Константин Коничев. Повесть о Верещагине. – Л., 1956.

назад содержаниевперед

Вторая поездка в Закавказье

Из Парижа в Закавказье Верещагин ехал не через Петербург, а через Женеву, Вену и по Дунаю – до Черного моря. В Женеве он задержался на несколько дней у своего брата Николая, заканчивавшего в ту пору обучение образцовому ведению сельского хозяйства и сыроварению. Николай, довольный неожиданным приездом брата, водил его по городу, по цветущим бульварам и паркам, показывал музеи Женевы, гавань с многочисленными кораблями, красивое Женевское озеро, защищенное горами от всех ветров, приозерные поля, виноградники, хозяйства фермеров и швейцарские сыроварни. Усталые после долгих экскурсий по городу, они отдыхали на солнечной веранде, обрамленной зеленью, и вели задушевный разговор. Николай, на первый взгляд тихий человек, увлеченно рассказывал о том, как он наконец усвоил способы изготовления различных сыров – швейцарского, лимбургского, голландского, тильзитского, как делаются сыры бри и честер, и какой они имеют вкус, и какие на них существуют цены.

Впервые Василий Васильевич услышал от брата о его намерениях серьезно заняться сыроварением и маслоделием в России, чтобы поставить это дело не как-нибудь, а на артельной кооперативной основе. В селе Отроковичах, Тверской губернии, крестьяне согласились организовать первую в России артель сыроваров. В другом селе – Ефимово, той же Тверской губернии, – Николай Васильевич во время летней практики сумел уговорить крестьян открыть школу молочного хозяйства, рассчитывая подготовить мастеров сыроварения в Новгородской, Ярославской и особенно в Вологодской губерниях, где благодаря хорошим кормам водится породистый молочный скот. Верещагина заинтересовали прогрессивные планы брата, он перелистывал его тетради, рассматривал схемы и чертежи различной аппаратуры. Часть этих приспособлений принадлежала изобретательному уму Николая. Разобравшись в тетрадях брата, Василий Васильевич понял, Что Николай не зря учился, знания его, примененные на практике, будут полезны для народа.

Николай развернул папку со счетами и квитанциями на большие суммы, выплаченные им в Швейцарии за (Сепараторы и инструменты для сыроварения, и, листая документы, сказал:

– На десять тысяч рублей этого добра мною уже отправлено в тверское село Отроковичи.

– Откуда же у тебя такие деньги?

– В кредит, под гарантию «Вольного экономического общества».

– Вот в таких делах я, пожалуй, запутался бы. Мое дело проще: бумага, карандаши, кисти, краски и холст. Этюдник за спину – и пошел во чисто поле! Рисуй, пиши, что душе желательно. А твое дело – коммерческое, кооперативное, общественное. Отец помогает?

– Не густо. А тебе?

– На разъезды перепадает. Скупо живу. Как, бывало, Ломоносов: денежка на хлеб, денежка на квас, остальное – на предметы по рисованию. Наш батька широко не размахнется: знает счет копеечке. От дяди Алеши недавно наследство ему досталось, казалось, чего бы тут жадничать!

– Ему, Вася, видней. Не думаешь нынче побывать в череповецких краях? – спросил Николай.

– Все будет зависеть от рубля. Надо бы повидать родителей, у них теперь там двойное хозяйство: Пертовка и Любцы, двойная забота. Опять же и другие братья – Сашка, Сергей – учатся, тоже хлопот требуют...

– Да, всё это верно, не мы одни с тобой докучаем отцу-матери. Ничего, теперь близко то время, когда встанем на ноги, – сказал Николай. – Я обоснуюсь в Тверской губернии и в помощи отца нуждаться не буду. А как идут твои дела? Не разочаровался в избранном пути? Я знаю из писем отца, будто бы ты в Питере, в Академии художеств, с кем-то не поладил, разошелся и, недоучившись, ушел. А ведь как ты туда рвался! Не посчитался ни с военной службой, ни с желанием родителей...

– Я ни с кем не ссорился в Академии. Учился я хорошо, к учению относился честно; не моя вина в том, что у меня голова не так устроена, как у других. Стал я осмысливать направление искусства, что к чему, и усмотрел: Академия как заправительница искусства в России, как властительница дум и помыслов молодых художников отжила, устарела, ушла в древность и нуждается в разрушении. Я начал было протестовать, а потом решил уйти.

– А Париж, Жером – что, там у них другие порядки? – спросил Николай.

– Порядки почти те же... Но Жером, замечательный мастер живописи, очень близок к реализму. За год у него я многому научился. После поездки в Закавказье я снова вернусь к нему в мастерскую. – Василий Васильевич задумался и проговорил, с сожалением: – А учиться живописи мне надо было с самого детства. Отец и мать зря в ту пору тормозили мои способности. Сколько лет потрачено, чтобы я гардемарином стал! А для какого черта мне это надобно? Какой из меня офицер?.. Помню, в детстве я скопировал тройку лошадей с головного платка нашей няни. Вот тогда-то, и надо было не просто поощрить меня похвальным словом, а учить и учить рисованию. Теперь бы я гораздо крупнее шагал, если бы идти к живописи не через Морской корпус, а другим, прямым, более близким путем.

– Не горюй, Вася, – успокоительно сказал Николай. – Характер у тебя такой, что никакие преграды не помешают тебе совершенствоваться. Учись где угодно, но не забывай о русской земле, чувствуй ее под своими ногами. Крепче стоять будешь.

– Понимаю, брат, понимаю, – соглашался Василий Васильевич. – «И дым отечества нам сладок и приятен». Быть может, это сказано иронически, но с глубоким смыслом. Спасибо, брат, за добрый совет...

После этой недолгой встречи братья еще крепче и убежденнее полюбили друг друга.

Николай, проводив до вокзала Василия, вернулся на квартиру и в тот же час написал и отослал в череповецкое село Любцы письмо отцу:

«Милый и дорогой родитель, Василий Васильевич, передайте низкий поклон маменьке Анне Николаевне, а также всем братьям и сестрам по низкому поклону. Желаю всем много счастья и успехов. Что касается меня, то не извольте беспокоиться. С Вашей родительской помощью, за которую всегда приношу сердечную благодарность, я заканчиваю учение и скоро буду иметь диплом, свидетельствующий о моем образовании. Перед тем как поехать в Тверскую губернию, я, списавшись с влиятельными особами из Петербурга и заручась их поддержкой, сделаю кое-что полезное в интересах общества и той науки, которую я с годами постиг в прекрасной Швейцарии. Сообщаю Вам, дорогие родители, что у меня гостил брат Вася, он пробирается из Парижа в Закавказье за рисунками и этюдами и по пути привернул ко мне в Женеву. Сегодня я проводил его до вокзала к поезду, идущему на Вену, откуда Вася будет продолжать свое путешествие дальше. Он очень возмужал. Рано начал носить бороду, хотя она ему к лицу, делает его взрослее. Учение ему идет впрок. Видел я у него зарисовки в альбомах и нахожу, что он имеет крупные достижения. Дорогие мои родители, я теперь в Вашей денежной помощи нуждаться не буду, поэтому прошу денег мне больше не посылать, а Васе денег не жалейте, его учение связано с разъездами. Сколько намерены ему посылать, добавьте и ту сумму, которую хотели переводить мне в Женеву. Вася достоин всяческой поддержки. Я думаю, что не за горами то время, когда он удивит своими работами не только Вас, любящих его родителей, но и широкую публику. Новый свой адрес, надеюсь, он Вам не замедлит сообщить.

Ваш сын Николай».

Приписка:
«На днях я пошлю Вам посылочку сыра собственного изделия. Кушайте на здоровье, если не заплесневеет и не испортится в пути...»

На другой день после отъезда из Женевы Василий Верещагин тоже написал своим родителям:

«Папа и мама!.. Год я пробыл у Жерома в Париже. Кое-чему обучился, и теперь через всю Европу еду в Закавказье. Хочу поработать на свободе в горах и среди горцев. В Женеве был у брата Николая. Большие и полезные дела он затевает. Отец! Прошу тебя: не жадничай. Подкинь ему деньжонок, да побольше, если можешь. Ты уж лучше мне не посылай. Я пробьюсь как-нибудь. А Кольке не жалей, окупится на общественном деле. Послушал я его и теперь вижу, что он, как зачинатель сыроварения в России, сделает великое дело. За меня не волнуйтесь. В конце лета хотел бы поехать в Любцы да босиком, как бывало, в засученных штанах бреднем половить бы окуней, ершей да стерлядки шекснинской, грибов и ягод пособирать бы, да с ружьецом по болоту походить на всякую съедобную живность. Авось побываю. Желаю Вам с мамой долгой жизни. Ты, папа, не серди и не зли мужиков, чтобы от них тебе худо не было. А Николаю денег обязательно посылай. Ах, он и умница! Пишу где-то между Линцом и Веной. Дальше на пароходе спущусь по Дунаю до самого Черного моря. Кланяюсь. В В В...»

В Вене Верещагину пришлось быть недолго. С первым отходящим пароходом он поспешил отправиться до Белграда, а оттуда на другом пароходе – до черноморского порта Сулина. Дунай, с прилегающими к нему густо населенными окрестностями, с притоками, впадающими в него, с последними отрогами Альп и предгорьями Карпат, произвел на Верещагина впечатление могучей реки, весьма разумно созданной матерью-природой для связи многих государств с Ближним Востоком. В нижнем его течении Верещагин ехал мимо болгарских городов Никополя, Систова, Рушука; выходил на остановках к пристаням, торопливо зарисовывал типы болгар и прибрежные пейзажи. Пароход из Сулина доставил его в Поти, небольшой портовый город, расположенный в устье горной реки Рион; отсюда началось новое странствование художника. Жизнь только начиналась и звала вперед: перед мечтательным художником раскрывался огромный мир с его неизведанными тайнами; Кавказ и Закавказье привлекали Верещагина суровой красотой. Ему хотелось увидеть, почувствовать и уловить величие могучих гор и перевалов, шумных рек и плодородных долин. В эти дни вспоминал он слова скитальца Байрона, что «человек, который видел только одну свою страну, прочел только одну главу из жизни». На скрипучей двухколесной арбе два дюжих неторопливых и неповоротливых вола везли Верещагина по крутым взгорьям. Погонщик – смуглый, сухощавый, в черной барашковой папахе, с длинным кинжалом на узком кожаном поясе, в стоптанных рыжих сапогах, одетый в обноски бешмета и холщовой поддевки, – сидел рядом с художником и монотонно тянул песню о далеком прошлой своей родины, о ее светлых и печальных днях, о завоеваниях и поражениях. Верещагин не понимал слов этой песни, но сердцем чуял ее смысл.

Грузин немного умел говорить по-русски, он было принял Верещагина за зазнайку-барина, равнодушного к его народу и обычаям. Потому он или пел одному ему понятные песни, или молчал, отвернувшись от седока, и печальными глазами смотрел на видневшиеся в дымке тумана вершины кавказских гор. А потом он узнал, что седок – простой и добрый человек, и, как мог, стал отвечать на расспросы Верещагина, которым, казалось, не будет конца.

На длительных остановках по пути к Сурамскому перевалу Верещагин, подкрепив себя молоком и пшеничными лепешками, принимался за работу. Досужие грузины собирались вокруг, стояли и терпеливо смотрели, как в альбоме появлялись правильные очертания гор, пушистыз облака и лесистые горные скаты с уходящими вдаль тропинками... Когда художник прекращал работу, жители этих мест вступали с ним в разговоры, пытаясь узнать – кто он, для чего рисует горы, спрашивали – разве нет таких гор в другом месте? Почему интересуют его здешние люди, их житье-бытье, наряды женщин, оружие и всё, что зарисовывает он в альбомы? Верещагин старался рассказать, что в Закавказье он не впервые, что полюбил эту прекрасную страну и ее народ и намерен впоследствии сделать что-либо более значительное, нежели эти скороспелые рисунки.

Убеленные сединами горцы спрашивали, как он, молодой, ученый русский человек, понимает чувства грузинского народа по отношению к России.

– Мне думается, что всякий русский человек-труженик не считает себя ни победителем, ни завоевателем Закавказья. С полным уважением должны мы относиться к вам, к вашим порядкам и обычаям, и оберегать и защищать вас от врагов. Насилием и угнетением нельзя достигнуть дружбы между народами. Оковы никогда не были и не будут связующим звеном между народами...

Гостеприимные грузины, выслушав его, приглашали к себе в сакли, угощали виноградным вином. На закуску подавали шашлык из жирных кусков баранины. Затевали длинные разговоры, расспрашивали Верещагина о сильной и необъятной России, о холодном Севере, о Волге-реке, о том, хорошо ли живут и чем занимаются люди у него на родине. С наступлением темной южной ночи Верещагин не оставался спать в сакле на разостланном ковре, а ложился на свежее сено в арбу и долго задумчиво глядел в бездонную глубину кавказского неба. Наутро он отправлялся в отдаленное селение. Оставив арбу и волов под навесом на окраине аула, художник шел на базар искать «натуру». Его внимание привлекали татары, продающие башлыки, чувяки и папахи; кабардинцы, торгующие крепкой дамасской стали кинжалами с изречениями из Корана на рукоятках; тут толклись в общей сутолоке ловкие торгаши, продававшие краденые, шитые бархатом седла и сыромятной кожи нагайки с оловянными набалдашниками; абхазцы предлагали вино за бесценок; армяне продавали изделия из черненого серебра; девушки из Осетии – статные и нарядные – показывали вышитые их руками пояса и нагрудники; персы, укрывшись от солнца развешанными для продажи коврами, сидели на булыжнике и, лениво зевая, безмолвно ждали покупателей. Грузины – хозяева здешних мест – почти ничем не торговали. Они в широких бурках важно расхаживали по базару, приценивались к предметам и, причмокнув губами, похвалив товар, шли прочь, ничего не купив.

Верещагина товары не привлекали. Несколько дней подряд он посещал этот пестрый, звонкоголосый базар и занимался рисованием разнородных типов. В вечернюю пору, прекратив работу, художник надевал вышитую вологодскую косоворотку, расчесывал бороду и шел в сад слушать грузинскую музыку. Не понимая ее, он удивлялся – почему у грузин в одном и том же оркестре уживается старый турецкий барабан с бубнами, скрипками, сопелочками и еще какими-то неведомыми, издающими странные звуки инструментами?

– Так надо, – отвечали грузины на его расспросы, чтобы нам весело было!..

И действительно, им было весело слушать, а Верещагину смотреть на них.

На грузинских праздниках он любовался грациозными народными танцами и плясками. Бывал у грузин на богомольях, где видел, как около древних храмов, не заходя во время богослужения в церкви, грузины располагались на траве, пили вино, ели вареный кулеш из пшена и, чтобы не утруждать себя молением, давали своему попу добрую толику вина и баранины. Понимающий толк в подаяниях поп молился за них, а они, пригретые солнцем, угощались, пели и плясали, не дожидаясь конца церковной службы. Такое вольное отношение грузин к религии напомнило Верещагину череповецкие престольные и пивные праздники. Спустя две-три недели Василий Васильевич продолжал путешествие. В окрестностях уездного города Шуши, где-то в деревнях, находились русские поселенцы, высланные из разных мест России, инаковерующие – духоборцы и молокане: Там же, в городе Шуше и около, проживали фанатичные мусульмане. Верещагин на перекладных почтовых тройках поспешил в Шушу на религиозный праздник, который по обыкновению должен был сопровождаться обрядами секты шиитов. Об этих обрядах Верещагин наслышался еще в первый свой приезд в Закавказье, но тогда он не смог побывать на празднике мусульман. Шуша когда-то была столицей карабахских ханов. Город населяли татары, особенно отличавшиеся религиозным фанатизмом. Когда Верещагин въехал в город через крепостные ворота и оказался на городской площади, ярко освещенной множеством факелов, его глазам представилась достойная удивления картина мусульманского празднества в честь Хусейна – внука Магомета. Сотни мусульман, поощряемых муллами, прыгали на площади, бесновались и кричали дикими, истошными голосами. В этом гаме слышалось ржанье перепуганных лошадей, гремели и грохотали барабаны, звенели медные сковороды и тарелки.

Сначала художник-путешественник, не привыкший удивляться, остолбенел при виде такого зрелища, но, присмотревшись ко всему этому и узнав, что такое «празднество» будет продолжаться в течение десяти дней, он занялся своим делом – зарисовками кающихся дервишей,, добровольно истязающих себя фанатиков. Кроме того, Верещагин стал ежедневно записывать свои наблюдения над своеобразными мусульманскими обычаями. В те дни в Шуше, около древней мечети, в каравай-сарае, на подмостках, заменявших сцену, он видел представление уличного спектакля – мистерии, с участием актеров-фанатиков из секты шиитов, показывавших мучения имамов – дальних и ближних родственников прославленного богоподобного пророка Магомета.

Стоны и вопли, рыдания и крики слезоточивых зрителей заглушали и прерывали игру самобытных актеров и гастролеров-персов, знатоков всей этой обрядности. Но самым жутким был десятый и последний день праздника в честь Хусейна, погибшего в неравной схватке с арабским халифом Езидом. Верещагину, делавшему в тот день зарисовки, казалось, что ничего ужаснее, фанатичнее и глупее нельзя придумать.

Вечером при свете горевших, пропитанных нефтью тряпок, расстроенный и уставший от подобного зрелища, с альбомом под мышкой, он возвратился к месту своего временного жилья, в глиняную саклю при разгонной почтовой станции. После короткого отдыха в сакле он записал в тетради то, что увидел на празднике в Шуше:

«В толпе народа, на городской площади в Шуше, я был свидетелем зрелища, подобного которому по фанатизму и дикости, вероятно, не сохранилось в наше время ничего и нигде. Протяжные крики: «Хусейн, Хусейн!» – дали знать о приближении процессии, которая вскоре и показалась. Впереди тихо двигаются режущиеся: несколько сот человек идут в две шеренги, держась левой рукою один за другого, в правой у каждого по шашке, обращенной острием к лицу. Кожа на голове фанатиков иссечена этими шашками; кровь льется из ран ручьями так, что лиц не видно под темно-красной корой запекшейся на солнце крови, только белки глаз да ряды белых зубов выделяются на этих сплошных кровяных пятнах. Нельзя без боли смотреть на режущихся таким образом малолетних, идущих в общей шеренге, в голове шествия...»

«Да не сон ли это? – подумал Верещагин, представив все виденное на площади в Шуше. – Нет, не сон!» Он развернул листы альбома и стал рассматривать сегодняшние беглые, но довольно четкие и удачные зарисовки, сделанные им с фанатичных самоистязателей. И снова брался он за карандаш и заносил в тетрадь свои впечатления:

«В середине, между рядами режущихся, идут главные герои дня, ищущие чести уподобиться своими страданиями самому Хусейну, – полунагие фанатики, израненные воткнутыми в тело разными острыми предметами. Лицо такого мужа украшено наподобие зубцов короны тонкими деревянными палочками, заткнутыми за кожу на лбу и на скулах, до ушей; тут же подвешены небольшие замочки; складные зеркальца нанизаны на груди и на животе, они прицеплены на кожу проволочными крючками. На груди и на спине привязаны концами, крест-накрест, по два кинжала, привязаны так плотно, что достаточно малейшего неловкого движения – и лезвия их врежутся в тело. С боков так же не безопасно расположены острые обнаженные сабли с накинутыми на концы их цепями...»

«Черт их не поймет, что за обряд, что за дикость!» – изумлялся Верещагин. – На всем белом свете ничего не встретишь подобного!»

Но вот после праздника в Шуше наступила тишина. Площадь, где ручьями лилась кровь добровольных мучеников, опустела. Верещагин продолжал заниматься зарисовками. Ногайцы, греки нищие, калмыки, татары и казаки, служившие в Шуше, появлялись на страницах его альбома. Этюды верблюжьих упряжек, джигитов, танцующих осетинов, молящихся татар, исступленных, кающихся, самоистязающихся... Пробыв здесь три недели, художник отправился к русским поселенцам, молоканам и духоборцам, посмотреть, как они живут, чем занимаются. В лощине между гор притаилась русская деревня Славянка. Судя по надписи, выжженной на доске, прибитой к столбу, в Славянке было «205 дворов и 600 душ мужеского пола». Такие же деревни, заселенные высланными духоборцами, находились в окрестностях Славянки. Люди жили здесь в нищете и лишениях.

– За какие же грехи и преступления вас оторвали от родной тамбовской и саратовской земли и выслали сюда? – спрашивал Верещагин духоборцев.

– За веру, батюшка, страдаем, за веру!

– В чем же вы разошлись с православными попами?

– Не признаем писания, не чтим икон, ненавидим попов-обманщиков. Из всех святых признаем одного царя и пророка Давида, этот хорошие песни сочинил. Троицу почитаем, да не ту, что в церквах малюют. Наша святая троица: Память, Разум, Воля!

– И за это страдаете?

– Нет, теперь уже не страдаем, – отвечали духоборцы. – Двенадцать годов мучились впроголодь, а теперь скота накопили. Живем от коровьего молока да от бараньей шерсти.

– Значит, довольны?

– От скотины и земли благодатной довольны, питаемся. На басурманов есть жалобы наши, – принимая художника за представителя русских властей, жаловались сектанты и наперебой, чуть не со слезами на глазах, излагали ему свои обиды на попов и торговцев.

– Торговля да религия – это уж такое дело, где без обмана никак нельзя, – сказал Верещагин.

– Да кто ты такой? Мы от чиновников таких слов не слыхивали, дерзость ты говоришь!..

– Я – вольная птица, художник. Вот и вас могу нарисовать.

– Нет уж, лучше не надо. Мы не любим этого, – отказывались духоборцы. – Ты к молоканам сходи, тех прыгунов, болтунов, кляузников рисуй.

– И тех нарисую, и вас. Почему вы так плохо о своих соседях отзываетесь, чем они вас прогневали?

– Путаники, одно слово – путаники! – не унимались духоборцы. – Бесовы утешители. Плясуны, поцелуйники, развратники окаянные! Побывайте у них на бдении в Новой Саратовке. Узнаете, что это за люди. Дикари! А мы – люди смирные, не шумим, над собой не глумимся.

Верещагин слушал их, и на лице его отражалась горькая усмешка. Чем же, какими доводами можно объяснить то, что без пользы и надобности засоряет головы, затемняет сознание этих людей? Для чего, кому нужен весь клубок разнообразных верований? Тут и шииты, и духоборцы, и прыгуны-молокане, и обыкновенные христиане. Все они перемешались, перепутались в этих кавказских предгорных долинах, и разрознены все до враждебности. За несколько недель пребывания в Шуше и других местах Закавказья Верещагин написал литературные очерки и сделал множество зарисовок с наиболее характерных здешних жителей, на что-то уповающих, слепо верящих в заоблачную жизнь и выносливо страдающих на земле... Кавказские рисунки, эскизы и этюды поздней осенью он привез в Париж в мастерскую Жерома.

Снова начались учебные будни.

Жером несколько раз пересматривал рисунки Верещагина, восхищался ими, показывал ученикам в своей студии и говорил:

– Юные друзья мои, учитесь у этого русского, умейте так плодотворно проводить каникулы, как он провел их. Смотрите, как много и как хорошо он сделал!

назад содержаниевперед