ЭДУАРД КРЫЛОВ

НА ПЕРВОМ КУРСЕ

      В первые дни учебы мы часто собирались в одной из комнат общежития и нередко всю ночь напролет читали по кругу свои стихи. Мнения при этом, как правило, не высказывались, за грудки друг друга никто не брал, рубашек не рвали — все это будет позже. А пока поэты только знакомились, соразмеряли свой бесспорный талант с другими сомнительными талантами, вынырнувшими неизвестно откуда, пытались определить свое место в поэтической иерархии будущего курса, семинара.
      ...Вошли Рубцов и Макаров, чтение было прервано. Рубцов прошел к кровати, где уже сидели человек пять, ребята подвинулись. Он не то чтобы сел, а как-то упал боком на кровать, провалив и без того нагруженную сетку и сам провалившись между рослыми ребятами. Сергей остался у дверей.
      Стали читать дальше. Рубцов слушал, крутил головой, хмурился, иногда усмехался, но не открыто, а только намеком, даже не в половину, а в четверть жеста (вообще это было характерно для него — не доводить ни одного мимического жеста до конца). Стихи ему явно не нравились. Дошла очередь до Сергея Макарова. Он прочитал стихотворение «Павел Васильев». Рубцов был доволен, в полужестах его сквозило — знай наших. Кто-то завел нудную поэму. Рубцов поскучнел, опустил голову на руки. Кончилась поэма, и в полной тишине прозвучал голос Рубцова: «Бездарно все».
      Возник ропот. Кто-то крикнул:
      — Ты не выступай, а прочти стихи. Тогда посмотрим. Рубцов встал:
      — Не буду читать, не хочу. Пойдем, Сережа. И они ушли.
      Осенью наш курс работал в колхозе под Загорском. Стояли дождливые, слякотные дни, и даже настырный, радеющий за дело колхозный бригадир, бывший фронтовик с дыркой в горле, которую он затыкал пальцем, когда говорил, был склонен считать, что работать в поле нельзя.
      Мы целыми днями валялись на соломенных тюфяках и придумывали себе занятия. Высшим смыслом всех занятий было «узнавание» друг друга. Пожалуй, самым незаметным среди всех был Николай Рубцов.
      В тот день, как и в предыдущие, поэты читали свои стихи. Рубцов подошел к нашей группе, лег, облокотясь, на тюфяк, послушал немного, а потом очень, искренне сказал:
      — Разве это стихи?
      — Читай свои, — предложил кто-то.
      Он сел и монотонным голосом стал читать «Фиалки». Но с каждой новой строкой голос становился звонче, выразительнее, пока не превратился в то, что называют «криком души».
      Впечатление было очень сильным. В то время кумирами читающей публики были Евтушенко, Вознесенский... В Рубцове сразу почувствовали нечто совсем другое. Парадоксально, но «необычная» поэзия «под Евтушенко» звучала уже слишком обычно, а «обычная» поэзия Рубцова прозвучала необычно.
      Рубцову ничего не было сказано, но стихов больше не читали.
      Позже на курсе выделились три явных лидера — Николай Рубцов, Александр Черевченко, Павел Мелехин. Прозаики сразу и безоговорочно признали первым Николая Рубцова, поэты либо вовсе не признавали его, либо признавали с большими оговорками и отводили ему очень скромное место. Самыми же преданными его почитателями были люди нелитературных кругов. Все они, кому я читал стихи Рубцова, просили переписать их и познакомить с поэтом. Напоминаю, что это был 1962 год.
      Какое-то время мы жили с ним в одной комнате. Стол его всегда был завален стихами, старыми и новыми, рукописными и отпечатанными на машинке. И я никак не мог понять, когда же он их пишет. Во всяком случае, ни разу не видел его «сочиняющим» стихи. Днем у него явно не было для этого времени, вечерами мы шли к кому-нибудь в гости или к нам кто-нибудь приходил. Ложились всегда поздно, и утром я видел его обычно еще спящим.
      Но однажды я проснулся очень рано, в пятом часу, и вышел в коридор. Рубцов, в пальто с поднятым воротником, совершенно ушедший в себя, мерил шагами коридор. Он не сразу заметил меня, а, увидев, остановил:
      — Вот, послушай строчки.
      И прочитал почти законченное стихотворение, которое позже стало называться «Плыть, плыть...»
      Над стихами он работал всегда и везде, но лучшие его часы — это глубокая ночь и самое раннее утро. Потом он снова ложился спать. Не помню, у кого написано о Есенине, что тот в самом тяжелом состоянии мог заснуть за столом на пятнадцать—двадцать минут и проснуться совершенно трезвым. Точно так же мог Рубцов. Он был готов в любую минуту встать и начать работу.
      О Рубцове порою говорят и даже пишут как о человеке характера тяжелого, вздорного, неуравновешенного, чуть ли не злого. Ссылаются при этом на различные эксцессы. Да, эксцессы были. Вспомню некоторые из них. К его близкому другу, поэту А. П., пришла девушка. Самого А. П. не было, его ждали с минуты на минуту, а пока мы, несколько человек, вполне безобидно коротали время. Один из малознакомых нам гостей вдруг начал говорить двусмысленности, а затем сделал нечто вроде попытки облапить девушку. Николай молча встал и двинул парня так, что тот рухнул на кровать, сломав пополам гитару.
      Другой случай. Мой друг А. Ч. привел своего товарища специально «на Рубцова». Тогда хождения «на Рубцова» стали какой-то модой, поветрием, и Рубцов это тонко почувствовал. Именно в этот период он часто и, казалось, без всякого повода категорически отказывался читать свои стихи. Так было и на этот раз. Но товарищу, видимо, было жалко уходить, не послушав Рубцова, и он настойчиво просил его почитать. Рубцов неожиданно для всех закатил ему пощечину. Все были шокированы, потому что ни малейшего основания для этого не видели. Позже я спросил у Рубцова, зачем он это сделал.
      — А пусть не ходят смотреть на меня, как в зверинец,— ответил он.
      В компаниях он мог быть самым разным. То центром всеобщего внимания, то глубоким и тонким собеседником, то безудержным весельчаком, то молчаливым наблюдателем, то совершенно незаметным «неучастником».
      Он был всяким, но никогда не был ни вздорным, ни злым.
      Однажды, получив в Литфонде пособие, пошли мы с ним по Хорошевке к Ленинградскому проспекту. На другой стороне проспекта увидели необычайное строение: некая смесь готики и чего-то такого, чему и названия нет, но явно русское. Заинтересовались, перешли улицу. Во дворе на веревках сушилось белье, через полуоткрытые двери дома можно было видеть мешки с цементом или известкой. У белья оказалась женщина. Спросили про дом.
      — Так это же дом Соколова,— охотно ответила она.
      — Какого Соколова?
      — Первого хозяина «Яра». Знаете песню «Соколовский хор у Яра был когда-то знаменит...»
      — A кто строил и почему так странно?
      — Соколов пригласил архитектора-немца. Тот построил дом на свой немецкий лад, но Соколову дом не понравился, и он по собственному проекту перестроил его. Теперь здесь склад строительных материалов.
      — А где сам яр?
      Женщина показала на асфальтированный переулок:
      — Вот здесь и был яр, его засыпали и провели дорогу.
      — Жаль, если его снесут,— сказал, когда мы отошли, Рубцов.— Страница истории...
      По дороге я вспомнил, что завтра день рождения девушки, которую я любил. Она училась в другом городе, и мы были в давней ссоре. Рубцов заинтересовался, выслушал весь мой рассказ и потащил меня на почту.
      — Давай телеграмму.
      — Но это совершенно бесполезно. Мы не виделись два года, не переписывались. Просто глупо...
      — Давай, давай.
      Сам взял бланк, сунул мне ручку. Я послал телеграмму...
      О поэзии и поэтах, как ни странно, говорить он не любил. К поэзии своих друзей — Анатолия Передреева, Станислава Куняева, Владимира Соколова, Глеба Горбовского — был снисходительным, ценя больше дружбу самих людей, чем их творчество. А вот другим не прощал ни малейшей слабости.
      Философствовать, в отличие от всех нас, он любил, но если уж «заводился», то спорил страстно, готовый дойти хоть до кулачной драки. На жизнь стремился смотреть просто — «Звезды на небе — ночь! Солнце на небе — день!»,— но сам мучился и страдал от сложностей жизни.
      Преподавателю по стилистике он показал стихотворение «Осенняя песня» («Потонула во тьме отдаленная пристань. По канаве помчался — эх — осенний поток...»). Стилист стихотворение похвалил, но решительно возразил против «эх». Рубцов стал с ним спорить, но переубедить не смог.
      — Как он не понимает, как не понимает, что в этом «эх» — все: и движение, и настроение. К черту стилистику, если она мешает мне выразить то, что я хочу,— сказал он сердито.
      Из невообразимого хаоса бумаг на своем столе Рубцов каким-то образом выуживал необходимые ему стихи, складывал в тоненькие стопочки и разносил по редакциям журналов. Возвратись, смеялся:
      — Загадка. Берут, но всегда самые слабые. Ну почему не взять вот эти или эти — в них все-таки что-то есть.
      Однажды, но это было уже не на первом курсе, он собрал книгу стихов и отнес в издательство.
      — Понимаешь,— рассказывал он мне, опять же смеясь,— редактор читает мои стихи семье, друзьям, знакомым, переписывает их для себя, а издавать не хочет.
      Увы, такое время было... Но я не помню, чтобы кто-нибудь смеялся так хорошо, так увлеченно, как Рубцов. Каким-то мелким, заливистым смехом. В глазах его часто мелькала хитринка — быстрая, почти неуловимая.
      ...Все разъехались на каникулы, и только мы с Рубцовым оставались в общежитии. Мне ехать было некуда, а его что-то задерживало. Но вот собрался и он в свою Николу. Я зашел к нему в комнату. На полу лежал раскрытый чемодан. Сам он сидел на корточках и запускал желтого цыпленка, который как-то боком прыгал на металлических лапках и старательно клевал пол. Рубцов заливисто смеялся, хлопал руками по полу, как бы отгоняя цыпленка, а меня даже не заметил. Я постоял, потом, увидев в чемодане поверх белья странную книжицу, взял ее в руки и тихо вышел. Книжица оказалась отпечатанной на машинке и называлась «Волны и скалы». Тридцать восемь стихотворений. Я прочитал ее всю и, каюсь, мне захотелось ее присвоить. Я присоединил книжицу к папке с его стихами и двум тетрадям, которые уже хранились у меня. Но потом мне стало совестно (все-таки книжка вроде — не рукопись, да и как бы я стал смотреть ему в глаза), и я снова пошел к нему. К моему удивлению, он все еще запускал цыпленка, забыв обо всем на свете. Я окликнул его.
      — Вот посмотри. Хорош, правда? Дочке везу,— и он опять пустил цыпленка прыгать по полу.
      Я попросил у него книжку.
      __ Извини, не могу. Это единственный экземпляр.
      Всего их было шесть.
      И он рассказал мне историю появления этой книжки.
      Мы стали прощаться, и он попросил меня обменяться шарфами. Я принес ему шарф в черно-белую клетку, получив взамен его темно-бордовый.


К титульной странице
Вперед
Назад