НА ГЛАВНУЮ СТРАНИЦУ

собрание сочинений | общий раздел | человек Шаламов | Шаламов и Вологда | Шаламов и ... | творчество | Шаламов в школе | альбом | произведения Шаламова читает автор | фильмы о Шаламове | память | библиография

 


 

Валерий Есипов.
Немногочисленные друзья: Вологда – Колыма –Москва
// В. Есипов. Варлам Шаламов и его современники. – Вологда: Книжное наследие, 2007. — С. 186–223.
 

В провалах памяти и теряется человек. 
                                                    Варлам Шаламов
 

В наших представлениях о Шаламове часто преобладает одна краска: суров, неприступен, далек от сантиментов… Массу подтверждений тому можно найти в воспоминаниях о писателе. Да он и сам не скрывал этих черт своего характера. В его эпистолярии есть одно поразительное письмо, написанное в 1956 году и адресованное О. С. Неклюдовой, будущей второй жене. Шаламов пишет о себе, о своем характере и его недостатках, с максимальной степенью откровенности, какая вообще была ему свойственна. Вот одна примечательная фраза: «Очень мало развито чувство дружбы» [1] [Шаламов В. Соч.: В 6 т. — Т. 6. — М., 2005. — С. 230.]. 

Не слишком симпатичное качество, не правда ли? По житейским меркам — да. А если по другим меркам: судьбы, испытаний, какие выпали ему? Лагерь ведь мало способствует даже обычному доверию к людям. Шаламов не раз подчеркивал, что считает одиночество оптимальным состоянием человека. 

И что же он так и жил — бирюком, анахоретом-отшельником, без друзей? Такое представление абсолютно неверно. 

Друзья — пусть их и немного — были, а по поводу анахоретства самый лучший контраргумент дает переписка Шаламова, в которой почти 70 адресатов, людей, как правило, незаурядных, выдающихся. Не со всеми из них получалось полное и прочное сближение. «Страсть к разрывам», сугубо пастернаковская, постоянно преследовала писателя, но разрывы происходили, как правило, на принципиальной почве. Основная причина — Шаламов очень чутко чувствовал, когда его имя и творчество пытались использовать в каких-либо сомнительных целях и избегал участвовать в любых «командах», левых или правых. Об этом выразительно написала в своих воспоминаниях И. П. Сиротинская, которую он считал своим лучшим другом (о ней — в конце этих заметок). 

Есть в его биографии одна страница, которая заставляет вспомнить и об истинно пушкинской лицейской дружбе — пылкой, сердечной, безраздельной. Сам Шаламов не употреблял таких пышных слов, но чувства очень похожи. Те, кто внимательно прочел «Четвертую Вологду», наверняка помнят маленькую главку, где Шаламов рассказывает о своем друге детства Алексее («Алешке», как он его называет) Веселовском. Дружба эта была короткой — всего три года — и прервалась неожиданно ранней смертью Алешки. Он умер в 1923 году от туберкулеза. 

Почему я вспоминаю о Пушкине и лицее? Потому что, когда мальчики познакомились, им было по 14 лет (Алешка чуть старше). Оба были необычайно талантливы. Учительница литературы, зная способности Шаламова, говорила ему, не скрывая: «Вы будете гордостью России». А Алешку сам Шаламов в своей книге называет «литературоведческим Моцартом», пишет о том, что тот еще в десять лет имел научные публикации. Оба мечтали о славе, о великих свершениях. Родственные души. Чем не лицеисты?.. 

Но время было совсем другое, не «александрово». Революция, гражданская война, голод. Семья Алешки приехала в Вологду из Петрограда именно по этой причине — спасаясь от голода, спасая сына. 

Алешка происходил из знаменитой литературоведческой семьи Веселовских. Его деды — два брата Александр Николаевич и Алексей Николаевич — были академиками. Труды первого и поныне штудируют студенты-филологи во всех странах. В этой семье, как точно заметил Шаламов, «подобно музыкальному гену в гении Бахов, можно было говорить о литературоведческом гене». 

Мальчики учились вместе два года в Вологодской единой трудовой школе № 6, сменившей гимназию. С приходом Алешки в класс, как пишет Шаламов, «новые силы, новые краски вошли в мою жизнь». Многозначительно это — и «силы», и «краски». Так бывает, когда новый друг в чем-то интереснее и лучше тебя. Но оба они были щедры и великодушны. «Вот в его-то семье, — пишет Шаламов, — я и встретил впервые в жизни настоящую библиотеку — бесконечные стеллажи, ящики, связки книг, набитых под потолок, — царство книг...» Что могло быть важнее и нужнее для него, страстного и ненасытного книгочея? Открытия совершались одно за другим. «Впервые тогда в мою жизнь вошел эпос — французский — мы читали на голоса “Песнь о Роланде”, вместе мы выучили наизусть всего Ростана в переводе Щепкиной-Куперник»… А что может теснее слить юные души, как не упоение рыцарством Сирано? 

Они просиживали вдвоем целые вечера. А потом присоединялись к родителям Алешки, которые после чая увлекались модным тогда «спиритизмом» — вертели блюдечки, вызывали духов. Это часто кончалось, по предложению Алешки, вероятно, на правах старшего — посещением ночью кладбища: «Кладбище Духова монастыря было под боком, и мы, после душной тесноты спиритического сеанса выбирались на морозный воздух к Северной звезде». Такие минуты никогда не забываются. 

Но самый, может быть, «звездный» час этой дружбы пришелся на другое. Шаламов вспоминает: «Именно с Алешкой я был в театре — на “Разбойниках” и на “Эрнани”. Театр был нетопленый, и мы на галерке застывая в каких-то кацавейках боялись пропустить хоть слово из дымящихся белым паром актерских уст…» Все это отразилось в известных стихах Шаламова: 

В нетопленом театре холодно
А я, от счастья ошалев,
Смотрю «Эрнани» в снежной Вологде
Учусь растить любовь и гнев… 

Между прочим, «Эрнани» Виктора Гюго — крамольная по тем временам пьеса. Она призывала прощать врагов. А шла гражданская война. Спасибо неизвестной антрепризе… Смотрели-то спектакль, оказывается, вдвоем. С лучшим и верным другом. Разве не прекрасен, по Пушкину, этот союз? Разве не стоит он того, чтобы о нем напомнить? Хотя бы в связи с той мрачноватой фразой, что «очень мало развито чувство дружбы». Было это чувство — да не развилось. По независящим грозным обстоятельствам. 

«Четвертая Вологда» Варлама Шаламова — не единственный источник о судьбе его друга Алеши Веселовского. Те, кто интересуется историей нашего края, хорошо знают книгу «Вологжане-краеведы», изданную в 1923 году. Ее авторы, как указано на титуле — Александр и Алексей Веселовские. Да, это те самые петербуржцы, отец и сын. Они не только вертели спиритические блюдечки за вологодским самоваром. За три года собрав по крупицам материал, написали уникальную, не потерявшую своего значения книгу. Невыразимой горечью веет от первых ее строк: «К моменту выхода настоящего труда один из авторов Алексей Веселовский — юноша семнадцати лет скончался от чахотки и судьбе угодно, чтобы оставшийся в живых отец один уже увидел напечатанным настоящий труд. Мир праху юного труженика. Посвящаю его светлой памяти эту работу»… 

Были у юного Варлама в Вологде и другие друзья. Например, с большой теплотой он отзывается о «Сережке Воропанове, головастом крепыше, с которым нас свела беззаветная страсть к чтению». Но в 1923 году, окончив школу, они разъехались в разные города и больше не встречались. Шаламов писал по этому поводу в «Четвертой Вологде»: «Жизнь моя сложилась так, что я никогда не искал старых товарищей, и не потому, что боялся разочароваться, а потому, что меня всегда занимали новые мысли, новые события. Я не верю в пользу возобновления старых знакомств». Стоит заметить, что из этого правила были и исключения: например, в 1960-е годы в Москве Шаламов довольно тесно общался со своими вологодскими земляками — художником В. Н. Сигорским и его женой Лидией Васильевной, той самой Лидой Перовой, которая занималась с Варламом в драмкружке, играла княгиню Трубецкую, и которой он посвятил стихи — напоминание о юношеской влюбленности. 

О друзьях Шаламова в студенческий московский период известно очень немного. В воспоминаниях «Двадцатые годы» и «Несколько моих жизней» он приводит множество подробностей о бурной литературной и общественной жизни. Он активно участвовал в той и другой, обретя новый круг друзей и единомышленников. Но арест в 1929 году и первый лагерный срок надолго разлучил его со всеми новыми знакомыми. 

В 1930-е годы, в перерыве между лагерными сроками, Шаламов жил в Москве совершенно особняком, углубленно занимаясь литературным трудом. Близких друзей у него практически не было, так же, как не было их — по понятным причинам — в самые тяжелые первые годы пребывания на Колыме. Здесь каждый выживал как мог, в одиночку. Не случайно в своих заметках «Что я видел и понял» Шаламов писал: «…Понял, что дружба, товарищество никогда не зарождаются в трудных, по-настоящему трудных — со ставкой жизни — условиях. Дружба зарождается в условиях трудных, но возможных (в больнице, а не в забое)». 

Впервые он почувствовал дружескую поддержку, оказавшись в 1944 году больнице Севлага в поселке Беличья, где главврачом была Н. В. Савоева — молодая, строгая, но в то же время чуткая ко всем больным, независимо от их статей и сроков. Шла война, новых этапов на Колыму почти не приходило, и чтобы выполнять планы по добыче золота и других стратегических ресурсов, лагерные власти неизбежно должны были как-то сберегать «рабочий контингент» и поддерживать его силы. Этой установке — а еще в большей мере, клятве Гиппократа, данной на медицинском факультете МГУ, — целиком подчинялась Нина Владимировна, всеми силами стараясь облегчить участь тех сотен заключенных, которые проходили через больницу, находившуюся в 500 километрах от Магадана. Слава о ее доброте и о ее решительных гуманных шагах — снять охрану с больницы, устроить в ней ванные с душем, станцию переливания крови, наладить питание больных, благодаря выпечке своего хлеба и подсобному, тепличному хозяйству (здесь выращивали даже помидоры) — шла по всей округе. Смертность в этой больнице стала самой низкой по всей Колыме, что говорит само за себя. Н. В. Савоева была осетинка со всеми характерными чертами этого кавказского народа, и поэтому заключенные ее называли «Черная мама» и стремились попасть к ней в больницу. 

Мы встречались с Ниной Владимировной и ее мужем Б. Н. Лесняком в 1989 году в Москве, когда я снимал первый документальный фильм о Шаламове. Она рассказывала, что ее больше всего поразило, что Шаламов, попавший в больницу «доходягой», совершенно обессиленным, уже придя в себя после лечения и имея возможность свободно общаться, показал феноменальную эрудицию и память. Он наизусть читал стихи многих поэтов и переписал их для своих спасителей в отдельную тетрадь, которую они сохранили на много лет как реликвию. Именно Савоева, благодаря своим полномочиям главврача (здесь ей помогла и поддержка друга, на тот момент еще не мужа — фельдшера Б. Н. Лесняка), смогла задержать Шаламова в больнице, устроив его, насколько позволяла возможность, культоргом, то есть ответственным за «просвещение» лечащихся, а также и за сбор ягод и грибов в окружающих сопках в летнее время. В общей сложности Шаламов пробыл при больнице на Беличьей около полутора лет. Это было время первого колымского счастья Шаламова, после всего страшного, пережитого с 1937 года. 

Фраза из воспоминаний Н. В. Савоевой: «Он попал в больницу как тяжелый дистрофик и полиавитамиозник. Мы изрядно над ним потрудились, чтобы поставить его на ноги», — достаточно красноречива [2] [Савоева Н. В. Я выбрала Колыму. — Магадан, 1996.]. Но подробности своего самоощущения в этот период, самоощущения «живого трупа», с которого пластами сходила кожа (от истощения и полиавитаминоза, называемого также пеллагрой) лучше всего передал сам Шаламов в своем рассказе «Перчатка», где сравнивал эту кожу с перчатками Эльзы Кох... Писатель не мог не остаться благодарным за поддержку, и посвятил Н. В. Савоевой и Б. Н. Лесняку патетические строки в этом рассказе, где прямо говорит о их «реальной помощи в наитруднейшие мои колымские дни и ночи». 

Лаконичные воспоминания Нины Владимировны, написанные на склоне лет, воспроизводят лишь некоторые подробности общения с Шаламовым. Погруженная больше в свои профессиональные врачебные проблемы, она, конечно, не смогла раскрыть всю глубину личности будущего великого писателя. Эту роль «колымского биографа» Шаламова попытался взять на себя Б. Н. Лесняк, обладавший определенными литературными способностями, и в период 1960-х годов общавшийся с Шаламовым по переписке, иногда наезжая из Магадана в Москву. Но их отношения трудно назвать дружески-распахнутыми. Скорее, они были практично-сдержанными (недаром в письмах Шаламова постоянно звучит одна просьба — помочь достать нембутал, самое простое снотворное, без которого он не мог обходиться). Воспоминания Б. Н. Лесняка, широко публиковавшиеся в 1990-е годы, содержат немало интересных фактических подробностей, однако, они, уже в своей претенциозной и литературно-штампованной установке (что видно по их названиям: «Мой Шаламов», «Я к вам пришел» и так далее), несут в себе слишком много чисто субъективного, подверженного конъюнктуре, и безответственной оглядки на то, как бы оценил его свидетельства сам автор «Колымских рассказов». Судя по мемуарам, Лесняк мало понимал своеобразие и масштаб Шаламова-художника, а также и специфику художественного творчества, которая предполагает эмоциональную и эстетическую переработку реальности. Не случайно мемуарист говорил с упреком о «вольном толковании» Шаламовым тех или иных реалий колымской жизни, а также осуждал его — задним, «либеральным» числом за письмо в «Литературную газету» 1972 года [3] [Лесняк Б. Н. Я к вам пришел. — Магадан, 1998. — С. 215–216, 235.]. Но у Шаламова, чрезвычайно чуткого к нравственным аспектам поведения любого человека, зафиксирована (во «Вставной новелле»), другая ипостась Лесняка — его, мягко говоря, нестойкость к давлению магаданских органов КГБ, привлекших его к дознанию за чтение машинописных «Колымских рассказов», которые доверительно послал ему писатель. Последнее особенно примечательно, поскольку раскрывает серьезные психологические изменения у этой, казалось бы, интеллигентной личности, ее слишком большую внутреннюю гибкость. Не случайно Шаламов после этого случая резко написал в дневнике: «Лесняк — человек, растленный Колымой» [4] [Шаламовский сборник. — Вып. 2. — Вологда, 1997. — С. 47.]. 

Шаламов, хорошо познавший изнутри лагерную медицину, всегда отдавал должное всем, кто помогал спасать людей, рискуя подчас при этом своим зыбким благополучием. Не случайно его оценка роли лагерной медицины глубоко расходится с оценкой А. И. Солженицына, и самые добрые слова в своих рассказах он адресует именно врачам — тем, кто реально поддерживал своих собратьев по человеческому роду в самых невероятных условиях. Среди них и Андрей Максимович Пантюхов, помогший Шаламову в 1946 году поступить на фельдшерские курсы и тем самым окончательно избавивший от гибельных общих работ (ему посвящен рассказ «Домино»), Федор Ефимович Лоскутов (рассказ «Курсы») — необычайно важная и колоритная фигура колымскоймедицины, которую писатель сравнивал со знаменитым филантропом 1840-х годов доктором Гаазом, и Алексей Самойлович Яроцкий, экономист больницы, попавший на Колыму еще в 1935 году. Всех их помнил писатель по возращении на «материк» и поддерживал с ними переписку. Так что Шаламов не совсем прав и в другой своей критической самооценке: «У меня очень мало чувство благодарности». Память и благодарность о всем добром, что встретилось на его пути, он хранил верно. Вообще, свойствам памяти — как о добре, так и о зле — посвящены многие его размышления. Наиболее выразительны слова: «В провалах памяти и теряется человек» [5] [Шаламов В. Воспоминания. — М., 2001. — С. 176.]. 

Самым близким Шаламову человеком по духовным интересам в годы его фельдшерства в центральной больнице на Колыме, в 1947–1949 годах, являлся, несомненно, А. З. Добровольский — киносценарист, киевлянин, соавтор И. Пырьева по известному фильму «Богатая невеста», и при этом необычайно яркая и разносторонне талантливая личность. Именно вокруг фигуры Добровольского концентрируется внимание в рассказе «Афинские ночи», и именно ему адресуются наиболее доверительные и содержательные письма Шаламова 1950-х годов. В плане искренности и философского наполнения они, пожалуй, мало в чем уступают письмам к Б. Л. Пастернаку. В одном из первых из них, написанном в августе 1954 года, по возвращении на «материк», Шаламов писал: «Дорогой Аркадий Захарович… Вы, именно Вы, должны были понять, как хочется мне поделиться и сомнениями и радостями с Вами — потому что в целом свете у меня нет человека, который лучше бы Вас, с полным знанием дела мог бы оценить любую сторону моего бытия, поведения, ощущения в силу сходности нашей личной судьбы…» [6] [Шаламов В. Соч.: В 6 т. — Т. 6. — М., 2005. — С. 102.]. 

Сам Добровольский также признавался, что их отношения не были случайными и «поднимались над обычной меркой мужской дружбы». 
Переписка посвящена в основном вопросам искусства и литературы, тем печальным, опустошительным изменениям, которые произошли в этих сферах за сталинский период в связи с насаждением соцреализма. Одно из саркастических высказываний Шаламова трудно обойти вниманием, поскольку оно касается двух великих русских классиков, которые были для него эталоном: «У нас два особенно несчастных писателя — это Пушкин и Чехов. Из них обоих пытаются сделать сознательных социалистов и бойцов-организаторов» [7] [Шаламов В. Соч.: В 6 т. — Т. 6. — М., 2005. — С. 125.]. 

Добровольский высказывался о состоянии общества и литературы еще более резко и пессимистично. На то были свои причины: до 1958 года он оставался на Колыме, где нравы сталинской эпохи сохранялись почти в первозданном виде: как он писал Шаламову, «я чувствую себя одновременно обитателем чеховской палаты № 6 и жителем щедринского Глупова». В 1957 году Добровольский был вновь осужден (уже на третий срок после 1937 года) по доносу за высказывания о венгерских событиях. Лишь вмешательство хорошо знавших его влиятельных киевских писателей (М. Рыльского, М. Бажана) помогло ему освободиться и получить реабилитацию. Но здоровье его было окончательно подорвано и, вернувшись в Киев, он уже не смог заниматься творчеством и зарабатывал только переводами. «Укатали Сивку крутые горки!» — с горечью писал он Шаламову. Воспоминания его жены Е. Е. Ореховой-Добровольской хорошо передают и значительность личности, и трагедию этого замечательного человека [8] [Орехова-Добровольская Е. За нами придут корабли // Шаламовский сборник. — Вып. 1. — Вологда, 1994. — С. 147–151.]. 

Не менее трагична судьба еще одного многолетнего колымского сидельца, глубоко уважавшегося Шаламовым — Георгия Георгиевича Демидова. «Самый умный и достойный человек, встреченный мной в жизни» — так отзывался о нем писатель. Ему он посвятил свою пьесу «Анна Ивановна» и рассказ «Житие инженера Кипреева», где воспроизведены (в художественно переработанной форме) некоторые эпизоды лагерной биографии Демидова. Талантливый харьковский инфенер-физик, подметенный сталинской «метлой» в 1938 году, он провел на общих работах, в забоях и шахтах, почти десять лет. По его свидетельству, за это время он десять раз «доходил» и два раза умирал от «переохлаждения». Характер Демидова заключался не только в удивительном мужестве, но и в сохраненном, вопреки всему, интеллекте и чувстве собственного достоинства. Когда его за одно из технических изобретений, сделанных в условиях Колымы, хотели наградить американской посылкой с одеждой и ботинками, он произнес решительную, вошедшую в историю (благодаря рассказу Шаламова), фразу: «Американских обносков носить не буду». Другая столь же прямая историческая фраза Демидова, на которую он получил новый срок: «Колыма — это Освенцим без печей…» 

Оказавшись в больнице вместе с Шаламовым, Демидов работал техником-рентгенологом. Они тесно сблизились, подолгу беседовали, но после освобождения почти на пятнадцать лет потеряли друг друга. Демидов попал на север, на этот раз в Ухту, и только в 1965 году, благодаря «хитрым узорам судьбы», как писал Шаламов [9] [Об этих «узорах судьбы» см: Якович Е. Демидов и Шаламов (Житие Георгия на фоне Варлама) // Литературная газета. — 1990. — 11 апреля.], снова нашлись. Первый обмен письмами говорит об огромной радости со стороны каждого. Но в дальнейшем тон переписки меняется, так как между старыми друзьями обнаруживаются серьезные расхождения в подходе к литературе (Демидов тоже пишет рассказы о Колыме). Шаламов рассматривает литературу скорее как высший род искусства, с обязательным условием художественной новизны, а Демидов — скорее как безыскусный документ. Это столкновение перерастает в весьма резкую полемику. После личной встречи в Москве отношения теплеют, но вскоре, в 1967 году, последовал окончательный драматический разрыв, причины которого еще требуют изучения. 

Напомним, что в это время Шаламов порывает также с А. И. Солженицыным, Н. Я. Мандельштам и перестает знакомить кого-либо с рукописями своей прозы — он опасается провокаций. Следует заметить, что Демидов, находясь в маленькой Ухте, «в литературной яме», как он выражался, действовал более открыто и рискованно, и потому был под постоянным наблюдением КГБ, включая периодические обыски. Его нигде не печатали, и недаром он признавался Шаламову, что «мои гонорары — это доносы, окрики, угрозы, прямые и замаскированные». Шаламов советовал ему держаться подальше от «литературной ямы» и писать «в стол». Демидов пережил Шаламова на пять лет (он умер в 1987 году), но литературная судьба обоих оказалась одинаковой: их стали печатать лишь в годы «гласности». 

Постоянным адресатом в переписке Шаламова в 1960-е годы стал его студенческий товарищ 1920-х годов Я. Д. Гродзенский, отбывший пятнадцатилетний срок в воркутинских лагерях и после этого живший в Рязани. Писатель больше всего ценил в нем абсолютную честность и желание бескорыстно помочь человеку в трудную минуту (что он ощутил и на себе, когда дело коснулось борьбы за колымскую пенсию). Об этом важнейшем человеческом качестве он писал своему другу в 1964 году в многознаменательных философских рассуждениях: «…Совершив столетний оборот, русское время подходит к своей шкале — к нравственному нулю, как накануне шестидесятых годов. И возможно, что нужно начинать с личного примера, с оценки совести каждого своего поступка и в нравственном совершенствовании видеть единственный рецепт второго — чтобы никогда не повторялось то, что было с нами» [10] [Письма другу Якову (Публ. и примеч. С. Гродзенского) // Звезда. —1993. — № 5. — С. 165.]. Шаламов глубоко переживал по поводу смерти Грозденского (в 1971 году), отмечая важную черту «Яшки», как он его называл, — отсутствие какой-либо «хитрожопости» (на лагерном жаргоне это слово означает «хитрого, двуличного человека, норовящего надуть даже своего партнера». — См: Росси Ж. Справочник по ГУЛАГу: В 2 т. — Т. 2. — М., 1991. — С. 436).

Перемены в нравственном состоянии общества, когда «надуть» или «использовать» партнера постепенно становилось правилом, Шаламов много раз ощущал в свои последние годы. Конечно, были в Москве и старые, верные колымские друзья — Г. А. Воронская (дочь А. К. Воронского, первого редактора «Нового мира», объявленного Сталиным «троцкистом» и расстрелянного в 1937 году) и ее муж И. А. Исаев, помогшие Шаламову в самые трудные минуты жизни [11] [См: Исаев И. Первые и последние встречи // Шаламовский сборник. — Вып. 2. — Вологда, 1997. — С. 89–99.]. Но круг знакомств писателя становился все более узким. В то же время он — преодолевая барьеры, связанные с глухотой — продолжал контакты с интересными ему людьми по переписке. Характерно, что письма адресованы самому широкому кругу писателей и литературоведов, без деления их на какие-либо «школы» и «лагеря»: от Олега Михайлова и Вадима Кожинова до Давида Самойлова и Юрия Лотмана. Объединяющим началом служил общий интерес к искусству, поэзии. 

Но самое важное значение для судьбы Шаламова имела, несомненно, встреча весной 1966 года с Ириной Павловной Сиротинской. 

Они оказались необычайно близки — молодая «филологиня» и архивистка, сотрудница Центрального государственного архива литературы и искусства (ЦГАЛИ), и суровый, недоступный для многих писатель-лагерник. Об их отношениях мало кто знал, и это было счастьем для обоих. И. П. Сиротинской Шаламов посвятил и стихи, и рассказы, а в конце концов завещал все свое литературное наследие, которое она бережно сохранила. В Италии, куда она выезжала по издательским делам, ее до сих пор называют «Беатриче» — как музу великого Данте (Шаламова итальянцы приравнивают к Данте, потому что он прошел действительные круги ада). Ее воспоминания о писателе имеют необычайную ценность. Недавно они переизданы в значительно дополненном варианте под простым и выразительным названием «Мой друг Варлам Шаламов» (М., 2006). 

Все вологжане, бывавшие на встречах с И. П. Сиротинской в Шаламовском доме, хорошо помнят эту хрупкую женщину с ее интеллигентной сдержанностью и в то же время с твердым, непреклонным характером, который сказывался во всех ее словах о писателе, которому она посвятила жизнь. Когда у нее деликатно спрашивали о «статусе» их отношений, о причинах конечного разрыва, она спокойно, с высоты своего жизненного женского опыта, говорила и о горячо разгоревшейся тогда «незаконной» любви, основанной, прежде всего, на духовной близости, и о том, что при расставании (которое принял Шаламов) ей надо было думать прежде всего о своих детях — трех сыновьях, которые подрастали и требовали неустанной заботы. 

С такой же откровенностью она рассказывает об этом в своей книге воспоминаний. Не столько ради того, чтобы избежать кривотолков, а ради того, чтобы передать ту высоту отношений, какая бывает между мужчиной и женщиной, если их объединяют общее одухотворенное отношение к миру. В книгу включена и переписка Сиротинской с Шаламовым, сугубо интимная, ярче всего раскрывающая характер их отношений. Вот только один пример — письмо лета 1968 года, когда Сиротинская уехала отдыхать в Крым, а Шаламов, не имевший такой возможности, посылал ей едва ли не через день открытки и письма, что было правилом и с обратной стороны: 

«Дорогая Ира. 
Получил сегодня утром твое письмо от 10 июля вместе с открыткой от 9-го с Генуэзской крепостью… В письме есть неожиданная тревожная нотка: “Слишком резко все переменилось, я словно проснулась. Вообще, в нашем счастье, в нашей любви слишком много от воображения”. Я этого вовсе не считаю, но сердце даже засосало… Мне совсем не кажется, что она — от воображения, но, конечно, я могу судить только о себе. Чтобы тебя развлечь, посылаю свое июньское стихотворение: 
Грозы с тяжелым градом, Градом тяжелых слез. Лучше, когда ты — рядом. Лучше, когда — всерьез. 
С Тютчевым в день рожденья, С Тютчевым и с тобой. 
С тенью своею, тенью Нынче вступаю в бой… 
Дикое ослепленье Солнечной правоты, Мненья или сомненья — Все это тоже ты…
» [12] [Шаламов В. Соч.: В 6 т. — Т. 6. — М., 2005. — С. 466–467.] 

В воспоминаниях И. П. Сиротинской есть отдельная глава, посвященная этому стихотворению. 18 июня того же года они праздновали день рождения Варлама Тихоновича — ему исполнился 61 год, и гадали по сборнику стихов Тютчева, одного из любимых поэтов для обоих. На столе стояла фотография: Ирина у Вологодского кремля (это было вскоре после ее поездки в Вологду). 

«Было тогда светлое, счастливое время его жизни, тени Колымы отступили на время, — пишет она в своей книге. — Июнь 1968 он назвал лучшим месяцем своей жизни…Солнечная правота — это правота света, правота счастья». 

В связи с поездкой Ирины в Вологду тем же летом он писал: «Я думал, город давно забыт, встречи со старыми знакомыми (художником В. Н. Сигорским и его женой — прим. Сиротинской) никаких эмоций, ни подспудных, ни открытых у меня не вызывали — после смерти матери крест был поставлен на городе…А вот теперь, после твоей поездки — какие-то теплые течения глубоко внутри…Удивительно здорово, что ты видела дом, где я жил первые пятнадцать лет своей жизни, и даже заходила в парадное (так оно раньше называлось) крыльцо с лестницей на второй этаж, с разбитым стеклом. Просто сказка. Белозерский камень мне потому менее дорог, чем камень у собора, что на Белоозере я никогда не был, а у собора прожил пятнадцать лет. Деревьев там не было (с фасада дома) никогда. Было гладкое поле, дорога. Куст боярышника под окнами. А дерево — тополь — был во дворе сзади дома…» 

Именно впечатления и фотографии, привезенные Сиротинской, послужили Шаламову толчком к созданию книги «Четвертая Вологда» — ценнейшего источника его жизненной и духовной биографии, целого пласта вологодской жизни первой четверти ХХ века и позднейших философских заключений. А вышеприведенное письмо важно для понимания отношения писателя к родному городу. «Теплые течения глубоко внутри» — очень красноречивое признание. Слова о том, что «после смерти матери крест был поставлен на городе», нетрудно объяснить: свою мать Надежду Александровну он горячо любил, а после ее смерти (26 декабря 1934 года; Варлам приезжал из Москвы на похороны) это было его последнее свидание с родными местами. Никого из близких в городе уже не осталось. Не забудем, что в декабре 1934 года, после убийства Кирова, в стране развернулась волна репрессий, жертвой которой вскоре, в 1937 году стал и Шаламов — его надолго, на шестнадцать лет, поглотила Колыма. После лагеря здоровье его было глубоко подорвано, он стал инвалидом (кроме глухоты — болезнь Меньера, связанная с нарушением координации движений), и всякие поездки, в том числе в Вологду, стали для него слишком тяжелы. Именно поэтому в первую очередь он так и не побывал больше в родном городе (мать и отец Шаламова, как установлено, были похоронены на Введенском кладбище, и нынче, в столетнюю годовщину писателя, там решено поставить памятный крест).

В переписке Шаламова и Сиротинской есть и другие отзывы писателя о Вологде. В том же 1968 году, в связи со смертью Александра Яшина, он пытается дать оценку творчеству поэта, впадая при этом в некоторые крайности (связанные с общим отрицательным отношением к некрасовской традиции в поэзии — сам он принадлежал к другой, классической традиции, тесно переплетной с художественными открытиями «Серебряного века»). Но важнее всего итог размышлений о Яшине: «Человек он был неплохой и притом мой земляк, вологжанин. Правда, он не из города, а из глубинки вологодской. Я же, если и вологжанин, то в той части, степени и форме, в какой Вологда связана с Западом, с большим миром, со столичной борьбой. Ибо есть Вологда Севера и есть Вологда высококультурной интеллигенции…» 

Над этими характеристиками (во многом полемичными) стоит поразмышлять, особенно в связи с извечной проблемой провинциализма и провинциальных, «местных», «земляческих» критериев в искусстве. Мы можем наглядно убедиться, что Шаламов изначально тяготел к «большому миру» (Запад здесь лишь метафора), и оттого значение его творчества осознается сегодня не только как общероссийское, но и как мировое. Общепринятым стало восприятие его как «великого русского писателя», открывшего не только трагедию лагерей, но нашедшего для этого свою, чрезвычайно лаконичную и философски насыщенную, близкую всем людям, форму («как отделяется песок от золота при промывке», по выражению одного из американских рецензентов «Колымских рассказов»). 

Открыть это значение писателя для всего мира помогла, в первую очередь, И. П. Сиротинская своим неустанным трудом по публикации наследия Шаламова, по расшифровке его многочисленных рукописей (почерк писателя в последние годы стал трудноразборчивым, а человеку, не знакомому издавна с особенностями письма Шаламова, просто непонятен). Эта скрупулезная текстологическая работа велась в одиночку, на протяжении почти 20 лет, требовала громадных усилий, и в итоге увенчалась изданием наиболее полного, шеститомного собрания сочинений писателя, куда вошло немало ранее неизвестных произведений. 

Не менее важное значение имеют и старания И. П. Сиротинской по раскрытию многих неизвестных эпизодов биографии писателя, прежде всего связанных с его политическим преследованием. Итогом этого стала объемная «Новая книга», выпущенная в 2004 году, где опубликованы все следственные дела Шаламова. Как известно, таких дел, по которым он отбывал сроки, было три — 1929, 1937 и 1943 годов. По двум последним делам писатель был реабилитирован еще в 1956 году, а по первому делу (участие в антисталинской, так называемой «троцкистской» оппозиции) — лишь в 2000 году, во многом благодаря ее обращениям в ФСБ и прокуратуру. 

Следует заметить, что после освобождения из лагерей писатель был абсолютно чужд всякой политике и занимался исключительно творчеством. 

Попытки привязать его к «диссидентству», как свидетельствует Сиротинская, не имеют никаких оснований. Более того, он с презрением относился ко всякому легковесному либерализму, неприемлем был для него и антисоветизм, рассчитанный, в условиях холодной войны, на поддержку Запада. Это ярче всего проявилось в отношениях писателя с А. И. Солженицыным. Еще в условиях «культа» Солженицына в 1990е годы наследнице Шаламова удалось — не без труда — опубликовать его во многом сенсационные, разрушающие устоявшиеся представления, дневники. Они свидетельствовали о крайне негативном отношении Шаламова к деятельности автора «Архипелага ГУЛАГ», книги, созданной, как он писал, «на чужих рукописях, собранных в личных целях». Шаламов в 1960-е годы отказался от всякого сотрудничества с создателем этой книги, мотивируя это тем, что «я хочу сказать свое личное слово в русской прозе, а не появиться в тени такого, в общем-то дельца, как Солженицын». Немалого мужества со стороны И. П. Сиротинской потребовал и публичный ответ Солженицыну в «Новом мире» (см.: № 9 за 1999 год, раздел «Из редакционной почты») после того, как были напечатаны воспоминания последнего о Шаламове с тенденциозными и оскорбительными для памяти писателя подробностями («безумноватые глаза» и так далее). В книге «Мой друг Варлам Шаламов» этот ответ воспроизведен, как и сделаны поправки к другим, не слишком правдоподобным мемуарам. Это делает книгу особенно ценной как личное свидетельство о фактах жизни писателя со стороны. 

Но главная ценность воспоминаний И. П. Сиротинской все же в другом: ей удалось донести до нас живой образ писателя, с его необычайно прямым и независимым характером, с высочайшими нравственными и творческими устремлениями, редкими и непривычными для своего времени, что и обусловило в конце концов весь трагизм его жизненной и литературной судьбы. 

В свое время Шаламов признавался Сиротинской: «Ты подарила мне лучшие годы жизни». А ее книга завершается необычайно проникновенным и чистым, как на исповеди, признанием: «Теперь, когда ему скоро исполнилось бы 100 лет, а нашей дружбе — 41 год, когда я вспомнила его слова, поступки, прочитала каждую строчку, написанную его рукой, я могу сказать — он был лучшим из людей ХХ века. Он был святым — неподкупным, твердым, честным — до мелочи — благородным, гениальным прозаиком, великим поэтом. 
Я отдала тебе жизнь, друг мой Варлам, мой великий и добрый друг
».