Воспоминания о Рубцове : [Сборник / Сост. В. А. Оботуров, А. А. Грязев; Предисл. В. Оботурова]. - Архангельск; Вологда : Сев.-Зап.кн. изд-во. Вологод. отд-ние, 1983. - 320с. : ил.
     
     
      С. 55 – 64
      ОБЗОР ПИСЕМ
     
      В БОЛЬШОЙ СЕМЬЕ
      Когда Вологодская писательская организация обратилась к тотьмичам с просьбой поделиться воспоминаниями о детских годах Николая Рубцова, многие охотно откликнулись. Свои немногословные заметки прислали И. А. Медведев, ныне директор В.-Толшменской школы, а в ту пору – учитель семилетки; старшая пионервожатая детдома Е. И. Брагина, ныне Семенихина, директор Тотемского дома пионеров; фронтовик А. А. Соколов, который был воспитателем в детдоме; А. А. Меньшикова, учившая Николая Рубцова в начальных классах; Е. А. Аносова, преподававшая литературу в старших классах; воспитатель детдома А. И. Корюкина. Откликнулись и однокашники Николая Рубцова – Анатолий Мартюков из Великого Устюга, Евгения Буняк (ныне Романова) из Череповца, Валентина Климова (ныне Рыжова) из Вологды, Владимир Аносов из Ленинграда. В районном архиве поработали ученицы Первой школы г. Тотьмы Мария Лыщева и Светлана Мокроусова – они сделали выписки из книги учета воспитанников детдома за 1943 – 1949 годы.
      В письмах немного конкретных фактов. Кому бы пришло тогда в голову особо приглядываться к самому обыкновенному мальчишке? Да и не просто – даже если знал ты его хорошо – спустя столько лет оживить далекий образ.
      И все-таки благодаря письмам складывается достаточно отчетливая картина жизни детдома в трудные военные и первые послевоенные годы. Штрих за штрихом прорисовывают они и образ мальчика, который стал впоследствии большим поэтом.
      Как свидетельствует книга учета воспитанников, Николай Рубцов поступил из Красковского дошкольного детдома в Никольский 20 октября 1943 года. Вместе с ним прибыла и (Евгения Буняк. Ей запомнились многие подробности тех лет.
      «...Для меня он, видимо, навсегда останется просто Колькой Рубцовым, моим однокашником. Мы с ним не только учились в одном классе с первого по седьмой, но и воспитывались в одном детском доме, сначала в дошкольном, затем в школьном, Никольском Тотемского района.
      Годы были трудные, голодные, поэтому мало помнится светлого, веселого, радостного, хотя взрослые, как только могли, старались скрасить наше сиротство. Особенно запомнились дни рождений, которые отмечали раз в месяц. Мы с Колей родились оба в январе, поэтому всегда сидели за столом в этот день рядом, нас все поздравляли, а в конце угощали конфетами, горошинками драже. Как на чудо, смотрели мы на эти цветные шарики.
      Коля был неровным по характеру: то тихим, задумчивым, скромным, то дерзким, колючим. Учился хорошо. Стихи писал еще в детском доме. Впрочем, писали их и мы с Валей Межаковой. У меня была не одна тетрадь стихотворений, но я их не сохранила.
      В детском доме Коля пользовался уважением и был заводилой среди мальчишек, я же верховодила у девчонок. Мы с ним то жили дружно, то ссорились, а бывало, и дрались. Мальчишки располагались на первом этаже, девчонки – на втором. В праздники мы слали друг другу записки-поздравления. Часто эти поздравления сочинялись стихами.
      Была в детском доме у Коли своя симпатия, может быть, первая его любовь. Это девочка Тоня Шевелева. Они любили уединяться вдвоем. Однажды кто-то их увидел на чердаке. Они сидели на вениках, приготовленных для просушки, и о чем-то вели разговор. Потом малышня долго кричала им вслед «жених да невеста» или просто «веники, веники».
      Нас с Колей связывала общая любовь к животным. В детдоме была собака, она преследовала всех прохожих, поэтому взрослые привязывали ее на цепь. Нам жаль было пса, и мы подбирались к нему, отвязывали и пускали побегать. Часто Колю можно было увидеть около детдомовской лошади со странной кличкой Охочая. Он гладил ее, кормил из рук травой. Лошадь была смирная, и я однажды забралась на нее верхом. Охочая наклонила голову, и я кубарем скатилась с нее...
      У меня сохранились фотографии той поры. На одной Николай стоит рядом с воспитательницей Клавдией Васильевной Игошевой и пионервожатой Екатериной Ивановной. На другой, где сняты семиклассники-детдомовцы, Коля опять рядышком с Клавдией Васильевной. Впрочем, эта воспитательница много внимания уделяла и мне, самой бойкой из девчонок, часто брала на выходные дни к себе домой, в деревню».
      Иногда мнения однокашников Н. Рубцова расходятся. И удивительно ли – столько воды утекло! «Он был прекрасным математиком, – пишет о Николае Валя Климова. – А «поэтом» и «профессором» звался у нас Толя Мартюков» (кстати, журналист Анатолий Мартюков и сейчас пишет стихи, некоторые из них публиковались в областных газетах) .
      Вале Климовой Рубцов помнится как мальчик «невысокого роста, круглолицый, смуглый, глаза черные и сверкающие, почти всегда улыбающийся и веселый». Эти черты ребячьего облика вспоминают и другие, а Климова добавляет: «Многие девочки заглядывались на него».
      Вспоминая, видимо, более ранние годы, бывший воспитатель Александра Ивановна Корюкина отмечает «особую непосредственность и доверчивость» воспитанника детдома Николая Рубцова, «хрупкого мальчика с мелкими зубами и бездонными черными глазами». Он нередко бывал у нее на квартире в деревне Пузовке и обычно брал книжки почитать. «Он был очень ласков и легко раним, при малейшей обиде плакал, – пишет Александра Ивановна, – однако плакать ему не часто приходилось, потому что и взрослые и дети любили его».
      Благожелательное отношение мальчика Рубцова к сверстникам и ко взрослым отмечают и многие другие. Игорь Александрович Медведер, ныне директор В.-Толшменской школы, в 1948 – 1949 годах преподавал в пятом классе Никольской семилетки русский язык, литературу, географию, физкультуру. Ему запомнились некоторые подробности.
      «Николай ростом был меньше своих сверстников, поэтому сидел всегда на первой парте или поблизости, – пишет И. А. Медведев. – Любимая поза за партой: сидел прямо, но щекой опирался на ладонь с вытянутым указательным пальцем... В то время в детском доме увлекались выпуском стенгазеты. Николай частенько на учительский стол подкладывал бумажки со стихами о жизни класса, детдома, о природе».
      Медведев сожалеет, что эти стенгазеты с первыми опытами Николая не сохранились. Он припоминает, что во время перемен Николай «был резвым и шустрым, не .стеснялся держаться в кругу старшеклассников. Но в нем не было дерзости, вреда никому не причинял, а в обращении со взрослыми был ласковым, внимательным и доброжелательным».
      Припоминается И. А. Медведеву и такой случай.
      «Весной 1949 года жил я за рекой в деревне Френиха. Помню, вода в Толшме круто поднялась и залила низину на левом берегу между мостом и селом Никольским. Пешему не пройти – вот и стою на мосту, гадаю, как быть. А на левом берегу ребятишки из детского дома чуть ли не все высыпали: на большую воду посмотреть пришли...
      Вдруг вижу, двое на Бурчике, лошади детдомовской, верхом едут, семиклассник Миша и Коля с ним. У воды старший спрыгнул с лошади, а Рубцов, объехав ямы, поднялся на мост.
      – Со мной поместитесь, – улыбнулся он, подвинувшись к голове лошади.
      Так и перебрались, к уроку успели...»
      Почти все, кто помнит мальчика Рубцова, пишут о том, что он хорошо учился. Это подтверждают и школьные документы – табели и похвальные грамоты Николая, которые сохранились в архиве. Владимир Аносов, который был годом-двумя моложе Николая, припоминая старшего друга, пишет: «Учился он хорошо, входил в состав совета пионерской организации, и нам, младшим, его ставили в пример».
      Конечно, и для ребят детдома (а было их около ста человек) жизнь не сводилась только к учебе – хватало разнообразных хозяйственных дел, не обходилось без игр и озорства. «Очень часто, особенно весной, – рассказывает В. Аносов, – мы, деревенские мальчишки, устраивали с детдомовскими целые баталии, боролись, играли в снежки и прятки на школьном дворе». Помнит эти баталии, правда несколько иначе, и В. Климова. «В те годы, – вспоминает она, – между детдомовцами и деревенскими не было мира, царила какая-то отчужденность. Нередко ребята из детского дома провожали деревенских камнями – ожесточенность эта, видимо, сохранилась как последствие войны. Коля Рубцов был настроен по-доброму, дружил с ребятами из дальних деревень».
      Жизнь не баловала ребят, что уж, даже мячей – волейбольных и футбольных – насчитывалось в детдоме только по одному. Единственным был и радиоприемник (большая в те годы редкость в деревне), и по воскресеньям ребята приглашали школьных учителей к себе в детский дом на радиопередачи.
      Тепло вспоминает подробности жизни ребят с августа 1949 года Екатерина Ивановна Брагина (она тогда пришла работать в детский дом старшей пионервожатой). Это был последний год Николая Рубцова в детдомовской семье.
      «Вечерами ребята собирались в пионерской комнате, у растопленной печи, и мечтали вслух. Мечтали о том времени, когда все станут счастливыми, не будет больше детских домов, когда в селе появятся большие и теплые, красивые – как в городе – дома...
      Здесь, в пионерской, стоял единственный книжный шкаф – вся библиотека детского дома. Старшие ребята помогали разбирать книги, вели выдачу и учет прочитанного, и Николай – среди них. Здесь же готовились праздничные концерты.
      Помнится, готовили мы сцены о Пушкине-лицеисте к юбилею поэта. Все ломали головы над костюмами, и Коля очень переживал, желая хоть немножко походить на юного поэта. И попросил он завить ему волосы, чтобы стать кучерявым. А как? Нагревали над керосиновой лампой ученическую ручку из железа трубочкой. Ручка перекалилась, и заскворчали Колины волосы.
      – Что вы, к двадцати годам ведь полысею, – огорченно усмехнулся он.
      Так и пришлось оставить в покое его небогатый мальчишеский чуб.
      Старшие воспитанники вечерами охотно учились танцам, а Коля каждый раз играл на гармошке, и нам всем казалось, что он непременно будет учиться музыке. Играл он распространенные в ту пору мелодии, предпочитая грустные, и свое что-то импровизировал, тоже печальное. Но нередко ворчал:
      – Вот играешь-играешь, а сам так и не научишься танцевать...
      Зимними вечерами воспитанники любили кататься с гор. Санок было мало, на них катались маленькие. А старшие, дождавшись, когда завхоз уйдет домой, брали сани, связав оглобли, падали в них кучей и – вниз под угор, к реке Толшме. Утром же от завхоза, понятно, нагоняй, и первой – мне.
      В детском доме было большое хозяйство – лошади, коровы, свиньи, пчелы, и, конечно, летом и осенью ребятам приходилось много работать. Но как хорошо бывало после работы разжечь костер и мечтать, фантазировать! При этом и руки заняты: затейливые орнаменты получались под ножом на ивовых прутьях. Старшие ребята любили и походы. Хаживали до устья Толшмы, вычерчивали план реки. Идут, а впереди – разведка, и Коля здесь. Вдруг донесение доставят: «Осторожно! Впереди берлога».
      Вот такими и были наши привычные будни».
      А вот последние записи в книге учета воспитанников Никольского детского дома: «С 12.VI.50 по 29.VI – Н. Рубцов ездил в Ригу; 13.VIII.50 – Н. Рубцов уехал в Тотьму для сдачи экзаменов в лесотехникум, 30 августа выехал на учебу».
      В Ригу Николай ездил поступать в мореходное училище, но по возрасту не подошел (принимали с пятнадцати лет). Из Тотемского лесотехникума он приезжал в детдом и гостил среди своих в 1951 году, с 27 января по 3 февраля и со 2 по 5 мая. С большой семьей, надолго приютившей его, Николай Рубцов совсем расстался 22 июля.
      Село Никольское поэт считал своей родиной и часто впоследствии приезжал сюда. Он охотно встречался со своими сверстниками и учителями, всегда живо интересовался судьбой друзей и воспитателей.
      Приехав летом 1962 года из армии в отпуск, Владимир Аносов встречался с Рубцовым – они вместе рыбачили, ходили в лес. Был Николай у Аносовых и дома, как нередко в детстве, ведь родители Владимира – сельские учителя.
      – Коля, это ты стихи пишешь? – спросила Николая Рубцова при встрече Валя Климова.
      – Да, балуюсь помаленьку, – застенчиво отвечал он. Среди своих он и чувствовал себя спокойно, по-свойски. Они-то уж все поймут...
      Обзор подготовил В. Оботуров
     
     
      БОРИС РОМАНОВ
      ВСТРЕЧИ И ВПЕЧАТЛЕНИЯ
      С Николаем Михайловичем Рубцовым я познакомился в 1957 году на одном из заседаний литературного объединения Северного флота. Не помню точно, кто именно, кажется, Юрий Кушак, сказал мне: «Тут с тобой очень хочет поговорить наш талантливый поэт, Николай Рубцов, да он стесняется». Он и подвел ко мне старшего матроса (или старшину второй статьи) – ладного, невысокого, в очень аккуратной форме и с идеально начищенной бляхой. «Крепок, как свеженький овощ» – это его позднейшее определение тогда к нему очень подходило.
      Матросик этот бравый действительно стеснялся, и я это самонадеянно принял на свой счет: как же, я ведь был тогда вторым помощником капитана, лицом командного состава, в мундире при всех регалиях. Однако из начавшегося разговора я понял, что трепещет он вовсе не от встречи со мной и не из-за моих медных пуговиц – он принял меня за литконсультанта недавно открывшейся молодежной областной газеты «Комсомолец Заполярья», тоже Романова, и ждал отзыва и суда великого о своих стихах, недавно отосланных в редакцию новой газеты. Когда недоразумение выяснилось, он сразу поскучнел и сразу стал ровня.
      Позднее, в Литературном институте, куда я поступил на заочное отделение в 1961 году, встречая его, я всякий раз отмечал, что он побаивается, чисто нравственно, благополучных – особенно на казенном коште – людей и до себя их не допускает, не делая исключения и для старых знакомых. Думаю, что время службы на флоте было для него самым благополучным – в бытовом отношении – за всю-то его несладкую жизнь.
      В том – вообще-то сильном – наборе флотского литобъединения Николай Рубцов выделялся силою искренности выражения в стихах, даже не свойственных ему. И я до сих пор помню такое, например:
      Сквозь буйство бурь пройдя без тени страха,
      о сколько раз я милым называл
      суровый берег, выплывший из мрака
      уступами суровых серых скал!
      Вторая и третья строки, насколько я могу судить из собственного морского опыта, очень точны во всех измерениях. Или:
      Жизнь моряка, как пушка без заряда,
      без этой вдохновляющей любви...
      Теперь, читая даже наиболее полные из его сборников, я удивляюсь, почему в них не включены – наряду с тралфлотовскими – и его стихи того времени, без них портрет его неполон.
      В том, повторяюсь, сильном составе литобъединения Николай Рубцов был близок с немногими – по памяти назову, пожалуй, Валентина Сафонова. У Сафоновых – Валентина и Эрнста – я встречал его в общежитии литинститута на улице Добролюбова и в Рязани.
      Последний раз я его видел, если не изменяет память, осенью 1967 года, во время сессии, в общежитии Литинститута. Я был уже тогда, как все, поражен его публикациями, его «Звездой полей», вообще – его наличием на Земле, поздоровался с ним шумно, затащил к себе в комнату, в шумную и случайную институтскую компанию. Какой-то пиджачок был на нем и шарфик на шее, и ясно было по всему, что большая поэзия за так не дается. Он посидел недолго, потом сказал что-то вроде «Пойду. Погуляю». С его уходом компания заметно расковалась, будто с нее некие обязанности сняли.
      Может быть, как теперь я думаю, он ушел потому, что на мне – для завершения сюжета – опять был мундир с пуговками, значками, нашивками: я все еще плавал тогда.
      От знакомства с Николаем Михайловичем Рубцовым у меня сохранилось несколько сборников стихов его – без автографа, -пять номеров альманаха литобъединения Северного флота «Полярное сияние», две страницы воспоминаний и очень конкретное впечатление «на манер» того, которое бывает, когда в море, в сумерках или ночью, внезапно проходит возле тебя огромное, с немногими огнями судно.
     
     
      С. 81 – 84
      ВАСИЛИЙ КАРПУЩЕНКО
      ПРОДОЛЖЕНИЕ ПЕСНИ
      На тетрадном листке в клетку весной шестьдесят второго года написаны эти строчки:
      «Елена Мефодьевна, извините, я принес стихи Вам сюда. Отпечатайте их, пожалуйста, не сбивая интервал (можно через малый, можно через большой, только так, чтоб стих каждый был размещен на одной странице). Прошу отпечатать их в 4-х экземплярах, на белой бумаге, пожалуйста. Во вторник можно будет за ними зайти к Вам в завком? Рассчитаюсь, как говорил. С приветом Н. Рубцов».
      23 стихотворения, аккуратно перепечатанные секретарем-машинисткой заводского комитета профсоюза Кировского завода, старостой литературного объединения Еленой Мефодьевной Дементьевой, пролежали среди моих бумаг пятнадцать лет вместе с фотографией их автора Николая Михайловича Рубцова. Эти стихи обсуждались тогда майским вечером 1962 года рабочими поэтами Кировского завода.
      Осенью, а точнее 30 ноября 1959 года, на Кировский завод за Нарвской заставой поступил ничем не приметный, никому не известный на этом предприятии демобилизованный матрос Николай Рубцов. Невысокого роста, худощавый, застенчивый, он из двадцати трех лет жизни четыре отдал флоту. В отделе кадров бывшему матросу и предложили более чем скромную работу – кочегаром.
      Кировский завод – это не только предприятие умельцев, о которых знает вся Россия, но и хорошая школа для начинающих поэтов. В литкружке Кировского завода занимались тогда поэты Николай Новоселов, Борис Глебов, Николай Малышев и другие. Членом литобъединения кировцев стал и Николай Рубцов.
      До занятий он приходил в редакцию заводской многотиражки «Кировец», садился где-нибудь в стороне, наблюдая за суетливой работой газетчиков, или что-нибудь писал в тетради. Никто не читал еще тогда его стихов, не видел их в рукописи. Лишь в апрельском номере «Кировца» за 1960 год появилось впервые стихотворение Н. Рубцова «В кочегарке»:
      Вьется в топке пламень белый,
      Белый, белый, будто снег.
      И стоит тяжелотелый
      Возле топки человек...
      Кочегаром Рубцов оставался недолго, в мае 1961 года он перешел работать шихтовщиком в копровый цех и поселился в заводском общежитии на Севастопольской улице. По этому поводу он шутил с друзьями:
      – Везучий я в морской жизни! Служил на Баренцевом море, а живу на Севастопольской...
      В то время в предисловии к литературной странице в заводской многотиражке руководитель литобъединения поэт Николай Новоселов писал: «От стихотворения к стихотворению крепнет поэтический голос, возрастает литературное мастерство Н. Рубцова...»
      Осенью 1961 года пять стихотворений поэта – «В кочегарке», «Впечатление детства», «Желание», «Утро на море», «Портовые ночи» – появились в сборнике «Первая плавка».
      Радуясь легкости и напевности рубцовских стихов, мы не знали, каким трудом достаются они ему. Но вот что рассказывает мой товарищ по учебе, ныне механик одного из цехов Кировского завода Александр Васильевич Николаев:
      – Жил я в одной комнате с Николаем Рубцовым в общежитии на Севастопольской. Койки наши стояли рядом. Засиживались вечерами допоздна: я учился в машиностроительном техникуме, Николай – писал стихи. В его тумбочке лежала стопка листов, испещренных пометками, вычеркнутыми строчками, вымаранными чернилами словами. Иногда Николай часами бился над одним словом. Бывало, вернемся с завода в общежитие – в комнате хоть шаром покати: добываем у ребят хлеба, ставим чайник, пьем кипяток. Николай уже успел за день сочинить стихотворение, но «замка» стиха, как он говорил, – нет. Опять бьется над словами. И наконец находит, улыбается. Счастливый, будто золотой червонец нашел. Так жили дружно вплоть до его отъезда в Москву. Провожал его с другом Анатолием до поезда. Из вагона он нас поблагодарил такими строчками: «Вспомню Сашу, вспомню Толю, вспомню с теплой я любовью...»
      Действительно, в канун ноябрьских праздников 1962 года Рубцов простился со своими друзьями-кировцами и уехал учиться в Литературный институт имени А. М. Горького.
      Вскоре в числе небольшой делегации я направился на торжества в город Гжатск. От коллектива кировцев мы везли матери первого в мире космонавта Ю. А. Гагарина, дочери путиловского рабочего Анне Тимофеевне, отмечавшей свое шестидесятилетие, скромные подарки. Я захватил с собой только что вышедшую тогда в Лениздате книгу стихов рабочих поэтов Кировского завода «Продолжение песни». Наш путь лежал через Москву, и мы, естественно, не могли не навестить Николая Рубцова. Разыскали его в Москве только под утро. Жил он в институтском общежитии.
      Показал «Продолжение песни» Рубцову. Он полистал сборник, посмотрел и свои стихи, помещенные здесь, сказал:
      – Есть у меня новые стихи. Вот послушайте...
      Взял гармошку, растянул мехи и глуховатым голосом запел:
      Но однажды я вспомню про клюкву,
      Про любовь твою в сером краю.
      И пошлю вам чудесную куклу,
      Как последнюю сказку свою...
      После окончания института он приезжал в Ленинград, встречался со своими друзьями. Подарил кировцу Александру Николаеву свою книгу стихов.
      Как-то я показал книгу стихов Николая Рубцова и его фотографию рабочему – скульптору-любителю Моисею Львовичу Жаржевскому. Рассказал о поэте, и тот загорелся желанием сделать скульптурный портрет Николая Михайловича. Он лепил вечерами, в обеденный перерыв, всматривался на фотографии в юношеские черты поэта. Два варианта портрета, почти уже готовых, Жаржевский уничтожил. Принялся за третий. Я приводил друзей Рубцова, с которыми он жил на Севастопольской: Николаева, Каплина... Мы всматривались в черты лица Рубцова, подсказывали, советовали... И мало-помалу стал вырисовываться образ поэта, каким мы его знали в начале шестидесятых годов.
     
     
      С. 98 – 103
      ГЛЕБ ГОРБОВСКИЙ
      ...И вспомнилось мне:
      Непогода
      И теплый, сердечный прием
      В одном общежитье завода,
      Где мы выступали вдвоем.
      Конечно, стеснялись вначале,
      Но вскоре в азарт мы вошли:
      Свои, чередуясь, читали,
      А после к чужим перешли.
     
      Товарищ мой, друг Евтушенко,
      Поклонник его и вассал,
      Все творчество знал в совершенстве
      И сам под кумира писал.
      Ах, как он, родимый, старался,
      Ах, как он кумира читал!
      То голос до бурь возвышался,
      То тише листка трепетал.
     
      И все же воздать ему нужно
      За этот подвижника жар –
      И хлопал в ладони –
      Не дружно! –
      Но все ж с уважением зал.
     
      Когда ж предоставили слово
      И мне о любимых стихах,
      Я стал Николая Рубцова
      Читать неторопко «В гостях».
      «Трущобный двор. Фигура на углу.
      Мерещится, что это Достоевский.
      И желтый свет в окне без занавески
      Горит, но не рассеивает мглу».
     
      И тишь такая наступила,
      Что слышно было, как в стекло
      Упорно муха колотила
      Свое упругое крыло.
     
      «...Поэт, как волк, напьется натощак,
      И неподвижно, словно на портрете,
      Все тяжелей сидит на табурете
      И все молчит, не двигаясь никак...»
     
      Зачем им, казалось, участье
      В забытой, запитой судьбе,
      Когда свое личное счастье
      Укрылось неведомо где!
      Какие-то тонкие струны
      Затронуты были в сердцах;
      Увидел я даже у юных
      Нежданные слезы в глазах.
     
      «...И думал я: «Какой же ты поэт,
      Когда среди бессмысленного пира
      Слышна все реже гаснущая лира,
      И странный шум ей слышится в ответ?»...
     
      Закончил читать.
      И не странной
      Казалась мне та тишина.
      С раздумьем и личною тайной
      Была соразмерна она.
      Потом наподобие шквала
      Обрушился шум голосов.
      Читал я,
      Читал я, и мало
      Им было рубцовских стихов.
      Конечно, Сибири природа
      Не та, что за Вологдой,
      Но
      Выразить душу народа
      Поэту, как видно, дано.
      И знать зал хотел о поэте
      Все то, что я знал,
      Но Рубцов
      У славы был лишь на примете,
      Имея три книжки стихов.
      И мало друг друга мы знали.
      Я – лучше!
      И, кроме того,
      Печатал в столичном журнале
      Недавние строфы его.
      Достал я стихи из кармана,
      И снова читал и читал,
      И слушал опять со вниманьем
      Подборку последнюю зал.
     
      И грусть в этих строфах сквозила!
      И вдруг я застыл не дыша!
      Я понял: прощаясь, просила
      Прощенья у близких душа.
      И что-то под сердцем кольнуло,
      И ринулось, острое, прочь...
     
      Откуда мне ведомо было,
      Что ночь,
      Что на крыльях спешила,
      Рубцова последняя ночь...
     
     
      СЕРГЕЙ МАКАРОВ
      «МЫ БУКВЫ ИЗУЧИМ...»

      В редакции журнала «Звезда», на Моховой, 20, в марте 1962 года состоялась встреча молодых ленинградских поэтов с коллективом работников журнала. Готовился номер со стихами молодых. Вечер открыл главный редактор «Звезды» Г. К. Холопов. В жюри сидели заведующий отделом поэзии А. Е. Решетов, заместитель редактора П. В. Жур и другие. Николай Рубцов выступил в конце этого вечера, когда поэты подустали читать свои стихи, а члены жюри – слушать. Николай тогда особого впечатления не произвел, он читал стихи несколько иронического плана. Мне запомнилось одно его стихотворение, в котором сам автор выделил интонационными паузами строку: «И покачал кудрявой головой», – и склонил свою лысеющую голову.
      Затем мы встретились осенью того же года в Литературном институте. На первом курсе нас, ленинградцев, было двое, поэтому, естественно, и в общежитии мы поселились в одной комнате. Первокурсники жили по двое, и это было удобно для занятий и творчества.
      Примерно через месяц после начала занятий Николай сказал мне: «Не буду изучать я этот немецкий язык. Не идет он у меня...» Оказалось, что Рубцов минувшим летом сдал экстерном экзамены за полный курс средней школы, но об иностранном языке имел довольно-таки смутное представление.
      На другой день он пошел заниматься в группу, изучавшую французский язык. Преподаватель пришел в ужас: надо с новым слушателем начинать занятия буквально с азов! И колебался, оставить Рубцова в группе или отказать? И тут Николая выручила смекалка. Он с веселым, беспечным видом произнес экспромт, двустишие, которое стало популярным у нас в институте:
      Мы буквы изучим на первых порах,
      А после помчимся на полных парах!
      Преподаватель засмеялся, он был обезоружен.
      Рубцов имел за плечами к тому времени двадцать шесть лет жизни, служил на флоте, работал кочегаром и шихтовщиком на Кировском заводе. Он не боялся никаких житейских хлопот: хорошо отглаживал свой видавший виды костюм, стирал, штопал, варил обед. Любил и умел петь, подыгрывая себе то на гармошке, то на гитаре, что под рукой оказывалось. Помнится, осенним вечером мы гуляли возле Савеловского вокзала. На скамье сидел старик, держа на коленях трехрядку. Рубцов попросил гармонь, сел, заиграл и запел свою песню:
      По дороге неслись
      Сумасшедшие листья,
      И всю ночь раздавался
      Милицейский свисток!
      Собрались любопытные. После слов «милицейский свисток» подошел милиционер, послушал, улыбнулся и отошел. А Николай долго еще играл и пел...
      Он знал много страшных историй про ведьм и колдунов и часто рассказывал их по ночам. Рассказывал глуховатым голосом. Против окон нашей комнаты качались ночные фонари, тени ползали по потолку, и я представлял их ожившими силами зла – настолько впечатляющими были эти истории. Тогда я вскакивал как ошпаренный и быстро включал свет. А Рубцов в эти минуты хохотал...
      Нередко в нашей комнате собирались поэты-сокурсники. Читали стихи, спорили до изнеможения. Николай, уронив в ладони лоб, мог часами молчать, не принимая участия в споре. Только иногда он поднимал на нас свои карие, проницательные, какие-то пронзительные глаза и говорил: «Эх, вы! Что вы понимаете в поэзии!» И вновь замолкал надолго.
      Рубцов был впечатлительным, даже порою мнительным человеком. Однажды он принес пачку копирки. Пишущей машинки у нас не имелось, поэтому и копирка-то была ненужной. Вечером за окном тихо падал снег. Николай взял ножницы, сделал из копирки несколько самолетиков, открыл окно и сказал мне: «Каждый самолет – судьба. Давай испытаем судьбу! Вот этот самолет – судьба Паши Мелехина». Мелехин, поэт, учился с нами на одном курсе. Рубцов сильным взмахом руки пустил самолет на улицу, – черный, он отлично был виден нам в белом, несильном снегопаде. Самолет приземлился на снегу возле деревьев ближней аллеи. «А это – судьба Глеба Горбовского». Бросок – и мы вновь, уже с явным интересом, наблюдаем за полетом самолетика. Он полетел далеко, только куда-то вбок, вкось. «А это – моя судьба», – сказал Николай и опять сильно послал черный самолет в снегопад. В это время налетел небольшой порыв ветра, самолет резко взмыл вверх, затем крутб накренился и стремглав полетел вниз. Николай подавленно молчал. Больше самолетиков он не пускал и почти неделю был не в духе...
      ...Потом, в силу разных причин, часть студентов нашего курса перешла на заочное отделение. Стали заочниками и мы с Николаем Рубцовым, виделись реже. Я радовался его стремительному взлету, его книгам, и вдруг из Вологды – эта жуткая весть...
     
     
      С. 124 – 130
      БОРИС ШИШАЕВ
      ЕГО БЕСПОКОЙНАЯ ПРИСТАНЬ

      В 1965 году был объявлен прием на открывшееся вновь очное отделение Литературного института имени А. М. Горького. Мне посчастливилось поступить. Среди первокурсников был вологжанин Сергей Чухин. Мы с ним попали в один семинар – к С. В. Смирнову. От Чухина я и услышал о Николае Рубцове. Сергей произносил это имя с благоговением. Он нередко на шумных общежитских сборищах читал стихи Рубцова и победоносно смотрел на собравшихся: вот, мол, мы какие – вологжане...
      С уважением и даже, пожалуй, с нежностью говорили о Рубцове в среде старшекурсников. Правда, были и такие, кто отзывался о нем раздражительно и даже со злостью, которую мне тогда трудно было понять. Самого Рубцова в то время в Москве не было.
      Все чаще мы в общежитии собирались компаниями, знакомились со старшекурсниками, спорили, читали стихи. Зашли как-то с Василием Нечунаевым – поэтом из Барнаула – «на огонек» в одну из комнат. Там ребята, наши и со старших курсов. Один из них, незнакомый, пел, аккомпанируя себе на гитаре:
      На меня надвигалась
      Темнота закоулков,
      И архангельский дождик
      На меня моросил...
      Он не обратил на вошедших никакого внимания. Кто-то из ребят поднял руку: стойте, дескать, не мешайте. Мы стояли и слушали. Волновала эта песня. Пелась она удивительно по-русски и в то же время как-то по-старому интеллигентно. Когда пение окончилось, все молчали. Потом зашевелились, заговорили, стали нас знакомить. Тот, что пел, отложил гитару, протянул руку и сказал: «Рубцов». Лысеющая голова, высокий лоб, маленькие, с прищуром, глубокие темные глаза – очень умные, проницательные до пронзительности.
      Потом мы встречались часто. Стало ясно: к нему нельзя относиться так же, как ко всем остальным обитателям беспокойного дома на улице Добролюбова. Это был человек необычного склада, со своим особенным внутренним миром, с удивительной манерой говорить – спокойно, лаконично, точно и, не побоюсь этого «затертого» слова, очень культурно. В нем чувствовалась какая-то необыкновенная добрая глубина.
      Он и стихи читал необыкновенно, сугубо по-своему: медленно, отделяя одну строку от другой большими паузами. Прочтет строчку – будто совсем закончил. Склонит голову, поморгает плавно так глазами, поднимет голову – и читает следующую строку. Когда Рубцов читает стихи, должна быть абсолютная тишина – это знали все. Если кто-нибудь нарушал ее, Николай умолкал и таким взглядом смотрел, что слушателям становилось, не по себе.
      В то время у Рубцова с ректоратом были какие-то нелады, и обитал он в общежитии полулегально, не имея своего постоянного угла. В комнате у Сани Петрова, моего однокурсника и товарища по семинару, была свободная кровать, и Николай жил в основном у него. Тянуло его почему-то к нам, первокурсникам. Наверное, потому, что выглядели мы еще чистыми, неподдельно искренними на общем фоне бурливого литературного муравейника. Когда на душе у него было смутно, он молчал. Иногда ложился на кровать и долго смотрел в потолок...
      Я не расспрашивал его ни о чем. Можно было и без расспросов понять, что жизнь складывалась у него нелегко. Меня всегда преследовало впечатление, что приехал Рубцов откуда-то из неуютных мест своего одиночества. И в общежитии Литинститута, где его неотступно окружала толпа, он все равно казался одиноким и бесконечно далеким от стремлений людей, находящихся рядом. Даже его скромная одежда, шарф, перекинутый через плечо, как бы подчеркивали это.
      Женщины, как мне кажется, ни на каплю не понимали Николая. Они пели ему дифирамбы, с ласковой жалостью крутились вокруг, но, когда он тянулся к ним всей душой, они пугались и отталкивали его. Во всяком случае те, которых я видел рядом с ним. Николай злился на это непонимание и терял равновесие.
      В общежитии он жил непостоянно. Иногда недели на две, а то и на месяц исчезал куда-то. Появлялся, и опять начинал его преследовать комендант общежития, непоколебимый в своих тщетных попытках утвердить в общежитии тишину. И Николай исправно скрывался от него то в одной комнате, то в другой. Когда ему надоедало это зыбкое, подрывающее нервы житье, он уезжал к себе на Вологодчину и пропадал там надолго. Потом опять приезжал, сдавал экзаменационную сессию.
      В начале лета 1966, кажется, года он жил в общежитии. Ко мне приехала сестра Валя, и для нас началась «сладкая жизнь». Приходим из института – обед готов: и первое, и второе, и третье. Бежим за Рубцовым и наедаемся все от души. Николай разговаривает с Валей о деревенской жизни, расспрашивает ее, как там у нас, на Рязанщине. Вале он очень понравился. «Чувствуешь себя с ним, – говорила она, – как с братом. Только не как с тобой, а как со старшим. Добрая у него душа, ласковая какая-то».
      Пошли однажды компанией, человек семь, в столовую пить пиво (и Валя с нами). Сидели долго. Николай неожиданно сказал: «Надо мне куда-нибудь поехать. Туда, где никто меня не знает». Слова эти выражали усталость. Все зашумели, наперебой стали предлагать – каждый свою родину. «Ладно, ладно. Подумаем», – сказал он.
      Когда мы вернулись в общежитие, ребята разошлись по комнатам. Коля пошел с нами. Посидели, покурили. Я возобновил разговор, начавшийся в столовой:
      – Езжай-ка, Николай, в наш Сынтул. Дом у нас большой, никого не стеснишь. Природа отличная, лес рядом...
      – А озеро у нас какое! – подхватила Валя. – Купаться будете, рыбу ловить. Лодка на выбор – любой даст. Восемь часов на автобусе – и вы в Сынтуле. Поехали вместе.
      – А кто у вас там еще живет? – спросил Николай.
      – Мать, мой муж, сынишка... Да вы не бойтесь, никого не стесните, – настаивала Валя.
      – Нет... Если мать – то я не поеду. Она жалеть меня будет...
      Настаивать мы больше не решились.
      – Тогда езжай ко мне в Барнаул, – предложил Вася Нечунаев. – Там у моей сестры Матрены остановишься. Она добрейшей души человек. Там ребята – ты их знаешь: Игорь Пантюхов, Леня Мерзликин – переправят тебя на Телецкое озеро. Красота неописуемая. Давай соглашайся, не раздумывай.
      Николай подумал немного и ответил:
      – Согласен. Еду. Командировку я где-нибудь возьму...
      Потом он ходил по комнате и с веселым, не соответствующим теме видом твердил экспромт:
      Наше дело – верное,
      Наши карты – козыри.
      Наша смерть, наверное, –
      На Телецком озере.
      Так мы проводили его на Алтай.
      После этого долго не виделись. Я узнал потом, что поездка была для него благотворной: Николай много ездил по краю, отдыхал и писал. Когда мы встретились снова, он был гораздо уравновешеннее. Восхищался добротой сестры Васи Нечунаева – Матрены. В Барнауле он жил в ее маленькой квартирке.
      Вскоре вышла «Звезда полей», принесшая Николаю Рубцову заслуженную поэтическую славу. Возобновились частые застолья, пошли новые знакомства – в литинститут пришел еще один курс. Остановить это крутящееся колесо, казалось, было невозможно.
      На глазах подтачивались нервы Николая. Говорить с ним об этом было бесполезно – он раздражался. Все чаще пропадал где-то. Иногда с ним в общежитие приезжали какие-то незнакомые люди. Однажды зашел я на шум в одну из комнат. Двое здоровенных парней – не наши, как я сразу определил, – тащили куда-то Рубцова. «Никуда я не пойду, надоели вы мне, сволочи!» – кричал он. «Да что тут торчать, пошли!» – тянул Николая за руку светловолосый, в очках. Они схватили его с двух сторон, но он – я удивился такой силе – с остервенением стал мотать их обоих по комнате. «Отстаньте от него, – сказал я. – Не то позову ребят». Они, пыхтя, удалились...
      Глубоко противна была Николаю такая жизнь. Душа его, тактичная и культурная от природы, протестовала, но часто безуспешно. От этого ему было еще тяжелее. Измотавшись вконец, Николай уезжал на родину. Месяца через два-три приезжал, улаживал свои литературные дела. Как и о своей прошлой жизни, он никогда не говорил о них. Лишь однажды рассказывал, как в коридоре редакции журнала «Юность» познакомился с Евгением Евтушенко: «Смотрит он с высоты и спрашивает с удивлением: «Так вы и есть Рубцов?!» Да, отвечаю, я и есть Рубцов». Большего о его отношениях с известными литераторами и издателями мы никогда не слышали.
      Преображался Николай среди друзей. Исчезали его недоверчивость, настороженность, мнительность. Появлялся «рубцовский» юмор – удивительно своеобразный.
      Радостный и добродушный бывал он, когда приезжали в институт Василий Белов, Ольга Фокина, когда поступил на высшие литературные курсы Виктор Коротаев. Таким он был и в обществе Валентина Сафонова, с которым его связывала, кроме всего прочего, былая служба на Северном флоте.
      Близились к концу шестидесятые годы. Николай Михайлович отлично защитил диплом. Но чувствовалось, что ему стало изменять здоровье – он часто хватался за сердце, жаловался на боли в желудке. Усиливалось и его душевное одиночество. Все чаще высказывал он печальные мысли, иногда – о смерти. И ничем мы не могли ему помочь.
      Ранней весной 1969 года я был в Рязани. Захожу в писательскую организацию, а там – Николай Рубцов! Обнялись. Оказывается, он приехал с моим земляком – поэтом Евгением Маркиным. Они в Москве вместе участвовали в каком-то большом литературном мероприятии, и Маркин уговорил его побывать на земле Есенина. Собрались наши поэты, прозаики. Братья Сафоновы – Эрнст и Валентин, Александр Архипов, Анатолий Сенин, Герольд Киселев. Двинулись к Рязанскому кремлю. Постояли, полюбовались кремлем, зашли на могилу Полонского, спустились в сад у подножия кремля. Такт в углу лежала груда ящиков. Тут же разожгли небольшой костерок – было холодно. Кто-то предложил почитать стихи – каждый по стихотворению. Никогда мне не забыть этого: костер на снегу и Николай Рубцов на фоне Рязанского кремля, читающий стихи:
      В краю лесов, полей, озер
      Мы про свои забыли годы.
      Горел прощальный наш костер,
      Как мимолетный сон природы...
      И опять встречались в Москве, в общежитии. Очевидна была крайняя усталость Николая. Он раздражался по всякому поводу и без повода, стал недоверчив даже по отношению к тем, кто очень любил его и старался оберегать.
      Приехал как-то Эрнст Сафонов, разыскали мы Николая и пошли в столовую пообедать. Сидели, вспоминали о былом, и вдруг Николай вспылил без всякой причины, заговорил обиженно, грубо.
      – Что с тобой, Коля? – сказал Эрнст. – Я не узнаю» тебя.
      – Все вы меня не узнаете! – крикнул Николай. И добавил тихо: – Я и сам себя не узнаю...
      В последний раз мы увиделись осенью 1970 года. Я подходил к общежитию и вдруг услышал рядом, в сквере, гитару и голос Николая Михайловича. Он пел:
      О доблестях, о подвиге, о славе Я забывал на горестной земле...
      Я никогда раньше не слышал, чтобы пели эти слова Блока. Наверное, мелодия принадлежала Николаю. Как, и мелодии его песен, она была очень трогательной. Я подошел и сел рядом на скамейку. Тут же сидели трое наших ребят. «Давно я тебя не видел, – сказал Николай. – Пойдем посидим вместе, расскажешь – как ты?» Мы поднялись на шестой этаж, прошли в мою комнату. Я рассказал ему, что мотаюсь каждую неделю в Рязань – там у меня жена, что и сейчас собираюсь, ехать.
      Был он в тот раз тих и печален. Предостерег меня:
      – Ты береги себя – видишь, какая злая стала жизнь, какие все равнодушные...
      А через несколько месяцев в Вологде я стоял у его гроба. Потом на неуютном, без деревьев, кладбище бросил в могилу горсть мерзлой вологодской земли. Стучали лопаты, а я, как и каждый, кто был рядом, глотал слезы со злостью на то, что все мы, стоящие вокруг могилы, не смогли продлить эту – такую дорогую для нас – жизнь.
     
     
      С. 144 – 151
      СВОЙ ПРИЧАЛ
      Встретил я его на улице Мира лицом к лицу. Был он сосредоточен и не угрюм. Карманы топорщились, а в руках ком газет. После сумбурного приветствия Рубцов приказал:
      – Пошли!
      – Куда?
      – За мной.
      – К кому?
      – К моему причалу!
      Такая перестрелка нравилась нам обоим. Но после «слов «к моему причалу» я осекся. Ведь у Рубцова не было в Вологде дома, квартиры, своего уголка, места, куда он мог пригласить к себе друзей. Потому я даже сбил шаг и переспросил:
      – В каком смысле это понимать?
      – Вот чудак, – развеселился Николай, – ко мне на «новоселье! Разве не слышал, что Рубцову дали жилье? Так сказать – свой причал!
      Последнее слово Николай произнес с напевным уда-; рением. Я, конечно, об этом не слышал. Новость меня обрадовала и смутила. Как можно идти на новоселье с пустыми руками?
      – Подожди, я должен что-нибудь купить. Нельзя же так...
      – Можно. У меня все есть... Вот если бы гармонь, но сам понимаешь, что в коммунальной квартире не разыграешься.
      Квартирой оказалась комнатка, и была она совершенно пуста, если не считать небольшого чемодана и трех порожних бутылок, стоящих в переднем углу на обрывке газеты.
      – Проходи, Саша...
      Сам он присел в обжитом уголке, освободил руки и выпростал карманы с осторожностью минера.
      – А гости где?
      – Все тут. Или тебе еще кого надо? – с наигранной капризностью спросил Николай.
      И я поспешно заверил, что «доволен я буквально всем».
      Рубцов повел головой, но смолчал, а показывая на пустые бутылки, пояснил:
      – Вчера Герман Александров у меня был. Мы вещи с ним перевозили.
      Я снова начал оглядывать пустую комнату, боясь обидеть хозяина неуместным вопросом, но Николай разрешил мои сомнения просто:
      – Вот они: все в чемодане уместились... Помогай накрывать стол.
      Я охотно включился в «столотворение», устилая солнечный квадрат на полу принесенными Рубцовым газетами. Николай сбегал на общую кухню, принес металлическую тарелку, в которую и выложил из раскисшей бумаги кильки:
      – Надежная тарелка. Вчера у соседки одолжил. Оставлял на кухне. Думал, догадается взять... Ну и ладно, хоть не просить снова.
      Николай потянулся за стаканом, который абажуром покоился на бутылке, и дважды звякнул о горлышко, пробудив воспоминание о корабельной рынде. Произошло это совершенно случайно, но мы переглянулись. Улыбнулись. Хорошо было.
      Рубцов сидел на газете, как на пышном ковре, скрестив ноги по-турецки. И настроение его было поистине султанское: радость за четыре «собственные» стены и постоянный потолок над головой возвышали в собственном мнении.
      – Молодцы все-таки ребята. А то уж я думал податься из Вологды в другие края. Теперь – свой угол! Вот только соседи по кухне, кажется, меня выживут...
      Солнечный квадрат сместился от нас на стенку, но мы уже не нуждались в его тепле и свете, горячо обсуждая мировые проблемы. Потом «власть» захватил Рубцов. Он давно ходил по комнате, временами останавливаясь против меня и пристально вглядываясь в лицо: интересно ли мне? Не уловив скуки, продолжал читать дальше. Это были стихи Тютчева, Фета, Пушкина, Блока. Много он тогда читал, но запала мне в память блоковская «Усталость»:
      Кому назначен темный жребий,
      Над тем не властен хоровод.
      Он, как звезда, утонет в небе,
      И новая звезда взойдет.
      И краток путь средь долгой ночи.
      Друзья, близка ночная твердь!
      И даже рифмы нет короче
      Глухой, крылатой рифмы: смерть.
      И есть ланит живая злость,
      Печаль свиданий и разлук...
      Но есть паденье и усталость,
      И торжество предсмертных мук.
      – Что скажешь?
      Я молчал. Как-то чересчур торжественно прозвучали эти трагические стихи в устах Рубцова.
      – Печально, больно, хоть ты и подавал их весело, – признался я.
      – А ты что, вечен, что ли?
      – Конечно, нет. Но «торжество предсмертных мук» – не понимаю.
      – И не поймешь, – словно обрадовавшись, подхватил Николай. – Это надо пережить. Са-мо-му пережить. Сие великая тайна! – и Рубцов понизил голос, вскинул голову, замер, будто вслушиваясь во что-то. В сумраке комнаты фигура его, подчеркнутая бледностью лица и лихорадочным блеском глаз, напоминала евангельскую картину.
      Я решил спустить его на землю и полушепотом спросил:
      – А когда ты успел пережить торжество предсмертных мук?
      Конечно, ирония не ускользнула от рубцовского слуха, но Николай ответил серьезно и очень спокойно:
      – Давно. Первый раз давно. А теперь я испытываю, ощущаю это чувство в себе часто. Даже больше, чем «хотелось бы этого. Блок! Это Блок! Но беда, что его терзают не те люди. Этот мудрец поставлен перед нашими обывателями с ног на голову, когда у него все ясно и просто:
      Россия-мать, как птица тужит
      О детях: но – ее судьба,
      Чтоб их терзали ястреба.
      Так вот откуда у Рубцова (невольно подумалось мне):
      Россия, Русь! Храни себя, храни!
     
     
      ...И ЕСТЬ РУБЦОВ
      В 1969 году я стал работать в вологодской газете «Маяк». Специального помещения у редакции пока не было, и она размещалась в жилом доме. Прямо под ней был магазин. И вывески на лицевой стороне здания весело соседствовали. Правда, «Фрукты-овощи» можно было четко прочитать с противоположной стороны улицы, а редакционную вывеску – только с расстояния запретного газона. Эту особенность не преминул использовать Николай Рубцов, как только появлялся в редакции:
      – Здравствуйте, уважаемые «Фрукты-овощи»! Как вы тут уживаетесь?
      Рубцов получил отдельную квартиру. И жил теперь по соседству, на улице Александра Яшина. В редакции, был нередким гостем. Тянуло его не столько желание напечататься, сколько стремление пообщаться с друзьями. В редакции работал и Герман Александров, с которым Рубцов любил проводить время. Интересный человек был редактор Борис Александрович Шабалин. Критически оценивая поэзию многих и многих, он безоговорочно принял Рубцова как поэта. Частенько заглядывал в редакцию и Сергей Чухин. Центром притяжения, естественно, был Рубцов. Кто-то из нас даже на его маяком. Николай хмыкнул:
      – Нашли мне тоже путеводное светило! А если я угасну, то что? Будете натыкаться на рифы?
      – И угаснешь – не погаснешь, Николай Михайлович, – скаламбурил Сергей Чухин, умилив Рубцова.
      Эта вроде бы легкая на первый взгляд шутка возымела поразительное действие на всех нас. Каждый в меру своей приверженности к литературе вообще и к поэзии в частности задумался о значении Рубцова. И не потому, что его поэтическая слава растекалась по всей России, – он нам был ближе и понятнее. Мы ощущали его ранимую душу, видели на лице следы тревог, терзаний, муки и тоски. Нередко навязывали свое участие, но, застенчивый и гордый, Рубцов порой отвергал его в довольно жесткой форме. Доброе и бескорыстное отношение понимал, принимал и расплачивался той же монетой.
      Особое расположение Рубцов имел к младшему брату по перу Сергею Чухину, который, естественно, в своем учителе души не чаял.
      Мне запомнилась трогательная картина на квартире поэта Николая Шишова, где посчастливилось услышать своеобразное завещание одного поэта другому.
      – Ты, Сергей, поэт! Это Рубцов тебе говорит. Вижу, любишь меня. Ну, и люби себе на здоровье, но от меня освобождайся. И чем раньше это случится, тем лучше. Не раболепствуй перед чужим: свое ищи. Каждый должен быть только самим собой. Верю, Сережа, в тебя я...
      Николай любовно, как крылом, обхватил плечи Сергея Чухина, прижался к нему, и головы их сошлись, словно в клятвенном ритуале.
      Пока не было квартиры, я жил в редакции. Нередко в вечерние часы ко мне заглядывал кто-нибудь из пишущей братии. А это было уже за полночь. Слышу – звонок. Открываю дверь: Рубцов. В бусой шапке, в летнем пальто и в валенках, без традиционного шарфа, но в теплом темном свитере: наступил декабрь.
      – Заходи, заходи!
      – Да... понимаешь, не спится. Ты извини меня, ладно?
      – Какие могут быть разговоры!
      – Всякие. А как же без них. Поговорить и зашел, – скаламбурил Николай. – Иду и вижу – «Маяк» горит. Вот так...
      Он носками о дверной косяк околотил валенки, не спеша снял пальто, потом шапку, и мы прошли на кухню. Пока он раздевался, я отметил худобу тела, хоть "свитер и делал его плечистее.
      – Курить здесь можно?
      – Конечно. А я сейчас сварганю чаек... Мы пили чай с сахаром внакладку и молчали. За окном было темно, ветрено и зябко. Даже толстые казенные занавески и то, казалось, ежились от заоконной стужи. По затянувшемуся вступлению я понял, что на душе у Рубцова худо. Я вспомнил его приход от Виктора Астафьева, где, по его словам, он в пух и прах разругался, и подумал: не случилось ли подобное сейчас? Но излюбленное Рубцова «Ямщик, не гони лошадей» остановило меня от вопроса. И мы продолжали пить чай, причмокивая и поглядывая друг на друга, как обо всем наговорившиеся люди.
      – Саша, ты как думаешь, не жениться ли мне?
      – Разве в таком деле, Николай, можно присоветовать...
      – Да я, наверно, не столько советуюсь, сколько сообщаю тебе об этом. Виктор Коротаев тоже сказал: «Такое дело, старик, решай сам». Вот и решаю. И, кажется, уже решил. Тоска зеленая порой обволакивает. Припадает тут одна ко мне, тешится пригреть мою продрогшую душу... А я о Гете вдруг вспомнил, о Лене... Да разве я не знаю, какой я человек? Знаю – неприспособленный к нормальной, в вашем понятии, человеческой жизни. Хотя кто может знать ее правильность и нормальность для меня? Кто? Боже мой! И Гета, и теща, наконец, прекрасные даже очень люди. Только будь я не поэт, а обыкновенный скотник на ферме – золотой человек, цены бы мне не было. Но разве я виноват, что родила меня мать поэтом? Поэт получился, а в мужья не сгодился. Завидую я нашим ребятам: и Белову, и Романову. Умеют собою оставаться и с женами ладить. Правда, у Василия Ивановича своя тоска – наследников нет. Но, может, и это все наладится. Пусть бы в его жизни все было хорошо. Я люблю этого человека и иногда чувствую себя мальчишкой под его апостольским взглядом. Он молодец, что быстро перешел на прозу. А я все рифмую жизнь свою. Но вот женюсь и серьезно возьмусь за прозу. Наверно, пора. Ты как думаешь?
      – Хозяин – барин, – отшутился я, ибо понимал, что Рубцов задавал вопрос не столько мне, сколько себе.
      – Это верно... Хочешь, стихи почитаю?
      Слушать его чтение я любил всегда, в любой обстановке, а тут – за окном ветер снежный, глубокая ночь, уют маленькой кухонки и взаимопонимание... Рубцов прочитал «Привет, Россия!», «Отцветет да поспеет» – это стихотворение он именовал песней – и «По мокрым скверам проходит осень».
      Я попросил стихи для газеты.
      – Завтра, вернее, сегодня принесу. Значит, понравились? – допытывался Рубцов, хотя все прекрасно по моим глазам видел. Но он хотел слышать, и я ублажил его нетерпение:
      – Замечательные стихи! Прямо по-лермонтовски: «И пенья нет, но ясно слышу я незримых певчих пенье хоровое».
      – Вообще-то по-рубцовски, но спасибо, хоть не по-есенински. А то все критики будто сговорились поссорить меня с Сергеем Александровичем, словно у меня своей фамилии нет или она менее благозвучна. Когда яснее ясного: есть Есенин и есть Рубцов, каждый на Руси сам по себе. Правда, к делу это не относится, но все-таки...
      У меня настроение было чудесное. На душе будто трезвонили дорожные бубенцы. Николай проявлял чувства более сдержанно, но и с его души (было видно) спала темная пелена.
      Скоро я пошел его провожать. Город затих в глубоком сне, и лишь на пятом этаже многооконного дома сиреневым светом горел один квадратик. Холодная пороша секла нам лицо, а мы стояли, вскинув голову навстречу манящему и возбуждающему воображение огоньку. Строили предположения, каждый, разумеется, свое. Договорились до того, что решили зайти к тому манящему свету, но одумались и двинулись дальше «в обнимку с ветром», вслушиваясь в ночную тишину.
      На улице Яшина Николай чуть сбавил шаг и печально заговорил:
      – Вот жизнь! Давно ли мы с Александром Яковлевичем по Вологде бродили, вникая в тайну человеческого бытия, когда и у дома Батюшкова стояли, и когда смотрели на, казалось, плывущие в небе купола Софийского собора, и когда гляделись в вечно волнующую гладь реки. А теперь... Теперь хожу, и не только хожу, но и живу на улице Яшина, Александра Яковлевича... Как выскочило – не знаю, но я сказал успокаивающе:
      – Не переживай, Николай. Умрешь – и твоим имеем улицу в Вологде назовут.
      Рубцов остановился, заставил это сделать и меня и спокойно спросил:
      – Ты уверен?
      – Безусловно! – ответил я автоматически.
      – Спасибо, Саша. Очень признателен...
      До самого подъезда шли молча. Я терзал себя и казнил в душе, как мог. Но истинно сказано, что слово не воробей. И когда услышал голос Николая, радостно встрепенулся.
      – Саша, в дом не приглашаю. Извини – там женщина...
      Кто? Рубцов не сказал. Быть может, и та самая...
     
     
      С. 153 – 156
      ВАЛЕРИЙ КУЗНЕЦОВ
      ТРЕВОЖНЫЙ ЖИТЕЛЬ ЗЕМЛИ

      Волею деканата заочного обучения Литературного института имени А. М. Горького полтора года совпадали сессии нашего курса и того, на котором учился Николай Рубцов. Я познакомился с ним весной 1968 года. Незадолго до этого вышла его «Звезда полей». Многие увидели ее тревожащий, несуетно-ясный свет.
      В общежитии литинститута Рубцов в то время редко бывал один. Странной силой искусства и человеческим любопытством к нему, как бабочек на огонь, притягивало многих, близких и не близких. Никогда он не заговаривал о своих стихах, с теми, к кому чувствовал близость, обходился просто, дружески, без превосходства. Кажется, у него и не было потребности напоминать о дистанции в «допущенном кругу» – те, кто понимал значение Рубцова, сами невольно держались ее.
      Из рассказов Николая один невольно вырос позже в какой-то символ. По тому, как передавал его Рубцов, было видно, что и его самого волновало незначительное происшествие.
      А было так. Рано утром он шел по еще безлюдной московской улице. По дороге сорвал цветок и так, с цветком в руке, поравнялся с пивным киоском. Там уже собиралась страждущая толпа. Какой-то серый, потертый человек неотступно следил за ним. Не выдержал – подошел и сказал:
      – Брось цветок!..
      Не баловал поэта теплом человеческий космос. Как дерево, выросшее на пустыре, должно «помнить» все удары ветра, так и Рубцов из начала жизни вынес немало ссадин. Слабому в таких обстоятельствах недолго сломаться – детдомовский мальчик Рубцов в сокровенных глубинах выращивал собственный цветок любви и света. Чтобы оберегать его, уходили все силы души. Иногда их не оставалось.
      Он был одним из немногих, кто в отношениях с людьми не знал «золотой середины». Равнодушие или неприятие чувствовал мгновенно, а здесь выходило наружу все то, что дало основание упрекать его в трудном характере. Но он был и другим, любил и ценил объединяющий дружелюбием юмор. Именно юмор, а не остроумную издевку. Мой сокурсник Валерий Христофоров, пылко и требовательно полюбивший поэзию и поэта Рубцова, написал пародийное подражание с характерными рубцовскими синтаксисом и интонацией:
      Пришла весна...
      Природу славят люди!
      И ржавый плуг
      вонзает в землю нож...
      И я сказал,
      что больше зим не будет!
      Сказал – и сам поверил в эту ложь.
      Когда он читал, имитируя голос, по-рубцовски рубя и всплескивая руками, Николай Михайлович, не созданный, кажется, для открытой улыбки, улыбался сдержанно. Немногие так преображаются, светлеют от улыбки.
      Всегда потрясает незащищенность сильного. Утром, первой весной нашего знакомства, сидим на скамейке бесконечной аллеи – сквера по улице Добролюбова. Пьем, не торопясь, пиво – прямо из бутылок. Рубцов, насупившись, «прячется» в себя. Потом быстро посматривает в мою сторону, продолжает разговор с непривычной ласковостью: «Лена... дочь у меня... Показывал ей ночью звезды... говорил о них. А утром выводит меня за руку на улицу. Смотрит на солнце, на меня, – не понимает: «А где же звезды?»
      Молчит, улыбается дочери в Николе. И – с печалью:
      – По радио стихи как-то передавали... Старая запись – дома-то не был давно. Она слушает и кричит: «Папа, папа! Ты когда приедешь?..
      Умолкает теперь надолго, бродит настороженным взглядом по аллее, по лицам прохожих – опять в своем. Не мешаю. Вдруг на лице какой-то едва ли не страх – как будто был убежден в том, что увидит. Смотрю по взгляду: на скамеечной доске большими буквами вырезано «Лена».
      – Так всегда! – вздыхает, мгновенно изменившись в недобром прищуре...
      Он бывал резким. Иногда, раздраженный неумностью или пошлостью, поднимался из-за стола и, угрюмо сузив глаза, говорил, ударяя каждым слогом:
      – Уходите все!..
      И не одно болезненное самолюбие мирилось с этой вспышкой темнеющей души;
      В поэзии Рубцова много грусти, трагических предвидений, но был ли он пессимистом в творчестве? Его печаль не подавляет, а возвышает душу.
      В быту он пессимистом не был. В одном из застолий с гитарой, грустно настроенный его «Горницей» и стихами «Памяти Яшина», я предложил спеть тютчевское «Брат, столько лет сопутствовавший мне».
      – Это уж очень печально, – сказал Рубцов. – Давай что-нибудь повеселее...
      Он рассказывал: в Тотьме, во времена учебы в лесотехническом техникуме, они с друзьями ходили к разрушенной церкви. От нее остались только стены и внутренний карниз, прерванный проломом. Нужно было пройти по этому узкому карнизу и перепрыгнуть пролом. От высоты было жутко – не многим это удавалось. Ему, мальчишке, запомнилось счастье, когда у него получилось в первый раз.
      Дерзость «хождения по карнизу» сопровождала его в литературе. Может быть благодаря этой «лирической дерзости» Рубцову в лучших стихах удалось вернуть слову пронзительную действенность, магическую силу чуть ли не заклинания:
      Бегут себе, играя и дразня,
      Я им кричу: – Куда же вы? Куда вы?
      Взгляните ж вы, какие здесь купавы!
      Но разве кто послушает меня...
      После Рубцова нельзя писать по-прежнему. Многих, для кого слово было продолжением живой души, обожгло светом его поэзии. Творчески бороться с ним, освобождаться от его обаяния, спасая индивидуальность, не каждому было под силу.
      На майской сессии шестьдесят девятого года – последней в учебе Рубцова – мы с поэтом Валерием Христофоровым из Чимкента, прозаиком Яковом Погореловым из Саратова поселились вместе в одной комнате общежития института (почти во все предыдущие приезды Рубцов жил один). Присутствие Николая Рубцова превратило нашу комнату в какой-то перекресток – жизнь затихала лишь на несколько предутренних часов. Времени на учебу почти не оставалось. Экзамены ездили сдавать «на втором дыхании».
      Как-то однажды он прочитал, очевидно, недавно законченные «Вечерние стихи» («Когда в окно осенний ветер свищет...»). После завершенной непосредственности «Звезды полей», графической четкости, лаконизма «Горницы» новые стихи показались необязательной данью форме, затянутыми от профессионализма. Что-то подобное я тогда же высказал. Он промолчал.
      В ту ночь долго не спалось. Поздно пришел Николай Михайлович, лег, не зажигая света. Вдруг я услышал его тихий голос:
      – Ты не прав... Я ведь стал писать по-другому. Не могу же я все время писать «Звезду полей». Ты ведь не знаешь всех стихов...


К титульной странице
Вперед