремление мчаться куда – то вдаль, то в зрелые – возвращаться к родному порогу.
      Всё движется к тёмному устью.
      Когда я очнусь на краю,
      Наверное, с резкою грустью
      Я родину вспомню свою.
      Родина для Рубцова была только там, где любимые с детства места, близкие лица, друзья, которым он доверялся и доверял.
      ...Я словно летел из неволи
      На отдых, на мёд с молоком...
      Село Никольское, Тотьма – вот адреса, куда он всегда спешил, зная, что здесь для его мятежной души будет покой и отдых.
      И где-то в зверином поле
      Сошёл и пошёл пешком.
      Тотьма его поражала своей деревянной красой, уютом реки, тополей и улиц, свистками буксиров и пароходов, обломками древних монастырей, куполами церквей, глубокими рвами, своей историей и народом. Рубцова всегда привлекали незаурядные лица. Тотьма же ими была богата во все времена. Здесь, во время крестьянской войны Стеньки Разина был казнён один из его атаманов Илюшка Пономарёв. Здесь бывал не однажды царь Пётр. Здесь родился и жил Феодосии Савинов, автор известной песни «Слышу пенье жаворонка». Здесь отбывал царскую ссылку сподвижник Ленина Анатолий Васильевич Луначарский. Здесь рисовал свои замечательные пейзажи Феодосии Михайлович Вахрушов. Здесь у Рубцова писались стихи о сегодняшнем, будущем и минувшем. Сколько прекрасных стихотворений было навеяно образом Сухоны, этой спокойной равнинной реки с её берегами и островами!
      В Тотьме у Николая было заветное место, которое он любил посещать в приподнятом настроении, когда в голове созревали стихи. Место это – среди тополей, над обрывом по берегу Сухоны, против здания средней школы. Тут он мог находиться часами, наблюдая работу реки, по которой ходили буксиры, баржи и пароходы, длинные связки плотов, катера, моторки и лодки. Тут можно услышать гудки и свистки, скрежет лебёдок, пыхтенье парома, крики купающихся детей, чей – нибудь смех или плач и спокойный, как вздох человека, шорох пологой волны. Я тоже любил и люблю навещать это место, откуда на несколько вёрст вверх и вниз открывается длинное зеркало вод. Однажды по теплому вечеру я стоял, качаясь, на толстых корнях, свисавших под старым тополем к низу обрыва. И вдруг из – под гибких корней выросла лысая голова. Повернулась ко мне – Рубцов! Я рассмеялся:
      – Ты, Коля, это, чего?
      Николай поднялся ко мне, уселся на корни, точно в висячее кресло, помолчал минуту – другую и каким-то молитвенным голосом, словно в храме перед высоким столом алтаря:
      В минуты музыки печальной
      Я представляю жёлтый плёс,
      И голос женщины прощальный
      И шум порывистый берёз,...
      Прочитал, закурил сигарету, вздохнул, и такой печалью омыло его лицо, что при тусклом мерцаньи заката оно показалось мне отрешённым, как если бы рядом сидел не Рубцов, а чужой человек, с которым встретился я впервые.
      – Что с тобой, Коля?
      – Наверное, завтра уеду.
      – Куда? '
      – Туда, где должны меня ждать.
      – Значит, в Николу?
      – Да. Там Гета. Люблю ли её? Скорее – жалею. Там же и дочка. А Лену свою я люблю и жалею, что не могу воспитать её так, как хочу...
     
     
      ЛЮБЛЮ Я ДЕРЕВНЮ НИКОЛУ
      Если Тотьма пленяла Рубцова нерасстраченной русской душой, глядевшей из окон каждого дома, каждой калитки и каждого палисада, то Никольское волновало его близостью встреч. Встреч с родными полями, мостиком через Толшму, – – двухэтажным старым детдомом и, конечно, любимицей дочкой Леной. С каким неуверенным, затаённым счастьем плыл Рубцов по Сухоне на пароходе, везя в своём потасканном чемодане кулёк шоколадных конфет или яблок. Хотя и скрывал Николай свою отцовскую нежность, но она прорывалась в нём через край, и потому, подплывая к Усть – Толшме, откуда дорога вела к селу, он спрашивал всякий раз:
      – А может, другое чего купить? Не конфет, не яблок. Может, какую-нибудь игрушку?
      Этот вопрос для Рубцова был слишком важен. Не случайно в одну из таких поездок он напишет печальную песню о девочке, маме и кукле.
      Каждая встреча с родиной детства, где прошло испытание на живучесть и где расплатою за добро служило только добро, открывала Рубцову глаза на обыденный сельский мир, в котором малое превращалось в большое, сердце билось взволнованно, рождались бессмертные строки. Не зря после долгих скитаний по мрачным морям, после жизни в Мурманске и Ленинграде, он вернётся в свою Николу, о которой с такой теплотой и любовью напишет:
      Люблю я деревню Николу,
      Где кончил начальную школу,
      Где избы просты и прекрасны
      Под небом свободным и ясным...
      Так за что же поэт так любил деревню Николу? И скучал он в ней часто, и жил без гроша, и раздражали его то плохая погода, то нудные разговоры, то злая необходимость искать и нигде не найти работы. И всё же тянулся к своей Николе. Мог жить здесь долгими месяцами. Порою срывался куда – нибудь в Липин Бор, Вологду, на Ветлугу, говорил, что пробудет там целое лето, а возвращался через неделю, многое – две, и был каким-то уставшим и недовольным.
      Никола дала Рубцову много минут тишины, много минут того самого настроения, при котором душа поэта взлетает в прекрасную высь, откуда видны! вся земля, всё пространство, все! тайны.
      В Николу я ездил два лета подряд, всякий раз отправляясь в дорогу, получив от Рубцова письмо, в котором он приглашал к себе в гости.
      «Здравствуй, Серёжа! Я снова в своей Николе. А ты? В своей ли Тотьме? Что-то я не вижу в здешних газетах твоей фамилии. Может быть, ты уехал или отъехал куда-нибудь, и моё письмо не застанет тебя дома?
      Живу я здесь уже месяц. Погода, на мой взгляд, великолепная, ягод в лесу полно, – так что я не унываю.
      Вася Белов говорил мне, что был в Тотьме, был у тебя. В Тотьме и у тебя ему понравилось. Да иначе и не может быть!
      Хотелось бы мне встретить тебя, тем более, что у меня есть к тебе дело. О нём я пока не стану говорить. Думаю, что заеду ещё в Тотьму, вот тогда об этом и поговорим.
      Ты обязательно, я прошу, дай мне ответ на это письмо, если ты дома. Я буду знать, что ты никуда не уехал. А иначе (если ты уехал) и в Тотьму мне заезжать нечего. Может быть, ты возьмёшь командировку опять в Николу? И тебе неплохо несколько дней пошляться по этой грустной и красивой местности.
      Ты не видел моих стихов в «Молодой Гвардии» и в «Юности» 6-е номера? Я недоволен подборкой в «Юности», да и той в «Мол. Гвардии». Но ничего. Вот в 8-ом номере «Октября» выйдет, по – моему, неплохая подборка моих стихов. Посмотри. Может быть, в 9-ом номере. Но будут.
      Какие у тебя новости? Как живётся тебе? Как пишется? Жду от тебя письма. До свидания.
      Крепко жму твою добрую мускулистую руку!
      С искренним приветом Н. Рубцов.
      Мой адрес: Тотемский р-н, Никольский с/с, с. Никольское. Привет твоей маме.
      Пиши ответ скорее, мои каникулы уже на исходе . Во второй половине августа уеду отсюда».
      И вот я на крылечке старого дома. Войдя через сени в полую дверь, удивился. В комнате был такой беспорядок, какой невозможно вообразить. На полу валялись клочья бумаг, салфетка с комода, будильник, бутылочка молока и детский ботинок. Из горенки выплыл младенческий крик, а вслед за ним с крохотной девочкой на руках выплыл и сам Рубцов. Был он в шёлковой белой рубахе, без брюк, босиком, перекинутый через лоб жидкий стебель волос и мигающие глаза выражали досаду на случай, заставивший Николая сделаться нянькой.
      – Это Лена моя! – улыбнулся Рубцов и посадил малышку на толстую книгу. – Гета с матерью ушли сенокосить, а мы пробуем прибираться. Вернее, пробует Лена. И я ей всё разрешаю!
      – Для чего? – удивился я.
      – Маленьким надо давать свободу, – сказал Николай, – пусть делают, что хотят. Когда вырастут, они сами откажутся от неё. И потом, ты знаешь, ей так нравится беспорядок!
      При этих словах по полу с наклейкой, которую Лена нашла под столом, хотела взять её в руки, но та не далась и вот кружилась сейчас у порога. Николай рассмеялся:
      – Вот видишь! У неё страсть к разрушению!
      – Но так и хорошее можно что-нибудь изломать?
      – Вон! – показал Николай на ручные часы, вернее, на то, что было часами, а теперь валявшееся в углу с разбитым стеклом и погорбленным циферблатом. – Ещё утром ходили. Но я ей дал поиграть...
      – Теперь без часов?!
      – А что мне часы! Без них даже лучше. Спешить никуда не надо. Живи, как подскажет душа.
      В светлой горенке, где порядка было не больше, Николай отглаживал брюки, но мой приход на минуту его отвлёк.
      – Сейчас Гета с матерью придут с сенокоса, – сказал он, снова включая утюг, – и мы с тобой обязательно погуляем. – Николай прижал утюг к мокрой марле. – Вчера ходил на покос да попал под ливень. Вот и приходится гладить...
      В кухне, откуда мы с Николаем ушли, раздалось какое – то дребезжание. Я метнулся, было, туда. Но Рубцов задержал:
      – Не надо. Это Лена будильник катает. Пусть!
      В горенке вдруг посветлело, и по стене, где висел портрет молодого Есенина, порхнула куделька лучей. А минуту спустя солнышко вплыло в окно, как огромная белая рыба, от которой утюг в руке Николая покрылся слитками серебра.
      – На, пока почитай! – Рубцов протянул мне стопку листов. Я повертел их туда и сюда, но ничего не увидел.
      – Они же все чистые?
      – Ах да! – вспомнил Рубцов. – Ведь я их в журнал отправил.
      – Черновики – то всяко оставил?
      – Черновики у меня редко когда бывают. Я вновь изумился:
      – А как же процесс сочинения? Ведь ты же сидишь за столом и, наверное, пишешь ручкой?
      – В том – то и дело, что не пишу. А если пишу, то обычно без ручки.
      – Но бывают такие дни, когда работа в голову не идёт?
      – В такие дни я не пишу, потому что мне скучно и хочется выпить вина. И если есть деньги, то я его покупаю.
      Николай оделся и, подойдя к кровати, выдвинул из – под неё чемодан. Когда стал рыться среди бумаг, я разглядел угол какой – то морской газеты. Взял её и только успел развернуть и прочесть: «Стихи Николая Рубцова», как услыхал:
      – Это плохие. Я их писал, когда плавал на корабле. До сих пор не пойму: почему сохранил?
      Николай схватил у меня газету. Положил её в чемодан. И вместо неё достал оттуда книгу в бархатном, жёлтом, потрёпанном переплёте «Стихотворения Федора Ивановича Тютчева».
      Подавая её мне в руки, Рубцов сказал:
      – Вот поэт! Сильнее его я не знаю!
      – А Пушкин!
      – Они друг другу равны.
      – А Есенин?
      – Он тоже великий поэт!
      – Теперь вот Рубцов... – вырвалось у меня.
      Николай задумался, и лицо его стало немного мрачным и неспокойным.
      – Нам бы вместе сойтись – Пушкин, Тютчев, Есенин, Рубцов, – сказал он вдруг тихо и, повернувшись ко мне, повеселевшим голосом пообещал: – Свои стихи я тебе вечером напишу. А сейчас погуляем! Вон сенокосцы идут! – Кивнул на проулок, по которому в белых платьях, и белых платках шли мать и бабушка крохотной Лены.
      – Сначала купаться! – сказал Рубцов, спускаясь по склону среди колокольчиков и ромашек И я увидел на загорелом лице его праздничную, улыбку.
      – Иди скорее сюда! – кричал Рубцов от самой воды, куда пробрался сквозь заросли краснотала. – Здесь так хорошо! Как в раю! Где же ты там задержался?
      Перед нами была тишайшая Толшма. Речка мерцала, была неподвижна, ленива, и рыба, какая в ней есть, казалось, заснула и больше уже не проснётся. Но вот Николай прыгнул в маленький омут – вода пробудилась: вскипели на ней весёлые всплески, и где-то у самого дна заскользили, как тени, серые рыбки. Уж так Николай плескался, махал руками, кричал и шумел! Забирался на изгородь или камень и летел стремительно вниз, пробивая руками – и головой синеватую гладь. Я едва успевал наводить объектив своего Зенита. Накупавшись, мы шли, огибая – Никольское, вдоль реки. – Ты, Коля, о Толшме что-нибудь написал? Но он не ответил. Лишь посмотрел на меня каким-то далёким-далёким взглядом и снова направился вдоль реки. Я уже и забыл о своем вопросе, как Николай неожиданно сел на кюряжку и улыбнулся, как человек, который что-то нашёл и хочет найденным поделиться:
      – На реке, – сказал Николай. Я не понял:
      – Что – на реке? Рубцов улыбнулся.
      – Так называется стихотворение, которое я сейчас тебе прочитаю:
      Реки не видел с роду
      Дружок мой городской,
      Он смотрит в нашу воду
      С боязнью и тоской.
      Вода легко струится,
      Над ней томится бор, –
      Я плаваю, как птица,
      А друг мой, как топор.
      Прочитал и немедленно объяснил:
      – Это не ты, Серёжа! А впрочем, ты мне помог хотя бы тем, что долго не соглашался купаться. И я вдруг увидел в тебе того городского дружка...
      У меня было странное ощущение, будто сделано возле нас что-то очень хорошее, очень удачное, но как – то внезапно сделано, и к этому надо ещё привыкнуть. И я привыкал.
      Любовь у Рубцова к воде была какой – то неистребимой. Всё время его тянуло к какому-нибудь ручью или колодцу. Вечером, рассуждая о том, о сём, мы шли куда – то без всякой цели, лишь бы рассеяться, просвежиться. Белела луна, поливая неярким светом избы, бревенчатый мост через речку, кусты. Мы шли под ветвями черёмух, между картофельных гряд, по красневшим в траве кирпичным обломкам. И были приятно удивлены, когда перед нами возникла Толшма, огромным своим коленом обегавшая холм села. Белый песок, кривые, как петушиные ноги, корни надречного краснотала, дремавшие на воде чашечки жёлтых купав – всё здесь дышало чем – то старинным и русским. Стояла такая тишь, что слышно было, как шевелилась трава, по которой, словно сквозь лес пробирался цыплёнок. Мы запалили костёр и стали смотреть сквозь огонь на далёкие силуэты деревьев. Я сказал:
      – Слышу детское пенье.
      – Где? – изумился Рубцов.
      Я показал в сторону страшно уродливых корневищ, на том берегу реки, где слегка колебалась листва, в которой порхала безмолвная птица. И вдруг при свете луны, за кустами, около леса возникла избушка с железной трубой, над верхом которой, будто старушечьи волосы, плыли пряди тумана. И я выкрикнул. Выкрикнул то, во что так мне хотелось поверить:
      – Это же ведьмы! Это они поют детскими голосами! Они же по-детски и плачут!
      Николай тоже взглянул туда, где повиделась мне избушка, потом перевёл глаза на костёр, а после – на зыбкий небесный зенит, на котором, как клюква среди болота, алели некрупные звёзды.
      Мы долго лежали возле огня. Затем Николай привстал, привалил к костру сухую корягу, прикурил сигарету и, ничего не сказав, ушёл в темноту. Я слышал шорох шагов, удалявшихся по песку, видел горевшую ягодкой сигарету, которая то поднималась, то опускалась. Вернулся Рубцов не скоро: в глазах смущённое удивление, будто нашёл что-то слишком ему дорогое.
      – Знаешь, – сказал он, – я завтра за рыжиками пойду! Оставайся ещё на денёк! Вместе и сходим! Три дня провёл я с Рубцовым в Никольском, встречаясь с его друзьями, купаясь и загорая, бродя по скошенным поймам, погостам и косогорам. И было такое чувство, будто прожил здесь целые годы.
      Уезжая на мотоцикле, долго оглядывался назад – на ольховую изгородь вдоль просёлка, на которой сидел Николай, помахивая рукой. Через несколько дней пришло от него письмо. Среди строчек письма были такие:
      «...Сразу после "тебя целые сутки у нас был дождь. Сразу же после дождя я побежал в лес искать рыжики. Рыжиков не нашёл, но зато написал стихотворение о том, как много в лесу бывает грибов. Это стихотворение наполовину навеяно случайно сказанной тобой строчкой (а может, и не случайно) «Ведьмы тоже по – детски плачут». Посылаю его тебе. По – моему, оно получилось неплохим...»
     
     
      НЕ СУДЬБА
      К Нине Алферьевой, светловолосой, броского вида девчонке с мечтательными глазами был Коля Рубцов уж очень неравнодушен. Чувства свои, как и многие из мальчишек, он выражал через колкости и насмешки, той дело таская девочку за косички.
      Через 12 лет встретился с Ниной Рубцов в том же самом селе Никольском. Пришёл к ней домой с первым своим рукописным сборником «Волны и скалы». Вот как об этом расскажет Нина: «Я его видела в Николе в шестьдесят втором году. Сам пришёл ко мне в дом. Удивилась, что он такой лысый. Читал стихи из сборника не в переплёте. До этого времени я о Рубцове почти ничего не знала. И не думала, что он пишет стихи и даже печатает их. В тот день он пел свои песни. Играл на гармошке. Как он играл! Его игру я помню ещё по детдому. Мы часто собирались вместе и пели песни, которые только что слышали в просмотренном кинофильме. Запоминали их по рядам. Первый ряд заучивал первую строчку, второй – вторую, и так – до конца. Мелодию тоже быстро перенимали. И на другой день новая песня была уже нашей. Пели, как принято, в спальне. Рубцов подыгрывал на гармошке. И вообще я помню его очень живо. Так бы, казалось, его и окликнула: «Колька – Рубец!» Так мы звали его в Николе. Иногда я дралась с ним. Однажды он сжёг все мои фотографии и открытки. Ох, как я плакала! А он смеялся. Я об этом ему рассказала в ту нашу встречу в Николе. Он удивился, сказав, что никак не припомнит такого печального случая.
      Не просто так заходил Рубцов к той симпатичной, в которую был влюблен ещё в детские годы. Имел на неё серьёзные виды. Тем более Нина Алферьева выросла в девушку статную. И могла бы составить Рубцову хорошую пару. Да вот, не судьба. Почувствовал это Рубцов и, раздвинув меха гармони, спел на прощанье одну из самых отчаянных песен, вложив в неё силу и удаль своей неприкаянно – пылкой души:
      Потонула во тьме отдалённая пристань
      По канаве помчался, эх, осенний поток!
      По дороге неслись сумасшедшие листья,
      И всю ночь раздавался милицейский свисток.
     
      Я в ту ночь позабыл все хорошие вести.
      Все призывы и звоны из Кремлёвских ворот.
      Я в ту ночь полюбил все тюремные песни,
      Все запретные мысли, весь гонимый народ.
     
      Ну так что же! Пускай рассыпаются листья!
      Пусть на город нагрянет затаившийся снег!
      На тревожной земле, в этом городе мглистом
      Я по-прежнему добрый, неплохой человек.
     
      А последние листья вдоль по улице гулкой
      Всё неслись и неслись, выбиваясь из сил.
      На меня надвигалась темнота закоулков.
      И архангельский дождик на меня моросил...
     
     
      СВЕТОПРЕСТАВЛЕНИЕ
      Ежели я попадал в Никольское в тёплую летнюю пору, то обязательно следовал за Рубцовым, и в первую очередь, на реку, где мы купались и загорали.
      В тот раз мы шли по суплеску Толшмы куда – то за крайние избы села. На косогоре, в зарослях лопухов и могучей крапивы виднелись ящичные обломки, а чуть повыше – калитки, лавочки и кресты.
      – Это – кладбище, – подсказал мне Рубцов и предложил:
      – Давай заглянем!
      Я отказался . Рубцов же, хрустя по кустам, поднялся
      наверх. До кладбища он не дошёл. Остановился – весь выжидательность и тревога. Там, как будто кричали – негромко, однако настойчиво. Мне показалось, что кто-то оттуда передавал ему свой привет.
      Он возвратился и закурил.
      – Ужасное место! – невесело хохотнул. – Чего бы там делать? А вот. Иду , будто кто приказал.
      Я показал ему на обломки:
      – А это чего?
      – Гробы, – ответил Рубцов, – их всё время тут вымывает. Вода по весне – винтом! Иногда зальёт весь погост.
      Помню, когда я был вот таким, – Рубцов показал ладонью где-то чуть выше уровня живота, – что здесь творилось! Лёд и вода! И ливень! С громами. Кресты шатаются и трещат! Гробы, что тебе крокодилы! Всплывают! Мечутся тут и там! Много ушло по реке...
      Лет через 20, когда в Тотьме встречались выпускники
      Никольского детского дома, я вновь услыхал о гробах, которые,
      как я понял, в злую весеннюю непогоду то и дело тревожит
      высокое водополье, вырывая их с останками из земли.
      Словом, Рубцов нигде правдой не поступился. Всё описал, как было.
      ...Неделю льёт. Вторую льёт... Картина
      Такая – мы не видели грустней!
      Безжизненная водная равнина,
      И небо беспросветное над ней.
     
      На кладбище затоплены могилы,
      Видны ещё оградные столбы,
      Ворочаются, словно крокодилы,
      Меж зарослей затопленных гробы,
     
      Ломаются, всплывая, и в потёмки
      Под резким неслабеющим дождём
      Уносятся ужасные обломки
      И долго вспоминаются потом...
     
     
      РОДНЯ
      Как – то я спросил у Рубцова: почему же он написал « На войне отца убила пуля», тогда как отец его возвратился с войны живым?
      Ничего не ответил мне Николай, но померк, поугрюмел, выражение горьких чувств отпечаталось на лице. И мне стало ясно, что Николай, сочиняя это стихотворение, не знал об отце ещё ничего и считал, что его убили. А ведь ждал, наверное. Ждал всю войну его возвращения. Ждал и после войны, находясь в Никольском детдоме, и полагал, что отец непременно его разыщет. А вместе с ним разыщет Алика, Борю и Галю, соберёт их всех вместе, и станут жить они снова единой семьёй.
      Возможно, Михаил Андриянович так и рассчитывал поступить. Но война смешала все карты. На фронт уезжал он летом 1942 года. В Вологде формировался ударный батальон. Батальон вошёл в состав 250 – го конвойного полка НКВД и вскоре был брошен под Тихвин. С первых дней службы в действующих частях Михаил Андриянович являлся политруком роты. Вернувшись с войны, работал в ОРСе Монзенского, а потом и Белоручейского леспромхозов. В Вологду переехал в послевоенные годы, как и до войны, устроившись в отдел снабжения Северной железной дороги. Вскоре женился. Вторично стал отцом сыновей Алёши, Тени и Саши. Дети от первой жены Алик, Галя, Коля и Боря пробивали дорогу в жизнь, каждый как мог. У Коли эта дорога шла по маршруту: Красково – Никольское – Тотьма – Архангельск – Мурманск – Ленинград – Москва – Вологда.
      Знаю, что у Рубцова хранилось фото отца. Со снимка глядит сухощавый, тревожно поживший мужчина лет пятидесяти пяти в белой рубахе и галстуке под поношенным пиджаком, сидящий в маленьком кабинете за телефоном. На фотокарточке надпись:
      «На долгую память дорогому Сыночку Коле.
      Твой папка. 4/111 – 55 г. М.Рубцов».
      Знаю и то, что Рубцов встречался с отцом не однажды. Но об этом он всегда говорил неохотно. Еще неохотнее говорил о своих сводных братьях. Однако однажды не удержался. Вспомнил Геннадия. Причем, с удовольствием вспомнил, с улыбкой фамильного восхищения: «Он очень талантлив. Талантлив в умении повелевать. Он – гений улицы. Знаешь, какой хулиган! Его там, в Октябрьском посёлке вся шпана уважает!»
      Последний раз виделся Николай с отцом в 1962 году, когда поступил на учебу в Литинститут. В письме своём Михаил Андриянович обращался к сыну с отчаянным криком беды и надежды:
      «14 Августа 1962 г. Г. Вологда.
      Здравствуйте дорогой родной Сыночик Коля! Первым долгом сообщаю, что здоровье моё после твоего отъезда сильно ухудшается, почти ежедневно сердечные приступы, вызывали Скорую помощь. Зделают укол. Правда, на время боли прекращаются, а потом опять это же. Медикаменты...пользы не дают. Дорогой Колечка узнай – пожалуйста можно или нет попасть к Профессору хотя бы на осмотр и консультацию. Неплохо бы попасть в Больницу, узнайте пожалуйста и опишите мне, какие надо документы и когда можно приехать. Привет от моей семьи. Твой отец М. Рубцов.
      24/VШ – 62г.»
      Не только к отцу, но и к братьям Алику и Борису и к сестре Галине испытывал Николай чувство близости и приязни, хотел увидеться с ними и часто писал свои розыски – письма. Вот одно из них в Череповецкое отделение милиции: «Уважаемые товарищи.
      Очень прошу Вас сообщить мне адрес Рубцовой Галины Михайловны, г.р. 1929, которая сейчас проживает в г. Череповце. И еще очень прошу сообщить мне об этом, не задерживаясь, т.к. мне это совершенно сейчас необходимо. Она моя сестра.
      С уважением Рубцов Николай. Мой адрес: г. Вологда, ул. Ленина, 17. Союз писателей».
      С братом Аликом Николай встречался под Ленинградом, даже жил у него какое-то врем я. Алик порой посылал Николаю письма. В них, как правило, вкладывал собственные стихи. В одном из писем он сообщил Николаю «... Не знаю в курсе ты или нет. что отец умер в 1962 г., рак пищевода...» Летом 1964 года Алик приглашал Николая к себе в Ленинград. Рубцов собирался к нему поехать. Но не собрался. Об Алике он говорил мне с нежностью и любовью, как он гостил у него в Приютино, слушал его игру на баяне, как вместе они чудили и веселились, писали экспромтом задиристые стихи.
      Не выходил из памяти у Рубцова и младший брат его Боря. После долгих розысков Николай узнал его адрес: Краснодарский край, Успенский район, хутор Соседелийский, Рубцову Борису. Адрес этот прочёл я в потрёпанном бархатно – чёрном альбомчике, который служил Николаю, как записная книжка, в течение пяти с половиной лет. Запись адреса брата была одной из последних. Так и не смог Николай после разлуки в Краскове ни улыбнуться Борису, ни руку пожать, ни сказать ему самого нужного слова.


К титульной странице
Вперед