на главную | назад

Е. Носов
Путь к истоку: Слово о моем друге

Летели самолетом в звонко-синем, малооблачном безбрежье, откуда видать сразу чуть ли не пол-России: едва отсверкал золоченым шпилем Московский университет, как справа по борту празднично высветились обновленные маковки Ростова Великого, но тут же вскоре из левых иллюминаторов открылось Рыбинское море — все в белой ряби, должно быть, гневное в этот ветреный день, а то и опасное для разбредшихся по нему теплоходов и барж, похожих сверху на кожурки тыквенных семечек. А даль Заволжья, насколько хватало глаз, кипела, кучерявилась ярославскими и костромскими сосновыми гривами...
От Вологды мчались поездом уже среди матерых северных лесов, почти без просветов обступивших горизонт, и товарняки, мелькая за окном белотелыми торцами аккуратно уложенных бревен, обдавали наш встречный скипидаровым вихрем.
С поезда сошли в Харовске — маленьком городке, насквозь пропахшем сплавным кряжем, щепой и опилками, с поленницами березовых дров, выложенными чуть ли не выше самих домов, с тесовыми тротуарами и напевным окающим говорком не очень шумливых улиц. Синий, самодельно покрашенный автобус отвалил от привокзальной площадюшки, шустро прикончил недолгие километры пригородного шоссе, недовольно урча, перебрался на ухабистый большак, и мы тряслись еще добрых полсотни километров до конечной остановки с таинственным названием Азла, что, как сказывают, осталось от некогда обитавших здесь угро-финских племен.
Дальше машина не шла, и мы потопали пешки под вершинный шум сосен, тиньканье синиц и плотницкий перестук дятлов — все глубже в неведомые мне земли, с волока на волок, мимо островерхих стожков, одиноких, не знаю кем накошенных, мимо ярко пылавших куртин кипрея у обочин, мимо все реже попадавшихся деревенек...
Я потому так подробно описываю это наше путешествие — самолет, автобус и, наконец, пешая тропа,— что оно напоминает мне путь вверх по реке, от устья до бьющего студеным ключом родничка. Недаром же слова «родник» и «родина» имеют общий корень, единый смысловой исток.
То было путешествие на родину моего друга Василия Белова, от которого пошла его любовь к Родине большой, путешествие к тому сокровенному, что однажды Твардовский назвал «основой основ поэтического видения мира».
Это видение мира у Василия Белова поразительно. Его книги способны вызвать ностальгию. В наш беспокойный, непоседливый век многие вологжане в разные годы и по разным обстоятельствам покинули свои исконные очаги и оказались кто на великих стройках Сибири, кто на степной целине, на Сахалине и Кубани... Но где бы они ни были теперь, как бы благополучно ни жили, каким почетом и славой ни были окружены за свои труды и заслуги,— прочитав Василия Белова, они закроют книжку с тихой грустью и благодарностью автору за почти осязаемую, зримую побывку в отчих краях, за приобщение к описываемым судьбам и событиям на земле вологодской, за колдовскую музыку слога, по-особому родственную им. И, смущаясь своей светлой растроганности, бережно обернув книгу газеткой, О чтобы не маралась, понесет ее соседу: «Вот, почитай. Про наши места написано... Будто дома побывал». И начнутся растревоженные воспоминания...
Впрочем, одних ли только земляков всколыхнут, взволнуют эти книги?!
Вот я, житель подстепья — земли открытых пространств, где и по сей день сохранились участки никогда не паханных ковылей, где иной говор и иные обычаи, больше тяготеющие к донской вольнице, где и поныне, в век тракторов, поют: «Вдарил шпорой под бока — конь летит стрелою»,— казалось бы, что позвало меня в ту северную даль, к не моим истокам и родникам? Все та же зачарованность беловским словом, породившая во мне чувство неодолимой любви и к его земле, и к людям, населяющим эту землю. Так слилась моя степная родина с его лесной, как слилась она с прекрасными отчими краями других моих многочисленных друзей от Карелии до Дальнего Востока в нашу общую Большую Россию. Правдивое и чистое слово художника не может принадлежать узкому землячеству, подобно деревенскому стоячему колодцу. Напротив, подлинное искусство как река, сначала родившаяся где-то из-под укромного бережка, подкрепленная единомышленным братством влившихся притоков, течет полноводно и открыто для всех, всяк имеет доступ испить из нее, и тщетны попытки иных хулителей замутить и осквернить прозрачную глубину потока.
Но вернемся к нашему путешествию.
Где-то на склоне лесной гривы Василий шагнул с дороги к обомшелым валунам в зарослях дикой малины и черемушника и поманил меня за собой.
Там, из-под камня, выбегал певуче поплескивавший жгут воды. Струя вымыла под собой воронку, унесла из нее все лишнее, отмыла глинистое ложе, обнажившиеся корешки черемухи. И эта чаша с водой, прозрачной, как самый дорогой хрусталь, непрерывно переполняясь, истекала через край ручейком, тревожившим и теребившим на своем пути травяную поросль.
Последний волок,— сказал Василий, по-домашнему снимая пиджак и роняя его на кудлатый малинник.— Осталось минуть вон те сосенки.
Он пошарил по траве, разыскал сухую дудку морковника, спрятанную им еще в прошлый наезд, протянул ее мне:
— Давай попьем. Я всегда останавливаюсь здесь.
Я опустил дудочку в переполненную воронку, комарино потянул: вода была тяжела от подкаменного холода и вливалась в меня, как ртуть, Василий довольно сощурился, заметив, как заслезились мои глаза от студеной крепости ключа. Потом пил через трубочку сам, рассыпав по лбу мягкие мальчишеские волосы, и когда оторвался, мы оба радостно рассмеялись. Развалясь на упругом брусничнике, мы блаженно курили, целясь дымками в комаров и слушая вершинный убаюкивающий шум сосен, пока где-то на дороге не застучали развалисто ступицы колес. Могучая гнедая кобылица, мохноногая, гривастая, будто в наброшенной на шею бахромчатой шали, с небрежным безразличием сильной лошади везла двуколку. Дощатый кузовок повозки был заставлен пусто погромыхивающими флягами. Молодая женщина, с темным, дубленым, но миловидным лицом под белой косынкой, восседала на широченной конской спине, свесив ноги в кирзовых сапогах на одну сторону и утвердив их на оглоблях.
— Хорошо ли с пустым пересекать нам дорогу? - крикнул мой друг, приподнимаясь на локтях.
— Василий Иванович!— изумленно встрепенулась женщина.— А я размечталась, не заметила. Ой, да с бородой, надо же!
— Борода — не честь, борода и у козы есть,— отшутился Василий.
— Дак пошто не сказался, не зашел на маслозавод, подвезла бы, порожняя еду.
— Не зима, сам добежал в охотку. Вот чемодан, если можно, подвези.
— Ну, как же, как же не подвезти.
Чемодан, наш уехал с флягами, а мы, попив еще на дорожку, тронулись следом. И была по пути мне рассказана судьба этой женщины, сызмальства вот так и в зной, и в слякоть колесившей с колхозным молоком. Лучшие молодые годы провела она без семьи, не познав радости материнства, потому только, что не было в войну за кого выйти замуж ни в своей, ни в соседних деревнях. Но не покинула колхоз.
Василий, рассказавши это, поумолк, стал задумчив и все поднимал на дороге сосновые шишки и пошвыривал ими в чащобу, изгоняя таким способом подступившую к сердцу боль за судьбу встреченного человека.
Потом не однажды я видел его счастливо-веселым, видел в бесхитростной деревенской пляске с простенькой гармоньей на груди, но был он всегда открыт для чужого горя, был беззащитно раним и даже, случалось, убегал от меня, прятался в укромных лесных стожках, чтобы наедине отсидеться и пережить неладное, случившееся с односельчанином.
И еще встречались люди по пути, все знакомые ему: ветхий пастух с батогом; тракторист, перегонявший куда-то обширные, как помост, связанные из целых стволов сани; колхозный бригадир в седле и женщина с бельем у речки,— и хотя многих он был тогда моложе вдвое, а то и втрое, величали его не иначе как по имени и отчеству. Это не было тем извечным угодливым подобострастием деревенского человека перед городским, полуграмотного — перед получившим институтское образование, а тем более перед званием писателя,— звания еще не все определяют. А это было то особое почтение, порожденное его книгами, той правдой в них, которую всегда ревниво и как-то болезненно-честно он оберегает перед своими земляками. Конечно же, они читали все, что написано Василием Беловым, иные, возможно, разбирали слова по складам, водя огрубелым пальцем по строчкам. Читали и дети, для которых он пишет столь же тепло и серьезно, как и для взрослых. Тем паче перед лицом такого внимательного и пристрастного читателя, ей-же-ей, трудно, невозможно, непростительно слукавить...
Вскоре открылась Васильева деревенька Тимониха. Разбежались вправо и влево леса, стало просторно и светло. Высокие теремные избы стояли на муравистом холме, у подножия которого увертывалась от лобастых валунов шустрая речушка с коричневой лесной водой. Тут же вскоре речка вливалась в задумчиво-тихое, окантованное лилиями озеро, отражавшее такое же тихое и задумчивое холстинковое небо. У воды, расставив лопушистые мохнатые ушки, похожие на пуховые рыжие рукавички, замер теленок. Должно быть, удивлялся себе подобному, глядевшему на него из ничем не замутненного озерного зеркала.
Что-то дрогнуло во мне счастливым узнаванием, но только спустя, постигая это свое первое впечатление, я догадался, что еще в далеком детстве видел такие картины в книжках с русскими сказками про курочку рябу, козу-дерезу, про то, как посеял дед репку. Видел и эти стожки с непременным шестком (по-ихнему — стожары) на макушке, и эти белокорые березовые изгороди (прясла), на которых тараторили вертлявые сороки, и закопченные баньки понизу.
Сказки сказками, но знал я и то, как трудно жилось здесь в суровую военную безотцовщину, где, в общем-то, кроме этой репки, нечем было поживиться. Разве что еще гороховые стручки с колхозного поля, добытые тайком, скрашивали несладкое детство тогдашних ребятишек, в том числе и Васи Белова, тоже потерявшего на войне отца.
В окне дома под вековой березой мелькнуло лицо, и вот уже на крылечко выбежала и прижалась к груди сына мать Анфиса Ивановна. Она выбежала босая, в простеньком платье, и лицо ее было удивительно просто — круглое, в девичьих конопушках, русые, такие же, как у сына, волосы мягко, будто платочек, округляли голову. Она минутно прослезилась, но тут же осветилась улыбкой и радостно запричитала те единственные для сына слова, которые всегда наготове к такому случаю у матерей наших.
Ну конечно, была истоплена баня, и стоял на большом скобленом, ничем не покрытом столе самовар, пеклись бесподобные рыбники, подавались пуговичной величины соленые рыжики, янтарное морошковое варенье, отдающее медом, а вперемежку с чаем баловались черникой с молоком, которую разлюбезная Анфиса Ивановна преподнесла нам в огромном деревянном лотке. Я дивился домашней деревенской утвари, всем этим берестяным коробам, ендовам, братинам и туесам, давно исчезнувшим из нашего среднерусского сельского обихода, Анфиса Ивановна поясняла, что к чему, и слушать эту умную и милую женщину было истинным наслаждением! Оказывается, она много читает и в общем-то довольно осведомлена обо всех наших писательских делах и даже критических перепалках.
Вскоре мне окончательно стало ясно, что Анфиса Ивановна не просто мать, старый человек в доме, столь необходимый для писательского быта, но ко всему этому и помощница в том высоком смысле, в каком мы представляем роль Арины Родионовны в жизни Пушкина. Неисчерпаемый кладезь познаний старины, северного быта, обычаев, празднеств, давних песен, почти никем уже не поющихся, пословиц, поговорок, веселых побасенок некрасовского Пошехонья и просто своих наблюдений и толкований текущей жизни — сколько полезного мог взять у нее Василий для своего творчества! Вспомним для примера искрящиеся здоровым юмором «Вологодские бухтины».
Но даже самому автору подчас трудно определить, от кого что пошло. Вот, скажем, жил через дорогу от Беловых дед Федор Евгеньевич (право, не знаю, жив ли еще теперь — уже тогда ему было что-то за семьдесят). Как-то слышим, вжикает пила: старик вышел попилить полешков про запас на долгую зиму. Завидев в окне Василия, дед приостанавливает работу, кличет: «Иди, паря, покурим». Выходим, все трое усаживаемся на бревнах, закуриваем. «Слыхал я, собираешься ремонтироваться.— Дед оценивающе глядит на Васильеву избу.— Дак и давай до холодов. И светелку тебе на чердаке выкроим. Оно, конешно, ежели перебирать...» И пошло, и пошло... Про венцы, про стропила, про шелевку, карнизы, наличники, водотоки, коньки, потом уже и про сами топоры пошла беседа, какой они бывают породы и предназначения... Не из этих ли вот порой препотешных, порой раздумчивых дедовских баек собрались те самые «Бухтины» и «Плотницкие рассказы»?
Всего не расскажешь, с кем мы в тот приезд говорили и что довелось повидать, во всем сопутствуя Василию. Скажу только, что я увез непоколебимое убеждение: все, что до сих пор написал Василий Белов, бережно сверено им с жизнью высокой мерой ответственности большого и честного художника.
Возвращались мы тем же порядком: пешая тропа сменилась проселком, проселок — автомобильным большаком, наконец железная дорога — путь в большой мир.
Летняя Вологда зелена, но не так многолюдна, как более южные города, Василий «угостил» меня видом родного города с высоты. Он раздобыл у хранителей древностей ключи от колокольни при Вологодской Софии, отомкнул тяжелый неподатливый замок (подниматься на саму колокольню тогда в общем-то не разрешалось, как говорят, по причине ветхости ее лестниц), и мы шагнули в полумрак кирпичного цоколя. Лестница действительно была не для туризма, но мы не отступились. Василий топал впереди меня. Наконец засветился выходной люк, и мы оказались на просторной площадке звонницы.
Высока сама по себе София, но даже и она со своими многочисленными золочеными крестами оказалась далеко под нами. И весь город предстал перед нашим взором как на ладони. В зеленых берегах, и сама от них зеленая, не текла, а полноводно покоилась река Вологда. На многочисленных дощатых мостках толпились женщины, и ярко и пестро мелькало в их руках мокрое, споласкиваемое белье. Время от времени стержнем проходили то баржа, то чумазый трудяга буксирчик, то вихрево проносились моторки, и тогда гладь реки взбухала валами, смешивавшими зелень опрокинутых берегов с янтарем заката.
На той стороне дородные старинные дома и современные постройки перемежались с церквушками, которые Василий перечислил мне но порядку: слева, на изгибе реки, виделся изящный силуэт Сретения, прямо против нас, рядом с Домом культуры, вставал суровый в своей аскетической простоте храм Иоанна Златоуста, а справа, сразу же за многоарочным каменным мостом, высилось громадье собора Дмитрия Прилуцкого. И сам всемирно известный Прилуцкий монастырь виден был хорошо, но только поодаль, уже за городом, на вольном пойменном лужке. Мимо его стен мчались архангельские, котласские, сыктывкарские поезда, а над его сторожевыми башнями разворачивались и ложились на курс узкокрылые стрелы современных воздушных экспрессов. И леса, леса окрест, уже размытые дымкой вече-реющего дня.
Я исподволь, с молчаливой благодарностью за увиденное взглянул на Василия. Зоркие, озерной чистоты глаза его таили пытливый, неустанно творящий взгляд художника современности.

Источник: Носов Е. Путь к истоку : (слово о моем друге) / Е. Носов // Бобришный угор : рассказы / В. Белов. – М., 1988. – С. 5–14.

ВЕСЬ БЕЛОВ