к титульной странице | назад   
 

А. Круглов
Пережитое
// Вологда в воспоминаниях и путевых записках, конец XVIII-начало XX века. - Вологда: Русь, 1997. - С. 229-263.

Александр Васильевич Круглов (1853 - 1915). Писатель, журналист, издатель. Родился в Великом Устюге Вологодской губернии, учился в Вологодской гимназии, давал частные уроки, служил чиновником особых поручений при вологодской казенной палате. Переехав в Петербург, занялся исключительно литературным трудом, публиковал повести, романы, рассказы и стихотворения, издавал журналы ("Дневник писателя", "Светоч").

(...) В первом и во втором классах мы все любили уроки русского языка, который преподавал известный впоследствии педагог Николай Федорович Бунаков. Он умел пробудить в нас любовь к книге, к писателям. Мы много читали по его указаниям и смело обращались к нему со всеми вопросами. Это был прекрасный учитель и чудный человек. Мы чуть не плакали, когда он должен был оставить гимназию и затем Вологду. Н.Ф. написал повесть из вологодской жизни - "Бесовское наваждение". Эта повесть яркими красками метко осмеивала и лжелибералов, и крепостников-ретроградов. Повесть была напечатана в "Русском слове" Благосветлова и произвела в городе невыразимую сенсацию. Это было прямо событие в болотной жизни Вологды. О повести все только и говорили. Большинство восстало против автора. Даже родные осуждали его. У многих, конечно, была прямо "шкурная" боязнь. - Нигилист! Мальчишка! (...) 

После Бунакова в дальнейшие годы общим любимцем был у нас учитель географии и истории Николай Яковлевич Соболев, впоследствии директор начала Череповецкой, а потом Тотемской учительской семинарии. Это был умница, по общему мнению вологжан. Я, соглашаясь с этим приговором, прибавлю: это был знаток дела, хороший педагог и остроумный человек. Его тонкое остроумие всегда к месту и в пору всем нравилось и приносило пользу. Он блестяще читал историю. Именно читал. Это были лекции, но доступные и гимназистам. Он знакомил с новыми источниками и заставлял нас самих много читать, а не ограничиваться учебником. Впрочем, мы мало и заглядывали в учебник: "лекции" были содержательны, чтение дополняло лекции и учебник был почти лишним. 

Соболев не любил "зубрежки" и спрашивал урок очень умело. Вызывает ученика. 

- Ну-с, г. Икс, в Вологде скучно что-то... Прокатимся с вами в Варшаву. По пути осмотрим города и вы скажете мне, что замечательного встретите. Будьте моим чичероне1[1 Чичероне - проводник.]. 

И вот ученик "едет" и докладывает о "замечательном". Тут и климат, и почва, и промышленность и проч., и проч. Бывало, и история в ход идет. 

- Позвольте... Мы в Костроме... Какой там монастырь замечателен? 

- Ипатьевский. 

- Прекрасно. Кто жил в нем? 

- Михаил Федорович. 

- А ну-ка, познакомьте меня с ним и с тем временем... 

И "шла прогулка по истории", как мы говорили. 

При таких ответах зубрежка не помогала, нужно было сознательное изучение предмета. 

Случалось, что кто-нибудь увлечется чтением и не приготовит урока. Соболев вызывает. 

Я не могу отвечать. Я не готовил. 

Почему? 

- Зачитался Тургеневым. 

- Прекрасный писатель. А когда увлечетесь Кузнецовым (автор учебника географии)? 

- К следующему разу все приготовлю. 

- Превосходно. Верю и откладываю испытание до срока. 

И если ученик слово сдерживал, а так было почти всегда, он получал хороший балл. Соболев говорил: 

- Важно знание, а если вместо четверга приобретено оно в субботу, все равно. 

Он не давал лениться, но понимал юность и не был формалистом-чиновником. Зато у него все знали так, как не знали у многих, не умевших снисходить к безвинным увлечениям учеников. Про Соболева можно сказать: человек светлого ума и чуткого сердца (...) 

Библиотека в гимназии была "не очень важная", как выражался сам заведующий. Я имею в виду, конечно, ученическую библиотеку. Кроме того, мы хотели читать и такие книги, которые нам читать не разрешалось. Здесь я должен заметить снова, что педагоги немало погрешали, стоя далеко от учеников. Не было крепкой духовной связи, не изучалась детская душа, не обращалось должное внимание на правильное чтение, столь полезное, ибо без него одна учеба ничего не значит. Благодаря Бунакову мы полюбили книгу, но Н. Ф. скоро уехал, и мы при выборе книг были предоставлены самим себе. Было запрещено читать то и то, а из дозволенного мы читали без всякой системы, читали более слабое и не читали того, что надо было читать. Запретное казалось сладким и никто не явился с дружеской помощью в этом случае (...) 

В то время был учителем словесности, а потом инспектором, Николай Петрович Левитский. Он превосходно знал литературу и читал с таким мастерством, что его заслушивались все, когда он выступал в качестве чтеца где-нибудь. Мы особенно любили, когда он читал Пушкина. Пламенный поклонник великого поэта, Левитский читал стихи Пушкина особенно хорошо. 

"Божествено!" - говорила одна дама. 

Именно так! 

Если любить Пушкина меня научили еще дома, то обожать великого поэта и многое понять у него научил Левитский. Он же потом посоветовал мне прочесть Белинского о Пушкине. 

Левитский мог бы авторитетно руководить нашим чтением. Но... он, очевидно, иначе смотрел на свои обязанности. Он ограничился только одним указанием: читать Пушкина. Но он не интересовался узнать, что же еще читают ученики? Он не захотел указать, что еще надо им читать? 

Как-то один гимназист спросил его: 

- Можно мне читать Добролюбова? 

Болван! - послышался ответ. И больше ничего. 

"Болван" пошел в библиотеку Арсеньева и... взял Добролюбова. Конечно, он не понял критика, а если понял, то не так, как следует (...) 

В Вологде, благодаря энергии секретаря Статистического комитета Ф. А. Арсеньева, очень даровитого этнографа-писателя, Н. Я. Соболева и священника В. Ретровского открылась публичная библиотека. Для Вологды это было большим событием. Библиотека начала работать прекрасно. В кабинете для чтения многие не находили себе места. 

Захотелось и мне записаться в библиотеку. Но мама несочувственно встретила мое желание. 

-Зачем тебе? А разве мало гимназической библиотеки? 

- Там и читать нечего. 

- Пустяки! Внимательно читай, там книги на " выбор, а в этой - всякие. Других тебе и не следует читать. 

Я настаивал. 

- Летом какая же гимназическая библиотека? 

- Летом и не надо. Отдыхай, сил набирайся. 

- Не все же гулять! Няня качала головой. 

- Эк ты, словно с ножом к горлу пристанешь! Ну, и умеешь же допекать! 

- Мама согласится. 

Мама действительно уступила. Мне в этом случае помог семинарист Михаил Михайлович Куклин, брат дьякона-хозяина дома, в котором мы жили. М. М. Куклин в роли репетитора месяца два помогал мне готовиться к экзамену из латинского языка. "Спокойный, кроткий и нетребовательный молодой человек", как говорила мама, М. М. ей понравился и внушил к себе доверие. Когда она передала ему о моем желании записаться в библиотеку, он одобрил это желание. 

- Отчего же не записаться ему, Раиса Александровна? Пусть читает. У него любовь к словесности, чтение и развивает, и приучает к лучшему выражению мыслей. Для сочинений пригодится. 

- Он и то все в сочинители собирается, - сказала няня, находившаяся при разговоре. 

- Ну, мало ли куда он собирается! - с улыбкой заметила мама. - Он и в казаки хотел, и в монахи... 

- Впечатлительный он, - сказал Куклин. - А писателем можно быть во всяком звании и на всякой должности. Ведь Лермонтов - военный. Стихи писал и Григорий Богослов... 

- А няня говорит, что Батюшков от стихов помешался - воскликнул я. 

- Ну, ври на няньку! Стыди ее! Разве я к тому? - Что тут гадать, будет тем, чем Бог назначил. На всякой должности можно быть человеком, надо только Бога помнить да служить верой и правдой родине, - сказала веско мама. И добавила: 

- Ну, запишись в библиотеку, только вы, Михаил Михайлович, им руководите! 

- Охотно. 

Мы вместе с ним отправились в библиотеку. Оказалось, что нужен залог. А у меня его не было. 

Значит, нельзя? - спросил я. 

Библиотекарь, К. А. Лахмин, промолвил: 

- Вы гимназист? 

- Да. 

- Дайте вот честное слово, что в случае порчи, потери книги внесете ее стоимость. 

- Даю! Я не буду портить. 

- Хорошо, я скажу Флегонту Арсеньевичу, он, вероятно, разрешит без залога. 

На другой день я узнал, что Арсеньев "разрешил". Я сиял от радости. 

На первый раз я взял "Ледяной дом" Лажечникова и этот роман мы читали с Куклиным вместе. 

Я позволю себе подробнее остановиться на личности Куклина, впоследствии инспектора-учителя, автора учебников и очень хороших рассказов для у детей. В то время М.М. был в богословском классе семинарии. Он пописывал стихи и шутя слыл среди, товарищей "за пииту". М.М. читал мне свои стихи, из которых мне особенно нравилось его подражание Некрасову: 

Что ты жадно глядишь на сигару... 

Куклин жил у брата, не имея отдельной комнаты. Он помещался на печке, где был его "кабинет и спальня". Обедал он, как и все, на кухне. У брата была большая семья. Для чтения, а главное, для "творческой" работы М.М. по зимам "забирался" в баню, а весной и ранней осенью жил на чердаке, где была "клетушка" с окном, из которого открывался чудный вид на окрестности города. В мае, а иногда и ранее, "поэт" перебирался "на дачу", т.е. с печки в клетушку. Здесь он творил и писал головоломные сочинения по разным предметам семинарского курса. И здесь же мы с ним читали классиков, отцов Церкви, и вели "философские рассуждения", по выражению невестки, жены дьякона, которая нередко прерывала эти философские беседы, крича снизу: 

- Эй, сочинитель-философ! Иди-ка, покачай зыбку, а мне надо пошить! 

И М.М. шел качать зыбку, а я отправлялся домой. Но случалось, что М.М. надо было кончать классное сочинение, и тогда он говорил мне: 

- Иди, покачай! 

И я шел за него качать зыбку. Но по возможности я уклонялся от этого "занятия" (...)

Благодаря Куклину я познакомился со многими семинаристами и, между прочим, с Михаилом Ивановичем Левитским, который неподражаемо читал сатирическую поэму местного Ювенала - Сиротинина2[ 2 Сиротинин - речь идет о поэте В. Сиротине.]. 

Она называлась "Долгоносые" и при сильном стихе отличалась меткими характеристиками многих местных деятелей и яркостью картин вологодской жизни. Несомненно талантливый человек, Сиротинин "загубил себя", как говорили про него. Кончив семинарию, он поступил в священники, не чувствуя совсем призвания к пастырству. Его тянуло в даль, к шумной и разнообразной жизни. Он начал мечтать о путешествии. Куда? Все равно! Повидать свет, пожить "на воле". Но это было неисполнимо: и служба мешала, и не было денег. И вот он надумал проситься в "морские попы", как он выражался в одном письме. Не долго думая, он подал прошение в стихах на имя великого князя Константина Николаевича, от которого могло зависеть определение в священники флота. Я уже сказал, что Сиротинин владел хорошо стихом, и блестки юмора, временами аттическая соль делали его стихи увлекательными. Великий князь (рассказываю по слухам) одобрил стихи, но нашел, что "такие стихи" писать в рясе неудобно. Однако Сиротинин получил денежное пособие. Во флот он все же не попал. Вскоре он расстригся3[3 Расстричься - добровольно отказаться от церковного сана или лишиться его за какой-либо проступок.] и поступил на частную службу. 

В это время он и написал поэму "Долгоносые". Написанная колоритным стихом, хотя и смахивающая на памфлет, поэма имела в городе большой успех и разошлась в сотнях списков. Отмеченная оригинальностью, поэма безусловно свидетельствовала о таланте автора. Но, сын переходной эпохи, попавший не на свою колею, он после расстрижения сразу как-то "сдал", начал ; сильно пить и погиб, не проявив ничем иным своего дарования. Надо добавить, что все (очень немногое, впрочем) им напечатанное в малоизвестных изданиях бледно и слабо. Он силен только в том, что не могло появиться в печати. М. И. Левитский искренне скорбел о Сиротинине. 

Так гибнут наши! - говорил он. - Ведь и Помяловский погиб благодаря пьянству... 

Это ужасно (...) 

Осипова я знал давно. Познакомился я с ним случайно: в доме его отца нанимала квартиру моя замужняя младшая сестра. Как-то, придя к ней и не застав никого дома, я присел на лавочку на крыльце. Ко мне подошел красивый юноша и предложил играть в мяч. Это и был Виталий Осипов. Я тогда учился во втором классе гимназии; Осипов был старше меня на два-три года. После этой встречи я стал захаживать к Осипову и мы играли в мяч, ходили вместе на гимнастику за город в архангельские казармы, ездили ловить рыбу в Прилуки... Разговоры наши были самые обыкновенные. Одно время Осипов помогал мне в качестве добровольного репетитора по математике, причем часто сам не мог решить задачи и, краснея, говорил: 

- Я потом соображу! 

С переездом сестры на новую квартиру я стал к Осипову ходить реже, а тут и совсем прервались наши отношения. И вот раз, спустя года три, я встретился с Осиповым на бульваре. Мы поздоровались. 

- Что же вы перестали ходить ко мне? - спросил Осипов. 

И сейчас же познакомил меня с некиим Ивановым, который говорил без умолку и либеральничал напропалую. 

- Зайду, - сказал я. 

- Заходите! Конечно, не в мяч играть! - добавил с улыбкой Осипов. 

- А вы читаете что-нибудь? - спросил Иванов. 

- Да, я записался в библиотеку. 

- И что же читаете? Я сказал. 

- Фи, как глупо! 

- Отчего? 

- Ну, что такое Пушкин? 

Великий поэт! 

- Кто вам это сказал? И вообще, что такое поэзия? Чепуха! Надо читать серьезные книги. 

Осипов держался скромно. Он был лаже немножко застенчив, но говорил веско и голосом. Который проникал прямо в душу. 

Осипов поддержал товарища и посоветовал мне прочесть роман Тургенева "Отцы и дети", затем критику на этот роман Писарева.

Иванов скоро ушел, а мы с Осютовым отправились гулять на сполье4[4 Сполье - пригородные поля.], за Петербургскую заставу. Осипов говорил мне о Писареве, о борьбе между старым и новым поколениями, о задаче "мыслящих реалистов" и т.д. в этом духе. Его речи произвели на меня сильное впечатление. 

- Да, да, - сказал он, прощаясь, - бросьте Пушкина и всю эту стихотворную чепуху. 

- Люблю стихи! - воскликнул я. -И сами пишете, может быть? - с улыбкой спросил Осипов. 

Я поколебался и ответил: 

- Да, пишу! 

- Вот как! Ну что же... тогда читайте хотя бы Некрасова... Но главным образом серьезное: Бокля, Льюиса, Молешота, Писарева, Чернышевского, Добролюбова... Это борцы, мыслители! Приходите... Будем вместе читать и обсуждать! 

Я взял роман Тургенева и "проглотил" его. Потом я достал Писарева и, запершись в своей комнатке, дважды прочел статью. Домашним я ничего не сказал, скрыв все и от Куклина. 

Я начал чуть ли не ежедневно посещать Осипова и познакомился с другими "писаревцами", как они себя называли. Так прошло месяца два. Пушкин заброшен. "Железная дорога" Некрасова выучена наизусть. Моей любимой фразой стала: "Мы - мыслящие реалисты". Я начал проглядывать книжки "Русского слова", "Современника" и прочел "Что делать" Чернышевского, Милля, "Этюды" Бибикова, сочинения Добролюбова. Сближаясь с Осиповым, я стал отдаляться от Куклина, которому я во всем признался и вступил с ним в спор. 

- Совсем тебе не следует читать Добролюбова и Чернышевского, - сказал Куклин. 

- Почему? 

- Да ты не поймешь их! 

- А ты сам-то понимаешь ли? Впрочем, ты за "отцов", вероятно! 

- Я за то, чтобы учиться, а не хватать верхи! - сказал Куклин. - Ты читай классиков и Белинского, если хочешь. А Добролюбов и не критик вовсе. 

- Кто же он? 

- Публицист! 

- Великий ум! 

- Ну пусть! Но тем-то он и опасен. Он тебя всего заберет и ты сделаешься его подголоском. Что за охота! Ты учись, читай лучших писателей и, когда будешь в состоянии критически отнестись к мнениям Добролюбова, тогда его и читай. 

- А Писарев? Он кто, по-твоему? 

- Он? Да талантливый, верно... Но его ум незрелый, и односторонний он. Все они хотят "фабриковать" из юношей борцов. А я этой фабрикации не сочувствую. 

- Вся мыслящая Россия... 

- Перестань! - остановил меня Куклин. - Ну какая вы с Осиповым и К мыслящая Россия! 

- Мы - мыслящие реалисты. 

Мыслящие реалисты... Как же! 

А кто же? Ну? 

- Не обидишься? 

- Говори! 

- Панургово стадо5[5 Панургово стадо - взятый из "Гаргантюа и Пантагрюэля" Рабле образ, обозначает людей, теряющих собственный разум, слепо подчиняющихся чужому примеру и чужой воле.]. До Базарова-то вам еще куда далеко! 

- А Рахметов? 

- Брось! Не хочу слушать! 

Я начал отдаляться от Куклина. В это время мы жили на другой квартире, а не в доме его брата. Стихи я продолжал писать, но уже в духе Некрасова и показывал их не Куклину, а Осипову. Он одобрял, но замечал всегда: 

- А все же стихи вздор! 

Он вообще не любил поэзии, кроме обличительной, которую признавал как полезное оружие в борьбе с отжившими "отцами". Я находился под сильным влиянием Осипова, перешел в "иную веру", по меткому выражению Куклина, но... не мог согласиться с "учителем" относительно поэзии и отстаивал ее всеми силами. Я затосковал о Пушкине и снова перечитывал его. Но вот однажды я совершил ужасное преступление, по мнению Осипова. Я сказал: 

- Писарев во многом прав, но Пушкина он не понял. И Белинский вернее говорит о нем! 

Осипов впервые разгорячился, даже рассердился на меня. Мы не разошлись, но с этого дня Осипов поэзию оставил в покое. Как-то он сказал при Иванове, указывая на меня: 

- Не надо трогать при нем поэтов, особенно глиняного божка Пушкина... Он однопунктно помешан: во всех статьях здравомыслящ, а коснется дело поэзии - и невменяем! 

Я не обиделся и засмеялся. Вскоре после этого я сказал Куклину: 

- Знаешь, Пушкин великий поэт! Писарев ошибается. 

- Слава Богу, кажется, выздоравливать начинаешь! - промолвил Михаила Михайлович. - Пора! 

- Да, но в остальном Писарев прав. Куклин начал чаще заходить ко мне, мы снова говорили с ним о поэзии и я опять стал ему показывать свои стихи. Но с "писаревцами" я не разрывал связи. Я часто ходил к Осипову, мы вместе читали, рассуждали, причем Виталий Степанович старался убить во мне все "вредные предрассудки". 

В это же время семинаристы издавали рукописный журнал. "Писаревцы" тоже решили издавать журнал. Говорят, что еще ранее мысль о журнале возникла у гимназистов, но не встретила сочувствия среди начальства. 

- Какой журнал? Зачем? - спросил инспектор. 

- Для саморазвития, для выработки хорошей литературной формы.

- Дурь! Надо учиться!! Саморазвитие! Болваны! Так и угасла мысль об издании журнала на легальной почве. Журнал у "писаревцев" возник, конечно, в "подполье", тайком от инспектора. Во главе встали Осипов и Лермонтов. Сначала журнал велся тайно от нас, новых членов кружка, но потом и нас привлекли к сотрудничеству. Меня занимала таинственность, с которой велось издание, само по себе довольно безобидное, ибо не шло далее проповеди, раздававшейся со страниц "Дела" и "Отечественных записок". Еженедельно по субботам происходили сходки, на которые мы собирались, словно заговорщики, не открывая правды родным и таясь от товарищей, не принадлежавших к кружку. Мы мнили себя "молодой силой", которая радикально изменит жизнь общества и поведет страну по пути прогресса. Мы вырабатывали программу жизни, причем на первом плане стояло: "высоконравственная жизнь каждого". На сходках читались и статьи, предназначенные для журнала, который назывался "Тесный кружок". Много было наивного, детского в рассуждениях и писаниях, но все было чисто, светло и так далеко от того, что делается и говорится ныне! Мы не только не знали кутежей, карт, но пришли бы в ужас, если бы кто-либо из "наших" был уличен в "подобных деяниях". Мы высоко ставили женщину-гражданку, горели беззаветною любовью к народу, но у нас и в мыслях не было призывать его к насилию. Мы рвались его просвещать и этому делу готовы были отдать наши силы, нашу жизнь. Мы на столько были далеки от всякого "веселья", что даже получили кличку "монахи писаревского толка". И, действительно, мы были чисты сердцем, настроены возвышенно и не подражали "кирсановцам", как прозвали в свою очередь мы тех прожигателей жизни, которые в 16-17 лет уже участвовали в различных оргиях (...)

С переходом журнала под мою редакцию он был, переименован из "Тесного кружка" в "Нашу мысль", В это время возникла полемика между нашим журналом и другим, издававшимся семинаристами. Я, написал "Полемические красоты семинарской "камчатки6"[ 6 Камчатка - задние скамьи в классной комнате.]. В статье было выражение "невольники герменевтики7"[ 7 Герменевтика - учение о способах истолкования речей или сочинений по возможности близко к смыслу, вложенному в них автором.]. 

В ответе мне некто Феникс назвал всех нас "золотушными барчонками". Полемика на этом и кончилась. Вышли еще три номера, в которых была помещена моя повесть "На новых началах". Эта повесть была написана во вкусе повестей "Русского слова" и "разрубала гордиев узел семейного вопроса", как выразился Ве-н, будущий бюрократ, а тогда ярый последователь Писарева и Чернышевского. Сходки продолжались, но журнал прекратился, потому что в городе начали циркулировать о нем нелепые слухи. Мы могли ожидать крупных неприятностей и, по настоянию большинства, на время издание было приостановлено. Оно и не возобновилось. У меня долго хранились номера этого журнала. Просматривая потом статьи, повести, "разрубавшие гордиевы узлы" разных вопросов, я невольно улыбался. Читая теперь некоторые газеты, я думаю: "Дети, мы могли тогда так писать, но как могут писать так же взрослые и полагать, что они решают вопросы!" 

Передам два факта, так сказать, трагикомического характера. 

В одну из суббот Ве-н, живший у нас как нахлебник, отправился на сходку ранее меня. Собирались мы тогда у одного "кружковца", жившего на конце города, в большом доме, почти пустом. Весь верх из четырех-пяти комнат занимал он один, платя пять рублей. Мебели всего только стол, несколько стульев и кровать. 

- Одним словом, пустыня, - иронизировал хозяин, очень даровитый юноша, большой остряк и стоик. Он ходил зимой в пальто без ваты и в сапогах, из которых торчали пальцы. Он часто переезжал с квартиры на квартиру, и его мы за это в шутку прозвали "подвижником". Вот у этого-то "подвижника" мы и собирались за последнее время. 

Ве-н ушел. Я отправился спустя полчаса. У Соборного моста встречаю Ве-на: лицо бледное, напуганное. 

- Куда ты? - спрашиваю его. 

- Домой! Надо скорее все прятать! 

- Что такое? 

- Беда! Голос дрожит. 

- Какая беда? 

- Полиция! 

- Где? 

- У "подвижника". 

- Что за чепуха! Как же ты-то ушел от нее? 

- Случайно... Слушай! Тяжелый вздох и рассказ обрывистый. 

- Я зашел в переднюю, вижу, пальто квартального. Заглянул: квартальный стоит и связывает книги, а наш "подвижник" у окна стоит ни жив, ни мертв. Я и тягу! 

- Кто же там еще? 

- Никого! Надо дать знать всем! 

В эту минуту к нам подошел П. Сообщили ему 

обо всем. 

- Какой вздор! - воскликнул он. - Тебе показалось. 

- Как же! Я хорошо видел. Да ты скажи- ходят по городу слухи? 

- Да. 

- Журнал наш видели власти? 

- Какие власти? Гимназические только. 

Все равно. Донесли. 

- Да что у "подвижника" взять-то? Пустяки! Я пойду... а ты? - добавил П, обращаясь ко мне. Я колебался. 

- Не ходи! Схватят! - воскликнул Ве-н. 

- Ах, ты трус! Ну что же, идем? - снова обратился ко мне П. 

Мне стало стыдно и я пошел с П. Осторожно подошли мы к дому. В окнах верхнего этажа огонь. Мы постояли и вошли во двор. Поднялись по лестнице. Остановившись у двери, мы прислушались. Говор, смех... 

- Ну, конечно, чепуха! 

П. потянул дверь. Она отворилась. В передней на. вешалке много одежды и... военное пальто! Выглянул хозяин. 

- А, это вы! Что поздно? Идите - гость у нас. 

- Кто? 

- Медик из Питера. Новости есть! Оказалось, что Ве-н испугался медика, приняв его за квартального. Мы долго смеялись над Ве-м. 

- Вологжане теленка за жеребенка приняли, а наш Павел врача - за околоточного! - трунил "подвижник". Ве-н сердился и отвечал: 

- Погодите, нарветесь когда-нибудь! Надо быть осторожным, это лучше. 

В другой смешной истории тоже фигурировал "в качестве премьера" Павел Ве-н. Дело было так. Сходка состоялась у одной светской дамы. Муж этой дамы не сочувствовал сходкам и выражался резко: 

- Не понимаю, что за охота моей жене заводить в своей квартире "говорильню"? Мне это противно! 

- Запретите! 

- Ну вот! Скажут - деспот. Пусть, наскучит же ей! Но сходки продолжались. Тогда муж придумал комбинацию: напугать полицией. 

Я заболел гриппом и не мог быть на сходке. Оставшись дома, я сидел и читал Дрэпера. Было уже около одиннадцати часов. У нас все спали. Вдруг стук в окно. Я закутался плотно и вышел в сени. 

- Кто там? 

- Я, Иванов! 

- У нас все уже спят. 

- На минуту, очень надо! 

Я отпер дверь, впустил Иванова и мы на цыпочках прошли в мою комнатку. 

- Откуда вы? 

- Оттуда. 

-Ну что? Отчего так скоро все кончилось? Иванов пристально посмотрел на меня и спросил: 

- Дайте честное слово, что ответите правду. 

- Господи, как торжественно. Да! 

- Вы... не подшутили над нами? 

- Я? Каким образом? 

Мое недоумение было так искренно, что Иванов воскликнул: 

- Нет, это не вы! Но кто же? 

- Да в чем дело? 

И вот Иванов рассказал. 

Все сидели и читали письмо, полученное из Петербурга. Вдруг раздался звонок и через минуту горничная подала хозяйке конверт. Та разорвала его, прочитала и воскликнула, меняясь в лице: 

- Господа! Меня извещает какой-то "друг", что сейчас к нам нагрянут с обыском. 

Произошла неописуемая суматоха. Все бросились в переднюю. Впереди всех Ве-н, который, одевшись на ходу, не сбежал, а "скатился с лестницы кубарем", по словам Иванова. Хозяйка с трепетом ждала незваных гостей. Но никто не являлся. Вернулся муж, прочитал записку и сказал: 

- Это, может быть, шутка... Впрочем, все возможно. В городе ходят невероятные слухи о ваших сходках. Ты сама рискуешь и меня подводишь под неприятности. 

Выслушав рассказ Иванова, я спросил его: 

- Почему же подумали, что это я подшутил? 

- Почерк похож на ваш. Да и кто-то сказал, что вы будто говорили: "Я их напугаю". 

- Никогда никому я не говорил. 

В эту минуту раздался опять стук в окно. 

- Кто это? - с испугом спросил Иванов. 

- Вероятно, Павел. Только отчего он так поздно? Я отпер дверь и впустил Ве-на. Когда он вошел в мою комнату и я взглянул на него, то не мог удержаться от смеха. Засмеялся также и Иванов. И было от чего: Ве-н второпях надел вместо своей шапки дамскую котиковую шапочку, вверху перевязанную вуалью; на ногах у него были разные калоши: одна мелкая, другая глубокая. Он сконфузился, но оправдывался тем, что спешил. 

- Да ты так и не заметил потом? - спросил я. 

- Заметил... Хотел вернуться, да побоялся. 

- Где же ты все время был? 

- По улице бродил. 

- Прямо ряженый! Да если бы тебя увидел патруль, непременно забрал бы! 

Ве-н ничего на это не возразил. Помолчав, он промолвил: 

- Что-то теперь там? 

- Я потом заходил туда, - сказал Иванов. 

- Ну, ну? 

- Никого нет... Вероятно, шутка. Вернулся А.И. и сказал, что это, должно быть, кто-нибудь подшутил. Но кто бы это? - прибавил Иванов в раздумье. 

Пошутил! А моя шапка? Калоши? - промолвил Ве-н. 

Мы с Ивановым опять засмеялись. 

- Чего ржете? - сердито оборвал нас Павел. - Ведь это же убыток! 

-Mademoiselle, извините, - произнес Иванов, впадая в игривое настроение. 

Мы еще поговорили недолго и Иванов ушел. Ве-н продолжал ворчать, лежа в постели. 

- Ну их к черту! Больше туда не буду ходить! - решил он, закутываясь в одеяло. 

Шапка его нашлась под роялью. А та шапочка, в которой он щеголял по улицам, оказалась принадлежащею хорошенькой барышне И-ой. Но калоша "приказала кланяться". 

Находчивый муж достиг своего: его либеральная супруга объявила, что у нее собираться неудобно. Сходки временно совсем прекратились. А спустя месяц муж либеральной барыни признался в своей проделке (...) 

Спустя некоторое время я написал еще два стихотворения и по совету "подвижника" послал их Лаврову, известному автору "Исторических писем", жившему в Кадникове под надзором полиции. Я не был знаком с публицистом-философом, но знал, что он хорошо относится к молодежи. Да и приятель мне говорил: 

Посылай. Он ответит и даст совет. Лавров, действительно, ответил и очень скоро. Письмо было длинное и любезное. Его содержание можно резюмировать так: "По идее стихи прекрасны, но техника еще слаба, печататься рано. Но писать надо, можно впоследствии надеяться на успех". Лавров советовал больше читать и перечислял ряд "необходимых" книг. Я долго хранил это письмо, потом, уже в Петербурге, оно у меня куда-то исчезло. 

Я принялся читать и продолжал "изводить бумагу". Этому не мешали ни разъезды, ни обязанности домашнего учителя, каковым я сделался, оставив гимназию. 

Здесь опять приходится рассказать смешную историю, в которой в третий раз фигурирует горячий поклонник Писарева, Павел Ве-н. 

Лавров бежал из Кадникова. Исчезновение философа произвело большой переполох в Кадникове и в самой Вологде. Узнав о побеге Лаврова, Ве-н перепугался. 

- Мы пропали! - сказал он. 

- Почему это? 

- Ты ему писал? Посылал стихи? 

-Да. 

- Я у него два раза был в Кадникове... Кончено! Целые две недели Павел находился в тревоге. Ложась спать, он клал возле себя библию и латинский словарь. 

- Зачем ты это делаешь? 

- Э! Надо быть хитрым! Нагрянут и увидят, что религиозный человек и классик, т.е. благонамеренный. Я смеялся, но Павел твердил одно: 

- Ты ничего не понимаешь! 

Но опасения его оказались напрасными. 

Заговорив о Лаврове, я коснусь заодно и Н.В. Шелгунова, жившего в Вологде тоже в качестве поднадзорного. Как постоянный сотрудник "Русского слова", а затем "Дела" он пользовался громадной популярностью среди молодежи. Его статьи всегда читались и на наших "субботниках" и вызывали горячие споры. Мне Николай Васильевич казался таким ярым врагом поэзии, что я не решался обратиться нему за советом, хотя все хорошо отзывались о нем. 

Случай столкнул меня с ним. В Вологде одно время существовало ремесленное училище, куда приходили работать после классов гимназисты и ученики других школ. Училище принимало и частные заказы. Я работал в переплетном отделении. Раз, фальцуя книгу, я вдруг услыхал страшный крик в столярном отделении. Движимый любопытством, пошел узнать, в чем дело. Посреди комнаты стоял Николай Васильевич и распекал мастера. 

- Это нечестно, - кричал он, - вы все равно что украли деньги, если так скверно выполнили заказ. Работа никуда не годится. 

Он говорил все резче, страшно волнуясь. Мастер что-то невнятно мычал. Наконец, Н. В. утих, бросил пять рублей на верстак и промолвил: 

- Возьмите ваши деньги! 

Он подчеркнул слово "ваши". Мастер взял кредитку, пренебрежительно улыбаясь. Когда Шелгунов вышел за двери, столяр промолвил вполголоса: 

- Ишь раскричался, точно и невесть кто. Сочинитель! Поднадзорный! 

Это меня взорвало. Я заступился за Шелгунова и накинулся на мастера, начав его укорять. Я еще не кончил, как наружная дверь отворилась и в комнату вернулся Шелгунов. Он направился к столяру и, мягко улыбаясь, протянул ему руку. 

- Не сердитесь, если я обидел вас, простите; я погорячился! 

Столяр был озадачен, смутился и, не подавая руки, конфузливо произнес: 

- Помилуйте, Николай Васильевич, что же... я точно виноват, поторопился и испакостил вещь. Но я поправлю, на следующей же неделе я сделаю новую, ей-Богу-с! 

Ну и отлично! Дайте же вашу руку! - сказал Шелгунов. 

Столяр несмело протянул свою мозолистую руку, Николай Васильевич пожал ее. 

- А вот и деньги-с, - начал мастер. 

- Какие деньги? Оставьте их у себя, сочтемся. Когда Шелгунов ушел, столяр молчал несколько мгновений, смотря в сторону. 

- Ну и барин! - промолвил он тихо. 

- Что? Хороший ведь? - воскликнул я восторженно. 

- Душа барин! 

- А вы еще... 

- Да зло взяло, ну и сказал. А вам что надо? - вдруг сердито обратился он ко мне. - Вы из переплетного? 

- Да. 

- Так и нечего вам здесь делать, мешаете только. 

- Но никого нет. 

- Все единственно. Уходите! 

Столяр поправил свою ошибку и с этого времени не иначе отзывался о Н. В. как о "золотом барине". 

Вторично я столкнулся с Шелгуновым в библиотеке. Он пришел за книгой, которую мне только что выдали. 

- Ах, как жаль! Она мне очень нужна на день бы всего. 

Я сейчас же предложил ему книгу. Он был очень благодарен. Мы вместе вышли из библиотеки. Дорогою он расспрашивал о гимназии, о товарищах, советовал серьезно учиться, бессистемно не читать и, узнав, что я работаю в переплетной, заметил: 

"Перейдите лучше в столярное отделение". 

- Почему? - спросил я. 

- Это полезнее в смысле развития физических сил. Но не бросайте и переплетного дела, одно другому не мешает. 

Я так и сделал. Но училище скоро закрылось. 

Для характеристики доброты покойного публициста замечу, что он охотно помогал бедным ученикам, содержал целую бедную семью и буквально спас одну девушку от падения, давши ей возможность пережить двухмесячную безработицу. Он так щедро платил за переписку, семьдесят пять копеек с листа, что от желающих не было отбоя. 

Скоро Шелгунова перевели в Калугу. Почти одновременно с ним уехал из Вологды и Куклин, получивши место уездного учителя в Архангельске (...) 

Хождение в народ захватило многих. Мечтали о нем и в нашем кружке. Как-то зашел ко мне Ве-н и сказал: 

- Мы все в долгу перед народом. Хорошо служить ему в роли учителя, но не все могут идти на эту службу. Защищать народные интересы в печати - тоже служба. Но надо пользоваться каждым случаем, чтобы бросать полезные зерна в народную почву. Правда? 

- Правда. Что же ты хочешь делать? 

- Ведь мы гуляем ежедневно вечерами. Надо этим воспользоваться. 

- То есть? 

- Будем ходить за заставу и беседовать с едущими и идущими из города мужиками. 

- Пропаганда? 

- Ну да! Ведь это серьезное дело. 

- Надо, брат, уметь говорить с мужиками. Да и поверят ли они незнакомому человеку? И знаешь что: мы еще мало знаем сами, нам надо учиться, а не учить. 

Но Ве-н настоял на своем. Я напомнил ему о "квартальном", которого он испугался. Ве-н обиделся и ушел. Однако, зайдя через два дня снова ко мне, он стал звать меня настойчиво на "идейные прогулки". Я согласился в виде опыта, но заметил: 

- Политику в сторону. 

- Конечно. Мы этику пустим в ход. Первая "прогулка" не удалась. Мужик выругался и сказал Ве-ну: 

- Ты чего говоришь-то? Разве ты поп? Как жить! Я без тебя знаю, как жить. Ты что за учитель? 

- Я доброго тебе хочу! - сказал Ве-н. 

- Я тебе вот покажу доброго, намну бока! Ишь какие учителя... Кто вы? Бурсаки или господские дети? 

- Мы гимназисты! 

- Так и учитесь, чево шляетесь по загороду... Может, пьяного обобрать хотите. Жулики, а не "гимназисты"! 

В-н был моложе меня. Он еще кончал гимназию. 

Это какой-то глупый, - сказал В-н. - Бросим его! 

На вторую "прогулку" я уже не пошел и В-н стал ходить один. Однако дело кончилось плохо. Какой-то мужик принял В-на за "бунтовщика" и хотел представить по начальству. В-н побежал. Спасаясь от мужика, В-н потерял обе калоши, шапку и чуть не выколол глаза, перелезая через забор с гвоздями. После этого В-н бросил "прогулки". 

- Идиоты! Ничего не понимают! 

Конечно, эти "опыты" нельзя назвать "хожденьем в народ". Это именно опыты, похожие на пародию, как выражался Осипов, и достойные пера юмориста, если описывать их детально (...) 

У кого-то я увидел "Неделю". Она мне понравилась по своему содержанию и я послал в нее две маленькие корреспонденции. Они были напечатаны. Тогда я написал бытовой очерк "Вологодские кружевницы". Вологда славится (и славилась особенно в то время) кружевами. Все плели. Подгородние крестьяне также поныне занимаются плетением кружев. Я обстоятельно изучил быт кружевниц, посетив многих мастериц. В "Деле" была помещена статья о вологодских кружевницах. Но Шелгунов, доверившийся показаниям только одной мастерицы, впал в ошибки. Я исправил их, не вступая в полемику с почтенным публицистом. Написав статью, я решил отдать ее не в "Неделю", а в "Губернские ведомости". На эту мысль навел меня товарищ В-ов, который выслушал мою статью и сказал: 

Очень интересно. Знаешь что: отдай в "Губернские ведомости". Ею ты оживишь их хоть сколько-нибудь. Ведь они чисто Сахара. Да в них и те прочтут статью, которые в "Неделе" не увидят. 

И я понес очерк в "Губернские ведомости". 

Но не лишним будет познакомить читателя хоть кратко с "Вологодскими ведомостями" и с одним из ее редакторов, прежде чем поведать о постигшей, меня неудаче. Когда-то "Вологодские губернские ведомости" велись очень недурно. Было у них, так сказать, свое золотое время. В "Ведомостях" работали такие местные писатели, как Ф. А. Арсеньев, исследователь северного края, печатавший свои статьи во многих столичных изданиях, автор нескольких солидных исследований и художественно написанных очерков Ф. Н. Берг, известный поэт и беллетрист, печатавшийся в "Современнике" Некрасова и во "Времени" Достоевского, популярный педагог Н. Ф. Бунаков; Волков, беллетрист, поэт; Попов - автор известного труда "Зыряне и зырянский край"; И. Кокшаров, даровитый этнограф. В это "золотое время" "Вологодские губернские ведомости" были очень распространены в публике и охотно читались. Это время совпало с общим пробуждением русского общества. С 1863 года "Ведомости" начинают падать и в 1871-72 годах представляли действительно "мертвую пустыню". И вот ее-то В-ов посоветовал мне оживить очерком о кружевницах. В юношеской наивности я послушался приятеля, вообразившего, что я могу повлиять на редакцию и поставить дело на новую почву. 

Я отправился к редактору "Губернских ведомостей", имевшему столько же права на это звание, как я на кафедру профессора китайского языка. Совсем неразвитой, недалекий, даже малограмотный, чиновник до мозга костей, г. Поступальский был притчей во языцех. Особенную известность он получил после того, как смешал слова "ветеринар" и "ветеран". После такого казуса он так боялся иностранных слов, что выкидывал их совсем из статей. 

- С ними как раз влетишь! - говорил он. Расскажу еще один курьез из его практики. Какой-то учитель послал ему статью, где, описывая посиделки, шутливо сказал, что его положение было хуже губернаторского. Поступальский зачеркнул последнюю фразу и написал свою - "положение было хуже гувернерского". 

- Послушайте, - говорили ему, - да ведь это бессмыслица! 

- Пустяки! Зато не задет сановник и я спокоен. Бессмыслица - это пустяки! 

И вот я отправился к этому редактору. 

- А вы кто будете? - спросил он меня. 

- Но я же вам сказал свою фамилию, - ответил я. 

- А чин? 

- Я нигде не служу. 

- Напрасно! Раз вы можете писать всякие глупости, потому что все эти сочинения все же вздор, не более, так отчего же вам не служить? 

Я промолчал. 

- Зайдите за ответом через недельку. 

Я зашел. 

- Не напечатаю. 

- Почему? 

- Неотрадные факты-с. 

- Но они верные. 

- Это пустяки. Дело не в истине, а в спокойствии. А такие безотрадные факты могут не понравиться его превосходительству. И притом вы упоминаете имя г. Шелгунова. Положим, вы его опровергаете, но во-первых, он все же отраднее смотрит, чем вы-с, а во-вторых, г. Шелгунов состоял под надзором, как же его можно упоминать! 

- Но ведь он же не Каракозов8[8 Каракозов Дмитрий Владимирович (1849 - 1866) - русский революционер, неудачно стрелявший в императора Александра II. Повешан.]! - воскликнул я, - и я говорю о нем как о писателе. Он печатается в "Деле", а "Дело" - журнал цензурный. 

- Это пустяки! Мало ли что в столице бывает, там иначе смотрят. Да и слог ваш неудобен. 

- Слог? - я невольно покраснел. 

- Да-с. Он бойкий, живой, а в казенном издании это неприлично. У нас полагается писать степенно (...)

В августовской книжке "Дела" появилось мое стихотворение, первое в печати. Об этом я узнал случайно от Ивана Александровича Вознесенского, владельца "Новой библиотеки", которая очень удачно конкурировала со старой "Библиотекой Арсеньева". Сам И. А. Вознесенский только вечером мог заниматься в библиотеке, так как служил в земской управе. Дело его вела жена, которая всех привлекала своей сердечностью, мягкостью и какой-то греющей приветливостью. Я познакомился как абонент, но скоро стал часто бывать как гость, и всегда отдыхал душою за вечернею беседою в уютной столовой счастливой четы. Сам Вознесенский часто читал что-нибудь вслух, а жена вязала. Иногда возникали горячие споры. Вознесенским я читал отрывками и мой роман. Он им нравился. "Тепло", - говорила Вознесенская. Муж улыбался и добавлял: "Только местами книжно... жизни мало". 

Встретив меня на Соборной горе, И-А. промолвил со своей обычной улыбкой. 

- Литки, г. поэт! 

- Почему? 

- Дебют в "Деле"! 

- Разве напечатано стихотворение? 

- Приходите и смотрите. Я сказал жене, чтобы задержала для вас книжку. 

Я был рад, взял книжку "Дела" и прочел стихи многим знакомым. Все одобряли и поздравляли (...) 

В это время я познакомился с городским врачом, Александром Михайловичем Коробовым. Он приехал в Вологду из Кадникова, где его все население буквально обожало. За сотню верст шли к нему бедняки, зная, что встретят братское участие и помощь опытного врача. Еще до приезда Коробова в Вологду я написал о нем горячую корреспонденцию. С первых же шагов в Вологде он привлек к себе общие симпатии в публике и возбудил зависть в товарищах по профессии. Благодаря этой зависти ему пришлось вынести большую борьбу при устройстве бесплатной лечебницы для бедных. Но он одолел все препятствия и достиг цели. Еще не будучи знаком с Коробовым, я ходил слушать его речи в думе9[9 Дума - зд.: городская дума.]. 

Он говорил просто, но тем языком горячего убеждения, который всего сильнее действует на слушателей. Надо сказать, впрочем, что не все врачи были противниками Коробова. Одни ему сразу выразили сочувствие, а многие уже потом сдались на его доводы, побежденные и тою его искренностью, которая так влекла к нему толпу. В населении его популярность росла, но это не была та популярность, которая дешево стоит и создается заигрыванием и потворством толпе. Чувствовалась в Коробове истинная христианская любовь, которой так мало вообще. Он был горяч и вспыльчив, но это был человек золотого сердца. Философски образованный, начитанный, серьезный богослов, он невольно привлекал к себе и с этой стороны, но только людей более зрелых, а молодежь от него сторонилась, потому что, еще неспособная вникать глубоко в вещи, она не видела в Коробове бойца, идущего в ногу с популярными журнальными "пророками", а человека, жившего духовными запросами, звавшего всех на "божий путь", к Евангелию, она оценить не могла. Некоторые даже звали его "однопунктно помешанным". Конечно, это вздор, но как ни странно, а Пушкина, сидевшего в Соловках, он считал за человека, призванного обновить мир... 

Коробов сам захотел познакомиться со мною. Но, получив "косвенное" приглашение от одной знакомой дамы, я не сразу пошел к Коробову. Может быть, еще очень долго я не собрался бы к нему, но внезапная болезнь, колики в левом боку, заставили меня отправиться к Коробову как к врачу. 

Он жил во Фрязинове, в большом старинном доме. Не зная часов приема, я пошел наудачу утром. 

- Доктор принимает? - спросил я у горничной. 

- Давно. Они с семи часов начинают прием. 

- Так рано? 

- Для рабочих это удобнее. 

Мне пришлось порядочно подождать, так как огромная зала была переполнена пациентами. Среди них преобладали те, которых многие врачи не пустили бы дальше передней, а то, вернее всего, совсем не приняли бы у себя на дому. 

Коробов сам обмывал раны и разувал и одевал еле двигавшихся стариков, говоря всем: "Брат мой!" 

Я вошел в кабинет по очереди и назвал себя. Коробов любезно или, вернее, радушно, как брата, встретил меня, но сейчас же промолвил: 

- Вы как пациент или... 

- Как пациент, - поспешил я ответить. 

- А-а! Видите, я давно хочу познакомиться с вами и буду вас просить пожаловать ко мне вечерком, мы условимся, я рад, что вы пришли. Но до обеда я занят как врач! Что у вас? 

Он расспросил меня, выслушал, сказал, что это от переутомления, что дело не в сердце, а в нервах, дал совет и я простился, условившись прийти для беседы вечерком дня через два-три. 

После первой вечерней беседы, которая произвела на меня потрясающее впечатление, я стал часто посещать Коробова. Он все более и более интересовал меня. В его речах (часто по целым часам мне приходилось быть только слушателем) было столько для меня нового, оригинального, что я сидел, как завороженный, а придя домой, проводил ночи без сна, обдумывая слышанное и готовя возражения и недоуменные вопросы. Мои посещения все учащались и нередко я бывал у доктора-богослова на одной неделе три-четыре раза. Александр Михайлович цитировал наизусть чуть не всю Библию, творения Отцов церкви, а отыскивая места в сочинениях философов, обнаруживал поразительное знакомство с ними... О, как я жалею, что не могу по памяти полностью воспроизвести его бесед, которые были почти всегда вдохновенно пламенны. Как чудно он рисовал апостола Петра, Марию Магдалину, с каким благоговейным восхищением набрасывал страницы из борьбы христианства с язычеством и из жизни подвижников. "Вечное" - вот его любимое слово. 

- Стремитесь к вечному, даже в минутном ищите вечное и ему служите. Только вечная правда - правда. Все относительное неверно. Надо и его признавать, и ему служить на земле, но помнить вечное и постольку ценить относительное и временное, поскольку оно служит вечному, его отражает. 

- Что такое наше физическое? Наши органы? Весь организм? Чрез все это сказывается, проявляется дух на земле... И надо дать возможность ему шире проявиться и способствовать этому проявлению самим своим физическим аппаратом. Все, что подавляет работу духа, его проявление, все это вредно и грешно. И наоборот. 

- Ну а любовь? - спросил я. 

- То есть ее проявление физическим сближением? О, здесь нужна громадная дисциплина, прямо дрессировка, чтобы футляр не преобладал над духом. Я - это дух, моя личность. Плоть - это одежда, пальто, сюртук, как хотите называйте. Пальто не может владеть нами. физическое общение должно быть для проявления жизни на земле. Это нужно как питание, но нельзя из него делать цель жизни, культивировать эту сторону и пользоваться физическим общением для наслаждения. 

- Тогда не лучше ли подвижничество? 

- Конечно! Это высшая точка, когда дух покорил плоть, когда он творит и только он. Это высшее творчество. Возьмите апостола Павла. Какое физическое творчество сравнится с его - духовным! Но все человечество никогда не будет способно подняться до этих высот, быть может, потому, что такова воля Творца. Но свет земли - это духовные люди. 

Коробов сам не женился. Удивительны его взгляды на болезнь. 

- Знаете, - сказал он однажды, - не всегда болезни надо лечить. Есть такие, которые нужны для спасения духа, и для человека - благо, спасая его от греха. Расспросив человека, узнав его хорошо, иногда я советую ему не лечиться. Конечно, если не согласен со мной, я исполняю свой долг как врач, исполняю строго. И только советую, указываю. 

Коробов был против моих обличительных корреспонденции. 

- Бросьте ваши филиппики, - промолвил он в одну из бесед. - Зачем это? Разве вы к этой работе призваны? Развивайте дарования для высшей работы, служить вечному, ведь за дарование спросится, и горе тому, кто окажется рабом неключимым, бит будет много. Сила не в обличении минутного факта и какой-нибудь ничтожной единицы. Да и зачем? Суд не нам принадлежит. Наше дело помогать, поддерживать брата в борьбе, направлять его, светить ему. Смотрите глубже и знайте: писатель - апостол. Иначе лучше бросить перо. Слушайте меня, я говорю вам как брат, от любви говорю. 

Я понимал Коробова, частью соглашался, но мне казалось, что идти по этому пути более чем трудно, почти невозможно. Я ощущал в себе те запросы жизни и земли, с которыми борьба так тяжела. Я прямо высказал это Коробову. 

- Да, вы правы, - проговорил он. - Голоса земли сильны и грех властен. К несчастью, вы художник, артист. Вам борьба еще труднее. Вы поймите меня хотя, воспримите все и впитайте. Вы должны когда-либо вступить на этот путь, иначе горе вам. Ну, придите через пропасти, через муки, через грех и преступление, но придите и если на пиру жизни не сможете крикнуть сыну Божьему "Прости, помяни!", то хотя с креста своей жизни, своей "голгофы" крикните это, а не богохульное: "Если ты Сын Божий!" Пусть будет хоть так. Но если можете, обойдите совсем грех, и тогда избавите себя от тяжких мук. Помните, писательство - подвиг, обязанность, а не право на жизненный пир. Без вериг10[10 Вериги - кандалы, оковы, разного рода железные цепи, кольца, полосы, носимые спасающимися на голом теле для смирения плоти.] писатель клоун или торговец! Есть торговцы мылом, рыбой, и есть торговцы печатным словом. Но это худший вид торговли. 

Под влиянием таких бесед я бросил писать корреспонденции и отдался изучению педагогики, написал статью для "Семьи и школы", несколько очерков для "Школьной жизни" Столпя некого. Но то, что Коробов называл "грехом", заявляло свою власть. Меня тянул и театр, и цирк, и веселое общество... Отдал я дань и увлечению, хотя оно было чисто, совсем идеально. Однако, каждое отступление: в сторону от пути, о котором говорил врач-богослов, меня мучило. Я рвался идти к нему с покаянием и... не шел.

Мои посещения Коробова прервались (...)