Амосов Н. М. Записки из будущего : повесть // Повести / Н. М. Амосов. – Киев, 1984
НАЗАД | СОДЕРЖАНИЕ
Глава четвертая
Сегодня мой последний полный день. Завтра в это время я уже буду в состоянии анабиоза. Я бы хотел отложить еще, но уже нельзя: состояние катастрофически ухудшается. Уже трудно ходить, процент гемоглобина снизился до тридцати пяти. Не буду перечислять симптомы и доказательства скорого конца – это никому не нужно.
Все решено.
В последние два дня я перечитал свои записки. Сейчас все выглядит наивным и смешным. Сначала я думал только об одном – высказаться, уменьшить душевную тяжесть. Но потом увлекся. Стиль записок претендует на литературу, и там есть искажения истины. Некоторые разговоры были разделены во времени: Значит, в подсознании была тщеславная мысль – прославиться. Что-нибудь вроде: «История героического подвига ученого». Но суть – правда.
Довольно об этом. Времени мало. Отдам записки Любе.
Пусть хранит.
Я должен еще раз объяснить причину своего поступка. Откровенно и без всякой рисовки, чтобы потом не было кривотолков.
Устал болеть и боюсь страданий перед концом. Пережил три тяжелых обострения и больше не могу. Здесь же ничего не угрожает.
Это будет интересный опыт. Научный «интерес» очень прочно вошел в мою натуру. Конечно, я не сравниваю себя с настоящими героями, ставившими на себе рискованные опыты, иногда кончавшиеся смертью. Я болен и обречен.
Но интерес есть.
Мне любопытно проснуться и посмотреть, что будет в мире спустя несколько десятилетий.
Эксперимент может принести пользу людям. Я не переоцениваю значения, но кое-что даст.
Редко поступок человека определяется одним мотивом. Обычно их несколько, причем даже не все осознаются. Не знаю, в каком порядке нужно расположить перечисленные пункты. Важно и то, что у меня очень мало личных связей на земле. Я люблю Любу, но в последнее время и от нее отошел. На всех теперь смотрю как бы со стороны, даже на себя. Если бы было очень жалко кого-нибудь покидать, то стал бы, наверное, тянуть до конца.
Чувствую себя виноватым перед Любой, что этим опытом причиню ей еще новые страдания. Но поступить иначе не могу.
Есть надежда, что опыт закончится удачно, и я проснусь. Шансы очень невелики, потому что многое совершенно неясно и мы не имели времени проверить. Я для себя их оцениваю примерно в десять процентов. Понятно, что эта цифра бездоказательна.
К сожалению, подготовка к опыту не закончена, и это увеличивает его риск. Нужно было бы еще несколько месяцев, но их нет. Ни один опыт с собаками полностью не удался. Из пяти три проснулись, но погибли потом от разных причин. Нужно длительное параллельное кровообращение, которого мы пока освоить не могли.
К сожалению, мы не смогли и проверить действие камеры высокого давления, так как обе последние собаки, которых мы пробуждали в камере, умерли от случайных ошибок.
Меня все это не очень беспокоит, потому что мои ученики еще могут отработать пробуждение потом. Одно ясно – нужна автоматика, которая полностью управляла бы жизненными процессами, так как при ручном управлении риск ошибок непомерно высок, как и во всяком сложном деле.
Довольно об этом. Ну, к чему сейчас писать о технике и науке. Времени слишком мало. Придут ребята, нужно еще многое обговорить. Кроме того, я очень ослаб от болезни и подготовки.
Хочется подвести какой-то итог жизни, но чувствую, что ничего умного сказать не могу.
Самым главным была наука. Не знаю, как у других (по всей вероятности, разные степени), но для меня было большим наслаждением искать, разгадывать, создавать. И сейчас с удовольствием вспоминаю чудное настроение после удачных находок. Возможно, что я стал таким потому, что другие стороны жизни сложились не очень удачно.
В свое время прекрасные слова писал Павлов к молодым ученым. Кажется, он начинал так: «Дерзайте...»
Дальше забыл.
Забавно, что мне хочется агитировать молодежь за науку. «Перед лицом смерти я вам советую!» Всегда замечал некоторую склонность к фразам.
Наверное, творчество является самой человеческой чертой.
Только не нужно поддаваться первой попавшейся иллюзии. Всякое творчество, доставляет радость, сам процесс творчества, но ученые должны помнить: зачем и для чего? Очень большая ответственность сейчас лежит на ученых.
Я много думал, беседовал с коллегами, с друзьями о направлениях науки. Все они важны, но, может быть, в разной степени; учитывая, что мир находится перед реальной угрозой. Следует больше изучать психологию и социологию, чтобы научиться управлять людьми и обществом.
Нужно выработать такие принципы поведения человека, чтобы они обеспечивали минимальную угрозу для свободы других людей. Нет, я не проповедую всеобъемлющую любовь, хотя это и было бы очень хорошо. К сожалению, природа человека этого не переносит. Но, по крайней мере, не нужно прославлять насилие. Наверное, путем специального анализа можно найти количественное выражение понятий морали и этики. Их можно заложить в модели. Ученые должны думать об этих вещах, так как обычные люди живут сегодняшним днем и только смотрят со страхом на небо: боятся бомбы.
Ученые создали угрозу миру, они и должны найти выход.
Перед концом у меня появилась неодолимая потребность поучать людей, как жить. Пусть меня простят, я знаю, что это смешно. Сам жил плохо и неправильно. (Но этого уже вернуть нельзя. Поздно осознал!) Хотел перечислить мои советы живущим, но получаются банальные заповеди. Агитация за них всеми религиями пользы не принесла. Видимо, сама организация общества не способствовала этому. Теперь дело зашло слишком далеко, раз под угрозой само существование жизни на планете. Уже явно бесполезно заниматься поисками виновных.
Нужно искать не то, что разъединяет людей, а то, что их объединяет.
Больше мне нечего сказать. Да и нет у меня права давать людям советы.
Нужно кончать, хотя мне просто страшно ставить точку. Как будто заколотить гвоздь в собственный гроб.
Я перечитал, и мне стало немного стыдно: напыщенный стиль, поучения.
Пророк.
Больше не буду.
Самое хорошее – кончать.
В общем, я готов.
В ПРЕЗИДИУМ АКАДЕМИИ...
ОТ ЗАВЕДУЮЩЕГО ЛАБОРАТОРИЕЙ
МАТЕМАТИЧЕСКОГО МОДЕЛИРОВАНИЯ
ЖИЗНЕННЫХ ФУНКЦИЙ ИНСТИТУТА ФИЗИОЛОГИИ
ПРОФ. ПРОХОРОВА И. Н.
ДОКЛАДНАЯ ЗАПИСКА
Учитывая полную безнадежность своего состояния, я решил подвергнуть себя длительному анабиозу, воспользовавшись установкой для искусственного регулирования жизненных функций, созданной в нашей лаборатории. Я не попытался попросить разрешения на этот опыт заранее, так как боялся, что не получу его. Все участники опыта – мои помощники, а также врачи из клинической больницы обещали мне хранить тайну на весь период подготовки, они ни в чем не виноваты, так как только уступали моей просьбе.
Надеюсь, что этот опыт принесет пользу науке, длительный анабиоз понадобится для больших космических путешествий. Возможно, он окажет терапевтический эффект при некоторых тяжелых заболеваниях. Пока трудно предвидеть все возможности этого метода.
К сожалению, мы вынуждены начинать опыт на незаконченной установке. Откладывать больше нельзя из-за быстрого прогрессирования моей болезни. В связи с этим прошу запланировать продолжение работ в следующих направлениях:
а) полная автоматизация управления.
б) создание и апробация программ и аппаратуры автоматического управления введения в анабиоз и выведения из него, подчиненных целям поддержания оптимальных условий внутренней среды организма.
Ответственность за эти работы можно возложить на главного конструктора установки Ю. Н. Ситника.
Обслуживание установки требует некоторого штата, поскольку автоматизация еще не полна и не надежна. Я прошу предусмотреть для этой цели небольшое число работников в составе лаборатории моделирования, которая несет ответственность за проведение опыта.
Общее направление работ лаборатории по созданию большой аналоговой машины, моделирующей функции и взаимоотношение внутренних органов в условиях нормы и острых расстройств, считаю весьма перспективным и нужным для практической медицины, поэтому рекомендую планировать эти работы на последующие годы, увязывая их с практическими запросами клиники. Руководство этой лабораторией прошу возложить на Ю. Н. Ситника, оставив В. П. Пляшника его заместителем. Прошу окончательно решить вопрос о передаче лаборатории в Институт кибернетики и перебазирование ее на территорию клинического городка.
Я прошу поддерживать меня в состоянии анабиоза, вплоть до открытия и проверки метода эффективного лечения лейкозов. Конечно, Президиум может прекратить опыт в любой момент, но прошу учесть мое настоятельное желание, чтобы при досрочном прекращении опыта меня не подвергали пробуждению.
Квартиру мою прошу передать во временное пользование В. П. Пляшнику, а библиотеку – лаборатории.
Проф. ПРОХОРОВ,
Г лава пятая
Я прочла его записки, и, видимо, я просто должна описать тот последний день. Это очень трудно, так как мне никогда не приходилось ничего писать, кроме нескольких статей, писем и историй болезни: Но я попытаюсь. Напишу, поправлю, перепишу, но читать никому не дам. Как выйдет, так и ладно.
Хочу и надеюсь, что он проснется и прочитает.
Мне страшно. Это чувство не покидает меня в те несколько дней, что прошли после воскресения, дня операции. Человек живой и человек мертвый. Трудно понять и примирить это.
Я хожу на работу. Я занимаюсь с детьми, разговариваю с мужем. Может быть, он и подозревает что-нибудь, так как знает, что я принимала участие в операции, но ничего не говорит. Бог с ним. Мне уже все равно. Трудно привыкнуть к тому, что сейчас Он лежит в этом саркофаге. Сегодня я заходила туда днем, так же как и каждый день. Лежит совершенно белый. Никогда не думала, что человеческая кожа такая белая, что теплый цвет придает кровь...
Там толпились корреспонденты. Каждый день приезжают все новые и новые, наши советские и иностранные. Вадим дает интервью. Это ему сильно надоело, поэтому он сочинил бумагу и вручает каждому. Но им не нравится так, им подавай человеческое слово. Спрашивают: кто и что, чем жил. Я постояла минуту, подумала: «Я знаю больше всех». Иван Николаевич Прохоров стал знаменитостью. Все-таки он был честолюбив больше, чем мне казалось раньше. Это я поняла по запискам.
Все пишу какие-то незначащие слова, которые никому не нужны. Впрочем, ему будет интересно прочесть потом о реакции публики и ученых мужей.
Я пишу так, потому что не хватает мужества перейти к главной теме. Хотя как будто ничего страшного и не было, все шло по плану. Я врач, достаточно видела всякого: операций, кровотечений, смертей. Видела, как оперировали и с гипотермией, сама ассистировала Петру Степановичу, чувствовала под пальцами холодное тело. Но тогда проходил час – и жизнь возвращалась. Нет, тоже бывало разное. Тоже не все хочу вспоминать.
Видимо, страшно потому, что сейчас это касалось близкого человека. Мне как-то неловко писать «любимого». Как будто к нему уже и не подходит это слово. Все очень сложно. Как теперь будет – не знаю.
Я бывала у него каждый вечер в последнюю неделю. Приходила на час-два, разговаривала, готовила к операции. Все было засекречено, число участников минимальное. Из врачей участвовали я и наш Володя, анестезиолог. Ему сказали только накануне, мы с Вадимом ходили домой вечером. Он согласился. Давиду не сказали: «избыточная информация», как говорил Юра. Он потом очень обиделся на меня и на Ваню.
Подготовка была довольно сложной, разрабатывали вместе с ним. Нужно, чтобы кишечник был пустой, совсем пустой и по возможности – стерильный. В хирургии живота существуют такие методы – я это знаю хорошо. Диета, антибиотики, слабительное, клизма, переливание крови и плазмы. Готовили целых пять дней, он сильно ослаб, передвигался с трудом.
Эти свидания были очень тяжелы для меня. Стыдно сознаться, но иногда думалось: «Скорей бы». А потом мучилась, что я такая плохая. Я здоровая, у меня есть Костя и Дола, работа и впереди еще пока неограниченная жизнь. Он как приговоренный к смерти, когда казнь уже назначена. Нет, не совсем так. Он измучился своей болезнью, обострениями, лекарствами, почти возненавидел медицину. Он подавлял в себе раздражение, был со мной нежен, какой-то особой нежностью, робкой, стыдливой, виноватой.
Он был очень стеснителен, всегда боялся обидеть чем-нибудь. Себя тоже не позволял обижать. Была в нем какая-то отчужденность, которая отделяла людей от него. «Я вас не трону, но и ко мне не подходите». «Комплекс неполноценности», как он говорил. Действительно, ничего не умел: ни танцевать, ни плавать, даже на коньках и на велосипеде. И с женщинами ему не везло, как я поняла по некоторым словам. Это чувствовалось.
Так вот, эти свидания. Комната, к которой я привыкла за многие годы («многие» – подумать только!) и которая на глазах становилась чужой. У него всегда было чисто, только на письменном столе беспорядок. А теперь стало даже как-то прозрачно. Вдруг исчезли бумаги со стола. Полированная поверхность его отчужденно блестела. «Прибирается», – подумалось, но ничего не сказала. Книги все расставил на полки. Письма мои отдал потом вместе с записками. Я все заперла пока в своем столе в больнице. Дома даже негде спрятать: дети могут случайно найти. У меня не так много бумаг, я же просто врач. Сказал, что массу черновиков и всякой научной макулатуры сдал в утиль, соседские школьники унесли. Все дельное собрал на нижней полке в шкафу и запер. «Будет дожидаться меня», – так сказал и улыбнулся. Передо мной всегда бодрился, что много шансов проснуться, но я не верила, чувствовала, что обманывает, что это почти самоубийство. А кроме того, прочитала за этот год много об анабиозе. Теперь тоже могу диссертацию писать.
И все-таки он меня заразил надеждами. Одна собака была в анабиозе четыре дня и проснулась. Правда, скоро погибла от кровотечения в просвет кишечника – просмотрели, можно было бы спасти. Ваня тяжело это переживал. Ошибки. Не умеют физиологи выхаживать больных.
В общем, он зря думал, что я бы предпочла для него нормальную смерть. Бывали такие мысли, но очень редко. Для меня он уже погиб при всех условиях. И я не хочу, чтобы его пробуждали при мне, потому что буду уже старуха, страшная, поглупевшая. В жизни ничего для себя не жду, а стареть все равно не хочу. Пока еще Костя говорит, что мама молодая. Но седые волосы стали пробиваться за последний год.
Прочитала и ужаснулась. Как будто о себе писать собралась. Ваня рассказывал о нескольких планах, в которых одновременно идет мышление. Он мне много говорил умных вещей, и я, наверное, от него поумнела. В некоторых вещах я понимаю больше его, например в литературе, вообще в искусстве. У него не было времени читать последние годы, все наука да наука.
Чем теперь заполнится это место? Ловлю себя на мыслях: «Спросить у Вани», «Сказать Ване». Так горько становится после этого.
Не могу воспроизвести наших разговоров при последних свиданиях, когда дата опыта была уже назначена. Нужна профессиональная память, чтобы запоминать слова или хорошо придумывать их заново. У Вани в записках это получилось неплохо. Пожалуй, он в самом деле мог бы писать. Даже его стиль мне кажется вполне современным. Но то, что будто бы говорила я, он придумал неудачно. Что-то я не помню таких слов. Хотя могла и забыть.
Один вечер мы просидели хорошо, часа, наверное, три. Павел с детьми ушел в театр. Я осталась дома, сказала, что голова болит. (Слава богу, больше не нужно притворяться!)
Я принесла журналы с новыми стихами, несколько бобин с магнитофонными пленками. (Ими теперь интересуется Костя.) Читала ему вслух стихи, некоторые были хорошие.
Потом он читал Есенина и Маяковского наизусть. Оказалось, что много помнит, даже не ожидала. Затем пили кофе и слушали магнитофон. Симпатичная песенка «Страна Дельфиния и город Кенгуру...». Тут же попались современные ритмы, американские. Сморщился: «Выключи, пожалуйста». Не любит. А мне ничего, танцевать под них приятно. Мы с Костей иногда танцуем – так забавно водит, старается. Как обычно, говорили о детях. Я же не могу не говорить о них. Он всегда интересовался «молодежным вопросом», но очень научно, а для меня это – кровь и сердце. Поспорили немного о его помощниках. Вадим мне не нравился до последнего дня, казался нахальным и самоуверенным. Как можно ошибиться в молодых!
Они часто только прикрываются бравадой и грубостью.
Вадим оказался очень душевным. Юра гораздо суше, я его не пойму.
Помню эти прощания, когда уходила. Мысли: «Подлая, что бросаю его одного... Пренебречь всем, остаться». И другие мысли: «А дети? Как объяснить? Как выдержать взгляд? Нет, не могу». Да и так ли это нужно?
Может быть, ему лучше одному? Чтобы можно не играть роль? Он такой... не знаю слова. Сдержался бы под пыткою, только чтобы не показаться смешным и жалким.
В общем, я уходила. Права или не права была, не знаю. Он ни разу не задержал.
Это писание на некоторое время будет для меня хорошим делом – и отвлекающим и напоминающим. Я пишу в больнице, у меня ведь есть свой маленький кабинетик, как у порядочной заведующей.
Но сейчас уже нужно идти домой, к своим чадам.
Вчера не писала: некогда было. Целый вечер провозилась с тяжелым больным. Острый холецистит, повторная операция, тучный, старый. Потом был коллапс, дыхательная недостаточность, чуть не умер. Вот бы где камеру высокого давления нужно. Юра говорил тогда (надо же было о чем-то разговаривать!), что через полгода будет камера в нашем клингородке. Посмотрим.
Заходила туда, даже дважды. Я теперь подружилась с ними, хорошие ребята и девушки, особенно эта Полина. Правда, она порядочная язва. Вадиму жизни не дает, но, наверное, он в чем-нибудь провинился. Я чувствую это. Забавно наблюдать за ними, за всеми, молодыми, с высоты своих сорока лет.
Все идет нормально. Юра мне рассказал, что мотор АИКа греться перестал, что-то он там нашел, я не поняла. Температура +2° поддерживается устойчиво. Давление в камере около одной атмосферы. Датчики показывают, что гипоксии нет, а в поверхностных тканях даже избыток кислорода. Юру это немного беспокоит, и он будет уменьшать давление.
Ваня лежит такой же. Бледный, серьезный. Волосы на лице не отросли, говорят, что будут брить раз в месяц или реже. Один раз в полчаса автомат делает ему одно дыхание. Он хорошо придуман, а то было бы неприятно, если бы торчали трубки изо рта. Почку за все время включали четыре раза: так медленно накапливаются шлаки.
Боюсь, что с плазмой будут трудности, пока не переедут сюда, в клинический городок. Станция отказала сегодня; хорошо, что у меня было припасено, я знаю их. Придется устроить скандал. Попрошу вмешаться Петра Степановича, они его боятся. Старик тоже обиделся, что ему ничего не сказали. Не понимает, что такое «избыточная информация» и «утечка информации». Я обижалась раньше, что он меня «выдвинул» из клиники на заведование отделением, а теперь, пожалуй, довольна. Никто науки не требует, занимайся одними больными. После того вечера с магнитофоном и стихами больше ничего приятного вспомнить не могу. Иван Николаевич был задумчив, суховат. Темы для разговоров не находилось. Кроме того, его раздражали процедуры по подготовке. С некоторыми ему трудно было справляться одному, а мне не разрешал.
Если честно, мне были неприятны эти посещения. Иногда вдруг вспомнит какое-нибудь из наших свиданий. «Помнишь, как мы с тобой ходили в горы, когда были в санатории? Я тогда здорово шел, тебя за руку тащил». Улыбался так хорошо, но улыбка тут же сходила, лицо темнело, вздохнет: «А теперь вот лежу, как колода...». И мне так неуютно и тяжко становилось около него. Он словно почувствует это, снова улыбнется, нежно: «Тебе, наверное, плохо со мной, Лю? Знаешь, я не могу сдержать досады на все, на весь мир». Потом просит, чтобы я не обижалась. Руки целовал тихонечко, чуть-чуть. Губы сухие. Я потом бежала по темным улицам, плакала от обиды. Дола (такая нежная девочка) все замечала: «Что с тобой, мамочка?» Что-то я ей отвечала, не помню...
Так было все три последних дня. Ребята приходили к нему, хотели у него ночевать, но он не соглашался. Леонид приходил тоже каждый день. Говорил Ваня, что бывал пьян сильней, чем обычно. Вот тоже странный человек, судя по рассказам. Я думаю, что у него с женой неполадки... Ваня отрицает. Но он может и не знать. В общем, он вызывает во мне неприязнь. В воскресенье пришел на операцию, простился, посидел угрюмый, пока Ваня уснул, и ушел, прямо убежал, не сказав ни слова. Трезвый был, кажется, а может, я не разобрала, не до того было.
Каждый вечер были слезы. Я бы могла и дольше у Вани пробыть. Павлу я не объясняла, куда иду. «Мне нужно уйти на некоторое время». Он не спрашивал. Тоже – трудное дело, но об этом говорить не стоит...
Последний вечер. Ваня очень ослаб от подготовки, потому что уже два дня через рот не получал ничего, кроме чая, кофе и немного бульона. И без того был худ, а тут живот запал до самого позвоночника, только селезенка выпирает в левом подреберье. Было странно видеть его, когда слушала сердце: такой знакомый, а теперь изменился. Он стеснялся, а у меня слезы. Я даже не знала прежде, что такая слезливая.
Ваня лежал на диване под одеялом в пижаме как настоящий больной. Разумеется, настоящий. А какой же? Столик был подвинут вплотную, на нем газеты, журналы. Когда я пришла, он что-то писал на папке, опертой о колено. Меня поразило, что оно такое острое, торчит через одеяло.
Я поцеловала его, как всегда. «Посиди минутку, я кончаю свое завещание». Я сидеть не стала, знаю, что не любит, когда смотрят на него во время писания. Раньше не раз говорил, что не может работать в моем присутствии. Спросила, пил ли чай, и пошла готовить на кухню. Сама тоже была голодна, но в шкафу и в холодильнике ничего не было. Я не поняла: куда девалось? Смолола кофе и включила кофеварку. Он довольно быстро закончил и позвал меня: «Лю!» Мне нравилось, когда он так звал. Это бывало не всегда.
Я вошла, он улыбается. Подумала еще, помню, что улыбка стала еще милее.
– Все земные дела закончил.
(Я уже пытаюсь писать диалоги, как писатель.)
Потом он прочитал мне вслух свое завещание, спросил: «Как?» Я одобрила, хотя мне показалось очень сухо, но я плохо понимаю в официальном стиле. Докладные записки, объяснения, что приходится писать заведующему отделением, мне всегда трудны. Но порядки в отделении у меня хорошие, это не только комиссии говорят, но и больные.
Кофе вскипел, я убрала со столика газеты и накрыла на нем. Ваня посожалел, что нечем меня угостить. Еще смеялся:
– Выбросил все в мусоропровод, боялся, что не утерплю. – Просил налить покрепче кофе, но я не согласилась: думала, что не уснет. Снотворное я принесла.
Трапеза наша кончилась быстро. Я выпила очень сладкий и крепкий кофе, голод мой утих. Беседа шла спокойно. Ваня держался хорошо. Все время смотрел на меня, за руку трогал, как бывало раньше, не хмурился и не замыкался. Я была рада, что он такой собранный. Говорил:
– Я как будто перед отъездом: дома все надоело, завтра сяду в поезд, одноместное купе, засну и проснусь на новом месте. – Хоть и не совсем те слова, но смысл помню. Потом добавлял со смешком: – Ну, а если ночью будет крушение, то я и не проснусь!
Говорил, что больше всего жалеет оставлять меня. Но, признаться, я ему не очень верила. Просто хотел сказать мне что-нибудь приятное. Он всегда хорошо ко мне относился, мягко, ровно. Уже когда болел, говорил: «Спасибо тебе за теплоту. А то б так бы и умер несогретым».
В тот последний вечер мне не хотелось говорить об операции, но Ваня упорно возвращался к ней. Все уже было обсуждено, роли распределены, и вообще менять что-нибудь уже поздно... Беспокоился, как бы не раскрыли тайну и не помешали. Но это было маловероятно. Участников предполагалось всего семь: Юра, Вадим, Поля, Игорь, я, Володя – анестезиолог и еще одна лаборантка Валя. Разумеется, вся лаборатория готовилась, но не знали – для чего? Было объявлено, что в понедельник утром начнется опыт с гипотермией, которая должна длиться много дней. Под этим предлогом проверялась аппаратура, стерилизовалось белье и инструменты, заготовлялись растворы, медикаменты и реактивы. Даже собаки были выбраны. Три литра плазмы и кровезаменителей для заполнения АИКа заготовила я в своем отделении. Целую неделю выписывала со станции по одной-две ампулы.
Вся подготовка планировалась на специальных совещаниях – узких, с Юрой и Вадимом, и более широких, когда приглашались я, Поля, Игорь. Странно было приходить в эту квартиру по делу и держаться, как чужой. Володя и Валя ничего не знали до конца.
Долго обсуждался вопрос: просить или нет официального разрешения? Вадим на этом настаивал: «Неужели они не поймут?» Под «они» понималось академическое начальство. Все-таки решили молчать. Испугались, что как начнется «согласование», так может продлиться несколько месяцев, никто не захочет взять на себя ответственность сказать «да» в таком необычном деле. В конце концов, что они нам могут сделать? Дело сделано по настоянию пострадавшего.
Интересна была первая реакция в понедельник утром. Иван Петрович вызвал Семена, Юру, Вадима, сначала кричал, потом горестно закатывал глаза:
– Как могли вы решиться участвовать в этом деле? Убили человека, убили блестящего ученого! – Потом снова: – Будете отвечать по всей строгости закона. Я это дело так не оставлю! Я из-за вас в тюрьму садиться не буду! – И так далее. Отправил их и тут же начал звонить куда-то. Но Юра не стал ждать, и утром же отправился в обком сам с копией «завещания». Важно сразу дать делу правильное освещение. Все обошлось, и в понедельник уже было дано первое сообщение в печать. Иван Петрович важно принимал в своем кабинете журналистов и позировал перед фотографами. Послушать, так именно он создал Прохорова и подготовил проведение операции. Но Юра тоже не зевал и уводил гостей в лабораторию, а там директор был явно несостоятелен и отвечал невпопад. Командовал Юра. Началось обыгрывание «подачи». Всем было очень противно, но новый некоронованный шеф – Юра сказал, что так надо. Если и надо, то все равно противно.
Потом мы говорили о всякой ерунде. Я рассказывала разные истории больных, о детях. Обсудили последний кинофильм, который он, конечно, не видел, только читал отзывы. Я уже не помню всего. Знаю только, что оба старались друг перед другом показаться спокойными и веселыми. Так бывает в вечер проводов перед долгой разлукой. Мама рассказывала, как, провожала отца на войну. Мне было десять лет, и я в самом деле думала, что все веселые.
Наконец, в десять вечера Ваня сказал, что он устал и что мне пора домой. Сложные у меня были при этом чувства. «Вот, последние минуты, запомни их. Вот они уходят». И в то же время: «Хорошо, что пора домой». – И тут же стыд, что должна остаться, и нет уверенности, что он этого хочет.
Он встал с постели, слегка пошатываясь, подошел к письменному столу (пустой стол блестел) и достал из ящика папку.
– Я последний год писал кое-что. Вот возьми, храни. Проснусь, любопытно будет. Показывать не нужно никому... До тех пор, пока ты сама не решишь. Сегодня утром написал последнее. Прошу тебя: не читай сегодня, мне неприятно: И вот еще пачка твоих писем.
Старался говорить спокойно; и это ему почти удалось. Я тоже держалась, как могла.
Потом предложил мне взять на память, что хочу, а я никак не могла сообразить что. Какие-то подлые мыслишки: «А вдруг узнают?» Так въелась эта конспирация. Выбрала несколько фотографий, которых у меня не было. Они и сейчас здесь, я каждый день смотрю и представляю, как он рос, учился, о чем думал.
Еще я взяла маленький чугунный бюстик Толстого.
И все.
И все. Поцеловала и побежала. Слышала еще, как сказал: «Прости меня, Лю». Дверь захлопнулась. Спускалась по лестнице, а в голове: «Конец. Конец. Конец...» Опять плакала дорогой и всю ночь – тоже. Представляла, как он чистит зубы, принимает лекарство, ложится. Наверное, еще по привычке читает газету... Опять терзалась: «Как могла его одного оставить?» Плохо мне было.
...Больше сегодня писать не могу. Расстроилась совсем. Нужно идти домой. Соскучилась по своим милым. Что бы я делала без них? Так и слышу щебетание: «Мамочка, мамочка пришла!» А Костя басит с претензией на солидность: «Ма, наконец!» А потом забывает и целует меня, как раньше, когда был маленький. Нужно еще зайти посмотреть тяжелых больных перед уходом. Не хочется, а не зайти – не могу. Почему это?
Вот я и подошла к самому главному – к описанию воскресенья. Иначе, как по имени, я не могу назвать этот день. Опыт? Эксперимент? Разве эти слова годятся, когда вот такое было сделано с человеком?
Я должна набраться мужества и описать все, как было.
Операция была назначена на девять утра. («Операция», пожалуй, – самое подходящее и привычное для меня слово). Я заснула перед утром, но в семь уже была на ногах. Нужно выполнить свои обязанности: приготовить еду для семьи, прибрать. Обычные утренние воскресные разговоры: «Костя, вставай», «Дола, кончай чтение», «Павел, вот тебе чистая рубашка»... Зачем я все это пишу? Разве речь обо мне?
Ушла в полдевятого, сказав, что мне нужно в больницу и раньше обеда я не вернусь. Павел ничего не ответил, но посмотрел довольно зло. Видимо, он подозревал, куда я хожу по вечерам. Он знал о тяжелой болезни Вани, они были знакомы, и я ему говорила – так, между прочим.
Шла, торопилась. Представляла: вот уже Вадим приехал к его дому на такси, поднимается по лестнице. Ваня готов, побрит, попил кофе. Это было предусмотрено планом. Убрал постель, он аккуратист, не похож на холостяков. Вадим говорит что-нибудь веселое, вроде: «Ну, шеф, поехали!» Какую-нибудь банальную фразу, за которой скрываешь боль и растерянность. Лицо Вани я представить не могла, что он говорил – тоже. Наверное, что-нибудь незначительное: «Ты на такси? Легко нашел?» Вот он надевает в прихожей пальто. Оно и теперь висит на вешалке в кабинете, и ни у кого не поднимается рука определить его куда-то, на постоянное место. Довольно потертое зимнее пальто, он его носил, сколько я помню. Говорил: «Привык, да и зачем мне форсить?»
Потом Вадим рассказывал: так и было. Он оделся в прихожей, вернулся в комнату, оглядел ее еще раз – все ли в порядке, или хотел проститься. Сказал: «Живи здесь на здоровье, я не скоро вернусь». А подумал, небось: «Совсем не вернусь». Оценивал шансы в десять процентов. Потом сказал: «Присядем на дорожку». Сели кто на что. Какое странное положение, даже трудно себе представить: человек уезжает в будущее. Вадим говорит, что было полное ощущение отъезда, глаза сами искали чемодан.
Утро было хмурое. Народу на улицах еще мало, падает редкий снежок. Подумала: «Март, а весной и не пахнет. Не сыро, нужно было надеть туфли». Спохватилась: какое это имеет значение? Для Вани? Чтобы он запомнил на ту, вторую жизнь? Так он и раньше не замечал, во что я одета.
Пришла, еще их не было. Приехали только через полчаса, – Вадим не мог найти такси. Правда, все остальные участники уже были в сборе, я пришла последняя.
Было немного стыдно: «Не могла встать пораньше!» Все были заняты делом: Юра возился около блока регулирования автоматики (я уже знала, что это такое). Поля заполняла плазмой оксигенатор АИКа. Володя присоединял шланг наркозного аппарата к кислородному баллону. Игоря в операционной не было: он со своей помощницей был в лаборатории, рядом.
Все здесь я уже знала: меня приглашали на последние опыты. Описывать установку не буду, потому что для этого недостаточно квалифицированна. Кроме того, подробное описание скоро появится в журналах, путешествие в будущее не засекретили.
В комнате было тесно и не очень чисто. Юра говорит, что уже принято решение в Президиуме построить для их лаборатории небольшой дом и что там будет зал для саркофага со всей механикой. Но когда это еще будет? Я знаю, как Академия строит. Впрочем, если сверху нажмут, то, может быть, и быстро. А это возможно: падкие на сенсацию журналисты уже называют «гордостью советской науки». Неприятно слушать это. Ваня представляется теперь какой-то вещью! Но Юра не видит в этом ничего плохого. Говорит: «Это на пользу науке». Только бы он не соединял это с пользой для себя.
В центре стоит саркофаг: такой большой цилиндр, наполовину сделанный из плексигласа, так что все видно, что внутри. Обе крышки его были открыты. Впереди стол-каталка, на котором будут давать наркоз и присоединять всю механику: шланги к АИКу, зонды для измерений давления в сердце, датчики. Потом стол этой каталки прямо задвигается в камеру, а все шланги и провода выводятся через специальное окно, которое закрывается герметически.
Выглядит все это очень внушительно, но враждебно. Кроме камеры, все остальное грубо и некрасиво. Торчат трубы, провода, какой-то хаос. Юра говорит: «Макет установки». Будто бы скоро будет иначе – обтекаемые формы, красивый цвет... Но мне уже все это как-то напоминает ограду и памятник на кладбище.
Мои обязанности в операции были необременительные. Я так думаю, что Ваня их специально придумал, чтобы я могла быть при нем в последние минуты. А может быть, и нет, – все-таки врач нужен: мало ли что может случиться в самом начале операции. Я должна была сначала помочь Володе при наркозе, так как его обычных помощников – сестер мы привлекать не захотели; потом в роли ассистента и операционной сестры помогать Вадиму приключать АИК и вводить катетеры в сердце. Одной Поли для этого мало.
Разговаривать никому не хотелось. Я вымыла руки и занялась накрыванием стерильного столика, подготовкой шлангов и сердечных зондов. Дело нетрудное: все было заготовлено в биксах, только разложить.
Они приехали, когда я уже кончала. Оставалось только развести гепарин.
Поля выглянула в окно и сказала:
– Привезли.
Сердце затосковало, исчезли последние надежды – отложить. Где-то в подсознании была такая мысль; а вдруг неполадки в технике или он заболеет? В лаборатории я уже видела, что все готово, а теперь и он приехал, значит – будет. Только почему «привезли»? Как будто он не сам – уже лежачий больной.
Юра сразу все бросил и ушел встречать. Мне тоже хотелось, но я уже была стерильная. Неужели так и не удастся обменяться хотя бы одним словечком? Нет, так нельзя. Ему плохо, нужно поддержать. Я быстро все закончила и закрыла столики стерильными простынями. В биксах были запасные перчатки и халаты. Была договоренность «не тянуть».
Пошла в кабинет по пустым коридорам. Сердце билось, в ушах стучало. Мысли в голове отрывочные. Всплыл какой-то ритмичный мотив: «...лестницы, коридоры... тихие письмена...» Почему? Не знаю.
Двери в кабинет были открыты. Ваня лежал на диване, бледный, нос вытянулся и посинел. Подумала: «Какой он плохой». Он сел, как увидел, что я вхожу. «Здравствуйте, Люба». Не решился назвать на «ты», но отчества не прибавил. Значит, и я так должна держаться – официально. Значит, только голосом, только взглядом.
– Иван Николаевич, может быть, отложим?
Так хотелось, чтобы он сказал: «Да, отложим». Никаких других тайных мыслей не было, только жалость совсем сжала сердце.
– Нет, что вы, Любовь Борисовна. Если не сегодня, то уже никогда.
Я так и знала. Самолюбие этого человека беспредельно. Подумал, наверное: «Приехал, а теперь обратно – струсил. Нет!»
Теперь я лучше его представляю, когда прочитала записки. Он очень боялся.
Взяла его за руку: я же доктор, мне нужно пощупать пульс. Пульс очень частый, около ста двадцати. Это от волнения, как у всех больных перед операцией. Мои лекарства не подействовали. Спросила, спал ли ночью. Ответил, что да, спал. Я его снова уложила на диван. Тут только заметила остальных: Юру, Вадима. Все стоят. Челюсть у Вадима дрожала, и глаза влажно блестели. Я в первый раз подумала о нем хорошо. Юра был подчеркнуто спокоен. «Чурбан», – я подумала.
– Ну, что же вы приуныли все! Идите и занимайтесь своим делом, только не тяните. Долгие проводы – лишние слезы.
Сказал Ваня это с досадой. Наверное, воля у него была на исходе.
Юра ответил за всех:
– У нас все готово.
И у меня – тоже. Можно обнажать сосуды, чтобы приключать машину. Поля ее уже заполнила плазмой. Значит, нужно вводить морфий и начинать наркоз. Никаких поводов для отсрочки нет, да и не нужно.
– Ну, тогда вводите морфий. Юра, когда пойдете, скажите Володе, чтобы пришел, сделал инъекцию.
Это я сказала, хорошо помню. Потом мне сразу сделалось неловко, будто я взяла на себя инициативу, когда другие еще сомневались. Вид у меня, наверное, был виноватый, потому что Ваня взял меня за руку и поблагодарил:
– Правильно, Люба, нужно начинать. После этого Юра и Вадим вышли.
Подумалось: есть минут десять для прощания. Что мне делать?
Хотелось броситься к нему, обнять, целовать губы, лоб, глаза, плакать... А я стояла... Нельзя! Это будет ему тяжело, непереносимо, так прощаться.
– Мой милый! Держись, мы встретимся...
Не устояла, прильнула на секунду, поцеловала. Чувствую, что слезы подступают...
– До свидания!
Убежала – не могла больше. Не слышала, что сказал в ответ, взгляд только запомнился – жалкий, беспомощный...
Так и не использовала свои десять минут, не сумела удержаться. До сих пор казнюсь. Я их проплакала в уборной на подоконнике. Потом умылась, вытерлась платком и пошла вниз – в операционную. «Вот теперь уже совсем – все. Совсем», – подумала. Как же буду жить без него?
Вот живу. Хожу на работу, готовлю обеды. Вчера стирала. Оперирую. Английским занимаюсь вместе с Долой. А душа как замерзшая до сих пор.
И что это такое – любовь?
Нужно продолжать. Все страшное уже позади. Я уже двигалась после этого как автомат, разговаривала даже о посторонних предметах, но не помню – о чем.
Когда я пришла в операционную, то Вани и Володи еще не было. «Значит, Володя его приведет сам. Хоть бы не упал на лестнице. Полагается везти на коляске».
Я начала мыть руки. Как всегда, эта процедура меня немного успокоила: я вступила в сферу привычных рефлексов. Мы мылись с Вадимом вместе – над одной раковиной в соседней комнате, выполняющей роль предоперационной. Мылись молча, говорить не хотелось, у каждого свои мысли. Я боялась, как бы сердце у него не остановилось раньше времени, как бы не наступило перерастяжение левого желудочка, – вдруг клапаны аорты держат плохо? Что тогда делать? Вскрывать плевральную полость, массировать сердце и срочно нагревать, отказавшись от анабиоза? Только это ему будет уже не нужно, лучше умереть под наркозом, чем мучиться, умирая от лейкоза. Я рассуждала об этом здраво. Я ведь доктор, привыкла оценивать жизнь. Но все равно придется на это идти, на оживление, – так требуют наши врачебные каноны – до конца.
Вадим сказал, что боится: вдруг не сумеет обнажить сосуды? Руки будут дрожать. Я его успокоила, обещала, что помогу, что сделаю сама, если нужно. Пусть он только проведет катетер через межпредсердную перегородку, в левое предсердие. Поделилась с ним своими опасениями, и напрасно, так как он совсем пал духом. Не помню, что он говорил, но было видно, что он любит Ваню. Это приятно.
Мы помылись и начали одеваться в стерильные халаты. С хирургической точки зрения операция пустяковая – обнажить две вены и артерию. На совете решили, что дренировать вены шеи не стоит: охлаждение в камере с кислородом не требует высокой производительности АИКа.
Почему-то они долго не приходили, и Поля пошла узнать, в чем дело. Но сразу же вернулась: «Идут!»
Вот и они. Ваня очень бледный, идет медленно, его поддерживают под руку. Улыбнулся вымученной улыбкой, поздоровался:
– Здравствуйте! – Игоря, Полю и Валю он еще не видел. Переодет в пижаму – это тоже было предусмотрено планом. Я видела эту пижаму, даже промелькнули какие-то картины из прошлого.
– Ну что ж, Иван Николаевич, ложитесь, будем начинать.
Какие это жестокие слова: «Ложитесь, начинать». То есть они обычные, неизбежные, но приобретают страшный смысл, когда их говорим больным перед тяжелой, рискованной операцией. И все-таки сейчас это было еще страшнее, они звучали, как сигнал к началу казни. «Ложитесь, будем начинать». Это сказал Юра, и мне было неприятно: как будто подгоняет.
– Давайте попрощаемся стоя. Давайте я вас расцелую.
Первым подошел Юра. Ваня что-то тихо ему сказал, я не расслышала, уже потом узнала. «На тебя вся надежда». Мы потом сидели и вспоминали каждый жест, каждое слово.
Поле: «Замуж выходи, плохо одному». Меня это кольнуло: разве он один? И разве замуж такое уж счастье?
Игорю: «Держитесь дружно, пожалуйста, не ссорьтесь».
Володе: «Вы меня извините, что втравил вас в такую историю». Тот что-то пробормотал вроде: «Что вы, что вы, не стоит». Отвернулся к стене. Наверное, такие выражения лиц раньше бывали после исповеди и причастия: каждый смотрел внутрь себя.
Вале просто сказал: «Будь здорова».
Мы с Вадимом были в стерильных халатах, он целовал нас в лоб, осторожно, чтобы не запачкать.
Вадиму он сказал: «Будь сдержан с людьми. А в науке наоборот – нужна смелость. Я вот не был достаточно смел и поэтому сделал очень мало».
Мне только прошептал: «Держись, Лю». Очень тихо, так что даже я плохо слышала. Для меня это было уже все равно.
– Ну, теперь полезу. Помогите, ребята.
И он начал забираться на стол. Володя ему помогал. Выглядело это неловко и как-то жалко. Было видно, что тело плохо слушается его. Я пыталась представить, что он думает: наверное, главная мысль была: «Убежать!» Но он держался и, кроме неловкости движений, ничем себя не выдавал, разве что растерянным выражением лица. Я тоже держалась, тем более что маска была натянута до самых глаз. Ресницы я не красила уже неделю.
Сидя на столе, снял пижаму. Очень худой – кожа да кости.
Лег и на несколько секунд зажмурил глаза. (Испугалась: слезы?) Все замерли, было абсолютно тихо. Видимо, он собирал все свои силы, все мужество. Лицо постепенно как-то успокоилось, глаза открылись, он улыбнулся. Перед нами был снова Иван Николаевич Прохоров, для меня – Ваня.
Оглядел всех по очереди, улыбнулся, немножко страдальчески, немножко иронически:
– Ну, до свидания. Встретимся лет через десять. Подставил Поле руку для инъекции: она должна была ввести внутривенно наркотик для вводного наркоза – тиопентал, а также релаксанты. В вену она попала сразу, и я еще подумала: «Молодец». Потянула поршень, кровь показалась в шприце. Поля взглянула вопросительно на меня, как будто я здесь главная. Я кивнула – «вводить». Он смотрел в потолок с безучастным выражением лица, как будто его уже не было среди нас.
Поршень задвигался, и через несколько секунд глаза закрылись. Он заснул, и мы все тихонько вздохнули с облегчением: тягостная сцена прощания кончилась. Теперь оставалось каждому хорошо сделать свое дело. Однако тишина еще стояла в комнате некоторое время.
Я устала. Целый вечер пишу без перерыва, исписала целую тетрадь. Его уже нет, теперь остался только отчет. Напишу в другой раз. Куда теперь спешить?
Целую неделю не бралась за писание. Главное уже написано, как-то пропал интерес. Прошлый раз я его как бы вторично похоронила. Но все-таки я обязана закончить.
Сегодня пятница – почти две недели с момента операции. Захожу каждый день, как ходят вдовы на могилы первое время. Потом перестают ходить, и я, наверное, перестану. Такова жизнь. Хочется протестовать, удержать, а не могу. Сама замечаю, что уже не все время думаю, что отвлекают другие дела.
Буду продолжать.
После того как он заснул, дыхание почти прекратилось от действия релаксантов. Володя быстро ввел ему трубку в трахею, приключил аппарат с закисью азота и начал ритмично раздувать легкие с помощью дыхательного мешка, как всегда делают при операциях.
Сняли пижамные брюки и трусы, и он остался голый и одинокий. Я привыкла к таким картинам и уже не воспринимала наготу как его, Ванину. Никаких воспоминаний это не вызывало, просто – больной. Но вообще странно: голый человек в типичной обстановке лаборатории, с массой аппаратов, приборов. Впечатление, что группа врачей-злодеев собирается совершить преступный опыт. Я потом спрашивала: многие думали об этом, о преступлении. Мне было неловко, другим – тоже. Наркоз уже налажен, а мы что-то медлили. Юра нам напомнил:
– Пора.
Тогда Поля побрила ему волосы в паховых областях, а мы с Вадимом смазали йодом место операции. Разрезы нужно было сделать очень маленькие, так как трудно рассчитывать на заживание раны в анабиозе. Мы начали оперировать: обнажать сосуды. Вадим оказался несостоятелен: руки у него дрожали, пришлось взяться мне. Оперировать было просто: подкожной жировой клетчатки почти совсем не было, артерия и вена лежали близко. Перевязали кровоточащие сосудики вплоть до самых мельчайших, до полной сухости раны. Подождали несколько минут и ввели гепарин, чтобы кровь перестала свертываться. После этого по плану нужно было присоединить АИК, чтобы можно было включить искусственное кровообращение в случае преждевременной остановки сердца во время проведения зонда в левое предсердие. Так и сделали: приключили на левую бедренную вену и артерию, а через правую вену Вадим начал вводить специальный зонд в сердце. Это сложная процедура, а Вадим был в таком состоянии, что я боялась – не справится. Не знаю, что бы мы делали, так как я этого не умею. Пришлось бы рисковать, начинать анабиоз без контроля давления в левой половине сердца. Но все обошлось благополучно: минут через десять мы получили из зонда ярко алую кровь, – значит, конец его прошел в левое предсердие. Вадим вытер лоб рукавом халата – рефлексы стерильности у него непрочные. После этого я ввела трубку во вторую бедренную вену; и процедура присоединения АИКа была закончена. Опыты на собаках уже определили необходимые датчики («объем информации»), и ничего лишнего мы не присоединяли. Даже артерию не вскрывали, довольствуясь определением кровяного давления по пульсу. Повышенное давление кислорода в камере надежно обеспечивает хорошую оксигенацию тканей. Важно иметь данные о насыщении венозной крови, для этого в правое предсердие проведен еще один тонкий зонд.
На грудь и живот укрепили стальной каркас, прикрытый тонкой пластиковой пленкой. Это устройство для искусственного дыхания – периодически под каркасом создается разрежение, грудь поднимается, и в легкие входит воздух.
Итак, все было закончено; можно вдвигать больного в камеру и окончательно присоединить АИК и контрольную аппаратуру. Юра отпустил какие-то защелки, и крышка стола плавно вошла в цилиндр на свое постоянное место. Все шланги и провода от датчиков пропустили через специальное окно и присоединили к АИКу (он тоже находится в кожухе, позволяющем повышать давление, как в камере) и к сложной машине, ведающей измерением, регистрацией и автоматическим управлением (забыла, как называется).
Володя положил Ване в рот маленькую сеточку – воздуховод, чтобы не западал язык, и закрыл рот. Включили грудное искусственное дыхание.
Мои дела кончились, но Юра попросил меня вести журнал опыта (операции!). Все другие были заняты: Поля у АИКа, Вадим и Юра наблюдали за регистрирующими приборами и кондиционером, за выполнением программы охлаждения, Володя следил за наркозом, Игорь с помощницей обеспечивали биохимические анализы. Хотя объем исследований был гораздо меньше, чем в опытах на собаке, потому что они преследовали только практические цели, но и людей тоже было мало. Вот эти записи:
23 III. 11.00. Закрыли крышки камеры, начали охлаждение, включили кондиционер и вентилятор.
11.20. Температура в пищеводе – 30°. Приключен АИК на параллельную работу с производительностью 1 л/м.
11.25. Начали повышать давление в камере.
11.40. Давление две атмосферы абс. Т – 26°. Частота сердечных сокращений 56 в минуту. Ожидается фибрилляция. Есть опасения переполнения левого желудочка.
11.52. Фибрилляция. Давление в левом желудочке не повысилось!
12.00. Т – 16°. Начали снижать давление в камере для замены крови.
12.24. АИК остановлен для замены крови.
12.40. АИК включен с производительностью 2,5 л/м. Т – 13°. Повышается давление в камере.
13.00. Т – .8°. Производительность уменьшена до 1,5 л/м. Давление – 2 атм. абс.
13.50. Т – 2° в прямой кишке. Период охлаждения закончен. Начали отрабатывать постоянный режим.
Снова был перерыв в писании. Прошлый раз меня прервали. Сегодня вторник, 11 апреля. Прошло шестнадцать дней. Шумиха, слава богу, улеглась. Энтузиазм тоже уменьшился. Если сначала дежурили по пять человек – добровольцев было сколько угодно из лаборатории и из Института кибернетики (инженеры и техники по наблюдению за машинами), – то теперь уже начались пререкания: кому дежурить. Бывало, что Юра сам оставался.
Какое глупое женское сердце: мне теперь все кажется, что его уже забыли, что помощники хотят завладеть его славой. Я даже ловлю себя на жалостливой мысли: «Только мне одной ничего не нужно и ничего не осталось». Я ведь не жена и никаких прав на Ваню не имела, а тем более на лабораторию. Теперешние новшества в ней для меня как личное оскорбление.
Но заставляю себя быть объективной, и тогда оказывается, что мне не в чем упрекнуть Юру. В конце концов, нельзя же требовать, чтобы все в лаборатории оставалось, как раньше. Конечно, Поля передает мне сплетни, что-де многие недовольны Юрой, а когда я пытаюсь вникнуть, так оказывается – просто он требует дисциплины. Иван Николаевич никогда не отличался строгостью, и многие этим пользовались. Семен тоже был мягкий человек. Кстати, он ушел в отдел к директору, как и ожидалось, но ведет себя хорошо. Даже Вадим сказал: «Он не гадит, а мог бы».
Сейчас все силы брошены на усовершенствование этой установки, ее назвали АНА-1. Дурацкое, по-моему, название, но я в это дело не вмешиваюсь. Перечитала и спохватилась – «еще бы, вмешалась!» Ваня все учил меня быть объективной, но так и не выучил. Слишком я женщина. Правда, такие уроки даром не прошли – я стараюсь за собой наблюдать, как со стороны. Но не всегда удается. Поздно начала учиться.
Конечно, установку нужно довести до толка, чтобы работала надежно, и чтобы можно было обойтись одним дежурным. Хорошо, что Юра не любитель гулять, а барышня у него такая же, «синий чулок»: все стихи читает – так они сидят себе дома, и он в любое время дня и ночи является чинить поломки.
Ваню уже называют «Спящий красавец». Мне это обидно до слез.
Газеты сильно помогли, как говорит Вадим. Юра жмет вовсю, использует момент, пока не остынут директора, начальники да и просто энтузиасты. Энтузиазм тоже нуждается в питании, а где его взять? Вадим выступает с лекциями, но эффект, конечно, не тот, что был у Ивана Николаевича. Мне теперь все у него кажется идеальным, а сколько раз я ругалась? Есть какие-то законы психики на этот счет? Не знаю.
Нужно описать дальше. Мне это уже немного надоело, и вижу, что получается неважно. Но я как бы взяла обязательство: написать, для Вани написать. Поэтому – должна.
Выбор режима – сложное дело, потому что, хотя температура оставалась постоянной, в организме продолжались изменения. «Стационарный режим» (все чуждые для меня слова) был достигнут только через неделю.
Задача состояла в подборе давления и соотношения периодов работы АИКа и остановки, так, чтобы содержание О2 и СО2 в тканях не выходило за допустимые пределы.
Когда отрабатывали режим, у нас было много свободного времени, и мы разговаривали, чтобы не было так тягостно. Правда, Юра больше возился с машинами (начал греться мотор насоса), а Игорь делал анализы, но нам с Вадимом, Полей и Володей делать было нечего.
Мы сидели около АИКа и грустно разговаривали. Было странно: он лежит здесь – и мы понижали голоса. В лаборатории было сравнительно тихо, так как кондиционер стоял в соседней комнате, двери закрыли.
Такое же впечатление, будто сидят близкие около покойника накануне похорон. Я это испытала, когда умерла мама.
Нет, пожалуй, сейчас нам было хуже. Почему-то нас не покидало чувство вины, – соучастники преступления? Поля сказала об этом первая, и все подтвердили. Обсуждали – почему? Идея и инициатива – его, но не следовало ли нам отговаривать, даже отказаться? Почему я этого не сделала? Не участвовать я тоже не могла – это было бы предательством.
Вадиму первый рассказал Юра, еще по секрету от шефа. «Меня увлекла чисто научная сторона идеи». Так он, кажется, говорил. Только когда дело дошло до самой операции, он подумал о преступлении. Но отступать уже было поздно.
Поля сказала: «А разве я могла отказаться, если он сам меня просил?» И я бы не могла.
Потом она все спрашивала: сколько бы он пожил без «этого»? Я отвечала, что, может быть, полгода, а может быть, месяц. Плохо то, что ему стало опасно кровь переливать из-за реакций. Я хирург и верю в кровь больше, чем в лекарства. Три-четыре раза в месяц свежая кровь – это очень хорошо, иначе анемия бы его сгубила. Сколько я ему этой крови перелила! Наверное, литров двадцать.
Я тоже задала вопрос в лоб: верят ли они в возможность оживления?
Вадим начал что-то мямлить: «Да, знаете ли...». А потом махнул рукой и сказал: «Не верю». Поля на него накинулась: «Так зачем же ты... Да как ты смел...» и т. д. Я тоже удивилась, попросила объяснить. Он сказал примерно следующее: если бы его сейчас начать будить – он бы проснулся, но через годы не могут не произойти изменения в молекулярных структурах, ведающих теми функциями клеток, которые сейчас не действуют. В это время подошел Юра (он, видимо, прислушивался краем уха) и очень резко сказал: «А откуда тебе это все известно? Разве были проведены специальные исследования? Их нет или они не доказательны. Анабиоз простых животных – факт, неудачи в получении анабиоза высших животных объясняются трудностями методики оживления. Клетки и органы гибнут потому, что до сих пор не могли искусственно обеспечить для них надлежащие условия на период восстановления. Иван Николаевич предложил принципиально новый подход: циркуляция плазмы и камера, – а мы создадим хорошую технику с идеальным регулированием. И тогда посмотрим!»
Я очень хорошо запомнила смысл его речи, за которую была благодарна. Вадим сидел, как школьник. Потом Юра добавил так же резко (как начальник!), чтобы мы перестали копаться в собственных чувствах. «Шеф проявил героизм для науки и человечества». И что мы обязаны сделать все для успеха эксперимента, как бы об этом ни говорили.
Сильно он нас отчитал, но как-то легче стало после этого. Даже Вадим не вспылил и не стал спорить. Я все больше замечаю, что он посматривает на Юру с некоторым почтением, пожалуй, так не смотрел и на Ивана Николаевича, вечно дерзил и спорил. Но он очень хороший.
Юра обращается со мной почтительно, как со старшей, и мне даже неловко. Конечно, он обо всем знает, возможно даже, что Ваня ему сам сказал в последние дни. Я чувствую это. Только вот зачем он допустил эту показуху и даже сам немного позировал? Почему так торопился с реорганизацией лаборатории, с передачей ее в Институт кибернетики? Неужели нельзя пока управлять именем покойного шефа так, как раньше, а не заводить эти строгости? Неужели он просто карьерист? Не знаю, не похоже. Это я теперь так думаю, тогда сомнений не было.
Разговор больше не вязался. У всех нашлись свои дела. Юра вообще куда-то ушел, наверное, в мастерскую: слышала, говорили.
Я села к окну и смотрела на улицу. Падал снег, но на дворе было сыро. Неприятная погода, под стать настроению. Мысли пошли в другую сторону: что же, если пробуждение возможно, то мы бы совершили предательство, отказавшись? Я уже запуталась.
Помню, такой безнадежной представлялась жизнь в тот момент. Даже дети: Костя уже по телефону с девушками разговаривает подолгу. Правда, пока обо всем мне рассказывает, а может быть, уже и не обо всем? Поди узнай! Дола пока полностью моя, хотя она очень любит отца, и я еще не знаю, кого бы она выбрала. Будут вырастать, и будут отдаляться – это закон природы. С мужем едва ли наладится близость, во всяком случае, тогда мне казалось, что нет... Вот с Ваней я была бы счастлива до старости, уверена. Остается еще хирургия... Но какой я хирург? Так, заведующая отделением городской больницы. Грыжи, аппендициты, резекции желудка. Изредка – легочные операции, я их делаю хорошо, но больные предпочитают идти в клинику. Над средним уровнем я не поднялась. Старики хирурги есть, их любят и уважают до смерти, но что-то я не видела старух хирургов? Или женщины вышли на арену только после войны и еще не успели состариться? Перевалило за сорок, начну толстеть, седеть, незаметно стану противной старухой, милой только для внуков... И буду только вспоминать эти несколько ярких лет. В них было, правда, больше страданий, чем счастья.
А он будет лежать и лежать в это время? Или мне еще суждено пережить встречу с ним потом, когда со мной уже все будет кончено? Нет, не хочу! Меня охватил страх, когда я представила себя и его. Себя в будущем, а его таким, каким был перед болезнью: не «красавец мужчина», конечно, но тонкий, стройный и вечно куда-то спешащий...
Вот такие были у меня мысли тогда. Они сейчас повторяются периодически, особенно когда в отделении несчастья, смерти или когда схожу в лабораторию, посмотрю.
АИК пускали, и я записывала цифры с приборов (мне Юра поручил), думать было некогда. Потом опять останавливали, и мы ждали.
Настроение немного улучшилось. Нужно жить. Кому что дано, то и выполняй. Не всем быть профессорами, изобретателями, художниками, кому-то нужно делать обычную работу. Найти в ней радость, иначе жить нельзя. У меня растут дети – нужно, чтобы они были хорошими. Я лечу больных – нужно это тоже делать хорошо, чтобы от операций умирали редко, чтобы человеческие души тоже меньше страдали. Ах, я начинаю говорить прописями, нет таланта подбирать красивые и оригинальные слова.
Допустила ли я ошибку?
Жила-была женщина, нет, – сначала девочка. Была хорошая дочка, хорошая ученица, хорошая пионерка и комсомолка. В трудные военные годы работала на заводе, еще подростком, и не только из бедности. Все ей удавалось. Мечтала быть доктором – и поступила в институт, закончила. Отработала три года в деревне и вернулась домой, к маме, в большой город. По-честному, нужно было бы еще остаться, но уж очень там было тоскливо, одиноко и хотелось интересно работать, хирургом, ходить в театр. И больше всего хотелось встретить его, чтобы полюбить – насовсем. Студенткой не успела почему-то.
Все удалось: клиника Петра Степановича, Павел, красивый, высокий, инженер, такой кавалер: танцор, краснобай (да простят мне это дети!). Неплохой человек. Любовь, замужество и скоро – Костя. Было очень трудно: хирургия требует от человека очень много, а тут семья – муж и сын. Медицины в клиниках две: больные и наука. Больные – это горе, это радости людей и вместе с ними и твои. И труд, труд, очень часто неблагодарный. Наука в клинике – это тоже прежде всего труд, никаких ярких открытий, надежды на них – потом, и то немного. Мне нравилась только первая медицина, в науке я почему-то вкуса не поняла, по крайней мере в той, что делалась у нас. Шеф меня ругал и любил, не жалуюсь. Я много оперировала, была в первых помощничках, хорошо лечила больных, горжусь этим. Сознательно лечила по книжкам, даже на переводчиков тратила из своей скудной зарплаты. Павел не запрещал, но презрительно кривился. И ночи просиживала в больнице, как каждый хороший доктор. Но диссертации не сделала, а другие мои однолетки сделали – и стали ассистентами, потом доцентами, а я была с ними по хирургии на равном положении, и характер у меня не из покладистых. Вот и выдвинули меня на самостоятельную работу. Шеф кричал: «Надоело мне жалобы на тебя выслушивать, раз диссертации не пишешь – убирайся! Вот тебе хорошее место – воюй одна». Не очень церемонится Петр Степанович со своими, не как Ваня. Жалко было клинику оставлять – восемь лет отдано, и с честолюбивыми мечтами прощаться было жаль, но что сделаешь.
Зачем я все это пишу? Я ищу ошибку. Нет, раньше ни в чем не могла себя упрекнуть. Мужа я любила несколько лет, пока он первый мне... Не стоит жаловаться, может быть, этого и не было, разговоры одни. И если даже было, то и моя вина есть – из-за этих больных, из-за детей не окружила я его вниманием, какого он хотел и заслуживал: зарабатывал хорошо, работал тоже много, хотя огонька я не заметила. Просил перейти на более легкую работу – куда-нибудь в лабораторию. Не захотела. Так началась и потянулась полоса охлаждения, а иногда и грубые сцены. Разлюбили. Спасение от этого какое? Дети да работа, работа да дети. Да еще – книги. Вечером сесть на диван, поджавши ноги, под торшер, а рубашка не выглажена, домработницы нет...
Ну, а потом? Пока было все правильно – любому могла поглядеть в глаза. Если делала ошибки (в медицине без них не получается), то всегда могла сказать: да, ошиблась, не учла того, другого. Совесть, однако, чиста, не по халатности или лени. Даже когда из деревни уезжала, было стыдновато, но не очень – знала, что присылают нового доктора из выпускников.
А вот дальше... Я не знаю... Наверное, нужно было сдержаться. Уже когда в клинике лежал (перелом черепа, угодил под машину; растяпа!), не нужно было вести эти разговоры – о книгах, о науке, о будущем. Не нужно было выслушивать грустных намеков на одиночество, на неудачи, – мужчины хитрые, когда им женщина нравится. А я не удержалась, слушала и сама говорила, благо хорошо было – лежал в маленькой палате.
Это была первая ошибка – полюбить. Вдруг нашла человека, умного, немножко грустного, очень увлеченного, неустроенного. Это нетрудно; когда мечты уже увяли, и душу присыпало разочарованием, как пеплом. Тогда уже казалось, как сейчас: ничего больше, только растить детей, лечить больных, жить с человеком, которого разлюбила. Даже еще острее было, потому что моложе – жалости к себе больше, путь впереди длиннее, и Павел хуже себя вел.
Не было ли ошибки, что полюбила? Может быть, ошиблась, что не поступила решительно? Нужно было оставить Павла, дети еще маленькие были, не то что сейчас. Не соглашаться на ложь. Но ведь он же не проявлял никакой настойчивости. Даже наоборот... «Подумай, взвесь, дети...» Ах, как трудно теперь во всем этом разобраться! Постепенно все менялось: виделись редко, дети росли, Павел их любил все больше, и это сближало. И было бы еще хуже теперь...
В общем, писала, писала, а закончить не могу. Все-таки чувство вины меня не покидает. Много лет лгала, я, которая считала себя безупречно честной. Несколько раз пыталась разорвать, уйти в эту грусть, оставить надежды, как сейчас. Надежды дразнили до самой болезни: «Вот дети подрастут», а потом оглянешься – трезвость: «Куда уже!» Не могла бросить, что-то тянуло свыше сил. Знала недостатки, все прощала – любовь? Хорошо все-таки, что есть такое слово – «любовь», которое логике не подчиняется. Даже теперь, когда осталась одна логика, скажу: хорошо.
Живу, уже три недели живу. Целый день кручусь. Дел всегда найти можно, когда они очень нужны. Только вечером перед сном окружают меня тени этих лет, которые только что закончились так необычно.
Жизнь идет своим чередом. Три недели – срок небольшой, и даже смешно отсчитывать их: «прошло три недели, еще осталось... двадцать лет!» Но крепкой веревкой привязал он нас всех к себе. Дальше привыкнем не считать дни перед десятилетиями, но пока – нет, считаем.
Ничего существенного не произошло, если не считать поломок в АИКе и в кондиционере. Были и серьезные: приходилось даже лед в саркофаг закладывать, когда холодильник испортился. Но все обошлось. Температуру удержали.
Обмен веществ снизился приблизительно до 1% . Это значит – один год за сто! Почку включают редко: раз в три-четыре дня. Можно бы даже и реже, но стараются тщательно поддерживать нормальный уровень шлаков. Подобрали и обучают постоянный штат дежурных на смене! – один инженер и техник-лаборант, он же химик. Юра написал подробную инструкцию – это он умеет, все на полочки разложить. Ваня в науке тоже был такой, в жизни только порядка не было...
Вопрос о распаде белков пока не решен. Сейчас продумывают такую конструкцию новой установки, чтобы за весом можно было следить. Баланс азота как будто поддерживается, но точно установить трудно, потому что затраты белков ничтожны, а методы определения не очень точны. Биохимики ведут подробные исследования, но я в этом плохо понимаю, хотя Игорь рассказывал.
Вадим переселился, конца месяца не дотерпел. Мамаша как-то дозналась, такое стала вытворять, что пришлось поторопиться. Приходил, меня спрашивал – удобно ли? Я-то знаю, что главное – передо мной неудобно. Сказала, чтобы переезжал. Было новоселье, были речи, воспоминания. Событий мало вспомнили, их вообще немного было, больше – интеллектуальные споры, которые велись с Иваном Николаевичем. Л. П. был – выпил, но в меру. Ему и мне было всех хуже, остальные молоды, у них все впереди, а у нас Ваня унес в прошлое слишком многое. Но я старалась быть веселой.
У ребят полно планов. Работа, кажется, идет хорошо. Юра набирает все больше математиков и инженеров, а от физиологов постепенно освобождается. Ропщут, но большинство – признали. Только некоторые ортодоксы-профессора продолжают звать: «молодой человек».
Впрочем, если споткнется, так многие подтолкнут. Но едва ли дождутся. Особой симпатии к нему по-прежнему нет, однако должное отдаю. Талантливый человек. Судьба Вани в надежных руках.
Дома у меня тоже все нормально. Большое дело – вернуть честь, не сгибаться от сознания, что виновата. Жалко Ваню, жалко любви, но ловлю себя на мысли: «Повторить? Нет, не хочу!» Сама удивляюсь: я такая черствая, что ли? Где же у меня право осуждать ребят за недостаток почтения к покойному шефу?
Буднично как-то стало в этой комнате, где он лежит в саркофаге. Дежурства по двенадцать часов, записи в журналах. Когда-то в молодости Павел меня на электростанцию водил (похвалиться хотел, что вот я – начальник! Посмотри, как ко мне все), так там тоже сидят дежурные, через каждый час записывают показания приборов. Так и здесь. Одно время даже простынями стали закрывать саркофаг, чтобы не было видно, но Юра воспротивился, потому что могут какие-нибудь шланги порваться и не заметишь. А лучше бы не смотреть...
Как это странно – лежит человек, не живой и не мертвый. Какие-то обязательства перед ним сохраняются, и не поймешь, какие и почему?
В лаборатории (теперь она уже отделом называется) намечена большая программа работ по анабиозу. Создадут новую установку, смонтируют ее в новом здании, в клингородке, а с этой после модернизации будут экспериментировать. Будут отрабатывать пробуждение – на собаках. Однако, думается мне, что если все удастся, то через несколько лет найдутся и добровольцы. Так человек устроен – что-то его толкает на самые рискованные дела.
Ну, а если не удастся? Что тогда? Но Юра уверен, и Вадим тоже начинает склоняться. Они хитрят, говорят, что опыты, которые были при Ване, они наверняка смогут повторить, а потом очень постепенно начнут удлинять сроки анабиоза. Не спеша, если будут неудачи, с расчетом на совершенствование науки.
Этот опыт (я уже тоже привыкла – «опыт»!), видимо, даст большой толчок изучению анабиоза и регулирования жизненных функций. Очень много ученых из разных стран приезжают посмотреть на это чудо. Так что, я думаю, опыт удастся.
Только вот страшно за него: как он будет, когда проснется? Каким? Я бы ни за что не согласилась, лучше умереть, как все умирают... Жаль, что наша медицина мало думает о спокойной смерти – очень много мучений нужно пережить, пока дойдешь до тихой гавани...
Сегодня я кончаю свои записки. Можно бы и дальше вести дневник, но не вижу смысла. Как идут работы, что случилось с установкой – все записывается в официальных отчетах более подробно и квалифицированно.
А собственные мои переживания, сплетни, неудачи на работе и дома (о радостях как-то нет желания писать) едва ли для кого интересны. Маленькие дела средней женщины-доктора, которая в силу случая прикоснулась к героическому делу. Впрочем, может, оно и не героическое? При всей любви не могу его представить героем, хотя все говорят – да. Но я его знаю больше и, кроме того, у меня – записки. Не будем разбираться: герой так герой.
Конец первой части
НАЗАД | СОДЕРЖАНИЕ