АННЕТА

      В начале 1815 года Батюшков написал стихотворение-воспоминание, получившее впоследствии широкую известность: именно оно приходит на ум при упоминании имени Батюшкова. Стихотворение называется «Мой гений», и речь в нем идет о некоем поэтическом «хранителе-гении», который один остается поэту «в утеху... разлуке», который один дает еще силы существовать и бороться с непонятною, запутанною жизнью.
      Но стихотворение это чаще всего вспоминается по его первым строкам:

О, память сердца! ты сильней 
Рассудка памяти печальной...

      Батюшков многократно употреблял это выражение — «память сердца», взятое из афоризма французского мыслителя Ж. Масье. Он очень широко толковал это выражение и объяснению его посвятил специальную статью, написанную тоже в 1815 году,— «О лучших свойствах сердца».
      «Память сердца» — это для Батюшкова трепетное и органичное чувство, основа человеческой добродетели, человеческой благодарности и искренней, глубокой любви. Не случайно две приведенные строчки стихотворения «Мой гений» стали своеобразным символом «пушкинской» поэтической гармонии. Такой признанный знаток и ценитель Пушкина, как поэт Аполлон Майков, был даже обманут этими строками: на одном из собраний своих стихотворений он напечатал их в качестве эпиграфа из Пушкина... А само стихотворение «Мой гений» стало самым «романсным» стихотворением Батюшкова: начиная с М. И. Глинки его перекладывали на музыку многие русские композиторы.
      В элегии «Мой гений» речь идет о воспоминании какой-то тайной, страстной и возвышенной поэтической любви, той, которая навечно остается в сердце...

Я помню голос милых слов, 
Я помню очи голубые, 
Я помню локоны златые 
Небрежно вьющихся власов. 
Моей пастушки несравненной 
Я помню весь наряд простой, 
И образ милый, незабвенной 
Повсюду странствует со мной...

      Основой этого вдохновенного стихотворения явилось реальное увлечение реальной женщиной. Кульминация этого увлечения относится к осени 1814 года, ко времени частых пребываний Батюшкова в доме Олениных.
      «О, память сердца!..» В воспоминаниях о Батюшкове одна из немногих близких поэту женщин Е. Г. Пушкина оставила его великолепный портрет, замечательный прежде всего тем, что он передает нам то впечатление, которое Батюшков производил на женщин:
      «Батюшков был небольшого роста; у него были высокие плечи, впалая грудь, русые волосы, вьющиеся от природы, голубые глаза и томный взор. Оттенок меланхолии во всех чертах его лица соответствовал его бледности и мягкости его голоса, и это придавало всей его физиономии какое-то неуловимое выражение. Он обладал поэтическим воображением; еще более поэзии было в его душе. Он был энтузиаст всего прекрасного. Все добродетели казались ему достижимыми. Дружба была его кумиром, бескорыстие и честность — отличительными чертами его характера. Когда он говорил, черты лица его и движения оживлялись, вдохновение светилось в его глазах. Свободная, изящная и чистая речь придавала большую прелесть его беседе. Увлекаясь своим воображением, он часто развивал софизмы, и если не всегда успевал убедить, то все же не возбуждал раздражения в собеседнике, потому что глубоко прочувствованное увлечение всегда извинительно само по себе и располагает к снисхождению. Я любила его беседу и еще более любила его молчание. Сколько раз находила я удовольствие в том, чтоб угадывать и мимолетную мысль его, и чувство, наполнявшее его душу в то время, когда он казался погруженным в мечтания. Редко ошибалась я в этих случаях. Тайное сочувствие открывало моему сердцу все то, что происходило в его душе»8.
      Батюшков нравился женщинам, хотя и не был красавцем и не умел ухаживать. Но никакая из женщин так и не полюбила его, и не стала его женой. В своих чувствах он редко кому открывался и редко писал о них,— разве что только в стихах.

Я с именем твоим летел под знамя брани 
Искать иль славы, иль конца. 
В минуты страшные чистейши сердца дани 
Тебе я приносил на Марсовых полях: 
И в мире, и в войне, во всех земных краях 
Твой образ следовал с любовию за мною; 
С печальным странником он неразлучен стал... 
                                        («Воспоминания. Отрывок»)

      Анна Федоровна Фурман — единственная любовь Батюшкова, о которой мы хоть что-нибудь знаем. О других — девице Мюгель, Поповой, Леоненковой, крепостной девушке Домне — до нас дошли лишь имена и глухие полунамеки-полуупоминания. О третьих (например, о героине «симферопольского» романа) мы вообще не можем сказать ничего, даже имени назвать. А тут — целая романтическая биография.
      В середине XVIII столетия в Россию из Саксонии приехал агроном Фридрих Антон Фурман. Он быстро приобрел известность в своей отрасли и заведовал многими имениями крупных помещиков. В России он женился на Эмилии Энгель (сестре Ф. И. Энгеля, статс-секретаря Павла I) и имел от нее семерых детей: четырех сыновей и трех дочерей. Третьей, самой младшей дочерью была Анна, которая родилась в 1791 году в селе Богородском — звенигородском имении князя Голицына.
      Вскоре после рождения Анны мать ее умерла, а отец женился вторично. Маленькая Анна была взята на воспитание бабушкой, Елизаветой Каспаровной Энгель (там она воспитывалась, кстати, вместе со своим двоюродным братом — Федором Литке, впоследствии знаменитым адмиралом. В дружбе с Е. К. Энгель была Лизавета Марковна Оленина, которая после смерти бабуш-
      ки взяла Анну к себе. Так неродовитая и небогатая Анна Фурман стала воспитанницей у Олениных и старшей подругой их дочерей, Анны и Варвары.
      Анна Фурман была очень красива. Сохранился карандашный набросок Кипренского: Анна, за столом приютинской гостиной, вместе с дремлющим Крыловым... Выразителен ее акварельный портрет кисти К. К. Гампельна: высокая темноволосая девушка, очень стройная, в строгом белом платье, с правильными чертами лица, задумчиво и ласково смотрит на кого-то неведомого...
      Ее сын вспоминал впоследствии: «Матушка моя присутствовала при всех этих беседах (в доме Оленина.— В. К.) и с работою в руках прислушивалась к рассуждениям, которые так благодетельно действовали на развитие ее. Несмотря на молодость свою, она уже тогда пользовалась уважением этого кружка и была, так сказать, любимицею некоторых маститых в то время старцев. Так, например, Державин всегда сажал ее за обедом возле себя, а Озеров в угоду ей подарил ей ложу на первое представление «Дмитрия Донского», сам приехал в ложу и, как говорила матушка, восторгаясь игрою известной в то время артистки Семеновой, плакал от умиления»9.

О, радость! ты со мной встречаешь солнца свет 
И, ложе счастия с денницей покидая, 
Румяна и свежа, как роза полевая, 
Со мною делишь труд, заботы и обед. 
Со мной в час вечера, под кровом тихой ночи 
Со мной, всегда со мной: твои прелестны очи 
Я вижу; голос твой я слышу, и рука 
В твоей покоится всечасно. 
Я с жаждою ловлю дыханье сладострастно 
Румяных уст, и, если хоть слегка 
Летающий Зефир власы твои развеет 
И взору обнажит снегам подобну грудь,
Твой друг не смеет и вздохнуть: 
Потупя взор стоит, дивится и немеет.
                                                   («Таврида»)

      Приведенные строки Батюшкова посвящены, несомненно, Анне Фурман. Впрочем, не его одного увлекала красота воспитанницы Олениных. По свидетельству Д. В. Дашкова, Аннета, «по скромности и по прекрасным качествам ума и сердца, а равно и прелестною наружностью своею, пленяла многих, сама того не подозревая»10. Так, в 1809 году ею пленился Гнедич. Из воспоминаний сына А. Ф. Фурман: «5 сентября, в день именин Елисаветы Марковны Олениной, ежегодно устраивались сюрпризы в театре, нарочно для того устроенном, и матушке моей нередко случалось принимать участие и испытывать под руководством Гнедича свои сценические способности, впрочем, весьма слабые (она была слишком застенчива для игры на сцене)»11.
      Из письма Батюшкова к Гнедичу, 3 мая 1809, из Финляндии:
      «Выщипли перья у любви, которая состарёлась, не вылетая из твоего сердца; ей крылья не нужны. Анна Федоровна, право, хороша, и давай ей кадить! Этим ничего не возьмешь. Не летай вокруг свечки — обожжешься. А впрочем, как хочешь, и это имеет свою приятность, не правда ли? Я так этак думаю на холостом ложе...» (III, 35). Не надеясь на взаимность, одноглазый Гнедич до поры до времени скрывал свои чувства.
      Но сам Батюшков не умел и не хотел их скрывать. Приехавши в Петербург в начале 1812 года, он увлекся двадцатилетнею красавицей; это увлечение продолжилось и во время петербургского «ожидания» 1813 года; а когда он уехал на войну, друзья его в переписке своей замечали, что сердце поэта «не свободно»...

      Как часто в тишине, весь занятый тобою,
      В лесах, где Жувизи гордится над рекою
      И Сейна по цветам льет сребряный кристалл,
      Как часто средь толпы и шумной, и беспечной,
      В столице роскоши, среди прелестных жен,
      Я пенье забывал волшебное Сирен
      И о тебе одной мечтал в тоске сердечной.
      Я имя милое твердил
      В прохладных рощах Альбиона 
      И эхо называть прекрасную учил
      В цветущих пажитях Ричмона...
                                       («Воспоминания. Отрывок»)

      Из-за границы Батюшков вернулся с новой и светлой надеждой. В ту пору Аннете шел двадцать третий год: девица на выданье. Семья Олениных, Муравьевы, родные — все были согласны на брак. Но...

      Всего ужаснее! Я видел, я читал
      В твоем молчании, в прерывном разговоре,
      В твоем унылом взоре, 
      В сей тайной горести потупленных очей, 
      В улыбке и в самой веселости твоей
      Следы сердечного терзанья...
                                  («Воспоминания. Отрывок»)

      Свадьба не состоялась. Не было взаимности, а была лишь покорность чужой воле. Батюшков это понял.
      Свои сомнения он объяснил единственный раз, годом позже, в письме к Е. Ф. Муравьевой: «...Важнейшее препятствие в том, что я не должен жертвовать тем, что мне всего дороже. Я не стою ее, не могу сделать ее счастливою с моим характером и с маленьким состоянием. Это — такая истина, которую ни вы, ни что на свете не победит, конечно. Все обстоятельства против меня. Я должен покориться без роптания воле святой бога, которая меня испытует. Не любить я не в силах. ...Я желал бы видеть или знать, что она в Петербурге, с добрыми людьми и близко вас. Простите мне мою суетную горесть. ...Право, очень грустно! Жить без надежды еще можно, но видеть кругом себя одни слезы, видеть, что все милое и драгоценное сердцу страдает, это —- жестокое мучение, которое и вы испытывали: вы любили!» (III, 342).
      В это же время и эти же мысли Батюшков выражает и в стихах:

      Что в жизни без тебя? 
      Что в ней без упованья, 
      Без дружбы, без любви — без идолов моих?..
      И муза, сетуя, без них
      Светильник гасит дарованья.
                               («Воспоминания. Отрывок»)

      И далее, в том же письме к Муравьевой, Батюшков пишет еще об одном — вечном — препятствии: «Для чего я буду искать теперь чинов, которых я не уважаю, и денег, которые меня не сделают счастливым? А искать чины и деньги для жены, которую любишь? Начать жить под одною кровлею в нищете, без надежды?.. Нет, не соглашусь на это, и согласился бы, если б я только на себе основал мои наслаждения! Жертвовать собою позволено, жертвовать другими могут одни злые сердца. Оставим это на произвол судьбы» (III, 342).
      Батюшкову остается только мечтать — в который уже раз ничего, кроме мечты!

Друг милый, ангел мой! сокроемся туда, 
Где волны кроткие Тавриду омывают 
И Фебовы лучи с любовью озаряют 
Им Древней Греции священные места.
Мы там, отверженные роком, 
Равны несчастием, любовию равны, 
Под небом сладостным полуденной страны 
Забудем слезы лить о жребии жестоком...
                                                 («Таврида»)

      Мечта была слишком красивой для того, чтоб хотя сколько-нибудь воплотиться в действительности.
      Осенью 1815 года, когда писалось приведенное выше письмо и стихи, Аннеты Фурман уже не было в Петербурге. В это время отец, живший в Дерпте, потребовал к себе выросшую дочь для воспитания младшей сестры и брата (детей Ф. А. Фурмана от второго брака). Тут произошла еще одна печальная, трогательная и неуклюжая история, о которой поведал в своих воспоминаниях сын Анны:
      «Вызов этот был неожиданным ударом для матушки моей, привязавшейся всей душою к Елизавете Марковне. А. Н. Оленин сказал ей, что она может не ехать в Дерпт, если согласится выйти замуж за человека, давно уже просящего руки ее, что он не решился до сих пор говорить ей о нем, будучи заранее уверен в отказе ее, но что теперь обязан ей объявить, что претендент этот — Николай Иванович Гнедич. Этого матушка никак не ожидала: она привыкла смотреть на Гнедича (уже далеко не молодого человека) с почтением, уважая его ум и сердце; наконец, с признательностью за влияние его на развитие ее способностей, ибо почти ежедневно беседовала с ним и слушала наставления его,— одним словом, она любила его, как ученицы привязываются к своим наставникам. Но тут же появилось несчастное чувство сожаления, и она просила А. Н. дать ей несколько дней для размышления. Кончилось тем, что она, конечно, другими глазами смотря на Гнедича, стала замечать в нем недостатки, например, не имевшую дотоле для нее никакого значения наружность... В это время как-то за обедом дочь Олениных Анна Алексеевна, тогда еще ребенок, вдруг, ко всеобщему удивлению, смотря на Гнедича, с сожалением вскрикнула: «Бедный Н. И., ведь он кривенький!» Елизавета Марковна, сделав дочери выговор, спросила ее: кто мог ей это сказать? Малютка промолчала, но вместо ее отвечал только что взятый из деревни и стоявший за стулом казачок: «Кто сказал? Вестимо, барышня (т. е. моя матушка) при мне говорили сегодня утром, что они (Гнедич) кривые; да и вправду они одноглазые». Матушка моя с отчаянием вырвалась из объятий дорогого ей семейства, которое привыкла считать своим, и уехала в Дерпт»12. Батюшков, кажется, знал об этом эпизоде. Во всяком случае, после 1815 года отношения между ним и Гнедичем становятся  заметно холоднее...

      Ах, как обманут я в мечтании моем! 
      Как снова счастье мне коварно изменило
      В любви и дружестве... во всем,
      Что сердцу сладко льстило, 
      Что было тайною надеждою всегда! 
      Есть странствиям конец — печалям никогда! 
                                                      («Воспоминания. Отрывок»)

      В дальнейшем Аннета Фурман уже не встречалась с Батюшковым. Судьба ее сложилась тоже не весьма удачно. Жила с отцом и сводной сестрой в Дерпте, потом — в Ревеле, где в 1821 году вышла замуж за остзейского негоцианта Адольфа Оома, бывшего старшиной большой купеческой гильдии. В 1824 году Оом, вследствие неудачных финансовых операций, разорился и переехал в Петербург, где, по протекции Оленина, получил место надзирателя при Академии художеств. В 1826 году у Анны родился сын Федор — в будущем блестящий петербургский чиновник, статс-секретарь императрицы и любитель литературы. А в феврале 1827 года после длительной болезни умер муж (Оом простудился во время петербургского наводнения). Анна, оставшаяся с полугодовалым младенцем на руках, принуждена была работать. В апреле 1827 года она была определена главной надзирательницей Воспитательного дома в Петербурге, и под ее началом оказалось триста воспитанниц. Десять лет спустя Воспитательный дом был преобразован в Сиротский институт, количество воспитанниц увеличилось, а Анна Федоровна Оом стала директрисой Сиротского института. Кажется, в этой работе она нашла свое призвание.
      Умерла Аннета 7 октября 1850 года. Батюшков пережил ее...
     


К титульной странице
Вперед
Назад