Ну а люди? Кто они? Не знаю. Люди. Такие же, как мы. О чем-то знавшие больше нас, о чем-то – меньше. Люди. Разве этого мало? Живые люди, искавшие в жизни свою долю счастья, переносившие беды и невзгоды, радовавшиеся своим радостям. Утверждавшие свою истину, самих себя на этой земле. Если верить черепкам, в них всех, вероятнее всего, текла одна кровь, и объяснялись они если не на одном, то на сходных языках, да и время между нижним и верхним рядом очагов вряд ли было особенно велико. Три поколения? Нет, вероятно, несколько больше, но двести или пятьсот лет – покажут древние угли, которые мы выбираем из очажных ям.

      Я смотрю, как Игорь выскребает совком яму очага, сидя на корточках и стараясь не пропустить ни уголька, ни обожженной косточки, которые нет-нет да иногда и окажутся на дне. Он – весь внимание и сосредоточенность. Но иногда я замечаю, что совсем так же, как это делает каждый из нас на рыбалке или на сенокосе у костерка и как делал человек тысячелетия назад, он протягивает руки, потирает их и замирает, грея, точно и вправду ещё рдеют в глубине ямы негаснущие угли вечной жизни...

      Воскресенье, дождь: теплый, мелкий, серенький. ещё немного, и я бы сказал – грибной. Но нет, не скоро ещё грибам! А день испорчен. И вместо того чтобы отправиться к озеру с удочкой, отойти от раскопок, ежедневных забот, остаешься один на один с пакетами находок, которые надо разобрать, просмотреть, вымыть... Остаешься с планами раскопа, с дневником. И ведь действительно – один. Хозяева с утра отправились в город на рынок. Прасковья Васильевна повезла скопившиеся за неделю творог, сметану, свежее и топленое молоко, а Роман Иванович – дюжины две корзин, которые он каждый вечер плел из гибкого лозняка.

      Вместе с ними уехал Саша. На этот раз уже окончательно: не выдержал, поспешил в свою экспедицию!

      Мысли мои под шорох дождя неспешно бродят по дому, заглядывают под навес автобусного павильона в Переславле, где сейчас, вероятно, томится мой сбежавший помощник в ожидании автобуса на Загорск, не спеша гуляют по рынку, где торгует корзинами Роман, а Прасковья Васильевна нахваливает свой творог и сметану, возвращаются на Вексу и вдруг, зацепившись, как за придорожный камень, за выскочившее невесть откуда словечко «посредник», связывают его накрепко с двумя черепками, лежащими передо мной на плане раскопа. Игорь нашел эти черепки вчера на дне одного из самых древних очагов – обломки двух фатьяновских сосудов. Ни выше, ни ниже вокруг ничего похожего на них не было. Как они сюда попали?

      Прошлое открывается нам в формах и соотношениях. Оно беззвучно. Нам неизвестно действительное звучание древних языков, которые лингвисты ухитряются не только изучать, но даже сравнивать с ныне существующими. Мы не знаем действительных названий древних народов, даже когда располагаем именами, данными им их соседями. Впрочем, каждый народ, особенно в древности, для самообозначения обычно употреблял одно слово – «люди»,звучавшее на его языке иначе, чем на языке других народов. «Люди» – это те, что говорят со мной на одном языке; все остальные – «не люди». Для них уже требуется какое-то специальное обозначение – по наиболее характерному ли признаку, по передразниванию ли их языка, по насмешливой или презрительной кличке или, наконец, по признаку географическому, указывающему на их место обитания. И что в действительности означает название какого-либо народа, донесенное до историка древним текстом, как правило, неизвестно.

      Археологи, занимающиеся не столько историей людей, сколько отражением этой истории в остатках человеческой деятельности, объединяемых понятием «археологическая культура», нашли самый простой выход из этого положения: называть комплексы культур по месту первоначального их открытия, а название это потом переносить на людей, изготовивших некогда сами вещи. «Фатьяновцы» были окрещены по могильнику, найденному и раскопанному А. С. Уваровым в 1875 году возле деревни Фатьяново под Ярославлем.

      В глубоких ямах, выкопанных на вершине холма, откуда брали гравии для строившейся по соседству железной дороги, лежали скелеты, в каждой ямс только один, на спине или на боку, с подогнутыми ногами и сложенными перед лицом руками. Рядом со скелетами стояли круглые, прекрасной выделки глиняные сосуды – тонкостенные, с почти полированной поверхностью, украшенные тонким и разнообразным узором. Нанесенный тонким зубчатым штампом в виде зигзагов, ромбов, поясков, орнамент покрывал вертикальную шейку сосуда, круглые плечики, спускаясь на тулово фестонами и бахромой. Ничего подобного при раскопках неолитических поселений не находилось. А погребения, как можно было судить, относились ещё к каменному веку, потому что рядом со скелетами лежали шлифованные клиновидные топоры из кремня костяные острия, долота, кочедыки для плетения, кремневые пластины, наконечники стрел, но главное – прекрасные каменные поры из порфирита, диорита и других тяжелых или «основных», как говорят геологи, пород камня.

      Тщательно отшлифованные, с отверстием, просверленным точно по длинной оси, с помощью которого их насаживали на деревянные рукояти, эти «боевые топоры», как их сразу же окрестили, были чрезвычайно похожи на томагавки североамериканских индейцу и, по-видимому, при жизни их владельцев выполняли те же функции. В дальнейшем такой взгляд укрепился, и, когда подобные могильники были обнаружены в наших краях в большом количестве, а родственные культуры с остатками постоянных поселений нашлись на территории всей Средней и Восточной Европы, возникла дожившая до наших дней гипотеза, что фатьяновские могильщики оставлены чуть ли не «ударными группами» западных завоевателей, осуществлявших ещё в каменном веке пресловутый «Дранг нах остен». Заблуждение довольно забавное, если бы мы не знали, что оно послужило в свое время достаточно серьезной идеологической базой для такого «дранга» уже в наши дни...

      Но в далекие от нас времена «золотого века» археологии ещё никто не думал, что из науки можно делать политику, притом довольно грязную. Больше всего при открытии фатьяновской культуры археологи были поражены тремя вещами: отсутствием каких бы то ни было следов поселений этих людей, оставивших могильники, находкой в одном из первых погребений вместе с каменными медного или бронзового топора и самой находкой каменных топоров такого типа в могилах. Дело в том, что топоры эти были хорошо известны и раньше. Время от времени их находили при пахоте на полях нашей средней полосы – от костромского Заволжья до Польши и от Тульской губернии до Финляндии и Швеции. Однако наибольшей популярностью у современного населения они пользовались именно в ярославском и костромском Поволжье, где испокон, века чтили камень с дыркой – «курий бог». С давних, языческцх пор жители этих мест верили, что если в углу двора или под стрехой повесить такой камень, то и куры будут лучше нестись, не тронут их ни хорь, ни лиса, и скотина схоронится от дурного глаза от лесного зверя, от порчи, наведенной колдуном. Каким образом? Кто знает. Потому только, что найти в этих местах – не то, что на крымском побережье – камень с дыркой довольно трудно? Но рождался естественный недоуменный вопрос: почему же он должен был быть именно с дыркой?

      Разматывая ниточку фактов, вспоминая, что подобными оберегами, фетишами, амулетами, как правило, становятся не простые камни, а произведения мастеров каменного века, постоянно встречая в качестве «истинного курьего бога» такие вот фатьяновские топоры, исследователи вспомнили, что у всех знахарей и колдунов, в народной медицине вообще был постоянный спрос на «громовые стрелы», которыми называли так не только неолитические кремневые наконечники стрел и копий, но и каменные топорики и долота. Больше того, как ни покажется странным, не только в Поволжье, но во всем мире «громовыми стрелами» и «молнийными камнями» называли не столько наконечники древних стрел, сколько именно каменные топоры!

      Удивительная ниточка протянулась до наших дней из самых давних времен. Почему?

      Таких «почему» в загадке фатьяновцев было много. Да, эти люди были здесь пришельцами, ни обликом своим, ни хозяйством и обычаями не похожие на местных охотников и рыболовов. За более чем столетнее изучение «фатьяновской загадки» так и не удалось отыскать их постоянных жилищ – одни только могильники на высоких холмах ярославской земли. Бродячие скотоводы? Нет, как раз состав стада у фатьяновцев – коровы, козы, свиньи, по-видимому, лошади – убеждал, что эти люди не могли быть кочевниками. Первые металлурги наших лесов, получавшие металл из Приуралья, через южнорусские степи с Кавказа, четыре-пять тысяч лет назад в жизни этих мест они занимали особое положение. Используя открытые пространства Ополья, расчищая от кустарника поймы рек, эти люди, не посягавшие на водоемы и лесную дичь, жили в мире с охотничьими племенами, разбивавшими свои стойбища по берегам озер. Фатьяновцы оказались посредниками между ними и теми цивилизациями далекого юга, откуда в тишину лесов, словно отзвук далекого шторма, докатывались новые веяния, новые идеи, новые навыки хозяйства вместе с семенами культурных растений, домашними животными, металлом, искусством ткачества, строительством домов и повозок и многим, многим другим.

      Поступательный ход истории и прогресса испокон века основывался не на войнах, а на мирной торговле и обмене, не на исключительности, а на сотрудничестве и взаимопонимании. Когда-то, в преддверии второй мировой войны, когда красно-черные знамена со свастикой развевались над Европой, когда рушились дома, библиотеки, устои культуры и цивилизации, археологи склонны были рассматривать взаимооотношения фатьяновцев и местных жителей – если кочующих охотников с их сезонными стойбищами можно было назвать «местными» – как цепь непрерывных истребительных столкновений. Современность была слишком ярка, трагична, тревожна. Она касалась каждого, и ее отпечаток в сознании исследователя невольно становился своего рода «матрицей» восстанавливаемого им течения исторического процесса. И если общий для всех противник утверждал со своих кафедр и со страниц газет, что древние племена культуры «боевых топоров» были первыми завоевателями на востоке Европы, то, естественно, другой стороной исторические возможности таких «завоевателей» должны были быть сокращены до минимума. Местные охотники и рыболовы, жившие на берегах Плещеева озера, на озере Неро возле современного Ростова Великого, на речках и озерах костромского Поволжья, просто были обязаны поэтому как можно скорее уничтожить надменных представителей «нордической расы» с их великолепными топорами, расстрелять их из своих охотничьих луков, вырезать все их стада и восстановить в древних лесах неолитический порядок и тишину!

      Сейчас можно с улыбкой вспоминать такое преломление политики в науке, но в те годы, предшествовавшие окончательной схватке с фашизмом, не только как с реальной политикой, но и как с мировоззрением, – в те годы было не до смеха. За победу над фашизмом приходилось платить горячей человеческой кровью, и когда победа была одержана, когда можно было снова вернуться к научным изысканиям и рассматривать прошлое без сиюминутных светофильтров, окрашивающих его в зависимости от момента то в розовые, то в черные, то в пламенеющие тона, фатьяновцы предстали перед нами в совершенно ином обличье. И они, и их топоры.

      Так, оказалось, что фатьяновцы – не кратковременные «гости» залесской земли, как с неизбежностью выходило раньше. Нет, они здесь жили долго, почти тысячелетие, и одновременно с ними жили и изменялись охотничьи племена, населявшие эту территорию и ранее. В таком сосуществовании для обеих сторон была, по-видимому, определенная выгода, а с течением времени, если верить антропологам, произошло и слияние двух разных народов, ассимилировавших друг друга, в результате чего во всей лесной полосе Восточной Европы возникла новая животноводческо-земледельче-ская культура – с общим индоевропейским строем языка, с общими верованиями, общим взглядом на мир, отголоски которого исследователи по крупицам находят сейчас и в древнеиндийских текстах, и в древнеиранском зороастризме, и в системе религиозных воззрений древних славян и кельтов – древних индоевропейцев. Вот почему я с таким скептицизмом слушаю отголоски научных верований прошлого века, что до прихода славян в наши места здесь обитали гипотетические «угро-финны»... Вместе с тем оказалось, что каменные топоры куда более сложное явление, чем только оружие войны! Но для того чтобы это увидеть, на них следовало взглянуть вполне беспристрастными глазами.

      Кого можно было завоевать такими топорами? Наступательный бой требует соответствующего оружия, копий, дротиков, луков со стрелами – всего того, что было в избытке у неолитических охотников, но почти не было у фатьяновцев. Каменный топор удобен для защиты в рукопашной схватке, как палица и булава. Бронзовые топоры фатьяновцев были не боевыми, а рабочими топорами, так же как и шлифованные кремневые. И бронзовые «копья» фатьяновцев при внимательном рассмотрении оказались не копьями, а рогатинами, предназначавшимися не для двуногих, а для четвероногих врагов этих животноводов, в первую очередь для защиты стада от «хозяина леса», медведя, чьи клыки украшали фатьяновские ожерелья и чьи кости были найдены в их могилах. Изучение хозяйства фатьяновцев и находки бронзовых наконечников рогатин позволили увидеть этих людей в совершенно ином свете. Помогли этому и замечательные сверленые топоры с головами лосей и медведей, уже явно не боевые, а ритуальные. Как известно, почитание медведя в ярославском Поволжье существовало очень долго, вплоть до средневековья, когда появившиеся здесь славяне восприняли его от исконных обитателей, сохранивших в своей памяти связь между «хозяином леса» и каменным топором. В конце концов и топор, и медведь оказались на гербе города Ярославля, когда сами фатьяновцы были прочно забыты. Но именно в этом символическом слиянии становится понятно появление веры в могущество «курьего бога».

      В каменном сверленом топоре, ставшем позднее просто камнем с дыркой, в сознании крестьянина, живущего среди лесов, таинственным образом оказались слиты и воспоминание о предке, размахивающем этим оружием перед медведем пли стаей волков, и амулет-оберег, вобравший в себя мужество предка и страх зверя перед этим предком, в первую очередь волков и лис, наносящих вред крестьянскому хозяйству в большей степени, чем медведь. Благодарная память людей оказалась столь прочной, что ее не смогли стереть несколько десятков веков! Впрочем, здесь могло сыграть свою роль ещё одно обстоятельство, объясняющее связь каменного топора с молнией и громом.

      Славянский бог молнии и грома Перун, удивительно напоминающий скандинавского Тора, как похожи братья-близнецы тоже был вооружен топором. Каким? У Тора был именно каменный молот, который он метал в своих врагов. Сама молния, мелькнувшая между туч, была, по представлению древних скандинавов, всего лишь следом Мьиолнира, молота Тора, чье изображение они охотно носили среди прочих амулетов на шейной гривне. Тор, славянский Перун, литовский Перкунас, восходящий к глубокой кельтической древности, так же как греческий Зевс и римский Юпитер, представляли одного и того же бога, получившего у различных народов, населявших в древности Европу, разные имена. Когда и как сформировался образ громовержца Тора, мы не знаем. Корни скандинавской, а если говорить точнее – индоевропейской, мифологии, от которой отпочковалась мифология славянская, уходят в непроглядную тьму времен, к истокам бронзового века, если не ещё глубже, в неолит. Возможно, образ Тора в своем окончательном виде сложился на берегах Балтики, в южной Швеции, где до сих пор археологи находят в большом количество каменные сверленые топоры и где на скалах выбиты изображения поклоняющихся солнцу воинов с такими же топорами. На том, что фатьяновцы были «солнцепоклонниками», сходится большинство археологов. А ведь, по так и не проверенным мною слухам, в пяти километрах от Польца, на Талицком болоте, где было найдено несколько фатьяновских топоров и даже одно погребение, рабочие наткнулись однажды на небольшую плиту с таким же, как в Швеции, рисунком: три воина с поднятыми топорами идут навстречу встающему солнцу...

      Так через Тора или Перуна «курий бог» стал ещё одним оберегом – на этот раз от молнии, от Ильи-громовника, в которого превратился прежний солнечный и громовый бог. И если поразмыслить, то можно увидеть, что народная память, при всей ее забывчивости, куда как цепка. Она сохранила и топор, и солнце, и колеса повозки Тора, превратив их в колеса колесницы Ильи – память о первых колесах, занесенных в северные леса фатьяновцами; она сохранила коз, которые были в фатьяновском стаде и которых впрягал в свою коляску Тор, даже бычков, которые закалывались когда-то для общих крестьянских трапез на Ильин день. Это ли не благодарность прошлому?

      ...Пока я размышлял над черепками, позволяющими думать, что на берегах Вексы история фатьяновцев начинается раньше, чем это принято считать, дождь прекратился. Сначала рассеялась хмурь, засинело в разрывах, потом брызнуло из-под облаков солнце и заплясало в капельках, свисающих с мокрых листьев. А вскоре застучали на реке моторы, взревывая под окнами на повороте. Воскресенье! Двадцать четыре часа жизни, собирающиеся в маленький квадратик на картонке карманного календарика, за пределами года сокращающийся в точку, исчезающую, расплывающуюся в потоке времени, как в реке бесследно расплывается сорвавшаяся с листа

      капля уже отшелестевшего дождя... Но вот сквозь огромное пространство несущего нас потока, когда годы и десятилетия оказываются столь же неразличимы, как один день, мелькнувший между восходом и закатом солнца, всплывает память о людях, служивших посредниками между людьми, готовивших этот мир для будущего – землю, леса, но, главное, сознание людей. Да, конечно, не все проходило гладко. Были стычки, лилась кровь, но постепенно, раз от разу, возникала и укоренялась догадка, что очевидное – ещё не всегда истинное, что каждый предмет имеет не одну сторону, а много сторон, которые открываются в зависимости от угла зрения на предмет...

      Вот и подвеска из резца коровы, найденная на Теремках, – не след ли фатьяновцев? Возможно, неолитические рыболовы ещё не успели привыкнуть к такому «обыкновенному чуду», как домашнее животное, готовое всегда обеспечить людей молоком, творогом, маслом, а при нужде – и мясом, хотя фатьяновцы, как можно думать, употребляли в пищу лишь мясо коз, свиней и дичи. И такое «чудо» требует только ухода, заботы, корма и защиты от лесного зверя – ну разве оно не достойно обоготворения?


      * * *

      Из Москвы вернулся Вадим со своим приятелем.

      Толя – механик с рефрижератора, широкоплечий, крепко сбитый русоволосый паренек, веселый, компанейский, каким обычно бывает спокойный, сильный человек. У него две недели свободного времени, и приехал он к нам, чтобы размяться на лопате, посмотреть то, чего ещё не видел, половить рыбу и понырять в Плещеевой озере.

      Каких только людей не заносит попутный ветер романтики в наши экспедиции! Археологов до последнего времени не так уж и много, почти все друг друга в лицо знаем, а вот участники экспедиций... Студенты не в счет, тем более студенты-историки. Следом за историками тянется длинная вереница представителей всех областей науки и техники. В археологические экспедиции правдами и неправдами, поскольку спрос здесь намного меньше, чем предложение, пытаются попасть врачи, поэты, учителя, архитекторы, инженеры, биологи, художники, моряки, журналисты, математики, радиотехники и многие другие. Как-то в одной из экспедиций мне показали доктора математических наук, только что вернувшегося после чтения лекций в ряде зарубежных университетов. Профессор был молод, е тренировочном костюме и сандалетах на босу ногу вполне сходил за третьекурсника, под видом которого, тщательно скрывая свое истинное звание и положение, он весело размахивал лопатой на раскопе в течение полутора месяцев...

      И самое, на мой взгляд, замечательное в этом подборе – не разнообразие профессий, а, так сказать, «единообразие» людей: в экспедицию тянутся, как правило, хорошие люди.

      К полудню на большей части пространства нового раскопа был снят дерн. Длинная четырехметровая траншея протянулась вдоль насыпи к реке, захватив колдобины старой, теперь уже заброшенной дороги. И, просматривая первые находки, я вижу, что мы не только сменили место раскопок, спустившись со второй на первую террасу Вексы, но и шагнули в другую эпоху – из каменного века в ранний железный век. Как всегда об этом нас оповестили черепки, лежавшие сразу же под дерном. Черепки – «визитные карточки» эпох.

      На этот раз вместо толстых, тяжелых черепков с глубокими ямками и отпечатками зубчатого штампа здесь были тонкие, плотные обломки горшков, покрытые с внешней стороны как бы мелкой «рябью», на первый взгляд напоминающей отпечатки грубой ткани. Из-за них вся такая керамика получила у археологов название «текстильная» или, что произошло гораздо позже, «ложнотекстильная», когда выяснилось, что в большинстве случаев подобную «рябь» наносили не куском ткани, а тонким штампом с мелкими зубчиками. Изменился орнамент, изменилась техника выделки посуды, изменилась и форма сосудов. Восстанавливая их облик по отдельным черепкам, можно видеть, что они уже похожи на современные глиняные горшки: есть у них и перехват шейки, и выпуклые плечики, и сужающееся книзу тулово, а главное, есть уже плоское дно, указывающее, что горшки эти ставили не на земляной пол, не на песок, а на пол деревянный, плоский, равно как и на стол, на полки, которые возможны только в рубленом деревянном доме.

      Пожалуй, ни одно из великих открытий прошлого не изменило столь радикально жизнь человека, как открытие железа и искусства его обработки. Иногда начинаешь даже думать: полно, да впрямь ли это железо так изменило человека? Может быть, наоборот – изменения, которые произошли с самим человеком и в самом человеке, подтолкнули его к открытию и освоению железа? Ведь само-то железо на первых порах встречается крайне редко. Это был, так сказать, железный век без железа: люди по-прежнему пользовались бронзовыми орудиями, а здесь, в нашей лесной полосе, как прежде, обходились каменными и костяными. И вдруг – полный переворот!

      Прежние животноводы и охотники, долго не задерживавшиеся на одном месте, занимавшиеся земледелием от случая к случаю, в качестве сезонного огородничества, не привязанные к своим полям, вдруг разом оседают на землю, строят рубленные из бревен дома над поверхностью почвы, даже воздвигают укрепленные поселки. Именно от топ поры остались нам валы городищ по берегам озер и крупных рек, – городищ со сложной системой укреплений, подъездов, подступов. Что вынудило человека прятаться за стенами, да ещё так внезапно? Здесь, в междуречье Оки и Волги, в костромском и ярославском Поволжье, причиной строительства укреплений могло стать движение с востока, из-за Урала, иноязычных, финно-угорских племен охотников, осевших позднее на средней Волге и по нижнему течению Оки до Рязани. К моменту их появления вся эта территория была уже плотно освоена индоевропейскими племенами земледельцев и животноводов, которым было что защищать от вторжения чужеземцев. Но волна укреплений катится и дальше на запад, до Атлантического океана, как будто бы что-то разом сдвинулось в умах людей, и, обретя этот «зловредный», по выражению латинского поэта, металл, они принялись со страстью уничтожать друг друга.

      Но то лишь первое, что бросается в глаза. Приглядевшись, можно заметить, как в короткий миг истории, всего за два-три столетия, изменяются не только внешние отношения между людьми с разными языками и верованиями. Нет, приглядываясь к вещам того времени, можно видеть, что происходит как бы всеобщая стандартизация и унификация – быта, предметов, облика жизни, украшений, орудий труда. А вместе с тем и унификация человеческого общества. Теперь уже прежний индивидуум – удачливый охотник, знающий животновод, счастливый земледелец – теряется в коллективе, обществе ему подобных, которое тоже строится по принципу всеобщей унификации: одного языка, одного диалекта, одной крови, одних убеждений, одних верований... Личная свобода и независимость приносятся в жертву свободе и независимости коллектива, целого. Объединялись «во спасение»? Или «общность интересов» оказалась всего лишь уловкой истории, чтобы свести эти общины лоб в лоб, решая счеты уже не личные только, а национальные и расовые?

      Что же в конечном счете произошло в умах обитателей Земли так быстро и так согласно? Или впрямь неожиданно сменилось «пси-поле» нашей планеты?

      Да и нам, археологам, ничего хорошего эти черепки не сулят. Они были бы чрезвычайно интересны, если бы слой их был однороден, чист, а не лежал бы поверх и вперемешку с предшествующими слоями. «Визитная карточка», конечно, в некотором роде «документ», но не она определяет лицо и характер своего владельца. Вот и эти черепки – всего лишь своеобразный «сигнал» эпохи. Между тем мы уже знаем, что «текстильная» керамика появилась несколько раньше, чем само железо и последующие за ним укрепленные городища, зародившись как бы в недрах позднего бронзового века. И опять получается, что «нечто» – свое, особенное, непохожее на предыдущее, – появляется перед исследователем уже в совершенном, готовом виде, возникая как бы «из ничего».


      * * *

      – Правее! ещё на шаг! Полшага! Чуток левей... Есть. Так держи!.. Вадим, склонившийся к окуляру теодолита, распрямляется:

      – Да что с тобой?!

      Одной рукой Толя пытается удержать рейку в строго вертикальном положении, а другой время от времени со всей силы хлопает себя по спине: слепни.

      – Заели, дьяволы!

      – Крепись, отец, крепись! Ну что такое слепни по сравнению с точностью отсчета... – начинает Вадим снисходительное поучение, но тут же сам шлепает себя со всего размаха по плечу.

      Пока школьники снимают остатки дерна на новом раскопе возле реки, Вадим с Толей занялись съемкой плана той части Польца, которая лежит за разъездными путями. Красные, распаренные, они шагают в одних трусах и кедах по недавней гари, в ожесточении замахиваясь на пикирующих слепней. Вдобавок ко всему Вадим изысканно поносит и себя, и уехавшего Сашу, с которым они до того прокладывали здесь ходы: отметки, как всегда, не совпадают!

      – Привет труженикам! – улыбаясь металлической улыбкой, семенит по шпалам Пичужкин. – Никак у меня, старика, хотите хлеб отбивать? Ну как успехи-то ваши? Рыбку ловите?

      – Когда как, Владимир Александрович, когда как... То щуренка заблеснишь, то окунька вытянешь... Вот только язи не берут!

      – А вы их на тюкалку. Вон слепней сколько!

      Толя, во время разговора следивший за подкрадывавшимися к нему кровопийцами, исхитрился и прикрыл ладонью сразу двоих.

      – Есть уже. Это что же – два язя?

      – Как повезет, как повезет! Постараться, так можно и трех вытащить сразу. Сейчас самое время на язей переключаться – самая важная рыба в реке теперь...

      Пока я отсыпался после работы и после обеда, Вадим и Толя занялись новой рыбалкой. Слепней они наловили много, благо те и возле дома нас не забывают, но труды друзей пропали даром. Язи категорически отказывались брать слепней с крючка, как бы тех им ни подносили: и опуская на дно, и поднимая к самой поверхности воды... Страшно было смотреть на волдыри моих помощников, когда они ввалились в дом и растянулись в изнеможении на койках.

      – Ну как язи?

      – Хорошо язи живут, сытно, на слепней и глядеть не хотят...

      – Пичужкин же говорил...

      – Что твой Пичужкин?! Мы уж все ямы обшарили, все приманки перепробовали – не хотят! Одного даже видели: подошел, постоял, понюхал и домой пошел... Привет Пичужкину, говорит!

      ...Солнце укатилось за лес и горизонт, плавило высокие облачка и наливало небо на востоке лиловой зеленью. Тонкими робкими струйками из тростников пополз туман. Река казалась гладкой, обкатанной, и по этой глади плыли то белые точки упавших в воду поденок, то черточки травинок, то расходились крути от играющей на закате уклеи... Мы сидели на обрыве возле ямы. На темной воде, над самой ямой, которая начиналась у наших ног, билась светлая бабочка. Она то замирала, то в отчаянии пыталась снова подняться с воды, но крылья ее намокали все больше, поверхностная пленка охватывала ее все крепче, и течение, покрутив над ямой, стало сносить бабочку вниз, к траве и перекату. Внезапно в глубине ямы будто сверкнуло старое серебро, закрутилась воронка, к берегу пошли круги – и бабочки не стало.

      – Он! – подавшись вперед, приглушенно воскликнул Вадим.

      – Слепни есть? Попробуй-ка ещё раз кинуть, – посоветовал я. Толя достал из кармана джинсов спичечный коробок. Присмирев, в нем сидели два слепня.

      – Только придави, чтобы не улетел.

      Размахнувшись, Толя бросил слепня повыше омута. Слепень с тугим шлепком упал в воду, и течение, покружив его над ямой, прибило к берегу.

      – А ну ещё раз...

      Теперь слепень попал на струю. Он плыл, вяло вдрагивая крыльями, и уже почти прошел всю яму, когда из глубины снова взметнулось тусклое серебро, слепня закружило водоворотом, и он исчез.

      – Тюкалка!.. Перетяг!.. – воскликнули мы одновременно. Времени оставалось до темноты мало. Лески двух спиннингов

      мы связали вместе. На середине, в полутора метрах один от другого, привязали метровые поводки с крупными крючками, нашли в углах окон ещё трех забившихся слепней и, нацепив двух из них, бросились на берег.

      Перетяг, тюкалка или макалка – в разных местах их называют по-разному – вещь одновременно простая и с выдумкой. С подобной снастью два человека могут облавливать любое место реки, забрасывая наживку в нужное место с точностью почти до сантиметра. Лучше всего, когда один берег реки оказывается выше другого. Один из рыболовов остается на одном берегу, второй перебирается на противоположный берег. Тот, кто стоит выше, управляя насадками с помощью катушки спиннинга, подводит наживку к нужному месту. Его партнер при этом должен следить, чтобы леска не слишком провисала, и выбирать слабину, подматывая на свою катушку. После этого начинается искусство.

      Приманка осторожно касается воды. Серия чуть заметных рывков со стороны стоящего на высоком берегу, таких, чтобы имитировать движения бьющегося на поверхности воды насекомого. Шлеп. Шлеп-шлеп... Шлеп-шлеп-шлеп... Насадка вздрагивает, слов но хочет взлететь, и снова падает. Язь бросается из глубины молниеносно. Вот тут важно не прозевать. Легкий водоворот – и приманка исчезает. Надо подсекать именно в тот момент, когда на долю секунды натягивается поводок. Если раньше – язь не успеет схватить приманку, чуть позже – уже не успеваешь подсечь: наколовшись на крючок, язь выплюнет насадку.

      Всплеск, рывок.

      – Тяни!

      Я подсекаю, задремавший было Вадим, которому с противоположного берега, низкого, не видно, что происходит, лихорадочно начинает крутить катушку спиннинга, Толя бросается на берег, в траву, чтобы подхватить язя, а этот красавец, упираясь и взбивая воду, сверкает и дрожит на натянутой звонкой струне жилки.

      – Есть. Большой!

      Толя вязнет в иле у берега, откидывается навзничь на траву и через голову бросает к ногам Вадима почти успевшего сорваться нашего первого язя. Выбравшись на твердое место и удостоверившись, что язь уже никуда не уйдет, Толя насаживает на очищенный крючок нового слепня. Теперь уже я кручу катушку, и над притихшей было рекой опять повисают поводки. Шлеп... Шлеп-шлеп...

      – Никак поймали? – спрашивает остановившаяся позади меня Прасковья Васильевна. – И то дело! Будем теперь рыбу жарить, а то все макароны да макароны...

      Немного поодаль, у самой воды, сидит наша кошка. Она неподвижна, и только изредка пробегающая по спине дрожь выдает то волнение, с которым она вглядывается в темную воду при всплесках.

      – Тяни! Быстрее!!

      – А-а-а. . Сорвался!

      – Ну давай нового... Шлеп... Шлеп-шлеп-шлеп...

      – Давай! Давай-давай! ещё один язь!

      Обидевшись, демонстративно отряхивая лапы, кошка отправляется дальше по берегу и растворяется в сумерках.


      * * *

      Только что ушли школьники из Копнина – села, расположенного между Усольем и Нагорьем. Они путешествуют по родному краю и почти полдня провели у нас на раскопках. Уф! Теперь можно и за дело приняться, только вот отдышаться от бесчисленных объяснений... Впрочем, разве это не дело? Пожалуй, если разобраться, именно это «дело» поважнее самих раскопок, ибо иначе зачем они? Ведь не для пополнения музеев выпытываем мы у прошлого его подноготную, собирая осколки минувших времен; не из любопытства только переворачиваем пласты земли, а из-за тех редких минут, когда удается ощутить непрекращаемое биение пульса жизни, почувствовать непрерывающуюся, живую связь времен и оттуда, из прошлого, принять эстафету, чтобы передать ее в будущее.

      И здесь уже надо только так, от человека к человеку, чтобы звучало живое слово, чтобы каждый мог ощутить себя причастным к поиску, к открытиям, ко всему тому, чем сами мы живем и дышим...


      * * *

      Дни приездов, дни отъездов. Вчера под конец рабочего дня появилось пополнение: приехал Слава, мой старый лаборант, и привез с собой приятеля. Этот-то мне совсем ни к чему, но что делать, если он уже здесь? Ребята соскочили с дрезины на станции и, волоча по отвалам рюкзаки, пришли прямо на раскоп. Славу я ждал, тем более что сегодня должны уехать Вадим с Толей, так что помощь человека, с которым я уже привык работать, просто необходима. У Славы скуластое лицо, голубые глаза с раскосинкой, белый вихор на голове, который он старательно приглаживает и причесывает, и московский говорок, в котором нет-нет да и проскользнет ярославское оканье. Родители его из здешних краев, да и сам он родился в Хмельниках возле Сомина озера.

      Михаил, его приятель, совсем иной. Высокий, широкоплечий увалень с толстыми оттопыренными губами, мясистым носом и длинными, почти до плеч патлами. У него нагловатый вид подростка, привыкшего подпирать подворотни, и, хотя он пытается казаться «бывалым человеком», чувствуется, что он боится попасть впросак, и пока старается больше помалкивать...

      Стрелка приближается к двум часам пополудни.

      – Ну что ж... Пора!

      Вадим проверяет рюкзак, застегивает клапан и выпрямляется.

      – Ты, Леонидыч, свечи в моторе смени, обгорели они. Сегодня утром опять чихали.

      – Да уж как-нибудь! Новгороду своему кланяйся. И нам пиши!

      Наступает минута напряженной тишины. Молча, исполняя старинный обычай, сидим, думая каждый о своем и об общем, как то испокон века положено на Руси: о дальней дороге, казенных домах, о тех, кто остается и кому уготована своя дорога, тоже дальняя и неведомая. И разом, разрушая все незримо созданное, как выдох: «Пошли!»

      – Счастливо!

      – Счастливо!

      По тропке над Вексой, мимо буйно зеленеющих огородов, мимо мостков с примкнутыми к ним лодками, мимо соседей, которые напутственно машут отъезжающим, мы проходим гуськом, неся удочки и рюкзаки наших товарищей. Сколько раз уже было пройдено здесь за эти дни, сколько раз ещё нам самим ходить по этой тропке, а вот им – когда ещё они опять попадут на Вексу? Может быть, поэтому, не сговариваясь, перейдя мост, Вадим и Толя спускаются со шпал к раскопам и дальше к станции идут по отвалам, которые сами набросали за эти дни.

      Я вижу, как, нагнувшись, Толя поднимает и кладет в карман черепок – последнюю память о неожиданном приключении своей жизни...

      Маленькая, глубоко врезавшаяся в песчаные берега Куротня, берущая начало из каких-то лесных болот на юго-запад от Плещеева озера, как-то естественно стала границей леса на западном берегу, тогда как Кухмарь, столь схожий с Куротней, – на северном. За Куротней к Переславлю открываются обширные пространства болотистой низины, вклинивающейся между песчаными грядами дюн, поросших сосновыми борами, и высокими склонами коренного берега, на котором разбросаны деревни и пашни. Этот угол зарос черемухой, ивой, кустами смородины, густым, непроходимым ольшаником, обвитым цепкими лианами хмеля, и в глубинах его крапивных джунглей в конце июля таятся крупные и сочные глянцево-черные гроздья смородины, до которых добирается не всякий ягодник. Но привлекают сюда меня не эти радости лета, которым ещё время не пришло, а прямая гряда довольно высокого песчаного вала, прорезанного течением Куротни, – такого же вала, какой можно видеть на северном берегу озера, возле Кухмаря.

      Когда возникли эти валы? Отделяют ли их от нас тысячелетия или десятки тысячелетий? Хранят ли они в себе следы древних поселений, как равные им по высоте террасы древнего озера, или к тому времени, когда человек стал селиться на здешних берегах, кромка воды убежала уже далеко от этих песчаных гряд? На выяснение нужно время, его оказывается все меньше и меньше, но вот сегодня, благо впереди половина дня – считай, целый день! – я решаю, что вместе с приятным можно соединить и полезное: проводив на полпути до Переславля Вадима с Толей, вернуться от Куротни пешком по берегу. И прогулка хорошая, и осмотрим все!

      Теперь мы стоим на задернованной дюне, прислушиваясь к пропадающему шуму мотовоза. Его хриплый гудок долетает из-за кустов за поворотом, и перестук колес окончательно затихает. Вот и все. Сверкают ниточки рельс, синеет над кустами озеро, белеют вдали стены Никитского монастыря на противоположном берегу, а на нашем, впереди и несколько справа, поднимается зеленая купа берез, между которыми видны небольшие строения и арка над входом. Это и есть усадьба «Ботик» на горе Гремяч, которую облюбовал во время своих приездов на Переславль Петр I. Здесь слышалась голландская и немецкая речь, скрипели блоки, визжали пилы, валившие окрестный лес для «царской потехи», дымились костры, на которых кипела смола в чанах, стучали топоры, а между всем этим ходил долговязый юноша, учившийся дотоле неизвестному плотницкому и корабельному делу.

      От верфи, от причалов остались только сваи на дне озера и в топкой почве берега. Здания музея построены уже в прошлом веке, когда на средства, собранные жителями Переславля и его уезда, равно жертвованные дворянами, мещанским населением, крестьянами и духовенством, гора Гремяч была откуплена у тогдашних ее владельцев и сюда, с торжественной церемонией, был перенесен бот «Фортуна» – единственный, оставшийся в живых от «потешной флотилии». И уже потом, с течением времени, собирались со дна озера топоры, котлы для смолы, остатки деревянных резных фигур от галер, шкивы, блоки, остатки шпангоута – все то, что выставлено теперь здесь и в краеведческом музее.

      Я оглядываю своих спутников. М-да, братья-разбойнички! Освободившись от цивильного, городского платья, натянув на себя минимальное, не требующее внимания и заботы одеяние, легкое, пригодное на все случаи жизни, ребята являют зрелище, достаточно устрашающее, если бы не полупустой рюкзак одного и саперная лопатка на бедре другого. Михаил обмотал рубашку вокруг пояса и теперь осторожно поглаживает вздувающиеся на плечах пузыри от солнечных ожогов.

      – Так что, отцы-благодатели, двинулись? А то если копать по дороге придется, домой до язей не успеем!

      Слава старательно щеголяет подхваченным за эти дни экспедиционным жаргоном, который вместе с уличным московским образует столь же причудливый сплав, как и его внешний вид: подвернутые до колен тренировочные брюки, закатанная снизу вверх, до подмышек, выгоревшая футболка, на голове пилотка из газеты. Что ж, обстановка, по-видимому, определяет и словарь, и внешнее проявление себя человеком. Вероятно, и я в экспедиции говорю несколько иначе, чем в городе. Мальчишество? Переимчивость? Стремление расковаться? Или нечто иное, о чем я думал несколько дней назад, наткнувшись в начале одного из рассказов Александра Грина на следующие слова.

      «Есть люди, напоминающие старомодную табакерку, – писал Грин. – Взяв в руки такую вещь, смотришь на нее с плодотворной задумчивостью. Она – целое поколение, и мы ей чужие. Табакерку помещают среди иных подходящих вещиц и показывают гостям, но редко случится, что ее собственник воспользуется ею как обиходным предметом. Почему? Столетия остановят его? Или формы иного времени, так обманчиво схожие – геометрически – с формами новыми, настолько различны по существу, что видеть их постоянно, постоянно входить с ними в соприкосновение значит незаметно жить прошлым?»

      Так, может, вот этот жаргон, словечки, шутливо-иронические, служат для нас той инстинктивной защитой от прошлого, среди которого проходит наша жизнь в экспедиции; и этой защитой мы пытаемся подчеркнуть, лишний раз почувствовать свою современность, порой утрируя это чувство в языке, в манере, в одежде, чтобы прошлое не захлестнуло, не оторвало от «сегодня»?

      Вот он, вал. Прямой, как выстрел, насыпанный словно по нивелиру, он не так уж, оказывается, высок, как видится со стороны, и теперь на его теле нашим глазам открывается множество старых и совсем свежих ран – ямы, карьеры, откуда и сейчас ещё берут песок для ремонта дороги, заплывшие учебные окопы. Я прошу Михаила то там, то здесь зачистить старые осыпи, и тогда в свежем срезе открываются ровные прямые слои с горизонтальными прослойками ржавых солей железа, отмечающих уровни древних поднятий Плещеева озера. Широкоплечий, мускулистый Михаил размахивает саперной лопаткой, как игрушечной, далеко отбрасывая в сторону песок и комья дерна.

      – А шлак здесь откуда? – спрашивает он с недоумением, извлекая из песка куски шлака со спекшейся поверхностью и металлическим отливом. – Неужто от узкоколейки натаскали?

      – Может, здесь кузница была? – осторожно предполагает Слава и на всякий случай снимает рюкзак с плеча. – Ты как думаешь? – обращается он ко мне. – До узкоколейки здесь далеко, вряд ли кто стал сюда таскать...

      – И ещё здесь... Потяжелее и железа побольше! А шлак – он должен быть легким. И трубка глиняная какая-то, тоже со шлаком.

      Михаил подает мне обломок глиняной трубки с запекшейся вокруг узкого ее конца от высокой температуры, как бы глазурованной массой. Рядом Слава поднимает такой же кусок. У обеих трубок внутренний канал сужается, и на стекловидной массе шлака можно разглядеть ржавые капли железа. Так вот что это такое? сопла древней доменной печи, домницы, в которой из болотной железной руды когда-то выплавляли железо! Оно получалось при этом не жидким, а как бы «сметанообразным» и, стекая в ямку под домницей, приобретало вид таких же лепешек-криц, которые мы находили неподалеку от варниц на месте исчезнувшего усольского посада.

      – Так что, по этим трубкам металл стекал? – спрашивает Слава.

      – Нет, Слава. Древние металлурги уже тогда знали, что высокую температуру можно получить, нагревая металл не снаружи, а изнутри. Даже не столько нагревая, сколько активизируя химический процесс. Через эти трубки они с силой вдували воздух, и из окислов восстанавливалось чистое железо. Эх, жаль, наш главный славяновед уехал!

      – А что, в неолите таких не было? – с туповатой ухмылкой спрашивает Михаил.

      – Голова! На то он и неолит, что в нем металла нет. В бронзовом веке здесь и то медяшки не найдешь, а ты ещё железо захотел! – с чувством превосходства над приятелем произносит Слава. – Ты смотри лучше, может, здесь и сама домница лежит...

      Но, увы, поиски безуспешны. Несколько кусков шлака, ещё два обломка глиняных сопел – и все. По-видимому, древнее производство располагалось в том месте, где сейчас виден обширный, уже поросший кустами карьер, в обрыве которого нам и посчастливилось углядеть эти остатки. Печальнее всего, что нет ни одного черепка, по которому можно было бы хоть приблизительно установить время, когда древние переславцы выплавляли на этом бугре железо из собранной тут же болотной руды, мешая ее с древесным углем и раздувая огонь мехами. А может быть, все это связано опять-таки с временем Петра I и его «корабельной потехи», как остатки глиняной корчаги со смолой, на которые мы наткнулись при раскопках очередной стоянки, расположенной невдалеке от Польца? Конечно, не та техника, не тот размах, но как с уверенностью отрицать такую возможность? Следы державного пребывания встречаются здесь в самых неожиданных местах и виде...

      Захватив увесистые находки, мы отправляемся дальше по валу – к Куротне, к остаткам высоких песчаных дюн за нею, к уже известным мне стоянкам, лежащим на древнем берегу озера, по которому текут рельсы узкоколейки. Она прорезает древние мысы, пересекает давно заросшие заливы, но в целом довольно точно указывает ту границу, где влажное разнолесье сменяется сухими сосновыми борами. Здесь облик прошлого выдает себя цветом мхов, сменой кустарника и деревьев, зарослями папоротника, отмечающими с неизменностью ту невидимую границу, за которой на песках наслоились пласты торфянистого перегноя. Но главное, что привлекает меня, заставляя снова и снова возвращаться к узкоколейке, так это противопожарные борозды, змеящиеся с двух ее сторон по опушкам леса. Почвенный слой здесь взрезан глубоко, отвернут в стороны плугом, и, подчищая время от времени лопаткой стенку борозды, бредя по ней, можно рассматривать бесконечный извилистый, почти не прерывающийся разрез, что тянется по всхолмлению берега на много километров.

      В тот первый год, когда я открыл для себя Польцо, в одной из этих борозд я нашел новую стоянку. Поэтому, вернувшись через две недели на берега Плещеева озера, я отправился шагать по этим бороздам, где углядывая, а где и просто нащупывая во влажном песке босой ногой то кремневый отщеп, то черепок, а то и острый наконечник стрелы. Теперь мне известно здесь уже девять стоянок, относящихся к разному времени. Если на Польце перемешаны остатки всех эпох, то здесь, на древнем берегу Плещеева озера, они лежат раздельно, позволяя изучать и сравнивать заключенный в них материал.

      Мы идем по борозде, останавливаемся, присматриваемся, обманутые кусочками сосновой коры, так похожей на кремневые отщепы, снова идем, собирая и заворачивая в бумагу находки. Но до чего здесь условно само понятие «стоянка»! Девять пунктов – только девять центров наибольшего насыщения вещами. Отграничены, отделены друг от друга пересохшими руслами древних ручейков или заливами лишь три или четыре. Остальные протянулись по низкому песчаному берегу, который засыпан черепками и отщепами. Почему на этот именно берег Плещеева озера собиралось в древности так много людей и с таким завидным постоянством? На какие-либо церемонии, общие празднества? Но в основе почти всех ритуалов древности лежали заботы хозяйственные: успех охоты,

      увеличение племени, забота о хлебе насущном... А ведь только здесь, вдоль этого берега, тянутся густые заросли тростника, только здесь нерестится плещеевская рыба, и как раз сюда всегда собираются по весне местные и приезжие рыболовы. В камышах тесно от лодок, некуда закинуть приманку, а на берегу дымятся костры, стоят палатки, мотоциклы, автомашины и автобусы.

      Как-то раз, возвращаясь из Ленинграда, я разговорился с попутчиком своим. Он оказался ихтиологом, и я поинтересовался: могут ли сохраняться неизменными места нереста в течение нескольких тысяч лет? Подумав, он ответил, что могут, безусловно могут, если только не изменились природные условия.

      Насколько я мог судить, природные условия здесь не менялись. Колебания уровня озера происходили чрезвычайно медленно, позволяя зарослям тростников перемещаться вслед то за отступающей от берега, то за наступающей на него кромкой воды. Все так же у подножия подводного обрыва били в глубине озера ключи, и солнце прогревало мелководье, давая тепло и пищу миллионам вылупляющихся из икринок мальков. Вот почему сюда и собирались всегда люди, собирались на весеннее пиршество, на праздник Весенней Рыбы, запасаясь едой впрок, решая племенные дела, заключая браки...


      Глава пятая


      После работы пропадаем на реке. Слава привез мои ласты и маску, вода уже согрелась, и мы поочередно исследуем подводный мир Вексы. Первый раз я спустился под воду три года назад, здесь же. Я не увидел экзотических рыб, каких бы то ни было фантастических красок, зловещих черных мурен, электрических скатов и гипнотизирующих барракуд. Но это был новый мир, ранее недоступное пространство, которое теперь я мог открывать и осваивать. Он позволял передвигаться не в двух только, но в трех измерениях, и ограничен я был лишь запасом воздуха, который могли удержать легкие.

      С этого момента обычная рыбалка отступила на второй план.

      Не в том дело, что я охотился под водой. Держась руками за корень или затопленную корягу, можно было до озноба наблюдать за повседневной суетней рыбешек в водорослях, узнавать их повадки, отмечать распорядок дня, следить за их поисками пищи. Обо всем этом раньше я не имел никакого понятия. У каждой большой рыбы, например, была своя охотничья территория, свое «жизненное пространство», на которое не следовало заплывать другим, свои стада малявок, свой дом – коряга или куст водорослей. Плотва ходила небольшими стайками, толклась, пощипывая съестное под нависающими торфяными берегами, шныряла в зарослях над песчаным дном. Окунь оказывался большим домоседом: спускаясь под воду, почти всегда его можно было встретить возле одного и того же куста водорослей. Проплывая мимо, можно было видеть, как он медленно и с достоинством прячется от тебя за такой куст, следит за твоими движениями и тем не менее воинственно растопыривает плавники: попробуй-ка, сунься! Самые крупные окуни не дают себя разглядывать и, мелькнув, исчезают в зарослях.

      Плавая один, я полагал, что окуни просто уходят в сторону с дороги. Оказалось, что это совсем не так. Разобраться помог мне Юрий, тоже любитель подводного плавания и частый спутник мой в этих краях.

      Как правило, мы плавали рядом, плечо к плечу, но однажды, прочесывая яму перед домом, где всегда было много язей, я вырвался вперед. Юрий немного отстал и шел за мной следом. На выходе из ямы начинались заросли водорослей, в которых время от времени передо мной мелькал огромный окунь, категорически отказывавшийся быть пойманным или подстреленным – ни на червя, ни на блесну он не поддавался, а подстрелить его я не успевал. Так было и в тот раз. Мелькнув на мгновение передо мной, окунь скрылся в зеленой чаще. Зная, что искать его бесполезно, поскольку он всегда бесследно исчезал, я плыл вперед и остановился, только услышав обращенные ко мне крики приятеля. Оказывается, избежав встречи со мной, окунь зашел сзади, пристроился в кильватер и плыл чуть ли не под моими ластами, наверное, любопытствуя: что надо в реке такой огромной рыбе? И сколько бы этот опыт мы ни повторяли, окунь всегда оказывался нашим конвоиром!

      А вот у корзохи, как здесь называют подлещиков, характер совсем иной. Это рыба большая, глупая, костистая, с невкусным, на мой взгляд, мясом и большими, словно бы удивленными глазами. Она ходит у дна в высокой и редкой траве, завидев плывущего охотника, дергается, мечется из стороны в сторону, потом делает полукруг и встает против течения прямо под пловцом. Здесь она замирает, уверенная в собственной безопасности. Тут ее и надо стрелять: сверху вниз – самый выгодный и точный выстрел.

      Но у нас нет подводного ружья. Я понадеялся на Славу, тот оставил его в Москве, и теперь вся надежда на Юрия, которого я жду через неделю. А пока ребята осваивают подводное снаряжение и учатся нырять бесшумно, не взбивая ластами воду и не распугивая рыб.


      * * *

      Маленький каменный цилиндрик зеленоватого оливина. Не зная, на него и внимания не обратишь, а для меня он – поди ж ты! – сейчас самая важная находка. Странно, не правда ли! Тем более что сам по себе он всего лишь отброс – высверлина из фатьяновского топора. Такой же отброс, как кремневые осколки, вылетавшие из-под руки мастера при изготовлении каменных орудий. Фатьяновские черепки здесь, на берегу реки, попадаются довольно часто. Но ведь это ещё не гарантия, что фатьяновцы па этом месте жили! Горшок можно было принести и так, топор – найти, захватить в качестве трофея, выменять. Но вот такой отброс никому в голову не пришло бы взять с собой. А это означает, что хотя бы один каменный сверленый топор был сделан именно на этом месте: оббит, зашлифован и высверлен полым костяным сверлом так, что после сверления из него выпал вот этот маленький каменный цилиндрик.

      Археолог имеет дело не с человеком «вообще», а исключительно с человеком деятельным. Не с созерцателем, а с творцом. Остановись тот на мгновение в прошлом, и это мгновение исчезнет, поскольку право на бессмертие и память обретается только трудом. Впрочем, причем здесь бессмертие? Что общего имеет отпечаток папиллярных линий на внутренней стороне черепка с руками, которые когда-то извлекли из небытия этот сосуд, лепили его, свивая глиняные ленты, украшали его узорами? Сильные, нежные, горячие, цепкие, неустанные, создавшие за свою жизнь сотни таких горшков, эти руки исчезли, отслужив свой срок, но именно такие отпечатки позволяют отличить созданное этими руками от создания таких же, но других. И все-таки...

      Современная машинная цивилизация основана на стандарте – стандарте мысли, одежды, пищи, искусства, которое стало ремеслом. Массовое потребление предполагает соответственно массовое же производство. В этом наше время удивительно напоминает эпоху первобытности. Только там стандарт именовался традицией. Формы предметов, освященные ритуалом и традицией, не должны были меняться. Любой узор был не украшением только, а определенным смысловым кодом – знаком принадлежности роду и племени, символом предназначения вещи. Техника выделки орудий, узаконенные традицией формы, навыки работы – все это передавалось из поколения в поколение. Но если так, то кто же был творцом нового, того, что не значилось дозволенным, не было этой тра-g дицией освящено?

      Новое создавали руки людей. Вот эти самые руки, от которых остались лишь кое-где отпечатки папиллярных линий, свидетельствующие, сколь изящны, сколь чувствительны были эти пальцы, привыкшие осязать не синтетику, не металл, а дерево, камень, шелковистую шкуру зверя, живую воду ручья и упругую кору веток. Они, эти руки, вводили в жизнь ежеминутно что-то новое, поправляя, изменяя трафарет традиций. Вещи рождались в руках человека. Он давал им жизнь, он их лепил, выбивал, извлекал из небытия, увидев в куске кремня и топор, и наконечник копья, и фигурку животного вроде той, что была найдена несколько дней назад. И хотя форма была предопределена заранее, каждое движение, освобождавшее ее из бесформенности, оказывалось индивидуальным. По тщательности отделки, по тому, как ложились сколы, как от долгого употребления блестит заполированная пальцами площадка на теле орудия, по тому, как сам, привычно, скользнет в твою руку извлеченный из земли нож или скребок, можно увидеть сделавшие его руки. А через них – и человека. Потому что руки могут сказать о человеке гораздо больше, чем его фигура, его лицо...


      * * *

      Над Вексой отгремели грозы, и снова наступила великая сушь. Сохнет песок на раскопе. Под насыпью у моста нет-нет да и появится едкий синеватый дымок над сброшенным под откос торфом. Рано в этом году утвердилось лето! Разогретая земля гонит из себя все новые побеги трав, взрывается кипенью цветов на полянах и вырубках, и к полудню в вязком лесном зное начинает плавать горьковатая смолистая истома.

      Теперь уже все наши усилия сконцентрированы у реки, на первом раскопе. В плотном черном слое, каменеющем под июньским солнцем, лопата двигается еле-еле, так много здесь черепков, кремневых отщепов, каменных орудий... Раньше каждый из школьников легко управлялся на двух, а то и на четырех квадратах сразу. Теперь у каждого свой квадрат – четыре квадратных метра, а двигаемся мы вглубь вдвое, а то и втрое медленнее, чем прежде. Слой приходится разбирать совком, ножом и кистью освобождать слежавшиеся черепки, чтобы во всем разобраться, ничего не повредить. И я жду, что вот-вот мы пробьем этот каменеющий черный панцирь и дойдем до слоя, в котором сохранилась кость, а стало быть, и костяные предметы.

      О том, что такой слой есть, я знаю давно, ещё с первой осени, когда над Польцом нависла внезапная угроза разрушения. Как часто бывает, строительство началось с канавы, протянувшейся к реке от места, занятого современным зданием станции. Ковш экскаватора выворачивал из-под земли шлифовальные плиты мелкозернистого розового песчаника, обломки сосудов, кремни. Но по мере того как машина двигалась к реке и песок становился все более влажным, в нем начали мелькать обломки костей и первые костяные орудия – гарпуны с редко расставленными зубьями, наконечники стрел, похожие на длинные иглы, сломанные рыболовные крючки, костяные мотыги, долота, орудия из рога лося, куски рогов со следами надпилов... Теперь канава заброшена, успела зарасти мелкими сосенками, но я уже знал, где что следовало ожидать при раскопках.

      – Вот это что-то новое. Такую керамику я ещё не видел. Ее специальным значком на плане отмечать или как? – спрашивает у меня подошедший Слава и протягивает толстый пористый черепок, неожиданно легкий по сравнению с теми, к которым мы привыкли. – И на соседних квадратах у Игоря такой же нашли...

      Вот-вот, то самое, что я с нетерпением жду!

      – А цвет слоя не изменился?

      – Вроде бы чуть стал светлее и помягче... Но, сам знаешь, я могу и ошибиться! В этих квадратах мы уже на следующий горизонт вышли, вот когда по всему раскопу пройдем – тогда все ясно станет. Ты мне скажи, что это за черепки? Тоже какие-нибудь абашевцы?

      – Нет, это волосовские черепки. Для этих людей ещё только забрезжила заря металла. Абашевцы, как ты знаешь, были животноводами и металлургами. Они жили после фатьяповцев, возможно, в чем-то наследовали им... А волосовцы фатьяновцам, по-видимому, предшествовали. Они были охотниками, рыболовами и, возможно, первыми в этих местах огородниками...

      – ...от которых и ростовчане пошли, да?

      – Уймись...

      Мы подходим к квадратам, где была найдена волосовская керамика, и я вижу, что слой из черного стал коричневатым, в нем больше крупнозернистого песка и появилась та мягкая рыжая труха, которая остается с течением времени от множества истлевших рыбьих костей.

      – Вот это и есть слой, о котором я тебя предупреждал, – говорю я Славе. – Поставь сюда кого-нибудь внимательного из ребят, чтобы чистили как можно осторожнее: должны пойти кости, и... в общем может быть много интересного. Так что нужен и глаз, и хорошая рука.

      – Может быть, я сам буду здесь чистить? – предлагает Слава и, опережая мой вопрос-возражение, добавляет: – А отмечать находки может и Михаил, он уже в курсе дела. Что скажешь?

      – А может, я тоже хочу здесь расчищать? – вдруг неожиданно протестует Михаил, как всегда подошедший посмотреть и послу шать.

      Можно, конечно, но...

      – Миша, разве вы кончили зачищать стенку на втором раскопе?

      – Я... Ну там ещё немного, и я подумал, что здесь...

      – Все понятно, Миша. Стенку нужно зачистить сегодня же, чтобы ее можно было сфотографировать, и вы это сделаете лучше, чем кто-либо другой. А потом, если есть желание, пожалуйста, разбирайте этот слой до конца! Договорились? Вот и хорошо. И знаешь, Слава, – поворачиваюсь я к своему помощнику, – начинай эту керамику отмечать уже на новом плане, ну, скажем, прибавив в треугольник ещё крестик. Помни: главное сейчас – кости...

      Я перехожу к Игорю и Ольге. На их участках тоже кое-где показался коричневый слой, и среди вынутых черепков я нахожу волосовские. Очень хорошо! Значит, все это не случайно, и я могу рассчитывать здесь уже не на единичные волосовские вещи, но на слой, а стало быть, и на волосовские костяные орудия.

      «...На переходе от камня к металлу». Первые украшения из меди. Первые маленькие лезвия ножей и щилья. Впрочем, все это совсем недостоверно, и, сдается мне, медь появляется впервые не у самих волосовцев, а только у их отдаленных потомков, сохранивших отличительный знак своего происхождения – вот эти толстые легкие черепки, пористые от выгоревших примесей раковин, коры, травы, украшенные столь же обязательными оттисками двойного зубчатого штампа. Родственники? Может быть. А может быть, и нет. За тысячу с лишним лет многое могло произойти. Так, у собственно волосовцев, ранних, пришедших откуда-то с северо-запада, быть может, с берегов Балтики, мы находим украшения из балтийского янтаря. Янтарные подвески, фигурки, бусы буквально усыпают их скелеты, когда удается наткнуться на могильник этих людей. Но меди или бронзы у них нет. Все из камня – прекрасные широкие кремневые кинжалы, похожие на кинжалы додинастического Египта, сегментовидные рыбные ножи, кремневые фигурки, служившие то ли амулетами, то ли просто украшениями, и тщательно вышлифованные желобчатые тесла. А наряду с этим столь же ювелирно изготовленные костяные долота, проколки из трубчатых костей птиц, роговые мотыги, пешни и – в отличие от кремневых – самые что ни на есть реалистические изображения животных.

      Не то что у этих загадочных людей костяных орудий было больше, чем у остальных, нет. Почему-то случилось так, что слои поселений волосовцев в отличие от их предшественников и следующих за ними во времени других племен неизменно оказываются лежащими во влажном песке, сохраняющем кость, тогда как у других все это исчезло без следа, если, конечно, не считать болотных поселений. Вот и на Польце, похоже, то же самое...

      Хотел бы я знать, за каким лешим двинулись эти люди со своих насиженных мест в Восточной Прибалтике или оттуда, где они сидели до этого, в наши леса? И не только в наши – в Карелию, к Белому морю, на теперешний Русский Север. Как можно видеть по их большим могильникам, селились они всегда надолго, основательно зарываясь в землю на самых подходящих для этого местах. Они несли в эти леса не только янтарь, они несли свой, отличный от здешних жителей взгляд на мир, новые идеи отношения к этому миру, новые возможности его преобразования. Кремневые фигурки, которые археологи находят на их поселениях, в конце концов тоже своего рода тайнопись, ибо не для развлечения, не для минутного любования извлекали они из кремня всех этих маленьких человечков, медведей, лис, гусей и уток, змей и многое другое, чему по неведению своему мы не можем подыскать имени. Что-то мы сможем узнать, о чем-то догадаемся, сравнивая и сопоставляя, но это навсегда утраченное звено останется для пас загадкой, привлекающей своей иррациональной тайной, заставляющей верить, что именно в ней и лежит секрет исчезнувшего в тысячелетиях народа...

      Не первый раз мне становится не по себе, когда, смотря на сверкающую под солнцем Вексу, я думаю, что она вот так же текла мимо этих берегов и двести лет, и восемьсот, и четыре тысячи лет назад, когда тут стояли хижины загадочных волосовцев, и раньше, много раньше, когда ещё только изредка останавливались у истока реки из озера малочисленные охотники прошлого. Течение реки – как течение времени: что-то оно смывает, что-то остается, и в момент внезапного прозрения чувствуешь себя как бы между двух волн – одна выбросила тебя на песок, оставила и откатилась, а ты со страхом и недоумением ждешь другой, которая вот-вот нахлынет и унесет тебя снова в бесконечность.

      Задумавшись, я не сразу услышал, что меня зовут. Игорь стоял рядом и тихонько повторял:

      – Андрей Леонидович, вы посмотрите там у меня... Вы посмотрите, Андрей Леонидович, гарпун вроде бы костяной там...

      – Гарпун?!

      – ...и осторожно так чистил, кисточкой, а все равно крошится! Я уж сказал, чтобы там пока ничего не трогали на этом квадрате, дело такое, что испортить все можно. Вы уж сами, Андрей Леонидович, посмотрите. Я говорил Вячеславу Михайловичу, а он сказал, чтобы вас позвать...

      – Все понял, Игорь, спасибо. Так где он, твой гарпун?

      Точно, гарпун. Темно-коричневый, поблескивая корочкой полировки, гарпун обозначился среди песка и коричневой трухи во всей своей красе. И большой! Пожалуй, даже больше того, что я нашел в обломках на Теремках. Крупные зубцы увенчивают один его край, и, кажется, был цел даже насад – до того, как по нему прошелся совок или лезвие лопаты. В общем-то сохранился не сам гарпун, лишь его шлифованная оболочка: внутри, под тонкой глянцевой корочкой, видна костяная труха. М-да, придется здесь повозиться...

      Вокруг меня столпились школьники, сбежавшиеся со всего раскопа. Пусть смотрят! Кончиком перочинного ножа я выбираю песчинки вокруг находки, едва дотрагиваясь кисточкой, сметаю их в сторону и в то же время стараюсь прикрыть бумагой и собственной тенью гарпун от солнца, чтобы оно не высушило сырую кость, не разорвало бы ее окончательно своими лучами. А где же Слава?

      – Я здесь. Что, за БФом сбегать?

      – Пошли лучше Михаила. Впрочем, вот и он сам... Миша, вы

      знаете ящик под окном? Да, тот самый, вьючный, в котором спирт. Но спирт сейчас не нужен. Там стоит бутыль с ацетоном – я думаю, вы отличите ацетон от спирта? Вот и хорошо. БФ – клей БФ – под кроватью. Возьмите пустую бутылочку и разведите в ней БФ. На десять частей ацетона – одна часть клея, не забудете? И обязательно захватите тоненькую кисточку, слышите, Миша, кисточку!..

      Михаил исчезает. Сейчас он принесет состав, которым следует по капле пропитывать эту костную труху, обволакивая поверхность гарпуна белой пленкой. Чехол этот сохранит общую форму предмета, не даст ему деформироваться, в то время как проникающий внутрь раствор будет собирать и прижимать друг к другу хрупкие частицы костяного тлена. Я присаживаюсь снова на корточки, склоняюсь над гарпуном, чтобы его лучше очистить пока от песчинок, и в этот момент раскаленная игла вонзается в мой локоть. Слепень! От внезапного укуса рука дергается, и нож, который до того послушно скользил по-над костью, со всего размаха вонзается в гарпун, выбрасывая его обломки на поверхность раскопа. Так-то вот...

      – Ну что смотрите? Сколько раз вам говорить, чтобы в раскопе не толпились? – с нарочитой строгостью обращается Слава к зрителям. – И гарпун самый обыкновенный, туда ему и дорога, благо весь трухлявый был... Все равно, морока с ним только одна! Следующий крепче будет, правда, Игорь?

      Нехотя все расходятся по своим местам. Игорь шмыгает носом и пытается собрать осколки на лист бумаги. Что ж, если целого гарпуна у нас нет, то хоть по этим обломкам можно будет попытаться восстановить его в рисунке.

      В этот момент появляется запыхавшийся Михаил с бутылкой и кистью.

      – Где гарпун? – спрашивает он у Славы, тяжело дыша.

      – Гарпун? – переспрашивает Слава и мрачно шутит: – Слепни растащили! Пока ты прохлаждался... А бутылку поставь в тенек, ещё пригодится. Перерыв! – возглашает он, взглянув на часы Михаила.


      * * *

      Мы прорвались сквозь четыре тысячелетия, слагавших этот черный и маркий культурный слой, где перемешаны народы, эпохи, культуры, и очутились на белом песке древней озерной отмели. Вот тут-то и начал я хоть что-то понимать. Если не в людях, то хотя бы в собственном раскопе.


К титульной странице
Вперед
Назад