Василий Верещагин. От Оренбурга до Ташкента // Звезда востока. – 1990. – № 3. – С. 118–127.

Отрывки

Немногие знают, что знаменитый русский художник Василий Васильевич Верещагин владел не только кистью, но и пером, писал прозу и даже стихи. Между тем литературное наследие Верещагина довольно обширно. И видное место в этом наследии, как и в живописи мастера, занимает среднеазиатская тематика.

Туркестан был для Верещагина краем, где зарождалась его слава, определялась его судьба. Здесь художник создал цикл полотен, выставка которых в Петербурге имела ошеломляющий успех, картины эти приобретены П. М. Третьяковым. Только после этого Верещагин смог отказаться от службы при штабе генерал-губернатора фон-Кауфмана, стать «свободным художником», целиком посвятить себя творчеству.

Верещагин-художник и Верещагин-писатель шли рука об руку. Наблюдательность живописца, вдумчивость этнографа, высокая культура русского интеллигента запечатлелись не только на холсте, но и в путевых записках «От Оренбурга до Ташкента», написанных в лучших традициях русской классической прозы – прозрачно, легко, доходчиво. Записки эти были опубликованы в майском номере петербургского иллюстрированного журнала «Всемирный путешественник», давно ставшего библиографической редкостью.

Надеемся, что публикуемые ниже отрывки из путевых заметок В.В. Верещагина заинтересуют читателя, обогатят его представление о прошлом Средней Азии.

КАК СТРОЯТ ДОМА В ЦЕНТРАЛЬНОЙ АЗИИ

Если бы я спросил вас, читатель, где скорее всего строят дома, то вы конечно тотчас же ответили бы «в Париже» – и жестоко ошиблись бы, так как без сомнения это делается быстрее всего в центральной Азии.

Все города центральной Азии, и Ташкент в том числе, построены из грязи, сделанной из глинистой земли, которая слепляется так крепко, что дома выходят прочные и держатся долго в этом сухом климате. Правда, что после продолжительных дождей каждому дому грозит, по-видимому, разрушение: у одного обваливается крыша, у другого отстает угол, вода показывается в нижних комнатах; но лишь только дождь прекратился, как все исправляется в несколько часов. Землетрясения, довольно частые в этой стране, производят более значительные бедствия; случается, что они дотла разрушают целые улицы.

Дрова так дороги в этой местности, что даже самые богатые разорились бы, строивши свои дома из кирпичей, обожженных в печках. Правда, здесь найдены копи каменного угля, но он далеко не дешев. Что же касается до сушки кирпича на солнце, то эта работа не стоит труда, так как из глины делаются почти столь же прочные постройки. По этой-то причине и несмотря на пример русских, которые охотнее употребляют сухой кирпич, здесь долго еще будут строить так, как строили отцы.

Общественные здания, каковы: мечети, базары, караван сараи, построены из обожженного кирпича.

Я говорил, что жилища строятся с изумительною быстротою. Из земли и саманы, или изрубленной соломы делают грязь и кладут ее глыбами на солнце. В это время в землю утверждают деревянный остов здания, а затем наполняют рамки сруба сухими глыбами и смазывают их грязью, смешанною с соломою. Наконец крыша состоит из слоя земли, положенного на деревянный потолок. Дома богатых людей бывают обыкновенно двухэтажные и отличаются этим снаружи от домиков бедных. Эти последние имеют вид настоящих темных и грязных конур с нишами в стенах, войлоком и циновками на полу и глиняным очагом в углу или посреди комнаты. Тут нет ни стола, ни кровати. Летом еще можно жить в этих лачугах, но зимою семейству приходится переносить тяжелые испытания: сквозь крышу протекает дождь, через гнилые доски идет ветер, холод проникает со всех сторон.

Дома достаточных людей устроены гораздо лучше. Снаружи на двор выходит широкая крытая галерея, поддерживаемая хорошенькими деревянными колоннами. На этой галерее едят, работают и курят в продолжение трех четвертей года. На галерею выходит несколько дверей, которые открываются в очень чистые комнаты, убранные иногда весьма артистично и оригинально; однако, хотя прелестные рисунки, украшающие стены и потолок, не всегда бывают лишены вкуса, но зато в них постоянно преобладают яркие краски. Тут бывают большею частию представлены древесные ветви и букеты цветов, написанные в арабском вкусе. Вдоль стен устроены ниши, разделенные часто на маленькие отделения весьма изящной формы. Пол покрыт войлоком и коврами, в некоторых местах в нем сделаны довольно глубокие дыры, где совершают ежедневное омовение. Другое, более обширное, центральное четырехугольное отверстие занято в холодное время года жаровнею с угольями. Зимою над этою жаровней устраивают что-то вроде стола и окружают его одеялами, спускающимися до пола; этим способом преграждается слишком сильный приток воздуха к угольям, вследствие чего они горят медленнее и сберегается топливо. В холодное время все усаживаются вокруг стола и, закутавшись в ваточный халат, употребляемый в Ташкенте, каждый протягивает руку под одеяло, согревая ее над жаровнею.

Со времени поселения русских некоторые богатые домовладельцы решились заменить свои решетчатые окна с намасленной бумагою настоящими рамами со стеклами.

Нужно ли говорить, что окна эти выходят на двор? – и пройдет еще вероятно много лет до тех пор, когда местные жители решатся пробить окна на улицу.

Я не буду долго описывать ташкентские мечети, которые все построены из кирпича, за исключением нескольких глиняных. Ни одна из них не сооружена из камня или из чистого дерева. Они состоят вообще из большой залы, окруженной с трех сторон широкою открытою галерею, поддерживаемою деревянными колоннами резной работы или с мраморными украшениями. Стены и потолок галереи бывают обыкновенно украшены яркими рисунками или резною работою. Правоверные оставляют свою обувь в этой галерее.

Во время молитвы правоверные обращаются лицом к нише со стрельчатыми сводами, сделанной в стене. Только в главных мечетях бывает кафедра, к которой ведет небольшая лестница. Хотя стены тщательно выбелены, но окна в мусульманских церквах Ташкента так редки и малы, что в мечетях никогда не бывает светло. Пол устилается циновками, войлочными коврами и белыми бумажными тканями.

Возле базара замечательна большая мечеть с двумя минаретами, построенная одним из последних правителей Ташкента, который очень притеснял народ: однако он оставил по себе прекрасную память, благодаря школам и мечетям, построенным по его мысли.

Я произнес слово школа. В Ташкенте, как и в прочих городах центральной Азии, элементарные школы строятся возле небольших мечетей, а высшие заведения находятся близ главных мечетей, или стоят совершенно отдельно. Эти последние бывают часто весьма обширны и занимают большие здания, разделенные на множество комнаток для учеников; посреди подобного заведения находится всегда большой двор. В Ташкенте, сколько мне помнится, есть семь высших учебных заведений, и каждая из этих школ, или медресе, содержится несколькими муллами, или учителями. В этих заведениях чувствуется всегда большой недостаток в учениках: мне редко случалось найти более десяти молодых людей в каждой медресе, но зато я видел много комнат, запертых на замок.

Низшие школы состоят из большой комнаты, набитой мальчуганами. О присутствии их можно догадаться уже издалека, по необыкновенному шуму. Сидя на корточках или на коленях и покачиваясь взад и вперед, мальчики повторяют один за другим фразу, которую они должны заучить. Педант, вооруженный длинным и гибким прутом, призывает шалунов к порядку и подстрекает ленивых. Взгляд у него верный, рука быстрая, и хлыст награждает ударами со справедливостью, великодушием и быстротою...

КАЛЕНТЕРХАНЫ

Калентерханами называются убежища нищенствующих дервишей, убежища, построенные в самых живописных местоположениях, в тени деревьев, на берегу речек. Они состоят главным образом из обширного двора, осененного деревьями и освежаемого ручейком, из небольшого холмика, служащего местом для молитвы, и наконец из грязного и некрасивого здания. Вдоль стены, на террасе этого здания большею частию сидят или лежат нищие: одни разговаривают, курят, пьют чай, другие спят под влиянием одуряющего кукнара.

Подумаешь, к чему столько убежищ для нищих? Но ведь нищенство весьма распространено и тщательно организовано в центральной Азии. Огромная община нищих образует там братство, управляемое особым начальником, который, говорят, происходит от святого, положившего основание ордену дуванов или дуванисов (нищих).

Я был несколько раз у туры нищих (тура значит хозяин, господин), который живет в гораздо более уютном доме, нежели его подчиненные, но ни разу не имел счастия застать его дома: он был то в Чемкенде, то в Ходженде, то где-нибудь в другом месте. В качестве начальника всех туркестанских дуванов, ташкентский тура имел мало свободного времени: ему приходится разъезжать по всей своей эпархии, чтобы производить суд и расправу между подчиненными и принимать отчет в их доходах и тратах.

Я произнес слово «доходы». Действительно оказывается, что приход братства составляет довольно значительную цифру, так как каждый дуван обязан отдавать обществу все собранное им в день, взяв для себя только самое необходимое.

Дуваною может сделаться всякий: для этого достаточно предпочитать бродяжничество работе, подать официальное прошение, подчиниться некоторым формальностям, согласиться носить красную шапку своеобразной формы, украшенную шерстяными вышивками и обшитую внизу бараньим мехом, затем принять широкий пояс с символическим камнем впереди и чашку, сделанную из половины кокосового ореха, куда дувана складывает без церемонии все, что ему дают, – и хлеб, и мясо, и жирный рис, и медные деньги.

Халат составляет главную часть в одежде дуваны. Он должен непременно быть сшит из кусочков и образков, и некоторые нищие умеют составить необыкновенно живописную одежду, подобрав известные материи и цвета. Каждый дувана имеет два халата: один, ежедневный, представляет отвратительные лохмотья, составленные из тысячи тряпочек, другой, церемониальный и праздничный халат, сшит также из лоскутьев, но лоскутьев чистых и красивого цвета, собранных по базарам. Дувана, прохаживающийся с гордым видом по улицам Ташкента, в своем праздничном одеянии, имеет вид ходячего образчика всех русских и местных материй.

Не стану описывать день дуваны. Скажу в двух словах, что нищие покидают калентерханы рано утром. Это относится к холостякам, так как женатые живут в отдельных домах. Каждая шайка обирает свой квартал, а вечером все возвращаются домой, отдают отчет в своем сборе, разговаривают, курят очень крепкий наша, пьют чай или кукнар. От этого последнего напитка нетрудно лишиться разума, таким образом все пьянеют и засыпают глубоким сном, а на другое утро снова отправляются докучливо выпрашивать милостыню у всех прохожих. Впрочем, надобно сознаться, что дуваны иногда преуморительно исполняют свою обязанность. Невозможно удержаться от смеха, когда слышишь, как десять или пятнадцать, а иногда и более бедняков, в своих высоких меховых шапках, с желтым и морщинистым лицом, повторяют жалобным и гнусавым тоном какую-нибудь фразу, затянутую одним из них вроде регента. Как они при этом потешно затыкают себе уши пальцами, наклоняются всем телом и надуваются каким-то способом до того, что готовы лопнуть!

– К чему служит тебе эта палочка? – спросил я одного дувану, который держал в руке зеленую палочку с различными узорами, вырезанными на коже.

– А я ею прошу милостыню, – простодушно отвечал мне нищий. – Когда прохожие делают вид, будто не слышат меня, то я дотрагиваюсь до них концом моей палочки.

Почти все дувань! отъявленные пьяницы и едоки опиума. Они принимают три или четыре раза в день, а иногда и чаще по целым чашкам кукнара или приемам опиума.

Однажды мне случилось быть с дуваною, употреблявшим опиум; он скорее походил на скелет, нежели на живого человека. Высокого роста, со страшно бледным и желтым лицом, он едва слышал и видел, что происходило вокруг него. Мои слова доходили до него, как какой-то неопределенный шум; он не разжимал рта.

Вдруг он увидел в моей руке шарик опиума; его невозмутимое лицо оживилось, глаза раскрылись широко, ноздри натянулись, он бросился ко мне: «Дай, дай», – закричал он. Но я отодвинулся, спрятав опиум; тогда скелет начал ломать себе руки, лицо его искривилось. «Дай мне бенг (опиум), о! дай мне его», – повторял он, как ребенок; и когда я дал ему кусочек, то он схватил его обеими руками, прислонился к стене, и, подобно голодной собаке, гложущей кость, ел молча и с наслаждением. Вскоре лицо его исказилось странною улыбкою, он забормотал бессвязные слова и впал в исступление, соединенное со спазмами.

В эту минуту другой любитель опиума прервал его наслаждение, и, бросившись на него, неожиданно вырвал оставшийся кусочек шарика и с жадностью проглотил. Мой скелет вскочил: зверское лицо его дышало ненавистью и местью. «Отдай его, отдай!» – закричал он, нападая с бешенством на своего товарища по страсти. Я думал, что они разорвут друг друга.

Калентерханы служат не только убежищем для нищих, они составляют что-то среднее между нашими ресторанами, кофейными и клубами; в калентерхану отпраляется курильщик опиума, не смеющий удовлетворить своей страсти дома; туда же идет пьяница наслаждаться своим кукнаром; болтун рассказывает там свои новости, и любопытный узнает события дня. Я сам встречал в этих домах некоторых довольно важных лиц; они были сильно сконфужены, встретившись с русским тура в таком дурном обществе.

Возвратимся однако к дуванам. Летом жизнь их довольно приятна. Подобно птицам небесным, они не сеют, не жнут, но не отказываются от сбора, и мы видим, что благодаря вечной глупости людей они хорошо едят, пьют еще лучше и отдыхают под тенью деревьев, на берегу текучих вод. Зато зимою совсем другое дело. Как они ни стараются закутаться в свои дырявые халаты, а холод все-таки пронимает члены. Зимы в Ташкенте бывают очень холодные, и мороз чувствуется еще сильнее потому, что он наступает внезапно после удушливой жары. Я помню, как зашел однажды в калентерхану при довольно низкой температуре. Зрелище, представившееся моим глазам, навсегда запечатлелось в моей памяти; вся компания дуванов, угощавшихся опиумом, столпилась у стены; все сидели, подобно обезьянам, прижимаясь друг к другу, чтобы хотя несколько спастись от холода. Многие из них только что проглотили свою порцию яда: лица их выражали тупость, рот был полуоткрыт, у них шевелились губы, как бы желая произнести какие-то слова. У других голова была сжата между коленями; они дышали с трудом, мускулы их иногда сокращались, и члены сводило.

Человека, употребляющего опиум, легко узнать между тысячи людей, по особым чертам, в которых нет возможности ошибиться: он отличается беспечностью, боязливыми движениями, взор его мутен и неподвижен, лицо изнуренное и желтое, он болезненно хладнокровен. На лице его можно прочесть: «Едок опиума».

Кукнорчисов и едоков или курильщиков опиума можно встретить не в одних калентерханах, – они напиваются и дома, и в лачугах, соседних с большим базаром и наполненных рубищами и червями. Лачуги кукнарчисов походят до некоторой степени на наши кабаки; они постоянно набиты посетителями, из коих одни трезвы, если можно назвать кого-нибудь трезвым в подобном месте, а другие суетятся в беспокойстве или дремлют тяжело под влиянием кукнара, напитка, приготовленного из семенной плевы обыкновенного мака. Кукнар до того горек, что я никогда не мог проглотить ни одного глотка, несмотря на любезные предложения кукнарчисов,

В лачугах, где курят опиум, все стены, пол и потолок обиты и завешены циновками. Курильщик лежит; он вдыхает через трубку пар от шарика опиума, который другой курильщик держит щипчиками над отверстием трубки. Говорят, что курильщик скорее и вернее доходит до безумия, нежели едок опиума. А как печален путь к этому безумию, несмотря на его сны, считаемые столь обольстительными! Нужно ли сказать, оканчивая этот грустный рассказ, что мне кажется недалеким тот день, когда употребление опиума распространится в Европе, как будто Европа и без того не курит уже достаточно западного опиума, т. е. табаку?..

ТАШКЕНТСКИЙ БАЗАР. О ПОЛОЖЕНИИ ЖЕНЩИНЫ В ТУРКЕСТАНЕ

Ни в одном из посещенных мною городов Востока не пришлось мне видеть базар, который по обширности можно было бы сравнить с ташкентским. Хотя лавки в нем маленькие, но зато их там бесчисленное множество. И трудно сказать, есть ли в Ташкенте хоть один житель, не занимающийся выгодным ремеслом лавочника.

Ташкентский базар представляет собрание улиц, образованных целыми рядами дощатых лавок: это все узенькие, извилистые, но чрезвычайно прохладные улицы, благодаря циновкам, протянутым с одного конца на другой, от лавки к лавке, чтобы отражать жгучие лучи степного солнца.

Все лавки походят одна на другую. Это род клеток, заваленных недорогими предметами: за двести франков можно обыкновенно купить целый магазин. Почти всегда весьма дородный лавочник вечно обмахивает свой товар или самого себя, отгоняет мух и болтает целый день, сидя, поджавши ноги, Он отпускает шуточки, пьет чашка за чашкою теплый чай, одним словом, занимается, по-видимому, всем, кроме своей торговли. К тому же покупатели бывают редки, кроме тех трех дней в неделю, когда базар по воскресеньям, средам и пятницам открыт для кочевников. Благодаря этим-то кочевникам, и, можно сказать, единственно им, поддерживается торговля и сбываются некоторые вещи. В базарные дни с раннего утра собираются толпою окрестные крестьяне и киргизы из соседних лагерей. Горожане также отправляются с рассветом на базар: им ничего не надобно ни купить, ни продать, но они хотят поглазеть, потолкаться в народе, присутствовать при ссорах, принять хотя маленькое участие в шуме и сплетнях. По дороге заходят в мечети, присутствуют при утренней молитве, послушают муллу или какого-нибудь пришлого оратора, который собирает вокруг себя прохожих, читает им жизнь святых, рассказывает сказки или читает проповедь.

Вскоре после полудня оживление, суета, давка и шум достигают таких размеров, что лишь немногие европейские города представляют подобное зрелище. Вам каждую минуту угрожает опасность быть опрокинуту ослом или раздавлену верблюдом.

Продавцы разных материй занимают более всего места и наполняют самые длинные улицы: они торгуют преимущественно русскими ситцами и шелковыми или бумажными тканями, сделанными в Кокане или Бухаре. В других улицах находятся лавки башмачников, седельников и разных купцов, торгующих кожаными изданиями; в третьем квартале собрались продавцы ковров и войлока. – Надобно сказать мимоходом, что в Ташкенте продаются превосходные войлоки, выделываемые исключительно женами туркменов. Они делаются цветные и узорчатые и окаймлены отделкою из конского волоса. – Одна улица занята вещами, шитыми шелком. Вышивание шелками достигло большого совершенства в центральной Азии, и вещи эти стоят недорого, потому что главный материал и задельная плата ценятся дешево. Европеец, который видит в первый раз, как вышивают шелками, не знает чему более удивляться: прекрасным ли цветам и богатствам рисунков, или вкусу рабочих и проворству их рук. Эта артистическая отрасль промышленности значительно развилась с появлением русских, так как европейские должностные лица делают многочисленные заказы.

беспрестанные удары молота о металл возвещают уже издалека присутствие продавцов столовой посуды. Металлические изделия Ташкента, чайники, например, не отличаются ни формою, ни рисунками: они стоят гораздо ниже всех предметов, выходящих из мастерских Кокана. Глиняная посуда не совсем обыкновенна, несмотря на простоту; она бывает большею частию покрыта небольшими синими рисунками. Что же касается до фарфоровой посуды, то я не стану хвалить ее, достаточно сказать, что она привозится из Китая.

В торговом отношении Ташкент не имеет соперницы в стране. В нем сходятся главные торговые дороги центральной Азии, и тут же приходят караваны, идущие из Бухары и Кокана в Россию и обратно. Благосостояние увеличится еще более, когда будут наконец установлены правильные сношения России с Верхним Туркестаном, который свергнул иго Китая и перестал с тех пор запасаться в складочных местах Небесной империи. Как бы то ни было, Кашгария рано или поздно втянется в русскую торговлю.

Здесь следовало бы подробно описать караван сараи невольников, если бы торги людьми не уничтожались со дня на день одним появлением русских в Ташкенте. Они существуют еще в независимом Туркестане, Хиве, Бухаре и Кокане и поддерживаются набегами туркменов на персидские границы: эти кочевые разбойники ведут всех пленников шиитской секты на продажу на рынки; но щадят приверженцев суннитской секты, принадлежа к ней сами. Когда грабеж был удачен, то цены понижаются и можно купить невольника за сто франков. Надобно также сказать, что число мужчин бывает значительнее числа женщин, так как туркмены так же охотно оставляют себе последних, как продают первых. Красивая женщина стоит иногда более двух тысяч франков.

Старые невольники персидского происхождения часто рассказывали мне, как они еще в молодости были захвачены туркменами в то время, когда некоторые из них работали на полях вместе со своими отцами, братьями и родственниками; другие были просто взяты с улицы среди бела дня, несмотря на угрожающие крики и вопли толпы. Затем они рассказывали мне свое тяжкое путешествие, прибытие на рынок, свою судьбу у различных хозяев. Все это очень печально, но, к счастию, приближается конец этой торговле. Она не только прекратилась совершенно в русских владениях, но быстро утрачивает прежнее значение и в центральной Азии, в силу весьма простого и верного соображения. В Бухаре и Хиве говорят: «К чему нам покупать невольников? Русские стоят у наших дверей, и быть может скоро завладеют нашим городом. Тогда они освободят наших рабов, а деньги наши так и пропадут».

Покорение центральной Азии русскими улучшило положение не одних только несчастных, исторгаемых из своих домов разбойниками-туркменами. Другой, еще более жалкий невольник, хотя ему и не дают этого оскорбительного названия, женщина Туркестана, чувствует начало более приятной жизни. Чтобы убедиться в этом, прислушайтесь к осторожным, но весьма горьким жалобам старого аксакала, хозяина моего дома.

– Последние дни приближаются, – говорит он мне, с отчаянием размахивая руками.

– А! Почему же?

– И вы еще спрашиваете? Да разве вы не видите, что мы уже не господа своим женам? Как только женщину бьют, она сейчас же угрожает уйти к русским.

Между тем, если женщина нуждается где-нибудь в помощи, то конечно более всего в Туркестане, где ее общественное положение еще более жалкое, нежели в Турции и Персии; где она подвергается еще более строгому заточению и уединению, и где деятельность ее еще более ограничена. Проданная мужчине еще в колыбели, увезенная этим человеком еще дитятею, не развитою ни физически, ни морально, она никогда не живет настоящей жизнью, так как, дожив до того возраста, когда развивается ум, она уже состарилась и измучена, и расслаблена работою вьючного животного. Как же удивляться после этого, если она занимается одними сплетнями и интригами?..

МОИ ЗАНЯТИЯ МЕДИЦИНОЙ

...Мы остановились в Ходжадженде, большой деревне. Когда мы въехали туда, почти все мужчины были на полях; женщины показывались на пороге дверей и смотрели то с удовольствием, то пугливо, так как урусов не каждый день удается видеть. Некоторые посматривали на нас украдкою; другие, более бесцеремонные, улыбались нам и кликали: «амань, амань» (доброго здоровья).

В саду, где мы остановились до избрания какого-нибудь дома, меня посетил деревенский староста, отнесшийся ко мне сначала с видимым недоверием. Он считал меня посланным от русского правительства для разбирания каких-нибудь нечистых дел. Когда его подозрительность наконец рассеялась, то он уже смотрел на меня только с удивлением, смешанным с некоторым презрением. В самом деле, что подумать о человеке, который путешествует без очевидной цели, только с желанием научиться, видеть, узнать, а не для каких-нибудь торговых предприятий и выгод? Я напрасно старался всячески доказать ему мои намерения, – он уже не мог смотреть на меня, как на серьезного человека.

Едва успели мы устроиться в доме, нанятом мною у брата начальника, где мы также получили в свое распоряжение конюшню и двор, обсаженный деревьями, как, по древнему и торжественному обычаю, меня осадила целая толпа посетителей. После двух-трех вопросов об окрестностях и о дорогах в Ходжент и Джизак, я вынул из кармана карту Струве и Полторацкого, чтобы проследить на ней деревни и дороги, о которых мне говорили. Не трудно представить себе, каково было общее удивление и любопытство. А восторг их, когда я назвал соседние деревни и уверил их, что с помощью этого клочка бумаги я могу перечислить им все города, все деревни, реки, горы и степи не только туркестанских провинций, но и земель Кокана и Бухары, не имел пределов.

Толкуя о разных предметах, я спросил, между прочим, какая болезнь преобладает в стране. Мне отвечали, что более всего свирепствует очень сильная лихорадка, от которой очень редко можно вылечиться совершенно. Лихорадка эта возвращается каждые два или три года, а иногда и чаще; бывает она тогда конечно слабее, чем в первый раз, но все же производит дрожь и надолго расслабляет больного.

– Сын мой очень страдает в настоящее время, – сказал хозяин дома, – и мы не знаем, чем помочь ему. Говоря это, он указал мне на краснощекого мальчика лет пятнадцати или шестнадцати, с вполне здоровыми глазами.

Я расспросил юношу, и с первых же слов понял, что болезнь его не принадлежала к разряду опасных.

– Хорошо, – сказал я, – я знаю твою болезнь. Увидим, что ты скажешь через три дня. У меня случайно было лекарство, указанное подобными симптомами, в маленькой походной аптеке.

Меня благодарили, но эти добрые слова дышали недоверием: болезнь была упорная, она продолжалась уже четыре месяца и не уступала никакому лечению. Но вдруг больной на следующий день почувствовал себя лучше, а еще через день он был совсем здоров! Эта новость мигом разнеслась по деревне и окрестностям, как взрыв пороха: со всех сторон ко мне стали приходить за советом и лекарствами. К моему несчастию, второе пользование было просто чудом. Мне насильно вручили мальчика лет восемнадцати, весьма приятной наружности; он перестал расти с пятнадцати лет, туловище его искривилось и он страдал с тех пор удушьем и сильною болью в желудке, с периодическими пароксизмами.

Человек более сведущий, нежели я, мог бы потеряться в подобном случае; я сообщил о моем невежестве отцу несчастного страдальца, но прибавил, что на всякий случай бедный мальчик может принять несколько капель укрепляющего желудок состава, который находился в одной из склянок моей аптечки: «Если эти капли не принесут ему пользы, – сказал я, – то по крайней мере они не сделают вреда». Таким образом больной выпил несколько самых безвредных капель, и, о чудо! объявил, что ему стало легче. Чего не может сделать воображение? Ни я, ни мое лекарство были вероятно ни при чем в его действительном или мнимом выздоровлении.

Слава моя была упрочена: к другому утру я стал «врачом поневоле», и пользовался уже завидной репутацией непогрешимого врача. Каждый день ко мне приводили новых больных. Я был этим озлоблен и оскорблен, но не смел отказываться, и, несмотря на все мое невежество, не решился бы отослать их к моему товарищу Утте, который, по словам самого народа, был жадным шарлатаном. Я часто кричал: «Убирайтесь к черту, я ничего не понимаю в вашей болезни!» Мне не верили и возражали: «Мы слышали, что твои лекарства вылечили многих». Волей-неволею приходилось прописать что-нибудь.

Еще не успело рассвести, как А+ + + Н+ + + уже звал меня: «Ей! доктор, вставайте! У ваших дверей целая толпа! Там с шумом и гамом требуют русского усту!» Действительно, многочисленная практика моя собиралась с раннего утра: это были страждущие лихорадкою, ревматизмами. Как плох я ни был в звании доктора, однако помог многим из последних лечением водою; некоторых больных приносили ко мне на носилках, к другим призывали на дом, нередко в отдаленные деревни.

Ртуть играет большую роль в терапевтике центральной Азии. Мне пришлось однажды видеть в одной из соседних деревень несчастного мальчика лет двенадцати или тринадцати, которого я никогда не забуду. Мне принесли его на руках, завернутого в вату и окутанного тряпками; лицо его было бело, как самый чистый снег, но распухло до такой степени, что едва можно было различить глаза, нос и рот; от глаз осталась одна гнойливая щелка, от носа торчал только кончик, а рот представлялся маленькой дырочкою; зубы его стали мягкие и шатались; голова была покрыта струпьями, а все тело нарывами.

– Мы принесли его к тебе, его лечили все доктора.

– И ни один не вылечил. Я это вижу. Что ему давали?

– Ртуть.

– Много?

– О! Да, много.

– Как вы позволяете таким набитым ослам мучить подобным образом ребенка?

– Да что же мне делать? Мы, бедные неучи, догадываемся, что нас обманывают, но все-таки верим; мы обожаем нашего ребенка и пробуем все, что нам советуют испытать.

Увы! непогрешимый доктор, подвиги которого я теперь рассказываю, не мог вылечить этого маленького страдальца.

В течение тех нескольких дней, когда я против воли занимался врачеванием в этой стране, я заметил, что у многих жителей были следы оспы; многие страдают также лишаями и другими кожными болезнями. Пользуя подобные недуги, усты намазывают больное место сажей, и на улице преуморительно видеть людей, у которых половина лица черная, а половина белая.

Я чистосердечно сознался, как велики мои сведения в медицине, но хочу доказать также, хотя на одном примере, что усты знают еще того меньше. Однажды из соседнего аула ко мне пришла довольно уморительная старуха; она жаловалась на сильные страдания. Причина болезни была воспаление в печени. По мнению местных врачей, эти мучения производили в ней черви: они будто бы съели у нее язычок в горле, и начали уже питаться печенью. В доказательство ученый доктор приводил тот факт, что ей было трудно говорить и кричать, и что она чувствовала сжиманье в горле и груди.

ХОДЖАДЖЕНД

...Ходжадженд лежит приблизительно в ста шагах от реки. Дом, в котором я живу, окружен широким, но неглубоким каналом с крутыми берегами, перед своим впадением в Сыр-Дарью канал орошает поля и приводит в движение мельницы; канал этот окружен деревьями и рядом домов с каждой стороны, и образует лучшую улицу всего селения.

Главное преимущество этой улицы состоит в присутствии одной из двух единственных лавок во всей деревне: перед этою лавкою каждый вечер после работы собираются жители потолковать о том, о другом, сообщить или узнать новости, провести время в обществе, подышать свежим воздухом и поиграть в игру, похожую на наши шахматы; на земле чертят небольшою палочкою род шахматной доски, и передвигают по некоторым правилам маленькие серые или красные камешки. Я играл в нее иногда, и разумеется постоянно проигрывал, к величайшему удовольствию публики.

В те дни, когда в Чиназе бывает базар, знаменитая лавка Канальной улицы посещается более чем когда-либо. Все, возвращающиеся с базара, приносят целую кучу новостей, так как на Чиназской площади более дурных сплетен, нежели хороших товаров, ими тешатся вдоволь, и разговор не умолкает ни на минуту. Здесь толкуют обо всем, и о местном политическом вопросе, и о самых незначительных дневных приключениях.

В этой стране, не только в городах, но и в деревнях бывает каждую неделю ярмарочный день; в одном городе или деревне ярмарка в понедельник, как например в Ходжадженде, в другом во вторник, и так далее. Таким образом происходит как бы ежедневное круговращение, и жители могут покупать, продавать и сплетничать каждый день, как им захочется.

В Ходжадженде нет других садов, кроме как на улице, идущей по обоим берегам канала. Прочие улицы представляют лишь темные, узкие, грязные и непроходимые в дождливое время переулки, окруженные жалкими глиняными домишками без двора и сада.

Недалеко от моего жилища возвышается мечеть, в которой нет ничего замечательного. Я вижу, что утром и вечером она наполняется крестьянами, исполняющими свой намаз; но многие горожане нерадивы в отношении к своим религиозным обрядностям: между ними более набожны пожилые люди и старики.

Сельские жители патриархально управляются аксакалом, исполняющим должность мэра, и духовным лицом кази, служащим чем-то вроде судьи. Ни тот, ни другой не пользуется своими правами по выбору, но власть их бывает обыкновенно наследственная!

Мой друг, ходжаджендский аксакал Таше наследовал своему отцу, получившему эту должность от своего родителя, и так далее.

Подобное управление чисто патриархально в полном смысле этого слова. Судья и мэр братски делят между собою управление, т. е. разорение тех обществ, которые считают за честь быть управляемы ими, и я всегда слышал, что весьма немногие бывают настолько честны, чтобы отказаться от подарка и судить беспристрастно.

Новый порядок, установленный русскими, состоящий в назначении должностных лиц по выбору, не нравится, может быть, аксакалам и кази, но чернь не будет жаловаться на его применение.

Я встретил в Ходжадженде затруднения относительно типов для моего альбома. Просто невозможно делать эскизы, или по крайней мере во сто раз затруднительнее, нежели я предполагал. Лишь только я пытался набросать на бумагу несколько фигур карандашом, лишь только, например, я хотел нарисовать голову мальчика, как родители пугались; поневоле страница оставалась нетронутой. Этот страх дошел до того, что отцы семейства перестали ходить на мой двор, и были до такой степени осторожны, что избегали даже встречи со мною. Я узнал впоследствии, какой слух распространили обо мне. Говорили, что всех детей, которых я писал, заберут в военную службу.

Если я останавливался на улице хотя на минуту, чтобы срисовать какой-нибудь тип, предмет или самую безделицу, меня тотчас же окружала многочисленная толпа, громко выражавшая свое удивление умению уруса. Но когда, срисовав одну хижину, я переходил ко второй и третьей, то это наивное удивление сменялось почти негодованием и страхом, и обо мне говорили не иначе, как о господине, который делает перепись хижинам без жалости к бедному народу.

Мне случалось видеть людей, до того боявшихся быть написанными в моем альбоме, что они поспешно и даже бегом проходили мимо того места, где я рисовал; передо мною со всех ног убегали мальчишки, путаясь в своих халатах и крича, что они не хотят быть на тетради.

В других отношениях ходжаджендцы были прелюбезны со мною: всякий, с которым я случайно сказал два слова, становился уже моим другом; он издали приветствовал меня своим «аман» или «селам аликум»; он пожимал мне руку и дружески хлопал по плечу. Даже женщины переставали дичиться, и если молодые девушки все еще продолжали закрываться вуалью и убегать при моем появлении, то по крайней мере женщины уже не закрывали лица при мне и многие позволяли себе даже поклониться мне.

Нужно ли говорить, что промышленность очень мало развита в этой стране, и что здесь употребляют еще орудия и приемы, которые можно назвать допотопными?

Недалеко от моего дома находится небольшая мельница, приводимая в движение водою канала. Мельница эта употребляется для молотья риса: два толстых деревянных бруска, скованных железом и снабженных острыми пластинками, поднимаются и опускаются попеременно; эти два бруска приводятся в движение осью, на которой вертится колесо с накатками; они ударяют зерна, лежащие в яме, вырытой в земле и прикрытой тростником. Мельник так хорошо мелет свой рис и очищает его до такой степени, что четыре батмана, т. е. около ста шестидесяти трех килограммов немолотого риса, дают под конец лишь около восьмидесяти килограммов, если зерна получены не с обильно орошенной земли, так как в подобном случае рис получается крепче и его остается больше после молотьбы и очищения. Нужно употребить целый день, чтобы смолоть четыре батмана. Как видно по первобытному устройству мельницы и по быстроте работы, мельник не может считаться первоклассным производителем, но занятие его не убыточно, так как мельницы составляют редкость в стране, и ему издалека приносят рис для очистки. Он удерживает в свою пользу шестнадцатую долю.

Другие соседи мои, колесники, также не могут похвастать своим искусством. Чтобы пригнуть косяк в колесо, их принимается за работу десять человек и они трудятся целый день, как черти.

Вокруг Ходжента расположено множество деревень, населенных гаджи, ведущими свое происхождение от святых мусульман. Я несколько раз посещал одну из этих деревень, лежащую на реке, возле самого Ходжента, и окруженную стенами, где проделаны высокие ворота. Население этого местечка приветливое и ласковое: если мне там никогда не предложили ни куска хлеба, то единственно потому, что они не возделывают землю, как и не платят никогда податей и, по-видимому, никогда не намерены платить их, к величайшему отчаянию аксакала, под ведением которого состоит несколько деревень гаджи. Последние считают себя очень важными людьми, в силу своего духовного происхождения. Они переводят по-русски свое название гаджи (во множественном числе гаджис) словом поп, священник, и я не мог не рассмеяться, когда какой-нибудь гаджи на вопрос: «кто ты» гордо отвечал торжественным: «я поп». Я сказал, что они никогда не предложили мне ни куска хлеба, и это правда, но зато они часто давали или доставали мне уток: слишком гордые для работы, они очень искусно охотятся на уток с коршунами, вместо соколов...

БИЙ И АКСАКАЛ

Мы направились к дому бия, к которому у меня было рекомендательное письмо. Бий, что буквально значит почетное знатное лицо, находится буквально во всех деревнях; они поддерживают общественный порядок и судят народ.

Здешний бий был человек пожилых лет, с умным и скромным лицом, с почтенной наружностью. Он долгое время был аксакалом в Буке, а затем управляемый им народ произвел его, в знак благодарности, в сан бия. Я начал разговор расспросами насчет Ганки, и он вкратце ответил на мои многочисленные вопросы, что Ганка был действительно городом и служил в древние времена резиденциею местного падишаха или короля; он прибавил, что этот падишах, живший в городе Ка-Ха-Га (вероятно, уменьшительное Ганка) и существовавший лет тысячу тому назад, не был мусульманин, но кафир, бусурман, хуже того – русский. Я хотел объяснить ему, что русские никогда не вступали в эту страну до предшествовавших событий, но слова мои пропали даром. Бий настаивал на своих словах настолько же, как я на своих замечаниях. Он мне досыта повторял, что таково предание, и, в доказательство своих слов, уверял меня, что, вступая в эту страну, сами русские объявили, что хотят занять свои древние владения. Подобные же ответы я получил и от аксакала, когда, по возращении его из путешествия, я предложил ему те же вопросы, как и бию.

«Неверующий царь управлял этою страною под именем Урус-Падишах, – сказал он мне, – Лет пятьдесят тому назад, когда я был еще двадцатилетним юношею и пас стада в этих местностях, мне не раз приходилось слышать об этом русском султане. Город у него был большой и окруженный ни более, ни менее, как семью рядами стен; тридцать лет тому назад я еще видел там развалины глиняных оград». Таким образом, легенда старается доказать, что Ганка была столицею какого-то русского монарха. По словам того же аксакала, в горах за Ара-Тюбе есть место, называемое Ка-Ха-Га, бывшее по преданию также резиденцией одного русского падишаха.

Бука довольно значительная деревня, глиняные дома которой нагромождены по склону довольно крутой горы. Вокруг города на довольно большое пространство тянутся рисовые поля, орошаемые каналами и совершенно покрытые в это время водою, как это бывает обыкновенно весною. Земледельцы по пояс в воде работают однако с большим прилежанием на этих полях, орошенных водою Ангрены, Поля разделены, подобно шахматной доске, на квадраты величиною от десяти до двенадцати метров, отделенные друг от друга земляными насыпями вышиною от сорока до пятидесяти сантиметров. В каждом из этих квадратиков входит для орошениях каналец через такое маленькое отверстие, что его можно заткнуть комком ила, когда земля вобрала в себя достаточное количество воды. Каналы, выходящие из Ангрены, наполнены рыбою, преимущественно плотвою и окунями. Однажды я забавлялся тут ужением рыбы в веселой компании: со мною был, во-первых, Байбатша, старший сын аксакала. – Это название дается старшему сыну знатных лиц, и значит буквально богатый мальчик. – Затем с нами был старший брат его, Бала, молодой человек лет осьмнадцати, зять аксакала, и целый полк уличных мальчишек. Байбатша казался царем всей шайки по своему прекрасному европейскому лицу, длинной бороде и высокому росту. Мы удили с вершей и с редким успехом, и доставили себе развлечение разрушить злодейскую плотину, воздвигнутую владетелями соседнего рисового поля ко вреду одной части деревни.

Бука имеет свою калентерхану в виде грязной хижины в прелестном местоположении, на берегу широкого леса фруктовых деревьев. Я отправился туда, но встретил только людей, не принадлежавших к этой деревне. Одни курили сильное наркотическое средство, называемое наша, расстянувшись во всю длину, другие смаковали кукнар; дуванов, настоящих обитателей калентерханов, не было тут в эту минуту: они прогуливались по рынку в своих рубищах и своей остроконечной шапке. Один из них, самый оригинальный во всей шайке, бродит между различными группами, покачивая на маленьких ниточках что-то вроде старой каски, в которой горят ароматические травы; он с серьезным и важным видом подносил ее к носу всякого прохожего. Все, которых он обкуривает таким образом, отмахиваются от дыма руками, протирают лицо и подбородок, и дают или не дают обычный чека. – Чека небольшая медная монета. – Если ему подадут, то дувана немедленно удаляется, если ему отказывают, то курильщик не поддается, и мне случалось быть свидетелем преуморительной сцены, когда дувана раскачивал свою каску под носом одного купца с настойчивостью, походящею на равнодушие умалишенного. Я наблюдал в продолжение десяти минут, желая узнать, кто из двух победит, но наконец, потеряв терпение, я ушел, не дождавшись конца этой комичной дуэли.

ИЗ БУКИ В ДЖИЗАК

Меня сопровождали две знатные личности; один из них райе, другой бий Той-Тюбе, главного города Кураминского округа, лежащего к югу от Ташкента, на прямом пути из этого города в Ходжент. Я уже говорил, что такое бий в центральной Азии, райе есть должностное лицо духовного ордена. И тот, и другой были отрекомендованы мне начальником Кураминского округа; они охотно сопровождают меня, в надежде получить подарок и по врожденной страсти к перемене места, столь общей во всем Туркестане. Райе человек большого роста, худощавый, с седою бородою и несколько набожным видом, в котором заметно что-то напускное; бий – человек небольшого роста с широким приплюснутым лицом и выдающимися скулами. Он так тучен, что его великолепная рыжая лошадь, которою он видимо гордится, так же мало довольна своим всадником, насколько всадник много доволен своим конем. Мусса-Бен – это имя бия – сам едет со свитою из двух человек. Я спросил его по дороге, сколько он платит этим людям, и он объяснил мне, что между господином и слугою существуют в этой стране чисто патриархальные отношения:

– Ты видишь, – сказал он, – этого старика, который едет на той кляче с моим багажом: он служит мне уже пять лет; я способствовал его свадьбе, и время от времени помогаю ему, как могу и как хочу.

Здесь редко нанимают работника на день; но если такой случай представится, то эти рабочие получают двадцать фунтов проса или каких-нибудь других зерен.

Вскоре мы сбились с пути, и нам стоило немалого труда попасть на настоящую дорогу. В первой деревне, куда мы обратились с расспросами, нам сначала не хотели ничего сказать; но когда Мусса-Бен и райс протрезвонили, что я был путешествующий знатный господин, то лица просветлели, появилось радушие, и благосклонность дошла наконец до того, что мне предложили чашку гатиша (кислое молоко) с лепешкою. Двадцатикопеечная монета, которую я предложил взамен ее, перешла из рук в руки всего общества, или, лучше сказать, всей деревни, собравшейся посмотреть на нас.

Подобно другим селениям этой страны, деревня Яны-Курган походит на крепость. Она окружена высокими стенами, и я въехал туда через весьма оригинальные ворота, заслуживающие по моему мнению, места в моем альбоме. Нас приняли с большим шумом самые злые и беспокойные собаки, каких я только видел, но не показалось ни одной живой души. Мусса-Бен, привыкший к управлению так, как его понимают в центральной Азии, не удивляется таким пустякам; он приказывает своему слуге перелезть через забор первого попавшегося дома и отворить ворота. Оказалось, что хижина, взятая таким образом приступом, принадлежала одному из наиболее зажиточных лиц в деревне: ему оставалось только скрыть свое неудовольствие, и он сыграл эту роль превосходно, явившись вскоре, с вынужденным, конечно, но довольно любезным, по-видимому, приглашением.

Мы были далеко от степей, но между тем нас часто поражали некоторые степные сцены: тут высохшие русла рек, несмотря на то, что не было еще поздней весны (21 апреля); в другом месте верблюды и бараны бродили по дорогам и были буквально покрыты воронами: эти черные птицы выклевывают с необыкновенною быстротою насекомых, поселившихся в грязной и перепутанной шерсти горбатого и рунного животного, которое по-видимому не только не сердится на эту операцию, но даже остается очень довольно ею. Страна наполнена лисицами, которых ловят, выкуривая их из нор.

Мы вскоре доехали до того места, где начинается спуск крутого берега древнего русла Сыр-Дарьи, недалеко от нынешнего ложа этой реки. Добравшись до подошвы ската, мы продолжали ехать по почве, смешанной с известью, покрытой едва заметными кристаллами соли и селитры; на этой земле, бывшей некогда дном большой реки, возвышаются там и сям колючие кустарники, столь частые на берегу Сыра. Утром мы завтракаем кислым молоком у бедных людей, вечером, на закате солнца, приезжаем к палаткам богатых кочевников.

Мусса-Бен поехал вперед, чтобы велеть приготовить для нас чистую и хорошо проветренную палатку. Как приятно было бы мне уснуть на великолепных туркменских коврах в эту чудную весеннюю ночь, при нежном свете серебристого светила! Но человек предполагает, а Бог располагает. Едва успел я протянуться, как вскочил, ужаленный тысячью укусами, и, осмотрев наскоро мое ложе, я выбежал из дому! Мой ковер кишел теми жестокими белыми и черными неприятелями, одно прикосновение которых производит дрожь. О патриархальное гостеприимство, никогда я тебя не забуду!

Мы продолжали наш путь вверх по старому руслу Сыр-Дарьи. Чем далее мы подвигались, тем тростник становился гуще, из него поминутно вылетали утки; но это еще не самые опасные обитатели этих болот; мои спутники уверяли, что все эти чащи населены тиграми и пантерами. Лошади подвигаются с трудом по мягкому слою селитры, растрескивающемуся под их копытами. От времени до времени мы пугаем маленьких диких кошек со светлою шерстью, и они убегают со свойственной их породе проворностью и грацией, подойдя к отверстию норки, они подымают свою хорошенькую мордочку, посматривают на нас лукаво и умно, и с быстротою молнии исчезают в логовище.

Я спросил, что делают с солью, лежащею целыми слоями в долине или по берегам озер, мимо которых мы проезжали, и узнал, что жители добывают ее; но перед тем, как пустить в продажу или употреблять для себя, они зарывают эту соль на несколько месяцев в землю, чтобы уменьшить этим ее необыкновенную горечь.

Между тем как мой прелестный райе читает и перечитывает свои длинные молитвы один или вместе с храбрыми мусульманами, которые падают на колени, бьют себя в грудь и подымают руки к небу, я делаю наблюдения направо и налево. Взоры мои блуждают по полям клевера или проса, но я не вижу ничего особенно интересного и горю нетерпением приехать в Ходжент, от которого мы находимся еще более чем в четырех таша, или тридцати четырех верстах. Терпение! Мы приближаемся!

Нам попадаются весьма живописные развалины старинной крепости Каш-Тегермен (Две Мельницы); стены ее сохранились довольно хорошо, но внутренность представляет один мусор. Солнце освещало ярким светом этот глиняный акрополь, отражаясь в то же время вдали на горах, за рекою и ее широкой равниною. Это была очаровательная картина, которой я посвятил страницу моего альбома. На некотором расстоянии от Каш-Тегермена мы встретили опять деревню, обнесенную стенами.

Я зашел туда один, чтобы осмотреть все на свободе, и сначала мне пришлось раскаяться в этом намерении, но потом я поздравлял себя за него. Не успел я сделать еще и десяти шагов по улице, как за мною бросились все собаки с ожесточенным лаем, а женщины и дети вне себя пустились бежать, как перед хищным зверем; это было общее бегство, испугавшее и оглушившее меня самого. Но вскоре я был вознагражден за мой подвиг: одна молодая девушка слышала весь этот гвалт и видела бегство обезумевшей толпы; не заметив еще меня, она спрашивала себя, что навело такой ужас на деревню. Вдруг я появился. Прелестное дитя было объято ужасом; она сделала порывистое движение, упала, покатилась, вскочила и убежала, как стрела, пробыв однако несколько мгновений на наших глазах. Между тем я достаточно видел эту девушку, исчезнувшую подобно молнии, чтобы быть очарованным ее лицом: это был законченный, скажу даже, классический тип восточной красоты. На ней была белая рубашка и белые панталоны, собранные внизу; она ходила с босыми ногами и с открытой головой, а черные, как смоль, волосы ее были заплетены во множество мелких косичек.

Ходжент защищен рвом и двойным рядом прекрасно сохранившихся стен, второй ряд очень высок. Город этот, с населением почти в тридцать тысяч душ, известен своим шелком, виноградом и садами.

Дворец бека обратился в дом одного из моих лучших друзей, начальника округа полковника Кушакевича. К сожалению, этого отличного человека не было тогда в городе; он предпринял отчасти служебное, отчасти и научное путешествие; так как этот страстный естествоиспытатель соглашает, насколько возможно, свои служебные обязанности со страстию птицелова, препаратора и собирателя мух, насекомых и бабочек. Легко представить себе удивление господ чиновников, когда они, собравшись по делам, заседали в кабинете своего гакиша (начальника, префекта) среди банок, склянок и бокалов всевозможных размеров, наполненных змеями и другими любезными пленниками; г. Кушакевич друг ученого Северцова. Его прелестный сад, омываемый самою Сыр-Дарьею, до такой степени наполнен колючими, кусающимися, царапающимися и зловредными животными, что он служит как бы преддверием его кабинета. «Остерегайтесь», – говорит он каждую минуту. «Тут есть лисицы, которые не всегда бывают снисходительны». Или: берегитесь: вон там сидит весьма недоверчивый и сварливый волчонок». Иногда кричал: «Обратите внимание на ящериц!». – А эти ящерицы были преотвратительные животные, длиною в один метр и кидались со свистом на всякого прохожего. Несмотря на это, они были любимцами полковника: он обращался с ними с важностью отца, не замечающего недостатка в характере своих детей.

Покидая поспешно Ходжент, заслуживающий более долгого пребывания, я отпустил райса и поневоле должен был взять конвой из трех казаков, предложенный мне полковником. Эти казаки проводили меня не далее укрепленной деревеньки Hay, раскинувшейся живописно на холме и занятой небольшим отрядом. Я заставил их вернуться в Ходжент, и сам доехал в тот же день до большой деревни Кацим, где мы провели ночь в самой мечети, благодаря распоряжению старшины аксакалов. Мы были настолько благочестивы, что поместились сначала на дворе, а не в священном доме; но дождь заставил нас переступить за порог. Это было бедное и плохонькое здание, так что, конечно, не великолепие его архитектуры могло бы помешать нам заснуть от избытка восторга. Освещенная окнами с пропитанной маслом бумагою, мечеть поддерживалась грубо обтесанными столбами, заменявшими колонны; пол ее, сделанный просто из утрамбованной земли, был прикрыт кошмами, или войлоком; алтарь был простым углублением в стене, по направлению к западу, т. е. к Мекке; а главное украшение храма состояло из вбитых в рост человека палок, заменявших собою вешалку, куда правоверные складывают сапоги, прежде чем принять вид молитвы и созерцания. Говоря «правоверные», я употребляю слишком общий термин; на эти палки имеют право вешать свои сапоги только сановники деревни, священники, правители, судьи, богачи; для обуви же бедных существует другая стена и другая вешалка – в задней части здания.

Я был удивлен, поместившись так бесцеремонно в Божьем храме. «Как это ты поместил так неверного в твоей мечети?» – спросил я аксакала.

– Дома Кацима слишком грязны для тебя, – не морщась, отвечал тот. – Мечеть не пострадает от твоего присутствия, как и от кочующих купцов, которых здесь часто принимают. Уезжая, посетители святого места жертвуют что-нибудь в его пользу, и мечеть Кацима от этого нисколько не теряет.

Трудно передать мое удивление при этих словах мусульманина центральной Азии, обращенных ко мне, бусурману, урусу. Я понял смысл, скрытый в речи старика, и, уезжая, подарил ему маленькую серебряную вещицу, от которой он как будто хотел отказаться, но взял наконец, когда я сказал ему, что это был салиау за салиау (дар за дар). Да впрочем, как мог я забыть так скоро прием, оказанный мне аксакалом? Он захотел почтить меня, как принца, и провел перед десятью человеками, стоявшими неподвижно, как свечки, держа в руках что-нибудь для моего превосходительства: один стоял с блюдом хлеба, другой с кислым молоком, третий с чашкою каймака (сливки) и т. д., и мое превосходительство, по-видимому, не было недовольно этим изобилием почестей.

Ура-Тюбе лежит в двадцати или двадцати одной версте от Кацима. Мы направились к этой деревне в прекрасную лунную ночь по местности, которая, как говорили, была не совсем безопасна, особенно близ речки Ак-Су, или Белая Вода. Спустившись к берегу этой речки по очень крутому спуску, мы очутились в глубоком ущелье; по крайней мере оно казалось нам таковым при таинственном свете луны. По обыкновению, я удалился от моих спутников, чтобы одному насладиться моими впечатлениями.

– Берегись, тура (барин), – закричал один из них, нагоняя меня, – в ущельях Ак-Су есть всегда карака (разбойники).

– Успокойся, друг мой, – отвечал я вот с этой вещью, – и я показал ему револьвер, – я убью пять карака, прежде чем попасть в руки шестому. – Я не слишком-то боялся, да, по-видимому, и бояться было нечего, так как мы не увидели и тени карака.

назад