Манифест «Надежда»

    Мама ушла от нас год назад. Я уже начал подрабатывать, и она решила, что мы сможем прожить без нее. Ей было очень трудно с папой. Вы даже себе не представляете, как трудно.
    Единственной вещью, объединяющей нас с отцом, был спорт. Здесь мы понимали друг друга, а совместные часы у телевизора оказывались настоящим счастьем. Два года, когда «Спартак» доходил до полуфинала кубков, удивительная, но бесполезная победа сборной во Франции окрылили нас. Затем — бесконечные проигрыши, бесконечный позор, — и вся страна находилась в таком состоянии, что каждый новый удар воспринимался с горькой усмешкой.
    Спорт был частью нашей жизни. Я с трех лет в футболе болел за «Спартак», застав Дасаева, Гаврилова, Черенкова, в хоккее — знаменитую «первую пятерку» во главе с Ларионовым, в баскетболе — Ткаченко и Тараканова; я знал русское счастье Сеула и Альбервилля и те несколько месяцев, когда нервный Кафельников был первой ракеткой мира. Сколько имен! Восьмидесятые и девяностые отпечатались в моей памяти именно ими. Теми, кто завоевывал и отвоевывал честь страны. Где бы я ни был, авторитет мною зарабатывался за счет знания практически всех видов спорта. Я гордился гастролями Большого театра, победой Мацуева на конкурсе Чайковского (хотя утонченный Кемпф мне понравился больше), но только спорт сближал меня с простыми людьми: в нем переживания наши были близки и понятны.
    Так же и с отцом. Он ввел меня в спорт, и не предполагая, что последний окажется единственной сферой нашего общения.
    Отец работал на оборонном заводе. В начале 90–х им пришлось очень туго, но он остался, посчитав, что в сорок искать другую работу уже поздно. В конце 90–х зарплату стали выдавать регулярно, но через два месяца и по частям: 10%, затем 20% от остатка, 50% от остатка, снова 10% от остатка и «остаток». Администрация оставляла за собой право варьировать размеры выдаваемых процентов. Отец пил, когда выплачивали деньги. Поэтому, если в первой половине 90–х давали очень редко и он вследствие этого пил редко, то во второй половине 90–х давать стали небольшие суммы, но часто, и количество «дней для отдыха» увеличилось.
Отец уже десять лет занимался философией. Это увлечение вылилось из увлечения экономикой: вначале он хотел узнать, как мы живем, а потом заинтересовался тем, почему мы так живем. Любимыми его книгами были «Диалектика природы», «Анти–Дюринг» Энгельса и конспекты Ленина. Отец вышел из советской эпохи, признавая правоту лишь материализма. Современные открытия книг Бердяева, Лосского и Франка не интересовали его. Из западных идеалистов его привлекал только Гегель. Иногда я с сожалением думал, что отец выбрал не свою профессию и, действительно, был по своей натуре гуманитарием. Его занимала проблема систематизации знания и вопрос об источнике движения. Придерживаясь теории Энгельса о возникновении движения из взаимодействия, он яростно критиковал какой–то детский учебник по философии и собирался написать статью под названием «Ахилл догонит черепаху», но так и не мог ее начать. Досадуя по поводу своих писательских способностей, просил меня помочь ему. Но до того ли мне было?
    Таким образом, существовали два разных отца: философ и повседневщик. Первый рассказывал о единстве противоположностей, о всеобъемлющей диалектике, а второй умел постоянно портить настроение своей грубостью и низостью. Я знал, что в душе отец был добрым человеком, — просто он очень затруднялся это показать.
Я же писал манифест. Я видел, как можно поднять с колен нашу литературу. Современный постмодернизм измучил меня. История надолго запомнит время, когда первые премии давались произведениям о гомосексуалистах, когда поп–арт захлестнул высокое искусство. Должен был возникнуть новый большой стиль на прочной идеологической основе.
    «Что это будет за идеологическая основа? Не могу точно предположить. Либо национальный дух, наконец–то начавший свое возрождение; либо традиционалистская эстетика, обращение к образцам классики; либо просто русская тоска по трансцендентному. Искусство само по себе тоже может быть идеологией. Но сегодня его уже нельзя оторвать от действительности, что пытался делать модернизм. Только то, что близко всем русским, что понятно всем русским, может возродить литературу. Произведения должны быть читабельными, но в отличие от произведений постмодернизма еще и многоуровневыми. Рядовой человек с интересом берется за Достоевского или Эко, потому что там есть захватывающий сюжет, интеллигент — потому что там есть второй, символический, общечеловеческий смысл».
    Я принадлежал к особому поколению, рожденному на переломе эпох. Мое детство прошло в Советском Союзе, а юность в России. Я был увлеченным и убежденным пионером, но не успел стать комсомольцем. Может, потому, что моя личность в 80–е еще не сформировалась, я не чувствовал ненависти к коммунистам и той жуткой несвободы, в которую так не хотелось возвращаться всем вокруг. Я помнил только сплоченность людей, гордость, с которой я, маленький, вставал с кровати, когда ночью слышал советский гимн. Самой главной вещью в моей жизни была память о Великой Отечественной, я воспитывался на книгах о войне и знал, что не имею права осквернить победу и отданные жизни, существуя бессмысленно и бесцельно.
    В конце века я уже понимал, как дорога мне внутренняя свобода. Многое стало известно из документов и книг Чуковской и Солженицына. Иногда мне становилось страшно: я пытался представить себя в той ситуации и думал, смог бы я не предавать друзей и верить, что неправильно осужденные невиновны. Ведь я всегда был очень ответственным мальчиком, воспитанным на приоритете чувства долга. Кем бы я стал, если бы мы продолжили строить коммунизм?
    Сегодняшней жизни я не мог простить одного — того, что дети в школах ничего не знали о Великой Отечественной. Их не захватывал героизм Ленинграда, Сталинграда и Севастополя. Им рассказывали только о предвоенных секретных договорах и Харьковском контрнаступлении. Они уже не верили в чистоту победы, они уже смеялись над ней, как над мертвым героем, чья смерть оказалась бессмысленной.
    «Деструктивность — самая отрицательная черта постмодернизма. Постмодернизм вторичен в материале, центонен, но страшнее всего то, что он не перерабатывает культурные ценности, а разрушает их. И это не бравада русского футуризма, а намеренное идеологическое унижение. Постмодернизм смеется очень зло и цинично, вторя веяниям эпохи. Он не умеет ставить проблемы, находить выход из ситуации. Постмодернизм убивает, а люди хотят жить. Им не нужна голая правда — им нужна эстетически облагороженная правда. Нарушение основных законов искусства — главная ошибка постмодернистов».

    *
    В нашем городе некуда сходить отдохнуть. Конечно, в нем множество ночных баров, но я не об этом. Нет большого парка, куда можно прийти с любимой девушкой и погулять, поцеловаться, покататься на лодке, наконец. Наш город аромантичен.
    С Леной мы гуляли вдоль реки. Там было поменьше людей.
    Я не хотел бы рассказывать о ней. Видимо, мы так друг друга и не полюбили.
    Но тогда все было интересней. От нее я узнал, что порядочные девушки раскрываются в любви только после замужества. Такая позиция очень заинтересовала меня, хотя и не устраивала. Она уходила корнями в историю человеческого общества, которое с каждым веком пыталось избавиться от условностей и предрассудков, но всякий раз эти условности и предрассудки не исчезали, а лишь увеличивались. С Просвещения люди захотели стать «естественными», а с Фрейда заговорили об опасности запрещения инстинктов. Двуличность ставилась в вину, прославлялись искренность и свобода. Но тут же напоминали о нравственности, которая, как известно, сдерживает низкие порывы. Парадоксально: мне нравилась порядочная девушка, мое чувство было «естественным» и искренним, но для проявления «естественных» и искренних чувств требовалась свадьба, то есть заключение меня в придуманные людьми условия. Культура сдерживала меня, не позволяя быть самим собой. Ведь тот, кто живет среди людей, обязан принять их законы, в которых, кстати, существует и уровень допустимой лжи. Виновен ли я, если почтительно разговариваю на улице, а дома отчаянно ругаюсь с отцом? А если я лгу любимой, что у меня отличное настроение, чтобы развеселить ее, когда мне самому очень плохо? Рассуждая об этом, я всегда вспоминал сестру Симплицию из «Отверженных». Видимо, есть лишь стремление к минимальной лжи, к минимальной двуличности, мера которых определяется степенью их нужности, а степень их нужности устанавливается человеческой совестью. Та совесть чиста, что уверена в правильности своих поступков.
    Итак, мне нравилась порядочная девушка, она почти меня понимала, но первичные инстинкты приходилось удовлетворять на стороне. И разве я нарушал кодекс чести? Разве я не оставался «естественным» в отличие от нее? Наконец я понял, что дух и материя есть одно. Непонимание материи — унижение духа. Искания иенских романтиков, Гессе и отчасти Платонова вдруг стали близки: они пытались примирить высоту души и низость плоти, показать, что материя тоже прекрасна, если она одухотворена. Но ни у кого не получилось сделать это. И не получится. Во всех религиях человечества заложена боязнь собственной дикости и табуирована свобода любви, приравненная к убийству, к святотатству. А ведь агрессивность освобождается через страсть, и, если она обоюдна, случается необыкновенное счастье. Искусство переводит желание в иной план реализации (таков закон сублимации), но искусство же знает примеры великих влюбленных, описание чувств которых стало предметом изображения.
    «Мера есть важнейшее условие любого произведения. Постмодернизм лишен чувства меры и вкуса. Физиологичность в искусстве остается лишь физиологичностью, если она лишена духовности. А там, где движение тел имеет эстетическую ценность, где в нем заложена красота природы, слово обретает новые смыслы, еще более возвышающие человека».

    *
    Если у меня будет дочь, я назову ее Надеждой. Вторую дочь — Верой. Третью — Любовью. Пусть они несут то чувство, которое даст им имя. Да будут счастливы их избранники.
А если сын?

    *
    Я назову ее Надей в честь тебя. Ты ведь приезжала ко мне всего два раза. Первый раз я только поцеловал тебя, второй — это воспоминание на всю жизнь. Тогда я соврал тебе: я не любил тебя. Мне очень нравилась Ленка, а ты оказалась той самой «стороной» для первичных инстинктов. Это подло? Конечно. Но чего же ты хотела? Ты позвонила мне через неделю из своего далекого города и чего–то ждала. Я знал чего и молчал. Признайся: тебе было больно.
    А сейчас я остался один. Мама ушла, папа наконец–то заснул, Ленка мне надоела.
    «В искусстве должны присутствовать два источника материала. Это действительность, леоновские «координаты», и культурный фон. Любое чувство обусловливается жизнью — нельзя описать его, не испытав его. В то же время о любом чувстве мы узнаем из книг, причем последние зачастую становятся наипервейшим источником информации. Везде есть аллюзии, реминисценции. Ощущать и использовать их — значит создавать культурный фон произведения, делать его интертекстуальным. Но автор может лишь воспроизвести элементы чужого художественного мира, а может наполнить его новым содержанием или облечь в новую форму. И тогда появится новый миф с перекрестками и дорогами, героями и богами, миф, имеющий свой хронотоп и свою логику развития. Лишь цель остается одна: поставить известную общечеловеческую проблему в условия современной эпохи, посмотреть на изменения этой проблемы в связи с предыдущими попытками ее решения. Так, соединив продуктивность реализма и неиспользованные, забытые ресурсы модернизма, можно прийти к новому, синтетическому стилю».
    Это был наш мир, мир писем и двух коротких встреч.
    Мы писали друг другу только поздравления с днем рождения. Но я тосковал по тебе, не зная толком, та ли ты, кого я ищу, сможешь ли ты меня понять.
    А потом был день, ужасный день.
    «Задача русского писателя — передать часть тоски, которая есть у него в душе. В этом его великое назначение. Русский писатель тоскует о том, что ему никогда не быть счастливым и русский народ никогда не будет счастливым. Такая судьба заложена веками. Миссия немцев — воевать и философствовать, миссия американцев — становиться богатыми, миссия французов — очаровывать женщин. Все это штампы, но штамп в понимании русских слишком уж устойчив:

    Когда нам хорошо, то не совсем,
    А если плохо, то, конечно, очень.

    Русские — совесть мира, вечно больная совесть. Россия — душа мира, вечно больная душа. И действительно верно: только имеющий совесть способен терять ее».

    *
    Мы сильно ругались с отцом. «Козлы» сыпались с обеих сторон, и мне было гадко и противно. Я доходил до того, что обвинял его в неспособности обеспечить семью, в уходе мамы, — бил по самому больному месту.
    Но он сейчас был пьян и, как всегда, стал ненавистным животным, забывшим о диалектическом методе. Отец материл меня отчаянно и гнусно, что выводило меня из терпения. Он тоже бил по самому больному: насмехался над моими рассказами и напоминал, что именно он выкормил такого…
    Его не брало никакое снотворное. Я знал, что нужна последняя, «убийственная» бутылка, но тратить деньги на водку было бы выше моих сил.
    На всякий случай нужно было отобрать у него оставшиеся деньги. Я аккуратно пробрался в прихожую и вытащил из его куртки несколько десяток. Между ними торчала телеграмма.
    «Буду девять. Поезд Воркута — Москва. Третий вагон. Целую. Надежда».
    Я взлетел от ужаса. Без десяти девять. Без пяти я выбежал на улицу, по пути вспомнив, что сразу после прихода отца в дверь позвонили и он, одетый, с кем–то разговаривал. Он не был виноват, но я снова наорал на него. Отец промолчал, видимо уже совсем ничего не соображая.
    В десять минут десятого я был на вокзале.
   — Вам Надю? — обратилась ко мне курносая девушка. — А она уехала к вам. Нашего друга встретили на машине, а вас не было. Она и поехала по адресу.
   — Сколько будет стоять поезд?
   — Около сорока минут. У нас что–то с локомотивом. Поэтому она и решила поехать к вам.
    Я метнулся домой, остановился, еще раз метнулся, остановился. Ничего, в крайнем случае по дороге встречу.
    Домой.
   — Папа, приходил кто–нибудь?
    А его уже не разбудишь.
    Обратно, к вокзалу. К счастью, подвернулся троллейбус. Было душно, много людей, я думал о Наде.
    Сорвался «ус». Откройте двери! Сейчас поедем. Не шумите. Куда вы лезете?
    Я лез к самой первой двери. Она была распахнута, но очень далеко, за дорогой из живых и сердитых лиц.
    Я потерял еще пять минут. Те пять минут, которые были так нужны мне.
    Поезд отправлялся через две минуты.
   — Надя!
   — Я не застала тебя. Ты весь мокрый. Бедный.
   — Надя!
   — Не говори. Ты опять соврешь. Я еду на два года в Германию. Скоро напишу.
   — Мы будем чаще писать.
   — А нужно ли? — она заскочила на подножку. Поезд тронулся.
   — Дай мне руку, — пошел я за медленно идущим вагоном. — Дай мне руку! — умолял я.
    Она наклонилась, и я сжал ее пальцы. Поезд набирал ход, бесилась проводница.
    Ее рука вырвалась из моей. Я почти бежал за вагоном.
   — Надя! — кричал я. — Нужно. Неужели не видишь, что нужно?
    Надя молчала. Я уже не успевал за ходом поезда и остановился. И вдруг она, выглядывая с подножки, улыбнулась, засмеялась, крикнула:
   — Милый, прости меня. Я сразу же напишу тебе! Только не ври мне больше, ладно?
    Я понял только одно: ее смех был счастливым. Потом представил себе, как Надя смотрела на меня сверху, а я бежал за вагоном, уговаривая ее. И тоже усмехнулся. Поезд пронесся мимо, взрывая под собою железо.
    Я очень устал. Я подумал, что сегодня не мой день: из сорока пяти возможных минут нам достались две, из которых только двадцать секунд мы понимали и любили друг друга. Двадцать секунд я видел любимую и любящую. И два года она должна была быть не со мной.
    Я не загадывал на будущее. Всякое бывает. Я шел домой, наполненный усталостью и болью за слишком частые человеческие ошибки.

    *
    Папа спал на полу. Я сел в своей комнате за работу:
    «Читабельность достигается техникой. Одной из самых удачных форм является рассказ или короткая повесть. Энергичный сюжет и лаконичность фраз способствуют привлечению внимания. Но все работает на идею, на раскрытие человеческих отношений.
    Люди врозь — бессоюзие, люди вместе — сочинение. Короткий параллелизм, повторы, тонкий психологизм, а с ними и особый ритм — и в сердце тоска, на глазах слезы. Чуть–чуть подсознательного — и захватывает дух».
    Папа застонал. Я услышал это, подошел к нему и позвал:
   — Папа, папа. Тебе плохо?
    Он перевернулся, не просыпаясь, на другой бок. Я вдруг услышал тоненький высокий звук. Не сразу поняв, откуда он, я заглянул отцу в лицо и впервые увидел, что папа плачет. Короткие пронзительные всхлипы наполнили комнату, нет, они наполнили всего меня.
    Я опустился на стул и закрыл руками лицо. Эта жизнь доконала нас.

    *
    «Русский писатель должен всегда знать свою цель — очищение души читателя. Он не может растрачиваться на неэстетическое экспериментаторство. Вынь свое сердце, покажи его людям. Пусть они вынут свои сердца и посмотрят на них. Через себя к Богу. Через микрокосм к макрокосму. A realibus ad realiora. Что это будет? Неомодернизм? Неотрадиционализм? Overground?
    Я знаю только, что это будет. Новый синтез, новый большой стиль, новая надежда».


Арсеньев Р. Без оправданий: Стихи и проза о любви.— Вологда: Стрекоза, 2000

© Стрекоза, 2000
© Р. Арсеньев, текст, 2000
© Е. Филин, графика, 2000