Константин Коничев. Повесть о Верещагине. – Л., 1956.

назад содержаниевперед

На Балканах

Война увлекла Верещагина. В эту боевую пору некогда было думать о чем-то другом. Изредка он писал короткие письма; почаще и пространней писал в Петербург Стасову. Находился Верещагин при штабе генерала Скобелева, которого он знал еще по Туркестану. Тогда Скобелев был молод, задирист и хвастлив, любил порой преувеличить свои боевые заслуги, однако не раз проявлял отвагу в военном деле и получил двух «Георгиев». За десять лет поручик Скобелев дослужился до генерала и первое время на Балканах был в должности начальника штаба у своего отца – генерал-лейтенанта Дмитрия Ивановича Скобелева, которого офицеры и казаки особенно недолюбливали за то, что он стар, медлителен в своих действиях и забывчив. Казаки хотели, чтобы ими командовал молодой генерал, дважды георгиевский кавалер – Михаил Дмитриевич Скобелев. Так в скором времени и случилось. Видимо, старик пошел на уступки сыну, с назначением которого на должность командира казачьей дивизии согласилась и Ставка главнокомандующего. Верещагин и Скобелев, узнав друг друга ближе, скоро стали неразлучными боевыми друзьями...

Брат Василия Васильевича, Сергей Верещагин, служил у Скобелева адъютантом и был у него на хорошем счету. На Балканах, как и в Туркестане, Василий Васильевич не носил военной формы, но с кавказской шашкой на узком ремешке и с револьвером не расставался. Штаб скобелевского соединения располагался в эти первые дни войны на левом берегу Дуная, в городе Журжево. С противоположного берега турки начали бомбардировать Журжево; в первую очередь подвергли обстрелу порожние баржи, стоявшие у берега, видимо принятые за десантные суда. Верещагин спустился с берега и пристроился с альбомом на одной из барж. Снаряды рвались вокруг: некоторые падали в Дунай – и от их разрывов фонтанами вздымались брызги, некоторые ударялись в крутой берег – и черный дым с желтым песком, с комьями земли и камнями высоко взлетал. Верещагин сначала бесстрашно наблюдал за разрывами снарядов и торопливо зарисовывал их форму и цвета, полагая, что в большом хозяйстве художника-наблюдателя пригодится каждая правдивая, вовремя схваченная деталь. Два снаряда угодили в баржу, где он находился. Оглушительный треск разрывов заставил Верещагина вздрогнуть. Он выронил альбом. Карандаш, зажатый пальцами, переломился надвое.

«Все-таки оробел, – подумал Верещагин. – Однако же цел и невредим».

Сделав еще два-три наброска, он дождался перерыва в бомбардировке и не спеша поднялся с полуразбитой баржи на берег, где его уже разыскивали.

Старик Скобелев, страдавший отрыжкой и потому прозванный среди офицеров «Рыгун-пашой», встревоженно спросил:

– Василий Васильевич, где это вы были?

– На одной из барж. Очень заинтересовался, как рвутся гранаты. Вот и наброски в альбоме...

– Вы что, ошалеть изволили?.. Это вам, голубчик, не Туркестан. Здесь, голубчик, турки, да еще с английским оружием! Если вы будете так себя беспардонно вести, вас ненадолго хватит. Предостережение старика Скобелева подействовало на художника. Некоторое время он, соблюдая осторожность, писал обычные этюды, зарисовывал карандашом типы болгарских дружинников, русских солдат и пленных турок. Его наброски карандашом, иногда с письменным указанием цвета красок, делались на скорую руку, чтобы во время работы над картиной не забыть или до мелочей вспомнить всё как было. Однажды вели с допроса пойманного шпиона. Он оказался австрийским бароном, прокутившим свое состояние и по нужде рискнувшим сослужить службу турецкому султану, а заодно и его английским благодетелям. Нахлобучив на глаза шляпу и засунув руки в пустые карманы пиджака, шпион спускался по узкой лесенке из болгарской хаты, где только что был уличен в шпионаже. Его провожали усатые ротмистры, а на улице ожидал усиленный солдатский конвой. Шпион был уравновешен, спокоен и, казалось, улыбался. Верещагин, сидя на скамейке, напротив хаты, наспех набрасывал эту сцену.

Потом он спросил старика Скобелева: – Ваше превосходительство, чего ради он так весел, разве не расстреляют?..

– Нет, Василий Васильевич, подлец оказался австрийским подданным, притом бароном. Адъютант его величества распорядился отправить мерзавца в Петербург. Там будут переговоры с посольством, и, вероятно, возвратят это сокровище австрийскому императору Францу-Иосифу...

В другой раз на высоком берегу Дуная Верещагин рисовал двоих казаков. Один из них внимательно всматривался сквозь солнечное марево в противоположный берег, другой – часовой-напарник – спокойно сидел на лугу и уничтожал в своем белье насекомых. Полуденное солнце жарко палило с бирюзовой высоты. Узкий островок разделял Дунай посредине. На другом, вражеском берегу то там, то тут дымились в зелени кустов костры. Движения турок не было заметно, но русские не сомневались, что они находятся на противоположном берегу и, возможно, наблюдают за поведением русских войск. И там, у турок, на прибрежных высотках, торчат жерди, а на них накручены промасленные тряпки, всегда готовые вспыхнуть, как сигналы о наступлении русских на Дунае.

– Ты бы, служивый, между делом рассказал, как сюда попал, на войну, да не скучаешь ли по дому? – обратился Верещагин к казаку.

Тот хитровато посмотрел из-под высокой барашковой папахи, улыбнулся и сказал:

– Попал, как все, ваше высокородие, на своем коне от Дону до Дуная почти галопом. А если о доме тужить, так незачем и служить. Казак наш, брат, человек особенный: ему война что чеботарю сапожное ремесло. Правду я говорю? Только чего с турка взять? Красные штаны да поганая трубка – вот и вся пожива. И тут уж приходится не наживы ради пику да саблю опробовать о басурманскую шею, а ради защиты православных болгар. Они же действительно нам братья родные: вроде не по-нашему говорят, а кажинное слово поймешь, много и кумекать не надо. Власы – волосы, брада – борода, по-нашему – мужик, по-ихнему – селянин. Какая же разница? А турок – тот и говорит не поймешь чего, и вместо бога – Магомет, черт его знает, какой! И на святой собор вместо креста полумесяц приладил! Вот доберутся руки до них, покажем мы им Магомета!..

– Драться они тоже умеют, – заметил Верещагин, не отрываясь от рисунка, с видимым желанием продолжить разговор.

– Еще бы! – согласился казак. – Их и Румянцев, и Суворов, и Кутузов били-били, пора бы уже и научиться... Да храбро они только головы режут мирным болгарам. Ну, те и бегут, и бегут в страхе. Нет, ваше высокородие, сами знаете – против русского солдата и казака им не устоять, никак не устоять! Позвольте вас спросить: вы, говорят люди, давно молодого Скобелева знаете, ну – как он? С виду вроде бы не трусоват... И с нижними чинами обращения держится хорошего. Опять же два Георгиевских креста не каждому дарма даются.

– Лучшего генерала подыскать трудно, – отозвался Верещагин.

– Вот и добро нашему брату! Хороший атаман всему делу голова. А за Дунай скоро, ваше высокородие?

– Не могу знать, служивый.

– Да-а. И широк же он в этих местах! На кобыле не перескочишь. Помеха немалая. Где вплавь, где вброд, а одолеем. Начальству видней. А вы тем и занимаетесь, что картинки нарисуете, потом в книгах пропечатаете? Дозвольте взглянуть...

– Кухаренко! – крикнул в это время наблюдатель с поста. – Не мешай господину-барину дело делать. Становись на мое место. Черед твой, а я пойду исподнее в Дунае пополощу, на солнышке в два счета высохнет...

В альбоме художника в этот день был заготовлен рисунок для будущей картины: «Пикет на Дунае»... В первых числах июня Верещагин встретился с лейтенантом Скрыдловым, командиром небольшого миноносного катера «Шутка». Когда-то, – почти двадцать лет прошло с тех пор, – Верещагин и Скрыдлов учились в Морском корпусе, уходили на фрегате в чужие страны и вдруг – встреча на Дунае!

Скрыдлов рассказал Василию Васильевичу, что на своей «Шутке» он занимается делами не шутейными, устанавливает на Дунае минные заграждения. Кроме того, готовится с миной «крылаткой» атаковать на Дунае большой турецкий пароход. А это как раз и было самое интересное для художника, бывшего гардемарина.

Верещагин выслушал Скрыдлова и сказал:

– Невелика ваша «Шутка», но думаю, что и для меня на ней местечко найдется. – И для ясности добавил: – В момент минной атаки...

– К вашим услугам корма, а в моем распоряжении нос «Шутки». На корме вам хозяйничать. Не советую только с этюдником или мольбертом устраиваться. Пойдем под пули, – предупредил Скрыдлов.

– Скоро ли это случится?

– В ближайшее сумрачное утро...

Верещагин из штаба скобелевского соединения перешел временно на «Шутку» к Скрыдлову. Но недолго ему пришлось плавать на этом быстроходном суденышке по мутным волнам Дуная.

Однажды в теплое и туманное июньское утро «Шутка», снабженная миной «крылаткой», вышла на стрежень реки и, развивая скорость до четырнадцати узлов, понеслась в том направлении, где вдалеке, около турецких берегов, дымили неприятельские суда. Заметив турецкий военный пароход большого тоннажа и не особенно значительной скорости – не превышавшей и девяти узлов в час, – Скрыдлов решительно повел «Шутку» в атаку. Верещагин стоял за обносом на корме и хотел было изобразить что-то в своем карманном альбоме. На берегу столпились турецкие солдаты и кричали, не решаясь открыть стрельбу по русскому катеру, от которого невесть почему удирало на всех парах большое, вооруженное пушками судно. Но прошло минуты две, и ружейный треск раздался с берега. Пули впивались в бортовую обшивку «Шутки».

«Ого! Действительно тут не до зарисовок! Живому бы выбраться, и то ладно», – подумал Верещагин, пряча альбом в широкий карман парусинового плаща. Между тем «Шутка» неслась изо всех сил и, казалось, вот-вот настигнет пароход и с ходу ударит в него миной, прикрепленной к длинному шесту. Верещагин видел искаженные ужасом лица турецких матросов. Еще несколько минут бешеной гонки – и мина с огромным зарядом взрывчатки ударилась в борт турецкого парохода, ударилась и... не взорвалась, – во время обстрела были перебиты провода. «Шутка» развернулась и под ружейным обстрелом пошла обратно в Журжево. Во время неудачного пробного налета лейтенанта Скрыдлова зацепили две пули. Истекая кровью, он упал на руки подхвативших его матросов. Боль в бедре почувствовал и Верещагин. Рана была глубокой, но он, ухватившись рукой за поручень, стоял на корме и, сжав кулак, грозил в сторону стрелявших турок. Когда «Шутка» пристала к берегу, Скрыдлова вынесли на носилках, а Верещагина вывели под руки два крепких матроса.

Скобелев вышел им навстречу, снял фуражку, расцеловал того и другого:

– Молодцы, смельчаки! Мы с берега в бинокли видели, как вы гнались за туркой. Э, кабы мина не испортилась!..

В тот же день Верещагина навестил в полевом госпитале военный корреспондент, писатель Немирович-Данченко.

– Как себя чувствуете? – поинтересовался он.

– Вполне терпимо.

– На что жалуетесь?

– На то, что из-за ничтожной раны не смогу в ближайшие дни участвовать в переходе через Дунай. А форсирование Дуная хотелось бы изобразить на полотне. Не увидев перехода, не участвуя в нем, мне с чужих слов картины не написать. Досадно, но что поделаешь!

– Не будет ли, Василий Васильевич, от вас поручений? Весь к вашим услугам! – сказал Немирович-Данченко.

– Весь – это много. Себе пригодитесь, силясь улыбнуться, проговорил художник. – Но есть к вам одна небольшая просьба. Врачи подчистили рану, приказали мне лежать таким манером – не двигаясь... Напишите Стасову несколько слов, что чувствую себя превосходно, скоро переведут меня отсюда в Бухарест в госпиталь «Красного Креста». Да чтобы мне не скучать, пусть присылает газеты. Вот и всё...

– Извините, Василий Васильевич, я вас не буду затруднять разговором. Стасову напишу, пошлю телеграмму. Выздоравливайте. Возвращайтесь. В Бухаресте наш знаменитый Николай Васильевич Склифасовский, – он вас быстро поставит на ноги.

– Не сомневаюсь... – глухо ответил Верещагин.

Немирович-Данченко слегка пожал бледную и холодную руку, поглядел пристально на загоревшее, обрамленное бородкой лицо художника и, наклонившись, поцеловал его:

– До скорой встречи, Василий Васильевич!..

В Бухаресте, примерно через месяц, Верещагин начал поправляться. От Стасова, через русского консула в Румынии, получил он сразу несколько обстоятельных писем, и каждое из них кончалось строчками дружеского утешения. В одном из писем Стасов сообщал, что Репин возвратился из-за границы в Россию и, будучи в Москве у Третьякова, пришел в великое восхищение от верещагинских туркестанских картин. Он нашел в них свежесть взгляда, оригинальную натуральность представлений, чудеса колорита. И ко всему этому – простоту, смелость и самостоятельность...

Другое письмо заканчивалось словами: «Выздоравливайте, выздоравливайте, берегите себя – не только для себя, но и для России». Лишь в одном из многих, сразу полученных писем был упрек Стасова Верещагину – горький, но дружеский упрек: «Ну ладно Скрыдлов, а зачем же Вам-то было садиться на эту «Шутку». К чему эта Ваша татарская торопливость?..» Верещагин бережно хранил все письма друга, но это порвал в клочки и с присущей ему горячностью отписал Стасову:

«Слушайте: я оставил Париж и работы мои не для того только, чтобы высмотреть и воспроизвести тот или другой эпизод войны, а для того, чтобы быть ближе к дикому и безобразному делу избиения; не для того, чтобы рисовать, а для того, чтобы смотреть, чувствовать, изучать людей. Я совершенно приготовился к смерти (еще в Париже), потому что решил, выезжая в армию, всё прочувствовать, сам с пехотою пойти в штыки, с казаками в атаку, с моряками на взрыв монитора и т. д. Неужели Вы из числа тех, которые скажут, что Скрыдлов шел для дела, а я – от безделья? Собака, дескать, бесится с жиру. Если бы не пробили мне бедро на «Шутке», то я пошел бы непременно с первым понтоном на тот берег и, вероятно, был бы заколот или полез бы на батарею и т.д.

Если Вы спросите меня, почему бы не воздержаться и от того, и от другого, и от третьего, – так я с Вами больше и объясняться не хочу, да и не могу, потому что еще слаб...»

Верещагин устал. Откинул письмо на тумбочку, задумался: «Вот и Репин меня в письме к Стасову вспомнил. Все мы к нему, поборнику искусства, тянемся – и с нуждой, и с радостями... А Репин, этот будет громадина, судя по его «Бурлакам». Большущий талант...» Перечитал письмо и добавил только две строчки: «Спасибо Репину за лестный отзыв, всякого ему успеха и поменьше детей (между нами)». Как ни благоприятны были условия в госпитале, как ни заботливо ухаживали сестры милосердия, добровольно приехавшие из Петербурга и Москвы на Балканы, скука казалась Верещагину невыносимой. Он нервничал оттого, что зря пропадало время. Газеты, посылаемые Стасовым, поступали неаккуратно.

Французские газеты напомнили Верещагину о Париже, о Крамском, работавшем там, и наконец о парижской мастерской и домике. «Кстати, не написать ли Леману, как там моя хатка в Мезон-Лаффитте?» – подумал Верещагин и с трудом поднялся с койки. Опираясь па палку, он прошел из угла в угол палаты, В раскрытые окна доносился уличный шум румынской столицы. Запах цветущих под окнами кустов жасмина и акаций смешивался с запахом лекарств. Верещагин достал из тумбочки конверт и бумагу, пристроился к столу, задумался: «Кому и о чем я хотел написать?.. Да, да – Леману. Что ему?..» – и, позабыв о домике в Мезон-Лаффитте, рукою, дрожавшей от слабости, написал: «Воображаю, какой переполох наделала смерть Тьера. Республиканцы, думается мне, много потеряют, если не сгруппируются немедленно вокруг Греви и Гамбетта. Ужели еще до сих пор не довольно для буржуазии...»-перо выпало из рук. Перед глазами появились темные круги, дрогнули и словно закачались белые стены палаты. Придя в сознание, Верещагин еле добрался до койки.

Через месяц лежания и лечения в лазарете он почувствовал себя здоровым и потребовал разрешения выехать в казацкую дивизию генерала Скобелева. Война продолжалась, число раненых в бухарестском госпитале увеличивалось с каждым днем. – Я так, пожалуй, всю войну у вас проваляюсь, – говорил Верещагин профессору Николаю Васильевичу Склифосовскому. – Если не отпустите меня из лазарета, то дайте мне работу. Я буду вам помогать ампутировать раненых.

– Этого еще недоставало! – воскликнул профессор. – У вас и без того нервы шалят.

– Нервы – нервами, а художник обязан всё видеть, чувствовать и знать. Я думаю о картине, где должен показать и раненых героев, и женщин – сестер милосердия, и вашего брата – доктора. Труд ваш благородный, достоин наивысшей оценки. Проковырять дыру штыком или рубануть шашкой наотмашь – дело нетрудное, дело секунды, еще легче пустить в человека пулю. А вот отремонтировать человека – куда трудней!.. – И, невзирая на возражения профессора, Верещагин надевал больничный халат и отправлялся в хирургическое отделение помогать медикам.

Однажды, незадолго перед выходом из госпиталя, Верещагина навестил английский корреспондент Форбс, находившийся при штабе русских войск.

– Из вежливости, сэр, или из любопытства пришли вы сюда? – спросил его Верещагин.

– Я военный корреспондент, господин Верещагин, и этим всё сказано. Любопытство? Да. Долг вежливости? Да. Вами интересуется английская пресса, о вас хочет знать наш читатель. Ваше здоровье? Что думаете делать после выздоровления? – Задав несколько вопросов художнику, корреспондент поспешно стал записывать в книжечку его ответы.

Потом спросил:

– Известно ли вам, что в английских и немецких газетах уже сообщалось о вашем ранении?

– Не знаю, не слышал, не читал...

– Там очень вам сочувствуют и соболезнуют. Газеты пишут, что для России потеря такого художника равнялась бы проигрышу крупного сражения...

– Ну, это вздор! Так и запишите. Когда-то нечто подобное высказал в пылу восторга художник Крамской по поводу моих туркестанских картин, сравнивая их с завоеванием Туркестанского края... Нелепо и даже кощунственно сравнивать жизнь одного человека с жизнью тысяч людей, погибающих или погибших в сражениях. То, что они героически жертвуют собой «за други своя», – это не измеримо никакой ценой! К сожалению, люди, избалованные властью и пресыщенные богатством, не понимают этого и не ценят.

– Что вы можете сказать о генерале Скобелеве? Предполагаете ли изобразить его на полотне? – осведомился Форбс.

– Характеристик генералам не даю, – ответил Верещагин. – Одно скажу – я люблю Михаила Дмитриевича за то, что он любит солдат. Боевые свои качества покажет на деле. И туркам от него не поздоровится, это можно предвидеть. Русские солдаты, выносливые и храбрые, пойдут в огонь и в воду – и своего добьются... Какие я напишу картины – увидите после войны.

– Будут ли они выставлены в Лондоне?

– Полагаю, да...

– Разрешите еще один вопрос, последний...

– Пожалуйста!..

– У вас на столике жестяная кружка и солдатская деревянная ложка. Неужели для знаменитого художника нет лучшего сервиза?

– Эти предметы я выменял у одного казака, которому отдал свой именной серебряный бокал. Они меня вполне устраивают. Особенно удобна деревянная ложка. Недаром солдаты вологодского полка так и говорят: «Без деревянной ложки солдат не вояка, где щи да каша – там и позиция наша!..»

Форбс откланялся и отправился на почтамт передавать телеграмму.

Почти три месяца Василий Васильевич пролежал в госпитале. За это время русские войска перешли Дунай, генерал Гурко со своей армией начал переход через Балканы. Развернулись бои в районе Шипки и Плевны. Русским войскам помогали болгарские добровольческие отряды ополченцев, быстро и дружно возникавшие на освобождаемой от турок болгарской земле. Когда Верещагин прибыл в соединение Скобелева, генерал верхом на белом коне объезжал построенные в две шеренги болгарские дружины, приданные в помощь русским войскам. Адъютант генерала, Сергей Верещагин, ловко сидел в седле и держался на близком расстоянии от Скобелева. Василий Васильевич, приехавший в коляске, не доезжая, свернул в переулок и зашел в пустую избу. В разбитые окна был виден весь строй болгарских дружин и слышна речь Скобелева к ополченцам.

– Болгаре, дружинники! – сдерживая коня, торжественно произнес генерал. – Вам известно, зачем русские войска вступили в Болгарию. Вы с первых дней формирования болгарского ополчения показывали себя достойными участия русского народа. В сражениях в июле и августу вы заслужили любовь и доверие ваших ратных товарищей – русских солдат. Пусть будет так в предстоящие боях. Вы сражаетесь за освобождение вашего отечества, за неприкосновенность родного очага, за честь ваших матерей, сестер, жен – словом, за всё, что на земле есть ценного, святого... – Генерал кончил свое обращение, и громкое «ура» прокатилось по селению.

– А теперь отдыхайте, молодцы!..

Пришпорив коня, Скобелев вскачь помчался к штабу дивизии. За ним едва успевал ординарец. Выждав еще несколько минут, Верещагин покинул избу и в коляске покатил к штабу Скобелева. Встреча была шумной и радостной, Офицеры окружили художника, справлялись о его здоровье.

– Чего тут спрашивать! Приехал – значит, здоров. Вина давайте, вина! – требовал генерал. – Повара позовите сюда! Режьте жирного барана. Ужин – в два счета! Выручагин с нами! Помните, Василий Васильевич, как, бывало, в Самарканде вас солдаты величали?.. Не Верещагин, а Выручагин! Здорово вы тогда выручили гарнизон! Как рана? Вполне залечена?

– Все в порядке, Михаил Дмитриевич!

– Ну, господа офицеры, в честь прибытия Верещагина ужин будет в саду, за штабом. Пусть играет оркестр!

– Ваше превосходительство, по вечерней заре музыку турки услышат, подумают – к нам государь прибыл, из пушек обстреляют, – предупредил ординарец.

– Отставить музыку, заменить песнями! – распорядился Скобелев.

Вечером, перед закатом солнца, в зелени фруктового сада состоялась пирушка. Офицеры и Скобелев пили за здоровье Верещагина, поздравляли с выздоровлением и возвращением в строй.

Под звон бокалов хор голосистых солдат-украинцев пел:

За Дунаем, за рекой,
В стороне турецкой,
Мы дралися со врагом,
Бой был молодецкий.
Мы реку переходили
Не мостом, а прямо вброд,
Рассказать, как было дело, -
Удивился б весь народ...

Дунай остался далеко позади. А впереди, в зелени садов и в дыму пожарищ, много еще болгарских городов и селений лежало под турецким сапогом. Верещагин, не тратя времени даром, принимался за работу с утра. Он бывал среди болгар, делал с них множество рисунков карандашом в альбомах. Красками на фанерных дощечках в местах, опасных для жизни, писал этюды, накапливал материал для будущих больших работ. Но в тревожной, боевой обстановке при частых переездах с места на место случалось, что работы художника пропадали и не находились. В одном гвардейском отряде, рискуя жизнью, Василий Васильевич написал красками около сорока этюдов. Он сдал их на хранение знакомому медику, а тот потерял. В другой раз вестовой Верещагина, прельстившись виноградным вином, запил и растерял хранившиеся у него зарисовки, а вместе с ними – краски и личные вещи художника. Все это раздражало Верещагина, выводило его из равновесия. Особенно тяжелым для Верещагина, как и для многих участников сражения под Плевной, был день одиннадцатого сентября.

Царь Александр Второй, находившийся в действующей армии, справлял свои именины. Командующий русской армией на Балканах родной брат царя Николай Николаевич, чтобы угодить в именины своему «великодержавному» брату, намеревался штурмом взять Плевну. В раннее утро высшее духовенство, облаченное в драгоценные ризы, отслужило перед походным алтарем на помосте благодарственный молебен, прося всевышнего продлить лета благочестивейшего государя и «покорити под нози его всякого врага и супостата». Начался третий, и самый неудачный, штурм Плевны, По размокшей от проливных дождей глине солдаты, скользя, и падая, и увязая, еле двигались к турецким редутам, готовым к решительному отражению атаки. И едва только цепь за цепью приближались русские полки к укреплениям противника, как турки скашивали их ружейным и артиллерийским огнем. Подступы к Плевне были покрыты убитыми и ранеными, но войска по-прежнему шли и шли на верную гибель.

Венценосный именинник, подвыпивший в день своего ангела, сидел на складном стуле в окружении свиты и, с отдаленной возвышенности наблюдая в бинокль за ходом боя, ничего не видел, кроме дыма, расстилавшегося на широком пространстве, занятом наступающими... Верещагин в это время находился около царской свиты. Он видел обилие порожних бутылок из-под шампанского. Он слышал грохот турецких батарей, частые разрывы снарядов и чувствовал умом и сердцем, что тупость и нераспорядительность командования принесет огромные потери. Штаб и вся царская свита долгое время находились в отрыве от штурмующих частей. Сведений о ходе штурма не поступало. Царь оживился, когда узнал о прибытии американского агента Грина, располагавшего якобы точными данными с поля боя, и пожелал выслушать его как очевидца.

– Ваше величество, все атаки русских отбиты. Штурм Плевны сорван. Жертвы колоссальные... – доложил американец.

– Надо двинуть гвардию, – неуверенно предложил кто-то из высокопоставленных.

– Отбой! – приказал главнокомандующий. – Опять сорвалось!

Между тем Скобелев со своими храбрецами, при поддержке болгарских добровольных дружин, занял селение Гривицу. Его войска зашли далеко вперед с левого фланга и захватили у турок господствующий над Плевной редут. При своевременной поддержке мог бы измениться результат всего наступления. Но «главная квартира» не ведала об успехах скобелевских солдат, не поддержала их резервами. На другой день турки оттеснили Скобелева. Штурм был отбит с огромными потерями. В этот трагический день был убит брат художника Верещагина, Сергей Васильевич; другой брат, Александр, офицер и литератор, – тяжело ранен. Верещагин забросил работу над картиной «Александр– Второй под Плевной», несколько дней разыскивал на поле боя труп брата Сергея. И не мог найти...

Война на Балканах затягивалась. Приближалась зима.

назад содержаниевперед