Константин Коничев. Повесть о Верещагине. – Л., 1956.

назад содержаниевперед

В Америке

После выставок в Вене до поездки в Америку Верещагин был занят в течение двух-трех лет устройством своих выставок, проходивших с успехом в крупнейших городах Европы. Наконец он решил поехать за океан.

Перед отъездом в Америку он собрал лучшие картины и этюды последних лет, взял полотна, проданные в свое время Третьякову и Терещенко, сам проследил за бережной упаковкой и сдачей в багаж и, соблюдая все формальности, застраховал картины на огромную сумму, чем немало удивил таможенных чиновников. Верещагин, зная повадки чиновников, не скупясь, переплатил им двадцать стерлингов. Старший приемщик, выдавший квитанцию, тихонько поблагодарил и, поклонившись, сказал:

– Нам приятно и вам спокойно. В путь-дорогу Верещагин взял себе в помощники двух кряжистых, сильных, умелых на все руки русских мужиков – сторожа Якова да садовника Платона. В Ливерпуле оба помощника Василия Васильевича – Яков и Платон – с позволения хозяина выпили бутылку виски, обнявшись, погуляли по берегу реки и за несколько часов до отбытия парохода забрались в общую каюту третьего класса.

Трехтрубный товаро-пассажирский пароход густо задымил и тихим ходом прошел мимо береговых доков и множества судов, грузившихся и разгружавшихся в этом бойком порту, связывающем Европу с Америкой. Как только пароход вышел в Ирландское море, Верещагин закрыл на ключ каюту и отправился посмотреть, как устроились в третьем классе его помощники. Оба они лежали на подвесных, в три доски, койках и, придвинув свои бородатые физиономии к иллюминатору, глядели на оставшуюся вдалеке полоску земли, где в дыму заводских и пароходных труб затерялся многолюдный Ливерпуль, а за железным корабельным бортом бушевали и пенились волны и начиналась непривычная для мужиков качка. – Ну, друзья-приятели, чем намерены в пути-дороге заниматься, чтобы не скучать? – спросил их Верещагин.

– Картишки есть, прихвачены, в дурачка сыграем, – сказал Яков, садясь на подвесную койку.

Платон добавил:

– Тут англичане едут, я буду у них американские слова вызнавать да записывать.

– И то дело, – одобрил художник, – а вздумаете почитать что-либо друг другу – зайдите ко мне наверх в двадцать пятую каюту, я вам дам книжек про Америку.

– Вот это хорошо! – отозвался Яков. – Хоть немножко будем кумекать про ту землю, куда вы нас везете. Эх, Кострома, Кострома, где ты сейчас, право, и не знаю...

– Да уж не иначе в стороне солнечного восхода, если мы в сторону заката плывем, – догадался Платон и спросил: – А долго, Василий Васильевич, мы пробулькаемся по морям, по волнам?

– Положено дней десяток, а буря застигнет, то и побольше.

– Спаси господи!..

– Спа-а-сет, – успокаивая их, сказал Верещагин. – Самое неприятное в дороге – скука. Больше развлекайтесь. Будет качка одолевать, подтяните пояса потуже – и лежите. Приходите ко мне, лимонами угощу. От качки лимоны полезно действуют...

Верещагин поднялся на палубу и, держась за поручни обноса, долго бродил взад-вперед. Сильный, но теплый ветер надвое развевал его бороду и закидывал волосы, обнажая высокий и гладкий лоб с бронзовым загаром.

Выйдя на простор Ирландского моря, пароход круто повернул на северо-запад в направлении Северного канала, за которым бушевал Атлантический океан.

В пути Верещагин старался избегать ненужных ему знакомств, уединялся в комфортабельной каюте, ни разу не брался за дорожный альбом, не сделал ни одной зарисовки. Ничто не привлекало его в пустынном, бескрайнем океане.

«И как только Айвазовскому не скучна эта стихийная натура: вода, вода, вода!.. – подумал Верещагин, глядя через иллюминатор на хмурые, с белыми барашками, волны. – Ну, поэты – понятно, у тех получается больше разнообразия: "Нелюдимо наше море", "Белеет парус одинокий", "По синим волнам океана" и так далее, – рассуждал он. – Этот крымский упрямец нашел свое призвание в море, и никто, как он, во всем мире еще не отважился и не сумел так великолепно, так правдиво изображать море в любом его состоянии. И добившись в своем стремлении поставленной цели, Иван Константинович всю свою (в добрый час молвить) долгую жизнь посвятил изображению моря. Я еще в пеленках лежал, а он уже был в ореоле славы и успел завести знакомство с Пушкиным, Гоголем, Брюлловым. А сколько написано им картин! Где их только нет! Попробуй с таким волшебником тягаться... Сильна и непоколебима у него вера в свое дело... – Приметив на горизонте яркую радугу, а за ней темную, уходящую тучу, он вспомнил о картинах Куинджи и на минуту представил его в своей памяти. – Или вот еще появился новый чудодей в русской живописи – Архип Куинджи. Что это? Забавный новичок, привлекающий публику очаровательным, невиданным до него в живописи светом, или это гениальный новатор? Скорей последнее. Куинджи дает не тот пейзаж, который поднадоел в картинах, развешанных во всех купеческих гостиных... А Илья Репин? Это же колоссальная фигура в живописи нашего времени! Шишкин, Ге, Суриков, Васнецов, Крамской, Маковский... Сколько нас! И из них я один, пока лишь один, еду в Америку показать свои картины. А вот если бы всем вместе, да с лучшими образцами нагрянуть туда, в Новый Свет, и пусть бы американцы увидели нашу силу в искусстве!.. А как нелегко всё это нам дается! В наших дьявольских условиях тяжело живет и подвижнически трудится средний художник. Ведь иногда и слава уже есть, заслужена, а за славой прячутся долги, долги, и выпирает нужда отовсюду. Без средств к существованию работать невозможно. В нищенских условиях и талант может разменяться на мелочи, спуститься и погибнуть. Разве мало таких примеров в области искусства? Нужны деньги. Что-то даст мне Америка? Часть картин индийского цикла, пожалуй, все палестинские, которые мало интересуют Третьякова, можно продать в Америке...»

Перед глазами Верещагина на гребнях волн мелькнули белые пенистые барашки. Туча на горизонте исчезла, и вместе с ней растаяла радуга. От густого дыма, валившего из пароходных труб, ложилась и тянулась за кормой мрачная тень. «Да, и у моря есть привлекательные стороны, есть своя тема, свои цвета и краски, тени и оттенки, подумал Верещагин. – Но всё это не для моей палитры.., Однако не зря же я еду в такую даль?.. Что я жду от этой поездки? Нужен заработок, большой заработок, чтобы потом претворить в жизнь огромный замысел. Я обязан осуществить намерение: показать величие борьбы русского народа и падение Наполеона. Работать надо по свежим историческим следам. Еще живы воспоминания в народе об этой великой эпопее. Но работать в Москве, в Смоленщине, а не в Мезон-Лаффитте! Опять понадобится время, нужны будут деньги для разъездов... А не возвратиться ли совсем и навсегда в Россию, но в Москву, а не в суетный Питер?.. Пожалуй, приходит время и об этом подумать...»

По пути в Америку Верещагин о чем только не передумал, чего только не вспомнил, каких только планов не строил на ближайшее время! Иногда его тревожил и семейный вопрос: жизнь без детей казалась неполной. Вот и теперь, в пути, с чувством зависти он смотрел подчас на тех пассажиров, вокруг которых резвились дети...

Огромный пароход пересекал Атлантический океан, приближаясь к своей цели. По рассказам очевидцев, по фотографиям, напечатанным в европейских журналах, Верещагин ясно представлял себе, что такое Нью-Йорк – один из крупнейших промышленных и торговых центров Америки. Каким этот город рисовался его воображению, почти таким оказался он и в действительности. Тогда еще не было угловатых серых небоскребов, возвышающихся над обычными городскими улицами, но издалека, с палубы парохода, в дымном мареве виднелась громадная статуя Свободы. Но Верещагин достаточно хорошо был осведомлен о том, что за спиной статуи, в шумном огромном городе и во всей этой заокеанской стране творятся дела, лишающие понятие «свобода» всякого смысла, что здесь, в Новом Свете, в сущности ничего нового нет. Свободы нет, и когда она придет – никому неизвестно. Но если свободой считается существующее положение, тогда что же называется угнетением миллионов людей, вынужденных «свободно» продавать себя в рабство владельцам фабрик и заводов? С этими мыслями Верещагин стоял на палубе парохода и смотрел на берег залива, на острова и на бесчисленное множество судов, столпившихся у причалов и сновавших на рейде. Город жил кипучей жизнью. Казалось, что в такой многолюдной громадине даже человеку известному, знаменитому в обществе легко затеряться, как пылинке в муравейнике. Но каково было удивление художника, когда несколько корреспондентов американских газет, размахивая руками и крича: «Верещагин!.. Верещагин!..» – окружили его и навели на него фотоаппараты. С европейского материка по телеграфу в Нью-Йорк уже было сообщено об отъезде Верещагина в Америку.

Капитан парохода заметил скопление людей и, услыхав крики, громко обратился к публике:

– Скажите, кого это фотографируют, кого это я доставил в Нью-Йорк?.. – Узнав, что доставил он знаменитого художника, капитан быстро сбежал по трапу, протолкался к Верещагину и отрекомендовался ему:

– Капитан Робертсон. Прошу извинить, что не познакомился с вами в пути. Будьте добры подняться ко мне в каюту и соблюсти некоторые формальности.

– Формальности? Пожалуйста! – Верещагин, покинув корреспондентов, прошел за капитаном в его каюту.

Робертсон пригласил его к столу и, раскупорив бутылку шампанского, наполнил бокалы гостю и себе:

– За ваш приезд, за ваше здоровье, мистер Верещагин!

– И за ваше...

Чокнулись, выпили. Еще выпили за здоровье жен. Третий бокал Робертсон предложил выпить за счастье детей.

– Ах, за детей? Хорошо. За счастье моих будущих детей! – рассмеялся, осушая бокал, Верещагин и затем спросил: – Какие же все-таки формальности не соблюдены, капитан?..

– Ол раит, мистер Верещагин, теперь все соблюдено. Я могу теперь сказать кому угодно: в моей каюте был знаменитый Верещагин и с ним я пил шампанское вот из этих самых бокалов. Благодарю вас за визит!

Верещагин усмехнулся, с церемонным полупоклоном пожал протянутую капитаном руку и сошел с корабля. Между тем репортеры фотографировали приехавших с Верещагиным мужиков – крепышей-бородачей Якова и Платона и, пользуясь небогатым запасом русских слов, пытались вступить с ними в беседу. Видавший виды Яков бойко высказался за двоих:

– С нашим братом разговор короток, толкуйте с Васильем Васильевичем, он всему делу голова, а мы ему работнички-помощнички, дуть-ковать и уголье подавать. – При этом, не желая изображать из себя молчальника, Яков воззрился на статую Свободы и задал вопрос наседавшему на него репортеру: – Скажите, ваша милость, эта громадная бабища вся из меди сделана?

Получив утвердительный ответ, он покачал головой:

– Ну и глупо! Сколько бы можно из такого чудища самоваров наделать! На всю Америку!.. А что это у нее на башке рога какие-то? Дьяволица она, что ли?..

Репортер, довольный простоватой дикостью, прозвучавшей в словах русского мужика, стал что-то записывать в блокноте и пояснять Якову:

– Это есть диадема, вроде короны, венчающей голову Либерти, по-вашему, Свободы...

– Ах вот что! Свобода с короной на башке, какая же это тогда, к чертовой матери, свобода? Это – ваша царица. Ей, значит, памятник?..

Подошел Верещагин. В глазах его искрился смех:

– Ты у меня, Яков, молодец. Интервью даешь? Валяй, батенька, валяй! Чем толще соврешь, тем приятней будет здешним писакам.

Сотрудник редакции «Геральд» любезно доставил Верещагина в гостиницу, где с него потребовали за номер плату вперед, причем в переводе на русские деньги – по восемь рублей за сутки. Яков, поохав, повздыхав, заметил:

– Сразу видно – нет у этих американцев креста на шее. У нас в Костроме на восемь-то рублей – два куля муки!

Началась подготовка к выставке картин в Нью-Йорке. До открытия выставки– художник оформлял контракты с антрепренерами из Чикаго, Филадельфии, Бостона и других городов, где также с нетерпением ожидали его приезда. В свободные часы Василий Васильевич искал на бульварах Нью-Йорка и в трущобах интересных типов для этюдов. Ни за какие деньги он не брался писать портреты американских миллионеров и немало удивил их своим неумением наживать капитал.

– Странный этот Верещагин, отказывается заработать тысячи долларов, а каких-то уличных бродяг и негров рисует охотно и бесплатно – для собственного удовольствия!.. – говорили американские журналисты и печатали о Верещагине были и небылицы. А он действительно, невзирая на заманчивые предложения богачей рисовать их в домашних' роскошных салонах, сидел где-нибудь в окружении зевак и бездельников и писал этюды. То изображал добродушного, смеющегося негра с крепкими, узловатыми, привыкшими к тяжелой работе руками, то останавливал на бульваре прачку-негритянку и за условленную плату неторопливо писал с нее этюд. Высохшая от полуголодной жизни и тяжкой работы негритянка блаженствовала как дитя, сидя перед художником и разглядывая с обеих сторон крупную серебряную монету с изображением статуи – той самой пресловутой Свободы, внутри постамента которой находится надежная тюрьма.

Среди этюдов Верещагина появились небольшие полотна с изображением бродяг из Вашингтона, ночующих вблизи помойных ям и мусорных ящиков. Подобные типы обычно ходят степенно, враскачку или стоят, широко расставив ноги, держа руки в карманах штанов. Как-то мимоходом работник Яков, взглянув на новые верещагинские этюды, спросил:

– И куда вам эта шантрапа, Василий Васильевич? Ужель будете с них картину делать?

– В большом хозяйстве, Яков, все пригодится, даже бродяги. Они – люди. И не они виноваты в том, что стали бродягами. Ну а как тебе нравятся американцы?

– Не знаю, Василий Васильевич, не обжился, не пригляделся. Однако не совсем нравятся. Уж больно разница-то в людях большая: одних бедность до самой земли пригнула, другие, слишком спесивые, идут задрав головы кверху, ничего и никого не хотят видеть, будто и не идут, а на золотом подносе себя несут. И не люди, а боженята какие-то. А вы заметили, Василий Васильевич, как они при встречах здороваются, не кланяютея по-нашему, по-русски, а наоборот – встряхивают голову кверху и проходят, как деревянные... И видимость такая, что все поголовно продают-покупают, а кто же работает?

– Работающих, конечно, как и везде, в Америке больше, нежели управляющих и торгующих. То, что мы видим своими глазами, – дома, магазины, наполненные товарами, корабли и все ощутимое – без рабочих рук не делается.

– Это ясно, Василий Васильевич, без рабочих и мужицких рук ничего не сделаешь, без науки – тоже широко не шагнешь. И где я только с вами и вашими картинами не побывал! Каких городов и людей не нагляделся! Мне в костромской деревне все мужики зависть высказывали. Ты, говорят, Яков, из счастья сложен. Ничего, говорю, не жалуюсь, дай бог здоровья моему художнику, а уж я с ним поездил и поезжу. И послужу ему честь по чести!..– Понизив голос, Яков продолжал, как-то стесняясь и словно не решаясь сказать прямо и громко: – А за Платоном-то, Василий Васильевич, того-этого, как вам сказать... грешок водится. Приметил я тут мелочишку одну, выходит, за ним глаз да глаз нужен...

– А что он?..

– Да неудобно сказать, как бы вас не рассердить, да и мне чтобы в наушниках не быть...

– Ну говори, если начал.

– Да он, Платонко, он намедни на главном Бродвее, где больше всего народу бродит, покупал в магазине материю на драпировку к выставке и пять долларов на этом деле себе присвоил. Этак он и меня подвести может. А денежки прячет в сапог, промеж подклейкой в голенище. Я ему, Василий Васильевич, намек сделал, дескать, хозяину надо служить честно. Жалованьем, мол, вы нас не обижаете, а если обманом жить, то, говорю, у Василия Васильевича глаз острый, приметит – и в шею! Попробуй-ка выкарабкаться отсель, в какую сторону кинешься?..

– Ну а он что? – Смолчал.

До открытия выставки в Нью-Йорке оставалось немного времени. Почти все уже было готово: в залах дома Американской художественной ассоциации, где были размещены верещагинские картины, нашлось укромное и скрытое от посетителей место для музыкантов, но недоставало хорошего пианиста. И тогда, пользуясь услугами подводного атлантического кабеля, уже много лет связывавшего Америку с Европой, Верещагин послал Рубинштейну телеграмму с просьбой направить к нему в Нью-Йорк хорошо подготовленную пианистку. Рубинштейн выполнил желание художника: к Верещагину была направлена окончившая Московскую музыкальную школу, очень способная пианистка, двадцатилетняя девушка – Лидия Васильевна Андреевская. Она приехала, когда первая выставка картин Верещагина в Нью-Йорке только что открылась и десять тысяч американцев стояли в очереди у входа в дом ассоциации художников. Лидия Васильевна разыскала Верещагина на выставке, вручила ему рекомендательное письмо от Рубинштейна и директора Московского филармонического общества Шостаковского.

– Вот и хорошо, что как раз ко времени приехали! – обрадовался Верещагин. – Комната вам уже готова, устраивайтесь и чувствуйте себя лучше лучшего. Рояль есть. Мои помощники и я сам – к вашим услугам!..

Не прошло и часа после приезда, как Лидия Васильевна переоделась, но не по моде, перенятой у парижанок, а в настоящее русское платье, приличествующее ее красоте и осанке: на ней была надета черного бархата широкая юбка и бледно-розовая шелковая кофта с вышивками и приподнятыми плечами. Толстая темно-русая коса, перехваченная шелковой лентой, спускалась до пояса. Когда же Лидия Васильевна сыграла несколько пьес любимых русских композиторов, Василий Васильевич, все время смотревший, как ее гибкие, тонкие пальцы, бегая по клавишам рояля, создают чудесные, милые сердцу звуки родной русской музыки, не утерпел, смахнул платком слезинки и, подойдя к Лидии Васильевне, поцеловал ее в высокий гладкий лоб:

– Вот это все то, что нужно от вас! Благодарю вас и тех, кто вас, Лидия Васильевна, направил сюда.

Она же, ничуть не смутившись, слегка кивнула головой и ответила:

– Если вам, Василий Васильевич, нравится моя игра, напишите об этом Рубинштейну и Шостаковскому. Я буду очень благодарна. Когда я училась в Москве, Шостаковский возлагал на меня надежды. Ему будет приятен ваш отзыв обо мне.

Верещагин не замедлил послать письма, выразив в них благодарность за присылку хорошей пианистки.

Выставка верещагинских картин пользовалась успехом. Правда, сначала в печати появились поверхностные отзывы торопливых и невежественных газетных репортеров, но потом были опубликованы статьи известных в Америке художников. Одни из них восхищались технической стороной дела, умением русского художника блестяще писать перспективу воздушного пространства, в совершенстве изображать фигуры людей. Другие сравнивали его с Байроном и находили, что у Верещагина, как и у гениального поэта, в произведениях искусства чувствуется политическая устремленность и непоколебимое убеждение в том, что существующий порядок па земле далек от совершенства и что надо создавать новый нравственный порядок, без бедности и кровопролитий, порядок, которого жаждет человечество. Один из видных деятелей искусства – Генри Стивене, восхищаясь верещагинской выставкой, писал: «Искусство Верещагина можно сравнить с боевой трубой, сигнальные звуки которой громко раздаются во мраке ночи».

Верещагинские выставки в Америке надолго оставили сильное впечатление, особенно среди художников. Как и в городах Европы, его выставки в Америке посещали десятки и сотни тысяч людей. Его картины вызывали широкие обсуждения в печати:

«Верещагин возвышается над другими художниками, как Гималаи высятся над долинами...»

«Трудно постичь, как это один художник, в сравнительно короткое время мог написать так много картин такого высокого достоинства...»

«Не критиковать, а поучиться мы должны у знаменитого русского художника...»

В подобных тонах высказывались американские газеты.

Отголоски этой критики из Нового Света докатывались и до европейской прессы. Будущий писатель Теодор Драйзер, тогда еще незаметный молодой репортер одной из американских газет, часто посещал выставки Верещагина. Глубокое раздумье вызывали у него картины, бичующие захватнические войны и колонизаторские стремления/ империалистов. Драйзер с величайшим волнением простаивал перед «Апофеозом войны», перед картиной «Английская казнь в Индии» и многими другими. И когда на выставках появлялся сам художник – человек с красивым лицом и окладистой бородой, не похожий ни на одного из посетителей, – Драйзер смотрел на него с затаенным вниманием и мысленно восхищался им. В выставочных залах репортер Драйзер слушал художника, окруженного толпой, ловил каждое сказанное им слово, вникал в смысл его интересных, проникающих в душу рассказов... Мечтая стать писателем, Драйзер навсегда запомнил образ этого честного человека и талантливого живописца. Спустя годы в известном романе «Гений», разоблачая вредное влияние американского капитализма на искусство, он изобразил художника Юджина, принявшего близко к сердцу верещагинские взгляды на жизнь, на искусство.

«Однажды была организована выставка некоторых картин Верещагина, прославленного русского баталиста, приехавшего с какой-то целью в западное полушарие, – писал Драйзер в своем романе. – Как-то в воскресенье Юджин увидел эти картины и был потрясен великолепной передачей всех деталей боя, изумительными красками, правдивостью типов, трагизмом, ощущением мощи, опасности, ужаса и страданий, которыми были проникнуты все полотна. Кисть этого человека свидетельствовала о зрелости и глубине таланта, об исключительно богатом воображении и темпераменте. Юджин стоял и смотрел, и думал о том, как достигнуть такого совершенства. И во всей его дальнейшей жизни имя Верещагина продолжало служить огромным стимулом для его воображения. Если стоит быть художником, то только таким».

Зрители в своих отзывах призывали американских художников учиться у Верещагина, как у великого мастера, открывшего им глаза на необозримое поле деятельности. Некоторые деятели искусства устраивали в честь Верещагина встречи, банкеты и, подчас в интимной обстановке, вели разговоры о том, как бы его вместе с картинами навсегда оставить в Соединенных Штатах, чтобы он основал в Америке школу национальной живописи. Но Верещагин всё чаще и чаще думал о переезде из Франции к себе на родину.

– Нет, господа, – говорил он американцам, – видите, в моей бороде, пожалуй рановато, по проступает седина. Мне надо работать. Америка мне не сродни. В Америке я гость. Тянет меня в Россию. Видимо, в недалеком будущем перекочую туда. Что касается моих картин, часть из них я намерен продать здесь с аукциона, после того как они будут показаны и в других городах вашей страны...

И все же, несмотря на восторженные отзывы в Америке о картинах Верещагина, и здесь солдатам и молодежи запрещалось посещать его выставки по тем же причинам, по которым наложил запрет Мольтке в Берлине. Было замечено, что и здесь – после посещения верещагинских выставок – американские солдаты говорили, что мир между народами лучше любой кровавой драки, что война отнюдь не обязательна. Для чего, заявляли они, существуют дипломаты; и собираются мирные конференции?.. Разве для того, чтобы готовить народы к новой бойне?.. Свет велик, и под голубым небом при желании люди могут не мешать друг другу... Чтобы такие мысли не возникали при виде картин Верещагина, чтобы никто не понял антивоенного и антиколониального характера картин индийского и балканского циклов, американские власти не посчитались со статутом свободы Нового Света и ограничили доступ на выставку. Они откровенно сослались на то, что у известной части населения некоторые картины Верещагина вызывают отвращение к войне. Не раз на встречах с художником американцы просили его высказаться об искусстве, о путешествиях, о политике, рассказать об участии в русско-турецкой войне. Слушали его всегда с огромным интересом. Он говорил об американской живописи и призывал художников к реализму в искусстве. (Его беседа о реализме была немедленно переведена на английский язык и напечатана в Нью-Йорке отдельным изданием.) Когда он рассказывал о войне на Балканах, женщины плакали, проклиная войну.

Встречи с Верещагиным устраивались довольно часто и проходили живо, интересно, создавая ему популярность бывалого человека, умеющего говорить с людьми разных слоев общества. Наконец все это начало ему надоедать, особенно противно было посещать бесчисленные обеды, балы, банкеты. Он стал проводить свободное вечернее время в обществе своей землячки, Лидии Васильевны. Она привлекала его не только музыкой, но и своей приятной и скромной внешностью, покоряющей молодостью и чутким вниманием к нему. Говорили они о подмосковных березовых рощах, о цветистых лугах коломенских, о шекснинских рыбаках и бурлаках, о театральных знаменитостях Москвы. Однажды, когда их отношения стали более близкими, дружественными, Лидия Васильевна показала ему письмо от ее учителя Шостаковского, который писал:

«Мы здесь уверены, что вы не меньший производите в Америке фурор, чем Антон Рубинштейн...» – Ну, это уж слишком льстит он мне, мой учитель и поклонник! – чуть поморщив лоб, заметила Андреевская и продолжала: – «Если придется дать самостоятельный концерт в Нью-Йорке, давайте смело, не бойтесь. Верещагин писал мне, он хвалит вас, говорит, что вы хорошо сыграли какую-то пьесу, как и известный в Нью-Йорке профессор. Я вам советую всюду выступать и зарабатывать. Целую вас крепко, ваш Шостаковский».

– Выступать и зарабатывать... – повторил Верещагин и, немного помолчав, добавил: – Не гонитесь, Лидия Васильевна, за крупными заработками. Развивайте ваши способности. Талант – дороже денег.

– Разумеется, но у меня в Москве семья – мать, сестры, им помогать нужно.

– Не будут обижены и они. Я собираюсь съездить в Париж по некоторым семейным делам, а вы здесь хозяйничайте без меня. Не стесняйте себя ни в чем...

– В Париж? И надолго? Как же я здесь одна с этими двумя мужиками... В чужой стране!.. – встревожилась Андреевская.

– Не пугайтесь, Лидия Васильевна. Я ручаюсь, что вам не будет здесь скучно и что вы управитесь и с моими выставками.

– И скоро собираетесь поехать?

– Вероятно, скоро. Побываю на днях у изобретателя Эдисона – имею к нему приглашение, – а потом поеду.

– Смотрите, пожалуйста, ненадолго.

– Думаю, что не задержусь. Но дела есть у меня в Париже...

назад содержаниевперед