на главную | назад

 Недзвецкий В.А. 
«Мысль семейная» в прозе Василия Белова 

Отвечая в середине 80-х годов на вопрос, что в настоящее время составляет его «главную боль писателя и гражданина», В.И.Белов сказал: «Все, что касается современной семьи!...» (1).
Непосредственно русской семье нашего времени, основам ее лада и причинам все более усугубляющегося разлада Белов посвятил цикл небольших по объему произведений под общим названием «Воспитание по доктору Споку» (1974). Но проблема семейно-супружеских отношений и условий, подлинных или мнимых, их крепости — в контексте общего вопроса о непреходящих ценностях крестьянско-земледельческого жизненного уклада и их судьбы в советский период российской деревни — освещается Беловым и в романе «Кануны», в очерках народной эстетики «Лад», и в повести «Привычное дело» (1966), принесшей писателю широкое признание.
Жизнь и участь главных героев «Привычного дела», колхозников-северян Ивана Африкановича и его жены Катерины, Белов раскрывает в свете не послеоктябрьской только, а многовековой истории отечественного земледельца. В итоге между семьей Дрыновых и их деревенскими предками обнаруживается — как и в драматических, так и в устойчиво положительных (и поэтических) сторонах их общественного состояния — по существу, не столько различие, сколько капитальное сходство. Чем глубже вникаешь в жизнь Ивана Африкановича, Катерины, их соседей, тем настойчивей ассоциации, параллели, переклички с прошлым. Как бы подспудная семантическая грань изображаемых ситуаций и характеров, оно вторгается в повествование уже именем и фамилией центрального персонажа. Почему именно Дрынов (от диалектного «дрын» — палка) ? Не оттого ли, что в своем колхозе этот человек не хозяин, а лишь подневольный, погоняемый начальством исполнитель? А весьма редкое у русского человека отчество— Африканович (от латинского «африканский», «африканец») не роднит ли героя с теми безмерно терпеливыми его предками, положение которых русские писатели XIX века поясняли параллелью с уделом африканских негров на плантациях американских рабовладельцев ? Ведь этот смысл отчества Дрынова подтверждается и ироничным вопросом одного из соседей героя: что, мол, он «все еще в африканских веревках» ? Сказано это в конкретной полукомической ситуации (Иван Африканович, разбуянившийся во хмелю, был связан односельчанами), но в контексте всей повести звучит многозначительно. Вспомним, что за свой труд Дрынов получает 10—15 рублей в месяц, его жена, работающая скотницей, — 40 — 50 рублей, а в семье девять детей. Исторически значимы и другие детали произведения: стариной светятся «исповедь» Ивана Африкановича (в главке «Прямым ходом») перед мерином Парменом, побуждающая вспомнить чеховский рассказ «Горе», рекрутская частушка, упорно повторяемая героем, и даже своеобразное удальство его напарника Мишки, который (как крестьянин Захар Воробьев в одноименном рассказе И.А.Бунина) выхлебал на спор миску водки с накрошенным туда хлебом. Позднее в повести появятся характерные для минувшего века понятия «недоимка» (т.е. часть подати, в счет которой ее сборщики забирали у крестьянина теленка, овцу, самовар и т.д.), «приют» (т.е. детский дом для сирот), примененные Беловым, однако же, к современному деревенскому быту.
По логике произведения, у русского колхозника конца сороковых — начала пятидесятых годов оказались общие с его прадедами и причины главных невзгод, и источники мужества перед ними. «Русский крестьянин, — говорил Белов в интервью газете «Правда» в апреле 1988 года, главной опорой огромного государства — в экономическом, военном, духовном, культурном смыслах. После революции бойцов в Красную Армию рекрутировали из крестьянства, кадры для промышленности — тоже. В Великую Отечественную войну основные тяготы опять же легли на крестьянство» (2). А что он получал в награду от правительств царской России? И что, кроме пустопорожнего трудодня и гражданского бесправия, колхозник, не имевший паспорта и тем самым снова закрепощенный, получил после своего огромного вклада в дело победы над фашистской Германией? Есть в «Привычном деле» сцена (главка «На бревнах»), исполненная горькой авторской иронии. Вот сынишка Ивана Африкановича, оседлав палку, бежит по деревенской улице: «Короткие Васькины штаты лямками крест-накрест глядят назад партошинами, и от этого Васька похож на зайца. Полосатая замаранная рубашонка выехала спереди, и на ней, на самом Васькином пупе, болтается орден Славы». Сосед Дрынова, инвалид первой мировой войны Куров, заметив Васькину игру, наказывает мальчику: «...Брось, батюшко, потачину-то, долго ли глаз выткнуть». И лишь после этого шутливо касается ордена Славы на Васькином животе: «Больно хороша медаль-то, носи, батюшко, не теряй». Еще более показательна реакция самого владельца ордена. Увидев «оснащение» своего сына, Иван Африканович приказывает: « Васька!.. А ну положь батог. Кому говорят, положь». О боевом ордене, превратившемся в детскую игрушку, ни слова. И это, разумеется, не равнодушие героя к своему патриотическому подвигу, а следствие того, что и этот подвиг не принес крестьянину должного признания со стороны государства. «С Москвой-то, — не без сарказма констатирует этот факт один из персонажей повести, — у нас связь хорошая. Москва-то в нашу сторону хорошо говорит. А вот бы еще такую машину придумать, чтобы в обе стороны, чтобы и нас-то в Москве тоже слышно было».
Кажется, невыносимы жизненные тяготы семьи Дрыновых и унижающая их гражданская дискриминация крестьянства, когда, скажем, за траву, накошенную колхозником своей коровы, его признают вором Когда вынуждают Катерину, не оправившуюся от родов девятого ребенка, косить эту траву ночью с фонарем. Кажется, должен куда глаза глядят бежать от такой жизни человек. Но не покидает родную деревню Иван Африканович и только однажды поддался он соблазну поискать лучшую долю, да через три дня вернулся. Отчего это? От трусости, в которой нелепо упрекать человека, удостоенного на фронте ордена Славы? Или, как полагали некоторые критики повести, по причине личностной неразвитости беловского героя, не сознающего-де своего человеческого достоинства? Но Иван Африканович, которого называли то человеком «непосредственным» (И.Дедков), то «естественным» (А.Герасименко), то «коллективным» (Ю.Селезнев), наделе именно личность, однако личность народно-крестьянского склада, сознание и поведение которой определено прежде всего чувством долга, формируемого всем трудовым укладом земледельца и составляющего сердцевину его нравственности.
Это долг перед землей с ее добровольно принятой крестьянином властью над ним. Он прежде всего повелевает Ивану Африкановичу жить и трудиться и после смерти горячо любимой им Катерины. «...Надо, видно, жить, деваться некуда», — говорит себе герой, выражая тот же нравственный земледельческий императив, что и заключительные слова другого произведения Белова — рассказа «Весна»: «Надо было жить, сеять хлеб, дышать и ходить по этой трудной земле, потому что другому некому было делать все это».
Это долг перед природой, с которой земледелец связан органически, потому что своеобразием своего труда вписан в ее годовой круг, и благодаря которой сызмала проникается поэзией земледельческого труда.
Это долг перед своими крестьянскими предками, что столетиями работали на земле, удобряли и обихаживали ее, завещая беречь ее как величайшее крестьянское богатство. Наконец, это долг земледельца перед его потомками — собственной семьей.
Чувство долга во всех его разновидностях — первейшее, по мысли Белова, «привычное дело» русского крестьянина, сохранившего в себе истинно крестьянские начала. Но оно же и главная духовно-нравственная опора земледельца в также «привычных» для него тяжелых материальных и социальных условиях его существования. Однако самым надежным залогом душевного лада Ивана Африкановича и Катерины является их традиционная в своей основе крестьянская семья.
Вопреки ничтожному заработку, отсутствию каких бы то ни было удобств, нехватки во всем, в ней царят согласие, взаимопомощь и ласка. Откуда они? Конечно, и от взаимной любви супругов — с примесью материнского участия у Катерины и нерушимой верностью жене у Ивана Африкановича. Вот он у могилы супруги мысленно обращается к ней: «Худо мне без тебя, вздоху нет, Катя. Уж так худо, думал за тобой следом... <...> А твой голос помню. И всю тебя, Катерина, так помню, что... Ты, Катя, где есть-то? Милая, светлая моя...». По словам Ивана Африкановича, у них с Катериной была не «холодная», а «горячая», даже «сладкая» любовь. Большой ошибкой было бы, однако, понять ее как замкнутое эгоистическое счастье для двоих. Ведь плодом этой любви стал настоящий домашний сад заботливо выхаживаемых и в труде воспитываемых детей.
В трактовке семьи автор «Привычного дела» следует исконному воззрению народа и «семейной мысли» Л.Толстого. Смысл и цель супружества не в чувственных наслаждениях самих по себе, а в продолжении жизни через физически и нравственно здоровое и духовно просветленное потомство. А вырастить его можно лишь при взаимной поддержке и согласии супругов и том общем неустанном труде, который диктуется сознанием ответственности перед детьми и дает верную меру половой страсти человека.
Образ крестьянского семейного лада имеет в «Привычном деле» яркую метафорическую параллель. Это тот родничок, возле которого всегда отдыхали, возвращаясь в свою деревню, Иван Африканович и Катерина. Значение его многогранно. Он и символ природы в ее вечном возрождении. И иносказательный образ самоотверженного материнского сердца. Помните: Иван Африканович не находит родничка после своей незадачливой попытки уехать со свояком Митькой на Север: «Там, где был родничок с чистым песчаным колодчиком, громоздилась черная искореженная земля, вывороченные корни, каменья...» Родничок превратился в подобие могилы. Но вот финал повести вновь возвращает нас к этой метафоре. Оказывается, родничок все же не погиб и пробил себе путь. Так любовь Катерины к Ивану Африкановичу, ее любящая душа возродятся в заботе героя об их детях — символе продолжающейся несмотря ни на что жизни.

* * *

В цикле «Воспитание по доктору Споку», связанном общей проблемой и сквозным героем — Константином Платоновичем Зориным, крестьянином по рождению и годам отрочества, но живущим и работающим после окончания вуза в областном центре, Белов объединяет деревенский «материал» с городским и создает обобщенный образ традиционного для русской классики героя времени в его нынешнем варианте. Своей структурой «Воспитание...» намеренно перекликается со знаменитым романом М.Ю. Лермонтова, напоминая его и жанровым разнообразием вошедших в цикл фрагментов (повесть, исповеди, новеллы), и их количеством (шесть у Белова и пять плюс «Предисловие» к журналу Печорина у Лермонтова), и способами повествования (как от первого лица, так и от третьего). На этом фоне ярче проступает новизна беловского «героя», лишенного, в отличие от лермонтовского, всякой загадочности, демонизма, исключительности, хотя в свою очередь отличающегося развитым личностным самосознанием и достоинством. Сверх того, Печорин не женат, а Константин Зорин раскрывается прежде всего в семейно-супружеских отношениях, которые — в их взаимозависимости с иными связями советского человека — стали в названном цикле главным предметом анализа. Ибо, по словам Белова, «разрушение семьи, которое происходит, может обойтись нашему государству очень дорого. Это чувствуется уже теперь и в нравственном, и в экономическом, и в демографическом смыслах» (3).
Цикл «Воспитание по доктору Споку», отливающийся в конечном счете также в роман, который можно было бы назвать «Русский семьянин нашего времени», A'f ат образом-мотивом крестьянского дома. Утром я, — говорит рассказчик «Плотницких рассказов» Константин Зорин, — хожу по дому и слушаю, как шумит ветер в громадных стропилах. Родной дом словно жалуется на старость и просит ремонта. Но я знаю, что ремонт был бы гибелью для дома: нельзя тормошить старые задубелые кости. <...> В таких <...> случаях лучше строить новый дом бок о бок со старым, что и делали мои предки испокон веку. И никому не приходила нелепая мысль до основания разломать старый, прежде чем начать рубить новый» (курсив наш. — В.Н.).
Здесь старый деревенский дом — символ прежде всего семейного лада (и пример для согласных общественных отношений человека), основывающегося на чувстве долга перед детьми, немощными стариками, трудовой взаимопомощи и взаимной верности супругов. И это не узкокрестьянские, а народно-христианские устои русской семьи. Ведь так же понимали их и Татьяна Ларина (помните: «Но я другому отдана и буду век ему верна»), и супруги Мироновы, их дочь Маша и Петр Гринев из «Капитанской дочки» Пушкина и, конечно, сам великий национальный поэт, положительные герои и имя которого, наряду со средневековым «Домостроем» («А ты знаешь, что «Домострой» проповедует мужскую верность?»), непосредственно или ассоциативно присутствуют в «Воспитании по доктору Споку».
Вековой крестьянский дом — это, во-вторых, и народно-национальная традиция семейных отношений, та их самобытная культура, которую можно обновлять, но нельзя безнаказанно до «основания» разрушить или заменить культурой инонациональной, а тем более абстрактной, национально безликой. Вот в новелле «Свидание по утрам» о ней вспоминает деревенская бабушка, удрученная беспрерывными ссорами и во второй семье своей дочери Антонины («А меж-то собой? Зачастую как собаки. «Разве этому я ее учила?» — про себя, горько произносит бабушка»). «Она вспоминает и собственного мужа, сгинувшего в последней войне. За ним приходит в память свекровушка, золовки и деверья. Что говорить, не больно ласкова была покойница. Да справедлива. У самовара, бывало, сидит, первую чашку мужу, вторую сыну. А третью-то не малолетним золовкам, а ей, невестке. Свекор-то не враз, да оттаял, зато потом не давал никому в обиду» (курсив наш. — В.Н.). Потому что убедился в трудолюбии невестки и преданности ее мужу, семье, детям, своему призванию женщины-матери («А теперь-то? Бабам детей рожать лень, мужики разучились кормить семью»).
Был момент в жизни юного Зорина, когда, сбитый с толку высокомерно-неуважительным отношением к сельскому труженику со стороны властей, он с радостью покидал свой «темный» отчий дом ради, как казалось ему, большого и культурного города: «Тогда я ликовал: наконец-то навек распрощался с этими дымными банями». Прожив и проработав десятилетия в мире не только стандартных домов и квартир, но и фальшиво понятого «равенства» между мужчиной и женщиной, пренебрегающего их природным своеобразием и превращающего обоих в некие бесполые существа, по-новому увидел свою деревенскую родину. «Я готов, — говорит Зорин, — топить эту (т.е. «дымную». — В.Н.) баню чуть не каждый день. Я дома <...> и теперь мне кажется, что только здесь такие прозрачные бывают озера. Такие ясные и всегда разные зори. <...> И сейчас так странно, радостно быть обладателем старой бани и молодой проруби на чистой, занесенной снегом речке...». Истоком и хранилищем здоровых нравственных, в частности семейно-супружеских, норм открылась герою Белова русская деревня. Она же, а не врачи-специалисты, лечившие Зорина (в новелле «Дневник нарколога») от алкоголизма и душевной тоски, вернула этому оставленному женой любящему супругу и отцу внутреннее равновесие, желание и способность жить.
Ни нормальной семьи, ни подлинного самоуважения и общественного признания в качестве самобытных индивидуальностей не обретут, показывает автор «Воспитания по доктору Споку», однако, такие героини произведения, как рассказчица исповеди-автобиографии «Моя жизнь» и вторично вышедшая замуж жена Зорина Антонина. Ведь обе невольно или вольно пренебрегли заветами отчего дома, заменив их, как они полагают, современно-прогрессивными представлениями о сущности и назначении женщины — супруги и матери.
Первая из них носит имя Татьяны, но от пушкинской Татьяны Лариной отличается разительно. Родившись в дружной семье ленинградских рабочих, она девочкой была эвакуирована из блокадного города в одно из сел Вологодчины, где после смерти матери ее с братом приютили и вырастили в своем доме две деревенские соседки. «Никогда <...>, — думала Татьяна, — я не забуду этих людей, ни тетю Маню, ни бабу Густю». Однако, по существу, забыла, так как не унаследовала нравственной чистоты своих воспитательниц. Уехав в город, она, учась в ремесленном училище, вступает в интимную связь с молодым человеком, одновременно встречаясь с другим, за которого спустя время выходит замуж. Рождение дочери и счастливая семейная жизнь не удержали Татьяну от легкомысленной измены мужу, которой она, в отличие от супруга, не придала значения («Подумаешь, развел трагедию»). Семья распалась.
Одна с маленькой дочерью, героиня кочует по городам, сходится без любви с отслужившим армию сержантом, «а когда забеременела», расписывается с ним. И вновь вначале семейная жизнь «проходила счастливо»: родился сын, молодожены получили квартиру, муж хорошо относился к девочке от первого брака, захотел ее удочерить («Хватит, я не хочу больше, чтобы кто-то стоял между нами»). Но Татьяна не поняла его («Я сказала ему, не все ли равно, какая у Кати фамилия») и не согласилась, что привело к первому семейному разладу. «Жуткую ссору» между супругами вызвала ревность Татьяны к ее деревенской свекрови, которую полюбили дети, а последующее отчуждение мужа — нежелание родить еще одного ребенка и вместо службы воспитывать детей («Ну, уж, говорю, нет. Я что, хуже других, дома сидеть? <...> Я всю жизнь в коллективе»). Распалась вторая семья.
В конце исповеди героиня успокаивает себя: есть квартира, хватает денег, дети почти взрослые, и она как будто не одна («К нам ходит один мой знакомый, это спокойный, почти не пьющий человек, он всегда приносит с собой то шампанское, то цветы»). Наделе Татьяна одинока, дети ее, выросшие без отцов, душевно травмированы и не прощают мать. Вот и дочка однажды выбросила букет материнского ухажера в форточку. «Я, — говорит Татьяна, — отшлепала ее по заднему месту, она заплакала и убежала...» Героиня забыла, как жестоко страдала сама, когда ее собственная мама — в голодный военный год — нарушила супружескую верность своему, уже, по-видимому, погибшему на фронте мужу.
Если бывшая выпускница ремесленного училища легко забыла народное понимание женщины как «верной супруги и добродетельной матери» (Пушкин), то Антонина Зорина, женщина с высшим образованием, сотрудница крупной библиотеки, не могла, по словам ее мужа, «терпеть <...> даже этого слова: «деревня». Она почему-то стесняется своего деревенского детства, все прошлое кажется ей отсталым и некультурным». И оттого нимало не смущается поступками, которых ни при каких обстоятельствах не позволили бы себе простая крестьянка или городская труженица: не кормить вернувшегося после трудового дня мужа, положить его одетым на раскладушке («Мужики с женами раньше не спали врозь...», — замечает мать Антонины), разбросать по квартире предметы своего интимного туалета, выместить на крохотной дочурке собственное раздражение и написать на супруга и отца их ребенка донос его начальству, т.е. совершить прямое предательство. Традиционным добродетелям жены — терпимости, стремлению к единодушию с мужем и почитанию его как своей опоры и главы семейства — она противопоставила, в сущности, их отрицание. «Почему, — недоумевает Зорин, — она всю жизнь борется с ним? <...> Она всегда, всегда противопоставляет его себе. В каждом его действии она видит угрозу своей независимости. Он всегда стремится к близости, к откровенности. Но она словно избегает этой близости и всегда держит его на расстоянии».
Потому, отвечает художник, что Антонина Зорина, подобно множеству ее сверстниц, женщина уже не столько русская, сколько советская, а также и женщина эпохи научно-технической революции и машинной цивилизации с их отнюдь не одними положительными, но и разрушительными гуманитарными последствиями. Как женщина советская, Антонина — фанатик эмансипации («Она, — замечает ее мужу— утонула в своей дурацкой работе, она чокнулась на эмансипации, хотя еле волочит ноги»), в реальности обернувшейся жестокой государственной эксплуатацией женского труда (например, той разнорабочей Трошиной, которая в новелле «Воспитание по доктору Споку» вынуждена на себе таскать цементный раствор) и освободившей женщину не от кухни, якобы ее закрепощающей, а от ее женской природы. Но разве, избавившись от естественных для ее пола нежности, материнской, дочерней и супружеской любви, Антонина Зорина сохраняет себя как личность, о чем так печется? Как женщина современная, идущая в ногу с НТР, Зорина некритично воспринимает ту рационализацию и стандартизацию, которые машинная цивилизация вслед за индустриальным производством, бытовым сервисом навязывает и людским отношениям, человеческим эмоциям. И вот уже собственную дочь она воспитывает по методике не отечественного, а американского педиатра Спока, т.е. сугубо рационально, не замечая, что делает из ребенка «ходячего робота».
Детский врач Спок, популярный в США, а в начале 70-х годов — в качестве независимого кандидата в президенты — получивший широкую известность и в России, сам по себе в цикле Белова, конечно, только символ. Дело не в нем, а в тех россиянах, что рабски следуют представлениям и ценностям, выработанным в условиях, далеких от национального опыта их собственной страны и поэтому для русского человека неизбежно абстрактных, умозрительных, способных лишь нивелировать его индивидуальность. Однако люди типа Антонины Зориной, оторвавшиеся от родной почвы, как раз и принимают эти ценности за истинное и последнее слово культуры, цивилизации и прогресса. И не замечают, что в своей обезличивающей (механизирующей) личность тенденции они ничуть не лучше идеологии советского тоталитарного государства, требующей единомыслия и человеческого единообразия, а потому поддерживающей и насаждающей везде и всюду только посредственность. К примеру, даже в медицине, где, по свидетельству рассказчика «Дневника нарколога», «личность вообще игнорируется». «Кто нынче преуспевает — констатирует в той же новелле и строитель-прораб Константин Зорин. — Не глотает ни валидол, ни валерьянки? Перестраховщик. Да, да, самый банальный перестраховщик, что-то такое серое, среднее. И я бы сказал, жалкое. Этот тип проникает везде».
Человеком усредненным и вызывающим жалость (в том числе и ее «простой» матери-крестьянки) выглядит в действительности, вопреки ее самомнению, и героиня рассказов «Воспитание по доктору Споку», «Свидание по утрам», «Чок-получок» Антонина Зорина. И вполне закономерно, что в глазах не только ее мужа, но и читателя эта образованная женщина-«общественница» («библиотечный профорг») оказывается, по существу, двойником куда более скромной в своих жизненных притязаниях, эмоционально примитивной Татьяны из «Моей жизни» («Почему во сне, — спрашивает себя Зорин, — они так странно объединяются в одну?»).
Роман Белова о современной русской семье итожится новеллой «Чок-получок» — подлинным художественным шедевром писателя, своей обобщающей для мысли произведения функцией, а также драматизмом и драматургическим построением ситуации, напоминающей лермонтовского «Фаталиста».
В ее зачине рассказчик описывает импортное охотничье ружье своего приятеля, которому действующие лица новеллы были косвенно обязаны своим выездом за город: «Бюхард» (т.е. ружье этой фирмы), если употребить это слово в мужском роде, был <...> очень изящен. Он сочетал в себе эдакую немецкую упорядоченность и английский лоск, французскую элегантность и скандинавскую сдержанность. Одновременно голубевская двустволка возбуждала мысль об испорченности и декадансе... Мне казалось, что за ее воронеными узорами теплится тайный порок, а окружные формы цевья и ложа сами выглядели как-то обнаженно и неприлично».
В «портрете» ружья заданы все компоненты той культуры (цивилизации), с представителями которой — в лице двух молодых столичных физиков-кибернетиков и их спутницы — столкнутся в обстановке осенней природы Константин Зорин, его жена Антонина и их приятель Сашка Голубев. Это, так сказать, интернациональность без национальности (ружье имеет черты многих народов, но ни одного по преимуществу), внешняя прочность и изящество при внутренней, как в искусстве декаданса (от французского «упадок»), ущербности и спокойном бесстыдстве. Заметим, что подобные начала будут просматриваться и в обликах трех московских туристов — Алки, Бориса-Барса и Вадима, особенно последнего.
Впрочем, встрече с ними в новелле предшествуют часы согласия и взаимной любви между супругами Зориными, навеянные величавой и целомудренной природой, близкой к пейзажам их деревенского прошлого («Впервые за все лето, — говорит Константин Зорин, — на душе было легко и спокойно. Я был снова счастлив»). Разрушило это состояние («И вдруг я вздрогнул, словно ошпаренный») появление утром у палатки Зориных «сонной девицы в широких расклешенных зеленых штанах, в замшевой, наверняка импортной куртке или кофте...», с «несвежим лифчиком» и бесцеремонным взглядом. То была носительница научно-технического прогресса и «рациональных» форм общежития (ночь она провела в палатке с двумя мужчинами) — «оператор одного из ведущих в стране НИИ» Алка (в переводе с греческого, возможно, — «другая, вторая, следующая»). Знакомство и общение Зориных в течение дня с ее спутниками имело своим результатом смену возникшего было супружеского лада на глубокое взаимное отчуждение (горькую обиду мужа и едва не ненависть к нему жены) и досрочное прекращение загородного отдыха. Что же произошло?
Зорины были втянуты в игру, в которой оказались лицедеями, хотя Константин исполнял свою роль против воли и с отвращением, а Тоня охотно и с удовольствием («Моя жена преображалась прямо на глазах»). Игра, а также кукла, марионетка — ключевые художественные понятия (концепты) новеллы «Чок-получок». В глазах Зорина, игра — поведение, когда «люди не хотят быть сами собою» и «им хочется выглядеть иначе, чем они есть на самом деле». В понимании Белова, это синоним вообще того искусственного и при всей его видимой значительности мнимого существования, при котором главные проблемы и интересы человека забываются или игнорируются, а участники игры движимы заботами тщеславия, самолюбия и мелочного честолюбия. Если это и деятельность, то не искушенная моральными, нравственными критериями и личной ответственностью деятелей за содеянное ими. Таковы политика в тоталитарном государстве, бездушная и безликая бюрократия (ср. «бюрократические игры»), такова и довлеющая самой себе, абстрагировавшаяся от судеб конкретных людей и своего народа наука. Это мир жизни не живой, а призрачной, способной развращать живую. И субъекты его — не столько люди с глубокими духовно-нравственными корнями, сколько марионетки, куклы.
Как затянутая в заграничную куртку Алка, женщина из тех, что «не знают, что хорошо, а что плохо, не представляют, куда и как ступят в следующую минуту». Ведь «мораль для таких дурочек либо не существует совсем, либо понятие старомодное. Такое существо живет совершенно свободно и поэтому почти всегда безответственно». Но недалекая Алка всего лишь из кукол-марионеток. Куда опаснее для окружающих, общества в целом игрок-кукловод Вадим, пишущий кандидатскую диссертацию и «наглядно» разъясняющий зачарованной Тоне теорию относительности. Под обаянием его рассуждений — нет, не о Пушкине («При чем здесь Пушкин? — произнес Вадим...»), а о лидерах западноевропейского литературного модернизма Кафке и Джойсе, Зорина не замечает контраста (помните «мысль об испорченности», возбуждаемую голубевским ружьем?) между «мощной спортивной фигурой» ее собеседника и его «почти мальчишеским голосом». Но Вадим, как увидим, умеет и прятать свою сущность.
В собственно игру превратился с момента знакомства Зориных с туристами-физиками весь день. «Нелепой, занявшей полдня рыболовной сценой» обернулась рыбалка; игрой был «специфический разговор» Вадима и Зорина («Я нехотя включился в эту игру...») о достоинствах голубевского ружья; забавой, а не делом — приготовление ухи из чужих окуней и лещей и, конечно, бессмысленная ввиду полной неосведомленности слушательницы лекция о теории Эйнштейна. Но подмена жизни игрой достигла своего пика, когда Вадим (возможно, от древнерусского «вадити» — обвинять, клеветать) предложил «сыграть в рулетку».
Спровоцировала это (или подыграла заранее условившемуся с ней инициатору) опять-таки Алка («Мальчики, а вот вы бы сыграли в рулетку? <...> Вот вы сейчас? Вот сейчас, сейчас?»). Однако замысел принадлежал высокоинтеллектуальному Вадиму. Между тем предложение его абсолютно аморально: ведь участвовать в рулетке могли только двое (Борис-Барс и Голубев отказались) , один из которых — семьянин и отец.
Помня об этом, Зорин также отклонил преступно-безответственное по его сути испытание. Но, пораженный «каким-то грустным, полным горечи и обиды» взглядом супруги — увы, не от страха за мужа, а по причине разочарования в нем и стыда за его «трусость», — принимает вызов. Оставшись, когда все заснули, один, он кладет в ствол «Бюхарда» отделившийся от прочих патрон и, приставив стволы к правому виску, ольховым прутом нажимает спусковой крючок. Патрон оказывается без пороха, Зорин, переживший страшное мгновение, жив. Но, не подозревая Вадима в подвохе, ищет заряженный патрон, выстреливая в воздух оставшиеся пять зарядов. Выстрела не последовало: «Разряжены были все шесть патронов».
Представитель якобы последнего слова цивилизации, культуры и науки был даже не Грушницким из «Героя нашего времени» Лермонтова. Тот, одобрив подлый замысел драгунского капитана не класть пулю в пистолет Печорина, в конечном счете заплатил за это жизнью. Нынешний герой времени, рассуждающий о Кафке и Джойсе, но равнодушный к Пушкину молодой физик, предстал игроком-шулером, изначально — в случае реализации его безнравственной затеи — обезопасивший себя (но не партнера!) от наималейшего волнения.
Стыд, горечь и гнев душат Константина Зорина, позволившего втянуть себя в отвратительный для ответственного человека фарс. И в итоге потерявшего то хрупкое моральное согласие, что накануне возникло у него с женой. Впрочем, это было неотвратимо.

Источник: Недзвецкий В. А. «Мысль семейная» в прозе Василия Белова / В. А. Недзвецкий // Русская словесность. – 2000. – № 1. – С.  17–24.

ВЕСЬ БЕЛОВ