Константин Коничев. Повесть о Верещагине. – Л., 1956.

назад содержаниевперед

На выставках

Наконец все картины «Отечественной войны» были готовы. В конце 1895 года, в ноябре-декабре, они были выставлены для широкого обозрения в Москве, в Историческом музее. Публика охотно посещала выставку. Ждали на выставку Стасова, но Владимир Васильевич знал, что после Москвы Верещагин не замедлит показать свои многолетние труды в Петербурге, и потому не спешил в Москву. В какой-то мере поездке мешали и натянутые отношения между ним и художником. Из заграничной поездки вернулся больной Третьяков, высохший, желтый и нервный. Всю осень он провел на юге Франции. Поездка не прибавила ему здоровья. Возвратясь в Москву, он отдохнул с дороги и, не собравшись еще как следует с силами, отправился на выставку новых картин Верещагина. Ходил он по залам один, сумрачный, болезненный. Скрестив на груди бледные, с тонкими пальцами руки, он то подходил близко к полотнам, то отходил от них в сторону на несколько шагов. А потом, когда Верещагин появился на выставке, они ушли в канцелярию музея.

– Выставка хороша, – сказал глуховато Третьяков, опускаясь в мягкое кресло. – Она имеет не частное, не персональное значение, а государственное, историческое. Мне ее приобретать не под силу, да и место таким картинам здесь, в Историческом музее,– где же больше! Картины будут выставляться за границей, это безусловно, но принадлежать они должны России, государству. Правительство обязано приобрести их!.. Поздравляю, Василий Васильевич, с новым вашим крупнейшим успехом, с победой...

– Благодарю вас, Павел Михайлович, верю в искренность ваших чувств и суждений, – ответил Верещагин. – Но знаете ли, на правительство я не надеюсь. От царя мне, как от козла, не будет ни шерсти, ни молока – в этом я не сомневаюсь...

– Через печать, через Стасова надо создать общественное мнение, и царь станет податливее, – подсказал Третьяков.

– Едва ли! Он достаточно твердолобый...

– Где и когда еще думаете, Василий Васильевич, выставлять вашу эпопею 1812 года?

– Где придется. После Москвы – Петербург, затем – Париж, Берлин, ну, еще где-либо...

Они расстались в тот день и больше не встречались. Сутолока деловой кипучей жизни, с разъездами и заботами, мешала Верещагину навещать Третьякова, но в письмах он неизменно с тревогой и беспокойством справлялся у родственников Третьякова, как здоровье Павла Михайловича. Здоровье Третьякова не улучшалось. Близился конец.

В начале следующего года Верещагин устроил выставку в Петербурге, на Невском проспекте, в неудобном, не приспособленном для этого помещении дома номер двадцать восемь, принадлежавшего некоему Ганзену. Критика отнеслась к выставке недоброжелательно. На страницах газеты «Новости», где много лет сотрудничал Стасов, выступил с легковесной критической статьей литератор Михневич. Стасов молчал. Лишь позднее он похвально отозвался о картинах Верещагина, посвященных войне 1812 года и изгнанию Наполеона из России.

«Военный гений, – написал тогда Стасов, – улепетывающий под сурдинку из России назад, по дороге бесчисленных смертей и несчастных замороженных трупов, сам он в бархатной собольей шубе, с березовым посошником в руке, с толпой осрамленных, глубоко молчащих, но покрытых золотом, аксельбантами и перьями палачей-маршалов, и всё это – среди розовой, благоуханной, улыбающейся начинающейся весны. Какая потрясающая трагедия, какое великолепное создание великого художника!..»

А между тем закулисные интриги, исходившие из Академии художеств, мешали Верещагину вести переговоры о продаже новых картин: всюду власть имущие ставили художника в унизительное положение. Верещагин негодовал. Возмущался известный искусствовед Николай Петрович Собко и другие доброжелатели художника. Надежда на царя, как на богатого покупателя, рухнула после первых же переговоров с бароном Фредериксом – министром императорского двора.

Усатый, увешанный орденами министр принял художника в своих апартаментах. Верещагин начал докладывать:

– Ваше превосходительство, израсходовано десять лет времени: много средств, вырученных за мои прежние работы, потрачено на то, чтобы создать эти доступные русскому сердцу картины. Я хочу, чтобы они были достоянием России. Купить их может только правительство...

– Вы считаете цикл картин законченным? – сухо осведомился Фредерике.

– Не совсем. Я полагаю еще написать три картины: «Жители Смоленска в Смоленском соборе», «Защита Смоленска и отступление от него» и «Совет в Филях».

– «Совет в Филях»? Кажется, такая картина есть, – к чему же повторяться?

– Да, есть, и хорошо выполнена, – согласился Верещагин. – Но в ней имеется один серьезный недостаток – несоответствие действительности. Кутузов проводил совещание ночью, при свечах, а у Кившенко – днем. В какой-то мере придется изменить композицию, но без Кутузова мой цикл не является цельным.

– Как угодно, господин Верещагин... Я предлагаю вам написать эскизы недостающих картин. Эскизы я доложу государю на утверждение.

– Но ведь это же не заказ царя! – внезапно вспылил Верещагин. – К чему здесь высочайшее утверждение?.. Оно уместно в законах общественного порядка, но не в искусстве. Простите, но эскизы этих картин у меня готовы, они в моей голове, я буду сразу писать картины. Для этого поеду в Смоленск. Тратить время, энергию и вдохновение на эскизы не буду. Это йе каприз. Это мое желание, мой способ работы.

– Хорошо, я доложу государю, – с хрипотой в голосе проговорил Фредерике и поерзал в кресле, звеня наконечниками серебристых аксельбантов.

– Воля ваша, барон, докладывайте. Но скажите государю о значении картин для России. Харьков, Киев, Одесса увидят нынче мои выставки. Затем на очереди Париж, Берлин, Дрезден, Вена, Прага и другие города Европы. Я искренне не желаю продать эти картины за границу. Но если заставит нужда, я в том не ответчик...

Через несколько недель, когда выставка в Петербурге закрылась и картины были отправлены в Харьков, состоялась новая встреча художника с бароном Фредериксом. Фредерике, не поднимая глаз на Верещагина, барабанил по столу сухими, длинными пальцами и, как бы между прочим, сообщил, что государь отказался приобрести картины, но высочайше дозволяет художнику и впредь трудиться над подобными сюжетами. – Желаю здравствовать, милостивый государь...– прохрипел Фредерике и принялся разглаживать усы, кивком головы давая понять, что аудиенция кончилась.

– Мерзавцы! Башибузуки! Паразитические наросты на теле народа -вот вы кто!.. – ворчал вконец разгневанный Верещагин, спускаясь по широкой лестнице из министерской приемной. – Хватит унижаться! – решил он. – Поеду на юг, а оттуда махну в Париж. Как жаль, что нет там теперь своего угла! Нет ни мастерской, ни квартиры. А сад – какой был хороший сад! Нынче Маковский живет в моем бывшем особняке, живет да благоденствует. Пятнадцатилетние деревья в саду... а поди как здорово они вымахали в этой теплой, солнечной стране, стали будто полувековые... – И Верещагин, забыв о разговоре с Фредериксом, стал вспоминать о былых временах, проведенных во Франции, в Париже и близ этого шумного города, в своей мастерской, с которой он так сроднился.

Весной и осенью 1896 года с большим успехом прошли верещагинские выставки на юге России.

Зимой он отправился в Париж.

И здесь успех был колоссальный. Французы, весьма заинтересованные новыми работами Верещагина, беспрекословно разрешили ему экспонировать весь цикл картин 1812 года. Выставочные залы ломились от публики. А Верещагин, встречаемый овациями, выступал перед посетителями:

– Да, друзья, у меня давно возникло желание откликнуться на события 1812 года, – говорил он вдохновенно и чистосердечно. – Я давно собирался показать в живописи великий национальный дух русского народа, его самоотверженность и героизм. И еще – пусть не в обиду будет сказано вам, патриоты Франции, – для нас, русских людей, Наполеон не бог и не сверхчеловек. Русский народ низвел его с пьедестала. И это было также моей задачей – показать его падение. Я человек простой, обыкновенный русский человек – мирный, не признаю захватнических войн.

Картины Верещагина о событиях 1812 года своим содержанием затрагивали чувства французов, у некоторых вызывали слезы обиды за французскую армию; тем не менее выставкой восторгались все, без различия профессий, состояния и положения в обществе. Около картин «Пожар в Кремле» и «Зарево Замоскворечья» непрерывно группами толпились посетители, велись оживленные обсуждения. Старый отставной гренадер, вытирая платком на лысой голове пот, глядел на эти полотна и, чувствуя укоры совести за деяния своих отцов, говорил:

– Смотрите, смотрите, какой ад! Во что превращена была Москва с приходом Наполеона!.. Какой ужас! Наш император не владел Москвой. Нет, каждый клочок земли горел под ним...

– План Наполеона рухнул в этом пожарище, – добавлял другой – посетитель из мастеровых. – Русские – добрые люди, но за тяжкие обиды они умеют наносить еще более тяжкие удары...

– А вы обратите внимание на эту картину, – слышался женский голос. – Бегство Наполеона по старой Смоленской дороге... Вот что случилось с нашей великолепной армией! Сколько их осталось от полумиллиона? Горсточка!.. Русская зима... Холодом так и веет от этой картины. Кутается от мороза в шубу великий повелитель... Я читала в каталоге об этом эпизоде. Одному французу в панике отступления тяжелой орудийной повозкой раздавило ноги. Он не может подняться. Император, опираясь на палку, проходит мимо него. А пострадавший кричит ему вслед: «Чудовище! Ты грызешь нас десять лет! Солдаты, берегитесь этого людоеда, он сожрет вас всех!..» Да, он уже сожрал!.. Вот еще картина – «Ночной привал великой армии». Да это же – конец, гибель! Франция, Франция, не надо было нападать на Россию!.. – воскликнула женщина дрогнувшим голосом.

– Эти картины должны принадлежать Франции как укор за злодеяния завоевателя, – говорили одни из посетителей.

– Москва не уступит их.

– Художник, учившийся у Жерома, много лет прожил в Париже. Но картины эти предпочитает оставить Москве...

Иногда публика тесным кольцом обступала Верещагина, требовала его пояснений к картинам и рукоплескала ему. Французские газеты единодушно высказывали похвалу. В Англии по поводу этой выставки писали:

«Верещагин – Гомер живописного реализма!..»

«Верещагин – Лев Толстой в живописи!.. Тот же гений, то же бесстрашие, та же борьба за то, что они считают истиной, хотя бы иногда и ошибочно».

Стали появляться в заграничной печати заметки, выражающие удивление по поводу инертности и странного поведения царского правительства, которое упускает за границу национальные патриотические картины знаменитого Верещагина. И тогда, стыдясь мирового общественного мнения, правительство решило приобрести весь цикл картин 1812 года и поместить их в Историческом музее. А пока творения Верещагина продолжали путешествовать по городам Европы. В Берлине, в залах рейхстага, за один месяц на выставке побывало восемьдесят тысяч человек. Приехал на выставку и пожелал встретиться с Верещагиным сам кайзер – Вильгельм Второй. Бравый император, с закрученными усами, звеня шпорами, быстро обошел выставку и, желая сказать что-то значительное, изрек, обращаясь к сопровождавшему его художнику: «Ваши картины – лучшая гарантия против войны...»

Верещагин вежливо поклонился и подумал: «Королям да императорам не положено по чину разговаривать, они только вещают». Кто-то из свиты Вильгельма поспешно записал слова кайзера в книжечку в сафьяновом переплете, куда заносились речи и афоризмы императора. Верещагин был весьма невысокого мнения о Вильгельме, недавно отстранившем от дипломатической деятельности «железного канцлера» Бисмарка.

«Тебе до хитроумного и жестокого Бисмарка далеко,– думал художник, глядя на узкий и продолговатый лоб Вильгельма. – Ведь как-никак «железный канцлер», хитрейший интриган, был на своем месте и немало потрудился для объединения и укрепления Германии. Посмотрим, как без него твои дела пойдут...»

Вильгельм остановился против одной из картин, видимо больше всех поразившей его воображение. Это было полотно, изображающее бегство Наполеона из России. Закутанный в шубу завоеватель шел впереди остатков своей отступающей гвардии, среди трупов, торчащих из-под снега, а позади в упряжке тащилась наполеоновская кибитка, похожая на мрачный катафалк. Да и вся группа войск во главе с поверженным императором напоминала похоронную процессию. По мере того как Вильгельм, глядя на это полотно, углублялся в свои мысли, он мрачнел и злился, играя желваками. И опять он соизволил задумчиво изречь: «И несмотря на это, все еще есть люди, желающие повелевать миром, но все они кончат подобно этому...» Слова кайзера снова угодили в сафьяновую книжечку.

«Неглупо сказано, – подумал Верещагин, чуть, заметно усмехаясь щелочками своих веселых и добрых глаз. – Значит, до самых печенок дошло...»

Вильгельм и его свита удалились из рейхстага. Верещагин проводил их до площади, где, окруженные плечистыми, златыми гусарами, они разместились в экипажах и помчались в загородный дворец Сан-Суси.

Лишь только Верещагин вернулся в залы выставки, как его обступила толпа репортеров, литераторов и каких-то важных особ. Все стали выспрашивать художника о том, что сказал кайзер Вильгельм по поводу его картин, какое впечатление произвели на императора полотна, развенчивающие Наполеона, осуждающие его захватнические стремления и действия.

– Господа, – ответил им Верещагин, – зачем вы меня об этом спрашиваете? Всего несколько минут прошло, как уехал Вильгельм. Вы имели возможность сами спросить его о моей выставке. Я от него мог услышать одно, вы, вероятно, услышали бы другое... Не удивляйтесь. Так бывает. Лет тринадцать назад, в Петербурге, на моей выставке был, вот так же со свитой, покойный царь Александр Второй. После его посещения я вынужден был уничтожить три свои лучших картины... Надеюсь, в стенах рейхстага этого не произойдет. Смотрите выставку, господа, своими глазами и имейте свое суждение.

Среди публики на выставке верещагинских картин оказался находившийся в те дни в Берлине латышский революционер-марксист, в недавнем прошлом редактор демократической газеты «Диенас лапа». С неослабевающим интересом, изо дня в день он посещал выставку, не уподобляясь праздным зрителям, которые обычно рассматривают картину столько времени, сколько требуется для прочтения надписи ниже багета.

Верещагин приметил его, заинтересовался:

«Немец? – нет. Русский эмигрант?»

Решил подойти и первым заговорил с ним по-немецки:

– Простите, не имею чести знать, кто вы, но скажу прямо: я люблю таких, как вы, посетителей, которым не безразличен труд художника. Вы, вероятно, искусствовед?.. И знаете, кто я?

Посетитель сдержанно и приветливо улыбнулся, протянул Верещагину руку, заговорил по-русски:

– Рад с вами, Василий Васильевич, познакомиться. И не нужно в разговоре со мной утруждать себя здешним языком. Я учился в Петербургском университете. Русский язык для меня то же, что родной – латышский. Я переводил для печати пушкинского «Бориса Годунова»... И хотя я не искусствовед – юрист по образованию, однако это не мешает мне понимать ваше творчество. О вас много пишут, много говорят... Как знать, быть может и я сумею рассказать о вашей выставке хотя бы своим землякам – латышам...

– Дорогой мой, пожалуйста! Подробные комментарии к этим картинам – в каталоге и специальном издании...

– Я уже имею. Читал...

– Прошу прощения: ваше имя, фамилия?

– Меня зовут Ян Плиекшан. Это по паспорту. Мой литературный псевдоним – Райнис...

– Запомню. Запомню... И рад буду прочесть. На латышском? Что ж, найду переводчика. Надолго здесь, в Берлине?

– Не знаю, как дела и обстоятельства. В России нашему брату трудно дышать.

– Понятно, понятно...

Видел ли в тот год Верещагин отзывы Райниса о своих картинах под заглавием «Письма из Берлина», подписанные только буквой «Р», остается неизвестным. Да едва ли и сам автор этих писем, Райнис, мог в скором времени прочитать в приложениях к одному из латышских журналов свои впечатления о верещагинской выставке. Райнис был арестован царской охранкой, год просидел в тюрьме, а затем был выслан под надзор полиции. Но уместно вспомнить, что писал латышский поэт-революционер о творчестве Верещагина:

«...Верещагин в Берлине. Весь Берлин говорит об этом замечательном русском художнике. В старом рейхстаге находится его привлекательная выставка, которая так живо изображает стройный военный поход «великого императора» Наполеона в Россию в 1812 году и его безобразно-печальный конец в ничтожестве и грязи, без красоты и величия... Эта выставка здесь дает удовлетворение тем, кто величие человека ищет выше, нежели в войне и славе коварной дипломатии... Верещагин показывает своими красками и пером, каким великим разрушителем являлся Наполеон, чье имя еще теперь как французские, так и немецкие бюргеры-филистеры произносят с боязнью, как имя черта, которое неохотно произносится вечером. Сколько бы собака ни лаяла на волка, она все-таки видит в нем какое-то высшее существо. И у буржуазии имеется особое основание теперь восхищаться такими «великими хищниками» и о них мечтать, ибо у них появился враг, с которым они не могут справиться. На этого врага они с особой радостью натравливали бы таких «великих хищников», чтобы они его уничтожили. Бисмарк давно уже притупил зубы на этом противнике, и буржуазия теперь про себя думает, что Наполеон был более велик, нежели Бисмарк, и было бы дело такого натравить на внутреннего противника, он бы его загрыз!

Но где взять такого «великого мужа», как Наполеон, или, может быть, Цезарь Борджиа, или им подобный «сверхчеловек», кто был бы на это способен? Верещагин одновременно издал книгу на французском языке о Наполеоне в России... и устроил выставку, как иллюстрацию для своей книги... Восхваление Наполеона происходит уже несколько лет и растет с каждым годом. Широкая литература о Наполеоне знакомит каждого не только с Наполеоном, но также с его женами и детьми, тетками и дядьками, зятьями и прочими родичами в его жизни. И здесь Верещагин без сожаления изображает, каким на самом деле был этот великий муж на самой вершине своей славы и в период ее падения...»

Дальше в своих «Письмах из Берлина» Райнис подробно останавливается на описании верещагинских картин, развенчивающих Наполеона, и в заключение с особой теплотой и любовью отмечает, что

«...В картинах каждому бросается в глаза, кроме ведущей идеи, естественность и поэтичность, особенно хороши зимние картины. На выставке, кроме одиннадцати картин, имеется еще около ста сорока пяти эскизов и этюдов, тоже очень привлекательных; кроме того, много старинных этнографических вещей.

Верещагин на этой выставке выступает снова как мощный, крупный художник. Верещагин всегда шагает дальше. Он говорит, что «новое» искусство не ниже, а выше «старого». Верещагин не только художник, но и человек, в полном и самом высоком смысле этого слова. Он со своей широкой индивидуальностью может быть приравнен к художникам-поэтам, каким является Ибсен...»

«Новые материалы к биографии В.В.Верещагина». Журнал «Искусство», 1957, № 8.

назад содержаниевперед