Константин Коничев. Повесть о Верещагине. – Л., 1956.

назад содержаниевперед

Поездка на богомолье

– Валяй, Степа! – прикрикнул Алексей Верещагин.– Пляши! Все грехи замолятся!.. Пляши, дозволено!

На печке блин
И под печкой блин,
Не хочу я блина,
Мне бы кружку вина!..

– Подковыривай, ходи с носка!..

– Пляши, черт, будет и вино!.. – ободряли Степана оба брата Верещагины.

Эх, Офроська моя.
Не брось-ка меня,
Не брось, не покинь,
У тебя я один!
Как один господин
Ехал помолиться, -
Дай бог,
Кабы сдох,
Черту пригодится!..

– Ну уж это не те слова, этого не дозволю! Над господами насмехаться нельзя, – зашумел Василий.

– Ничего, ничего, всё можно... Из песни слова не выкинешь, – заступился за мужика Алексей и, лихо покрутив гвардейские седые усы, подал ему кружку с вином.

И снова, даже не передохнув, Степан выпил и продолжал свою незамысловатую пляску.

– Да ты хоть закуси чем-нибудь, – предложил Алексей. Но Степан, загнув рубаху и ударив себя ладонью по голому брюху, ответил на это очередной частушкой:

Любят наши мужики
На закуску рыжики,
Топаю, потопаю,
Чего-нибудь полопаю!..

А пока Степан под песенки-прибаутки плясал, изгибаясь в три дуги, Вася Верещагин сидел на телеге, в стороне от всех домочадцев, и карандашом в альбоме быстро зарисовывал пляшущего мужика. Делал он это со страстью и увлечением; плотно сжав тонкие губы, бросая прищуренный взгляд на плясуна, Вася никого больше не видел и ничего не замечал. Прошло несколько минут – и Васин рисунок в альбоме рассматривали праздные путешественники. Дядя Алексей восхитился и сказал брату:

– Не жалей, Василий, денег на обучение Васятки. Учи. Найми ему хороших учителей в Питере. Смотри-ка, как он Степу изобразил!

Отец Васи, давно не баловавший сына ласковым словом, посмеялся, глядя на рисунок, и пообещал при всех, что, выручив осенью деньги за лес, даст Васе сто рублей на оплату учителя-живописца. Степан спьяна не захотел даже посмотреть на рисунок, он счел Васину затею за насмешку. Закурив толстую цигарку крепкого табаку-самосаду, Степан сел подальше от Верещагиных и заворчал, подозвав к себе Васю:

– Пустяки этакие картинки. Для смеху только. Ну, я понимаю, когда в церквах на стенах богов пишут, а меня за пляской к чему? Барам поиздеваться? Изорви!

– Да что ты, Степан, я без всякого зла, не в обиду тебе, – оправдывался Вася.

– Ну смотри, только никому больше этим не хвастай, не то на охоту с тобой не пойду ни разу. Не велико диво – картинка, – не унимался Степан, – ты бы вот так малевал, как в старину мой тезка – Степан Разин. Тот попал однажды в острог. Слуги царские его где-то сцапали и посадили. Стража у ворот, стража за стенами. Не убежишь, не ускочишь. А Стенька Разин взял уголек, да на стене и нарисовал лодку с веслами. А потом плюнул на ее да ладонями похлопал... дверь распахнулась, хлынула вода, он вскочил в лодку – да и был таков! Уплыл ведь, и снов? за кистень да за топор. Ох, и доставалось от него господам! В бога не веровал, с чертом знался. Вот откудова у Стеньки и волшебство происходило...

Степан помолчал, кивнул Васе головой многозначительно, дескать, не всё господа знают, кое-что и мы разумеем. Помолчал и снова заговорил:

– Стеньку народ любил. Вот бы ему царем быть!..

– И ты веришь, что Разин таким способом из тюрьмы в лодке удрал?

– А как же, Вася, может быть, сказка – это складка, выдумка, зато песня – быль. А в песнях про тот случай так поется:

...Не со гор ли вода катилася,
Да каменна тюрьма развалилася;
И бежал Степан Тимофеевич
В быстрой лодочке-душегубочке...

Вася, не возражая, слушал его. «Верит человек легендам – и пусть верит», – мысленно рассуждал он о Степане, крепком, кряжистом охотнике-следопыте.

Дорога шла мимо многих серых, скучных своим однообразием деревушек. Старые низенькие избы почти до подоконников вросли в землю. Под окнами и вокруг изб – ни деревца, ни кустика. На узких грядках скудные овощи – хрен, редька, луковица, да кое у кого вьется но колышкам запашистый хмель, аккуратно созревающий к осенним престольным праздникам. И сколько встречалось на пути приходских церквей – разных «воздвижений», «покровов», «Кузьма-Демьянов» и «Фролов-Лавров»! В каждой из них был свой «престол», свой трехдневный пьяный праздник, приуроченный попами по календарю после уборки урожая, ибо только в эту пору с мужика можно получить «новину» в полную меру, а не весной и не летом, когда у многих хлеб наполовину с мякиной.

На остановках Вася часто уединялся от родителей и, не расставаясь со своим альбомом, зарисовывал то босоногих ребятишек, глазевших на проезжих господ, то встречную женщину-крестьянку с кузовом грибов, то в длинной рубахе согбенного старика с косой на плече. Иногда в альбоме появлялись деревянные часовни, ветряные мельницы, узорчатые оконные наличники, невесть с каких времен украшавшие крестьянские жилища. Два небольших старинных города – Кириллов и Белозерск, расположенные на берегах озер, один неподалеку от другого, с каменными крепостными оградами и земляными валами, хранили в своих архитектурных памятниках мудрость безымянных русских строителей и живописцев. Достопримечательности привлекали внимание юного Верещагина: заставляли его думать над мастерством самобытных северных художников. Во время богослужений он стоял неподвижно перед старинной росписью, внимательно рассматривал картины страшного суда, всемирного потопа; дивился выдумке древних живописцев, их наивности, приемам и навыкам, художественной одаренности и самостоятельности.

Когда не весьма богомольные путешественники Верещагины приехали в древнейший Ферапонтов монастырь, находящийся в четырнадцати верстах от города Кириллова, Вася Верещагин, увидев там множество фресок работы гениального русского художника Дионисия, спросил монаха, собиравшего подаяние:

– Когда это писано и подновлялось ли?

– Подновлялось ли – того не ведаю, – ответил монах. – Едва ли в подновлении была потребность. Преподобный Дионисий умел делать краски вечные. Он же, как богу угодно, отчасти расписал и Успенский собор в Московском кремле. Его же письма иконы есть и в Обнорском монастыре за Грязовцем... Чудный был мастер, чудный...

– А в какие годы он жил и трудился? – спросил Вася монаха.

– Лета не упомню, одначе до Ивана Грозного это было. На самой заре русского иконописания...

– И вы это называете зарей живописи? – удивляясь, возразил монаху юный Верещагин. – Я с вами не могу согласиться. Это расцвет искусства!.. Это действительно чудесно, прекрасно. Теперь я понимаю, почему настоящие художники ездят учиться не только за границу, но и на север России. Здесь есть чему поучиться...

– А что вы смыслите, что разумеете в этом деле? – обратился к Васе монах и внимательно осмотрел его. Что вы такого особенного узрели в живописи Дионисия?..

– А то я увидел, что рукою древнего художника дан живой рисунок: действие изображенных фигур, правильная их расстановка по своим местам – никто и никому у него не мешает... А одежды, складки, а какая гибкая подвижность у этих нарисованных святых! Не иначе, все это с натуры писалось и добавлялось от приметливого глаза и тончайшего чувства. Нет, я не берусь судить о таком мастере и его трудах. Прошу прощения...

Вася Верещагин расщедрился и положил пятак в металлическую кружку, висевшую на животе монаха. Тот перекрестился и пошел дальше к богомольцам, которых в эту рабочую летнюю пору было не очень много... Недолго молились братья Верещагины с домочадцами, недолго они путешествовали по соседним древним городам. Им хотелось прогуляться по дорогам двух-трех уездов, людей посмотреть, себя показать. Несколько дней спустя Верещагины навеселе возвращались в свои усадьбы. На обратном пути при въезде в каждую деревню Алексей Верещагин стрелял из пистолета, а Степану дозволялось салютовать крупным зарядом из своей фузеи. В Пертовке Васю ожидало извещение, пришедшее почтой из Морского корпуса. Предстояло учебное плавание за границу.

Скоро закончились сборы в родительском доме. Повар и стряпуха наготовили вдосталь всякой снеди в дорогу. Отец с матерью и все домочадцы попрощались с Васей. Не обошлось без материнских слез и сурового отцовского напутствия. По проселкам и трактам между Шексной и Мологой – то в зелени просек, через густые лиственные леса, то по пыльным дорогам среди колосившихся ржаных полей, – мчался Верещагин к станции Бологое, к первой в России железной дороге, недавно проложенной от Петербурга на Москву. Пара откормленных, быстрых лошадей, послушных дворовому кучеру Поликарпу, невзирая на летнюю жару и большие многоверстные перегоны, без опоздания, в суточный срок доставила Васю к поезду. А еще через полсуток был он в Питере, в Морском корпусе, где команда будущих выпускников находилась в полной готовности к отправке за границу.

назад содержаниевперед