Не так давно в газете «Московские новости» появилась статья Л. Воскресенского, в которой автор задается вопросом: а стоило ли раскулачивать Титка Бородина? Может, правильнее было принять его в колхоз, исходя из наших сегодняшних представлений о той эпохе? – и отвечает на этот вопрос утвердительно. Правда, некоторыми критиками мысль о пригодности Титка Бородина для социалистического строительства в деревне была тут же оспорена: не такой-де уж он безобидный, этот бывший красный командир, а теперь кулак, наживший свое богатство далеко не самыми честными методами. Тем не менее полемика эта отражает сегодняшнее неоднозначное отношение к эпохе коллективизации. И в этом сказывается дух времени, происходящие в нашем обществе перемены поистине революционного характера (вспомним, каких репрессивных мер удостоилась статья М. Лобанова, опубликованная в журнале «Волга» в канун перестройки и содержащая первые робкие попытки пересмотра традиционного официозного взгляда на коллективизацию!). Что же касается спора с М. Шолоховым, то выиграет его тот, кто, не разделяя его концепции, сумеет создать столь же или еще более выразительные и живые образы, как Давыдов, Нагульнов, Майданников, Щукарь, Лушка и даже Половцев и Островное. (Ближе всех к этой задаче, мне казалось, стоял В. Белов. Но последние две части его хроники меня, признаться, насторожили своей публицистичностью, некоторой откровенной авторской проговариваемостью идей...)
      Конечно, существует мнение, что если талантливый художник в чем-то поступился исторической правдой, тотем хуже для таланта. Может быть, и так. Однако, говорю я себе, какие бы критические концепции ни воздвигались, например, вокруг личности Петра I и его деятельности, но стоит мне прочитать: «Горит восток зарею новой... Выходит Петр. Его глаза сияют. Лик его ужасен. Движенья быстры. Он прекрасен, он весь, как божия гроза», – как я забываю о всех теоретических построениях, я весь в плену поэзии Пушкина, его оценки Петра. Точно так же я уже никогда не смогу увидеть Петра или Меншикова другими, чем в романе Алексея Толстого.
      Б. Можаев, мне кажется, не пытается спорить с М. Шолоховым в художественном изображении эпохи. Автор «Мужиков и баб» свою задачу, очевидно, понимал иначе – он писал публицистический роман. В. Белов, Н. Скромный, С. Антонов продолжают традиции русского реалистического психологического романа (пусть и с переменным успехом). Более того, В. Белов определенно испытал шолоховское влияние. Собственно, это известно и из его высказываний, восторженной оценки им «Тихого Дона». Правда, говоря в своем большом интервью газете «Правда», опубликованном под заголовком «Возродить в крестьянстве крестьянское...», о всем том вреде, который принесли русской деревне левацкие теории Троцкого и практика Сталина, размышлял о многочисленных формах кооперации, существовавших на селе еще до Октября и затем в 20-е годы, недобрым словом вспоминал осуществленное троцкистами расказачивание крестьян на Дону и, восхищаясь художественной силой, с которой изображен Григорий Мелехов – «самый трагический образ в советской литературе», довольно определенно оценивая методы насильственного обобществления крестьянских хозяйств на селе в 30-х годах: «Непосильные налоги, займы, разгон кооперативов, изъятие у них средств и, наконец, репрессии, расстрелы, суды, выселения», – В. Белов умолчал о «Поднятой целине», хотя, естественно, упоминание ее было бы как нельзя кстати... И это в общем-то понятно. В. Белов спорит с М. Шолоховым как художник. Системой живых колоритных образов крестьян и увлекающихся революционной фразой руководителей из района – так называемой чрезвычайной тройки в составе Ерохина, Скачкова, Меерсона, приехавшей в Шибаниху арестовывать «врагов советской власти», а также с помощью прямого социологического исследования с цифровыми выкладками, В. Белов стремится доказать, что вовсе не было необходимости так жестоко, бездумно, нахрапом разрушать многовековой крестьянский уклад вместо того, чтобы приспособить его к социализму, сообразуясь с реальными условиями. Точно так же ошибочно было делать из массы относительно зажиточных крестьян (как о том рассуждает Сопронов: «Что ни изба, то и зажиточный, у каждого по лошади и корове, у многих по две, а то и по три коровы») врагов новой власти, душить их налогами, убивать интерес к хозяйствованию на земле или ставить в условия, когда они ее оставят добровольно. Дальновидность и убедительность авторских аргументов, высказанных еще более десяти лет назад, становится особенно очевидной в свете принятых уже в годы перестройки постановлений ЦК КПСС по продовольственным вопросам, где прямо сказано: «Руководствуясь ленинскими идеями о кооперации, смелее идти на новые формы и методы хозяйствования, решительно устранять в этих целях все препятствия и ограничения, сдерживающие наращивание производства сельскохозяйственной продукции как в колхозах, совхозах, подсобных хозяйствах промышленных предприятий, так и в индивидуальном секторе». Может теперь крестьянин держать и лошадь, и скот практически в неограниченном количестве, что было в 1928 – 1930 годах для Сопронова и других деятелей его пошиба главным аргументом для зачисления его шибановских однодеревенцев в кулаки. Но, конечно, тем шибановцам и ольховцам дожить до сегодняшних постановлений не довелось. Судьбы многих из них сложились трагически. Умышленно обложенные Сопроновым непосильным налогом, мужики «побежали» в колхоз. И даже старый дед Никита отправляет сына с заявлением в колхоз, но его уже не принимают – поступило новое распоряжение: «Верхушку и зажиточных в колхозы не принимать». Финал трагичен – он еще впереди, но неизбежен, о чем свидетельствуют заключительные слова третьей части хроники: «Руки Ивана Никитича наливались какой-то странной угрожающей тяжестью, горло начинало сдавливаться, зубы тоже сжались. Обида и страх – нет, не за себя страх, а за все семейство, за деревню, за всех добрых людей, – страх и отчаяние поднимались откуда-то с ног, от самой земли, уже покрытой холодным и белым снежным саваном». Еще более определенен финал первой части второй книги «Год великого перелома»: «Жители дерени Ольховицы Данило Семенович Пачин и Гаврило Варфоломеевич Насонов, помеченные красными галочками, согласно девятому пункту подлежали немедленному расстрелу».
      Сегодня многие публицисты и критики размышляют над тем, почему крестьяне, подвергаемые столь жестоким репрессиям, разорению и физическому истреблению, не восстали. Ответ тут и прост и сложен. А против кого восставать? Против своей же родной, советской власти, которую утверждали в кровавых боях гражданской? Парадокс, исторический тупик.
      С другой стороны, сопротивление все же было, хотя и стихийное, неорганизованное, выдаваемое за кулацкие вылазки и пр. О других же, возможно, более сознательных формах протеста мы попросту еще не знаем. Хроника В. Белова пока не окончена, и сегодня трудно судить о каком-либо предполагаемом противодействии беззакониям, творимым хотя бы тем же Сопроновым или прибывшей в Ольховицу для раскулачивания команды Скачкова. Скорей всего патриархальные беловские мужики, живущие по христианскому принципу «Не убий!», не способны на активный протест. Правда, представитель уже другого социального слоя Петька Гирин – Гирич, скрывающийся от властей, высказывает тайное сочувствие высылаемым на север украинским крестьянам, но он, пожалуй, просто поддался неожиданно вспыхнувшему чувству к разбитной румяной молодке Авдошке. Сами несчастные выселенцы? Да они, нечаянно оказавшись без конвоя, в растерянности ищут эту «потерявшую» их тюрьму. О, терпеливый русский народ!
      Впрочем, так было, по-видимому, не везде. В «Переломе» Н. Скромного бродит по округе какая-то странная то ли банда, то ли разведывательный передовой отряд некоего Ганько, чутко прислушивающийся к настроениям масс, собирающий информацию, выведывающий планы предстоящих выселений и строящий на них свои далеко идущие планы развития событий (сужу пока по первой опубликованной книге).
      Совершенно неожиданная и новая ситуация для нашей литературы о коллективизации изображается в повести Ю. Рожицына «Омут», опубликованной еще в 1986 году. Здесь жители сибирского села Иудино вначале стихийно сопротивляются сплошной коллективизации, «незаконным обложениям двойных налогов», а потом практически сознательно восстают, сжигают свои усадьбы и переправляются за болота в тайгу, где основывают новое село Благодатное...
      Получается, что «Омут» Ю. Рындина нечто вроде «Поднятой целины» наоборот: здесь та же расстановка сил, но правота, сочувствие автора на стороне крестьян, восставших против «раскулачивания». Хотя попытка мужиков уйти от сил зла в леса, сохранив там неприкосновенным свой прежний деревенский уклад, – конечно же, утопия...
      Мы помним описанный не без оттенка юмора «бабий бунт» в шолоховской «Поднятой целине». В повести С. Антонова «Овраги» восстание готовится тщательно, с соблюдением всех правил конспирации, в подполье, хотя расстановка сил, участвующих в нем, нам и не вполне ясна. Автор постоянно смещает точки зрения, невольно заставляя вспомнить о таком явлении, как абсурдизм (а может, текст умышленно «зашифрован» таким образом). Нет мотивации и логики в этом смещенном и извращенном мире: тех, кого экспроприируют как кулаков, на самом деле отношения к ним не имеют, «враги» часто оказываются более правыми, чем «свои». Те, кто готовят восстание, говорят от имени Ленина, выступая против сталинских репрессий, как, например, бывший царский офицер Стефан Иванович, с которым, замерзая в зимней метели, мысленно беседует рабочий-двадцатипятитысячник Роман Гаврилович. Он конечно же имеет право на классовую ненависть (кулаки убили его жену – правда, по ошибке), но явно во многом заблуждается, а главное – и разобраться в происходящем коловороте пока не в силах. Кузнец Гордей Николаевич Кабанов спасает от расправы мятежников деревенский актив, а его все равно арестовывают, хотя всем своим поведением он демонстрирует явное благородство – это истинно русский человек, мастер, представитель того общинного уклада, где каждый готов помочь друг другу и выручить другого из беды.
      Какая может быть психологическая мотивация в обстоятельствах, когда персонажи то и дело совершают взаимоисключающие поступки. Районный уполномоченный («агент») спасает сына Романа Гавриловича, но тут же требует от него, чтобы он подписал донос на любимую женщину. Вообще с нравственностью у этих «заидеологизированных» людей не все в порядке. Мир сошел с колес – и, значит, все можно, все дозволено! Эта мысль Достоевского прямо или опосредованно возникает и у Н. Скромного, и у Б. Можаева, и у В. Белова, и у Андрея Платонова...
      В. Белов и его герои спасение от этого неожиданно свалившегося на них бедствия видят в народной морали, законах крестьянского общежития – их-то так и ненавидят присвоивший себе право выступать от имени партии Сопронов и иже с ним. Потому его поступки и головотяпские административные действия выглядят антинародными. Любопытен такой факт. Сопронова дважды спасают от возможной смерти сначала Данила Пачин, подобравший его больного в поле, а потом Палашка Миронова, вытащившая его из озера. Притом и Данила, и Палашка знают, что Сопронов сживает их со свету. Но не протянуть руку помощи утопающему они не могут – совесть не позволяет: все-таки человек гибнет, хоть и враг. А что же сам Сопронов? Почему ему не свойственны те же черты? Ведь он же вырос вместе со всеми в одном селе. Ну, во-первых, как говорится, в семье не без урода. И античеловечные формы насилия, идеологически «обставленные», находят в нем фанатичного исполнителя – цель-то при этом у него одна: во что бы то ни стало утвердить себя. А во-вторых, во все времена были палачи, получавшие удовольствие от своей работы и даже находившие ей моральное оправдание. Правда, порой кажется, что слишком роковую роль играет Игнаха Сопронов в беловской хронике. Не будь его – и что же, шибановцам и ольховцам не столь тяжко пришлось бы? Уцелели бы они? Увы...
      Образ Сопронова относится к разряду активистов – непременной принадлежности книг о коллективизации. Первым такого активиста вывел А. Платонов в «Котловане» – это был своего рода прототип для всей последующей литературы о той поре. У А. Платонова в порыве бичующей самокритики тот корит себя: «Ущерб приносишь Союзу, пассивный дьявол, мог бы весь район отправить на коллективизацию, а ты в одном колхозе горюешь; пора уж целыми эшелонами население в социализм отправлять, а ты все узкими масштабами стараешься».
      И последующее разоблачение активиста, обвинение его в «перегибщине, забеговщине, переусердщине», левом и правом уклонении и т. п. – ведь обо всем этом мы «уже знаем» из романов Н. Скромного, Б. Можаева, С. Антонова, В. Белова. Но первым-то написал об этом А. Платонов, написал еще до «Поднятой целины». И сегодня, когда читаешь, как Чиклин ходит вместе с медведем по дворам, ликвидируя «кулацкое население», как активист «обозначает всех жителей – кого в колхоз, а кого – на плот», «в океан», то есть на выселение, какими оторванными от реальности лозунгами зазывают крестьян в светлое будущее некоторые энтузиасты, – удивляешься: да это же ты уже читал – в «Поднятой целине» или в других книгах. В этом смысле значение гениальной сатиры А. Платонова для советской литературы об эпохе рубежа 20 – 30-х годов сопоставимо только с той ролью, которую сыграла в XIX веке «Шинель» Гоголя. Хотя ассоциации тут при внимательном чтении будут возникать не только с Гоголем. Когда маленькая Настя советует Чиклину в отношении мух: «А ты убей их, как класс!» – то не слышится ли в этом простодушном возгласе замороченного ребенка голос пушкинского юродивого, обращенный к царю Борису: «Вели их зарезать, как зарезал ты маленького царевича». Кстати, и у С. Антонова используется этот же прием, когда деревенский дурачок, путающийся под ногами сельских активистов, то и дело невпопад и не к месту выкрикивает завязшие у всех в зубах лозунги, доводя начальство до белого каления.
      «Котлован» А. Платонова, только сейчас опубликованный, кроме своих художественных достоинств поражает еще и тем, что писался он в декабре 1929 – апреле 1930 годов, то есть не то что «по следам» событий, а прямо с натуры, можно сказать, как репортаж, хотя степень обобщения в нем достойна классических образцов. И насколько же, несмотря на близость расстояния, отделяющего писателя от предмета изображения, взгляд его оказался и глубоким, и пророческим. Об этом надо помнить, рассматривая сегодняшние книги о коллективизации...
      Читаю такую фразу у А. Платонова: «Сафронов, Вощев и все другие землекопы долго наблюдали сон этого малого существа (пятилетней Насти. – П. У.), которое будет господствовать над их могилами и жить на успокоенной земле, набитой их костьми», – и ловлю себя на мысли, что, наверное, и Петр I не мыслил иного прогресса, как лишь построенного на костях, только он не имел в своем распоряжении столь «сознательного» материала. «И так всегда, во все века...» Вот и замкнулась цепь времен! (Любопытно, что и в повести С. Антонова есть персонаж Петр великий, который с удовольствием, с наслаждением раскулачивает своих односельчан.)
      Конечно, стилистика В. Белова далека от платоновской. В жанровом отношении «Котлован» – социальная антиутопия, в интонационном – стилизация образного мышления и языка того малограмотного мужика, которому пообещали немедленное жизнеустройство на земле, а он, уверовав в это, пытается все же уяснить для себя смысл происходящего, разобраться и определиться самому. Но, кажется, только сам еще больше запутывается...
      «Кануны» В. Белова – реалистический психологический роман, ближе всего стоящий к шолоховской традиции. Но одним он, пожалуй, близок А. Платонову – трагичностью, заметно усилившейся во второй книге – «Годе великого перелома». Чего стоит хотя бы сцена расстрела в подвалах ГПУ недавним рабочим, мастером, человеком – плоть от плоти народа – Арсением Шиловским «врагов народа» – двенадцати мужчин и одной женщины, людей, о которых он ничего не знает, а потому единственным самооправданием ему служит тупое и равнодушное: «Кому-то надо...» «Бывший дворянин (как, впрочем, и бывший революционер)», Прозоров пытается понять смысл зла, которое творится на его глазах и отражается на его собственной судьбе. Пытается понять и не может. «Время клубилось. Иногда оно отделялось от реального мира, но какая же это реальность? Реальностей не существовало. Был абсурд. И, как думал Прозоров, видимость иерархии в действиях новой власти только обманывала: логика там также отсутствовала. Иначе зачем же они уничтожают уже и сами себя?»
      Во всем творимом с ним и вокруг него Прозоров видит лишь абсурд. «Он не знал, за что его выпустили, как не знал и того, за что его арестовали». Конечно, несколько идеалистичному дворянину-интеллигенту Прозорову трудно разобраться в движущих пружинах запущенного репрессивного механизма. Его знакомый, доктор Преображенский, в силу своего фатализма и скептицизма, готов все приписать мировому злу, которому «абсолютно все равно, каким флагом потчевать обманутых», ибо, на его взгляд, нет никакой разницы «между белым Мудьюгом и красными Соловками». «Грандиозной мистификацией», «необъятным по масштабам спектаклем, проводимым на просторах... недавно великого государства» считает начинающуюся коллективизацию и связанные с ней репрессии Прозоров. Пораженный открывавшейся перед ним бездной, склонен апеллировать к всеобщему злу и автор: «Казалось, все силы зла снова ополчились на эту землю. Вступая на пустующий императорский трон, знал ли угрюмый генсек, что через несколько лет, в день своего пятидесятилетнего юбилея, он швырнет им под ноги сто миллионов крестьянских судеб».
      Итак, знал ли Сталин или не знал, что творит? У В. Белова Сталин рассуждает как враг государства, которое возглавляет, и, следовательно, как враг самому себе, что нелогично: «Предстояло в невиданно короткий срок разорить миллионы крестьянских гнезд, натравить их друг на друга, перессорить их между собой, не выпуская из рук вожжи общего руководства. Пускай несется, пускай летит прямо в горнило новой гражданской войны!» Вряд ли, однако, Сталин хотел гражданской войны. Только услышав грозный нарастающий ропот недовольства и протеста, он сразу, испугавшись, пошел на попятную, опубликовав статью «Головокружение от успехов», ловко отведя в ней народный гнев от себя. Сталин творил зло, воображая, что делает добро! Воображая себя великим революционером, несущим людям счастье. Как и все революционеры. Как, к примеру, тот же Робеспьер, считавший, что кратчайший путь к справедливости и торжеству добродетели – это Великий Террор. Прозоров читает статью Сталина «Год великого перелома» (по которой названа и 2-я книга «Канунов», и роман Н. Скромного) и не верит ни одному слову, тому, что «наша страна через каких-нибудь три года станет одной из самых хлебных стран...». Можно подумать, что и Сталин не верит в то, что пишет. Убежден, Сталин верил в написанное, как поверил десяткам других нелепых прожектов, как поверил потом авантюристу Лысенко с его чудо-пшеницей, которой он обещал завалить страну, как поверил Гитлеру и т. п. Никудышный стратег, искусный интриган и лицемер, амбициозный властолюбец, страдающий манией величия, – такой человек и экспериментировал над великой страной, воображая себя отцом нации и спасителем человечества. Представлять же его заурядным карикатурным злоумышленником – задача бесперспективная (кстати, по такому же пути пошел и А. Рыбаков в романе «Дети Арбата»).
      Зато какой поэзией пахнет на нас со страниц «Года великого перелома», когда писатель вновь поведет рассказ о любимых им шибаниховцах и ольховцах – о знаменитом предшественнике-прародителе своего Африкана Африкановича из «Привычного дела» Афришке Дрынове, о выдумщике-смехотворце Акиндине Судейкине, бесстрашном попе Перовском-Рыжко, неутомимом труженике Павле Рогове с его неумирающей мечтой о собственной чудо-мельнице, для которой он в зимнюю стужу везет жернова, едва не сгубившие его... А шибаниховские посиделки-беседы с девками и парнями, «столбушка», где происходит нерадостное объяснение влюбленного Василия Пачина «занятой» уже, увы, Антонине... Милый сердцу автора, да и нашему тоже, патриархальный деревенский уклад, жестоко и бессмысленно разрушенный слепой, неразумной силой. Силой зла, мнившего себя добром! Такая вот диалектика...
      Да, «Кануны» – самое трагическое, но, несмотря на это, пожалуй, и самое поэтичное произведение В. Белова. Читая многие страницы хроники, ловишь себя на мысли – вот настоящая художественная проза. Следя за сюжетными перипетиями, авторскими идеями, мы как-то уже отвыкли обращать внимание на красоту слова, яркость красок, живость диалогов – все то, что составляет эстетическую, художественно-изобразительную сторону произведения. Нам бы только скорей обозначить, что выразил и отразил автор. Занесенные снегами, облитые таинственным лунным светом деревенские улицы, празднично разодетые парни и девки, тающие в полях частушки, святочные гадания, игрища и танцы, походы молодежи из села в село, драки на кулачках, свадебные поезда и катания – совсем недавний и уже такой далекий патриархальный мир, заставляющий вспомнить о бессмертных гоголевских «Вечерах»...
      Река, лес, избы, лошади, собаки, звонкоголосые петухи – все живет и радуется в этом мире наравне с человеком. И с ним же, кажется, и гибнет. Прочтите полторы страницы, повествующие о том, как умирает великанша-сосна, выбранная Павлом Пачиным для мельничного стояка, и вы согласитесь, что они написаны на уровне лучших образцов отечественной классической прозы. Чистый, прозрачный, без канцеляризмов и варваризмов, и даже без диалектизмов, которыми все же иногда грешит автор, – язык. «Сосна-великанша, будто отдаваясь сладкой своей гибели, еще не шевельнула ни единой иглой. Она возвышалась над остальными, как и прежде, хотя была уже почти перерублена... Вдруг от какого-то далекого сигнала, может, от чьей-то далекой, холодной мысли повеяло в кроне неуловимо-щемящей тревогой. В этой тревоге, словно от чьего-то тяжкого, торопливого дыхания, словно от шороха каких-то дьявольских крыльев, родилось неуловимое движение воздуха. Может быть, одна из миллионов иголок чуть шевельнулась и дала движение другой, от этого потерял равновесие какой-то крохотный прутик, он шевельнул ветку, и знобящая дрожь пошла, нарастая неудержимо, по всему необъятному дереву. Сосна еще замерла на миг и вдруг с пронзительным скрипом начала поворачиваться вокруг своей оси. Ее повело в сторону, словно вывинчивая из родимой земли, она сначала медленно, но потом молниеносно, наращивая движение, начала падать и вдруг тяжко и страшно обрушилась».
      Падение, гибель этого лесного чуда, подпиравшего небо, – словно бы и провозвестие гибели крестьянского векового народного уклада, свидетелями чего мы станем на дальнейших страницах. Пейзаж, его детали (вспомним по ассоциации толстовский дуб из «Войны и мира») – неотъемлемая часть русской прозы, символ единения и неразрывного родства ее героев с родной землей. Беловские мужики рубят сосну для пользы дела, ее красота для них как бы на втором плане, конечно, они ее чувствуют, но вслух о том не говорят. На шибановского интеллигента-дворянина Владимира Сергеевича Прозорова благоухающее разнотравье цветущего весеннего луга, умирающего и возрождающегося, наводит мысли о бессмысленности собственного существования: зачем жить? Прозоров, наподобие Пьера Безухова, мучается извечными вопросами русского интеллигента о смысле жизни, окружающие его крестьяне не задают такого вопроса, они знают, зачем жить: пахать и сеять, косить, растить детей. Но вот жить-то как раз им и не дают.
      О хронике В. Белова можно писать целое социологическое исследование. Но это не моя задача. Да и хроника пока не закончена – еще не получили должного развития и ситуации и характеры, например, образы областного начальства, а теперь и кремлевского, украинских выселенцев, только вторгшихся в многослойную ткань повествования... Как говорится, еще многие концы не связаны. Доведенный до отчаяния Данила Пачин спрашивает у Шустова: «Дак где концы-то искать?» – и получает ответ: «Концы, Данило Семенович, в руках у Сталина да у Молотова. А может, и у них нет, а где-нибудь подальше...» Хроника в данном случае – достаточно условный жанр, хотя черты ее присутствуют в «Канунах». А в общем-то, по всему выходит, что это роман-эпопея. Как бы то ни было, уже сегодня русская литература имеет талантливое произведение об одной из самых драматических страниц нашей истории. Говорить об этом в особенности приятно еще и потому, что авторский успех в данном случае позволяет надеяться, что неудача с романом «Все впереди» – досадный эпизод в творческой биографии писателя.
      В. Белов – гордость нашей литературы. Но потому с него и спрос особый. Он действительно, как никто, знает народную жизнь и пишет о своих героях с любовью и пониманием. И пишет о главном, душе человеческой и хлебе насущном. В «Канунах» есть замечательная сцена, когда Павел Пачин, после неимоверно тяжких трудов, запускает построенную им мельницу. «Мельница молола зерно... Мука была горячей, мягкой и ласковой. Руку не хотелось убирать из-под этой неторопливой струи. Все ликовало в груди, все радостно отзывалось на мельничный шум и на мельничный запах. И казалось, ничто никогда не остановит эту мучную ласковую, теплую хлебную струю, она текла, как родная вода, как само непрерывное и вечное время...»
      Как же мы должны стараться, чтобы эта теплая хлебная струя не прерывалась ни из-за нашего ожесточения, ни из-за преступного равнодушия.
     
     
      Александр Панков
      КОЛЛЕКТИВИЗАЦИЯ И ЛИТЕРАТУРА
     
      7 ноября 1929 года, к XII годовщине Октябрьской революции, И. Сталин выступил в газете «Правда» со статьей «Год великого перелома». В ней подводились первые итоги нового «решительного наступления социализма "на капиталистические элементы города и деревни». Речь шла об «успехах» и «достижениях», поэтому «выводы» статьи звучали более чем оптимистично: «Мы идем на всех парах по пути индустриализации – к социализму, оставляя позади нашу вековую «расейскую» отсталость.
      Мы становимся страной металлической, страной автоматизации, страной тракторизации.
      И когда посадим СССР на автомобиль, а мужика на трактор, – пусть попробуют догонять нас почтенные капиталисты, кичащиеся свой «цивилизацией». Мы еще посмотрим, какие из стран можно будет тогда «определить» в отсталые и какие в передовые».
      Образ «великий перелом» стилистически вполне соответствовал боевой доктрине форсированного «социалистического строительства». Этот образ воспринимался современниками Сталина как апофеоз «успехов» и «достижений». Мало кому из первых читателей статьи приходило в голову задать себе (а тем более окружающим) элементарные с точки зрения здравого смысла вопросы. Почему, например, наступление на «капиталистические элементы» деревни – это одновременно наступление на вековую «расейскую» отсталость, которая принадлежит, как известно, вовсе не «капиталистическому», а «докапиталистическому» (патриархальному, натуральному, мелкотоварному) укладу? И надо ли для нормальной жизни народа обязательно обгонять капиталистов?
      Минули десятилетия, и постепенно слова «великий перелом» приобрели иной, буквальный и трагический смысл. Великий перелом чего? – спросил в один прекрасный день А. Солженицын. И ответил: русского хребта.
      Между двумя контрастными образами «великого перелома» простирается вся история осознания коллективизации.
     
      * * *
      Один из главных героев «Канунов» – житель деревни Шибаниха Владимир Сергеевич Прозоров, в прошлом русский помещик, интеллигент, шел к реке и думал, вдыхая запахи трав, леса, родной реки: «Россия, Русь... И что за страна, откуда взялась? Отчего так безжалостна к себе и своим сыновьям, где пределы ее несметных страданий? А ведь что за народ! Как прост и бесхитростен, ожидая того же от всех и каждого».
      Современная публицистика переполнена попытками ответить на подобные вопросы. Например, В. Селюнин назвал свою статью о судьбах российской экономики весьма символично – «Истоки». Ф. Шипунов опубликовал целый трактат «Великая замятия», обозревая крестьянское и хозяйственное прошлое России («Наш современник», 1989, №№ 9 – 12, 1990, № 3). Список текстов нетрудно продолжить. История аграрных отношений неизменно попадает в центр многих статей и очерков, ибо вопрос о земле – судьбоносный в русской истории XIX – XX веков. И роковой!
      Однажды, листая романы и повести о коллективизации, я поймал себя на том, что отвлеченно воспринимаю решающий тезис «Декрета о земле» – земля крестьянам. Кажется, понятно, что крестьянам не хватало земли, что давно хотелось мужику прибрать к рукам помещичьи угодья. Однако почему в огромной России не хватало земли? Оправдана ли единовременная ликвидация дворянского и вообще «всякого» (как писали в тех декретах) частного хозяйства? Как понимали сами крестьяне свое право на землю и как соотносили это право с откровенными коммунистическими лозунгами? А ведь лозунги в семнадцатом году сработали!
      Пришлось привести в порядок расхожие знания...
      Былая жизнь России полна жестоких социально-культурных парадоксов, затрагивающих самым непосредственным образом основную часть народа – крестьянство. Один из парадоксов – окончательное установление крепостного права в момент «европеизации» государства, хотя Европа в то время расставалась с наследием феодализма. Другой парадокс – возникновение первых проектов отмены крепостного права буквально через несколько десятилетий после его торжества в петровскую эпоху. Еще один парадокс – странная симметрия антибуржуазных установок у крайних сторонников поместно-приказной системы самодержавия («правых») и радикалов-социалистов («левых»).
      Последняя тенденция зримо проявилась в ходе потрясений на заре XX века, в том числе в годы столыпинских реформ. Невольно озадачивает то обстоятельство, что экономическая политика Столыпина, направленная в целом на преодоление остатков крепостничества и на развитие частновладельческих крестьянских хозяйств, встретила упорное сопротивление именно крайних партий [В очерке писателя Вс. Ник. Иванова, написанном в эмиграции в 1927 г., читаем: «Интересно, что за общину держались, однако, и левые, и правые. Для левых община была переходною ступенью к социализму, правые, в большом количестве земельные собственники, просто не хотели конкуренции с сильным мужиком, освобождаемым от забот о «бедных соседях по общине», и хотели иметь мужика – дешевого работника» (Иванов В с. Н и к. Столыпин. – «Молодая гвардия», 1990, с. 45).].
      Курс Столыпина принято называть «бонапартистским», а путь его реформ – «прусским», «немецким», «юнкерским». Этот курс был вынужденным. Министр внутренних дел Столыпин не шел на, как говорится, широкие буржуазно-демократические реформы, но все же настойчиво искал компромисса между интересами убывающего дворянства и «деловых» слоев общества, включая зажиточное крестьянство. Основное отступление Столыпина от поместно-приказной системы состояло в освобождении крестьян от стеснительных правил общинного и надельного землепользования (круговая порука, ограничения на выход из общины, паспортный режим, при креплены ость к надельной земле при отсутствии собственности на нее). Крестьянам облегчался переход к личному обладанию землей, к участию в торговых операциях с владениями, к банковским ссудам и кредитам. Одновременно предлагалось отменить ряд традиционных податей и платежей, сгладить сословные различия, стимулировать в первую очередь местное самоуправление. Все это затрагивало ближайшие интересы крупных латифундистов, которые привыкли к явной и неявной власти, к сословным привилегиям, к наличию дешевой рабочей силы. Латифундисты умело использовали недостатки надельного землепользования (низкокачественные отрезки, чересполосица, малоземелье, неотчуждаемость участков) для сохранения оброчных отработок и кабальной аренды. Многие дворяне упорно не желали расставаться с ролью начальствующих посредников между верховной властью и народом. Принять реформы Столыпина – это значило для таких дворян окончательно уступить свой сословный приоритет чиновничеству, призванному осуществить юридический контроль на местах, и сельской буржуазии.
      Идеологическая критика Столыпина со стороны «правых» сосредоточилась на обвинениях в том, что министр ущемляет права верховной власти – неограниченного самодержавия. «Правым* претила идея конституционно-правовых новшеств и земского самоуправления, они радовались, когда Столыпин был вынужден действовать традиционными силовыми методами, например, посредством военно-полевых судов.
      Отказываясь сегодня от огульной недооценки Столыпина, споря о его успехах и поражениях, с горечью вспоминая о кровавых покушениях на его жизнь, вряд ли имеет смысл впадать в обратную – апологетическую – крайность и делать из него ангела [Апологетический уклон ощущается в очерке И. Дьякова «Забытый исполин», предпосланном публикации речей П. А. Столыпина («Наш современник», 1990, № 3).]. Человек во многих отношениях замечательный, Петр Аркадьевич был все-таки продуктом своей среды и господствующей системы. Прокламируя службу интересам Великой России, он не мог и зачастую не хотел отрешиться от службы узким интересам царской фамилии, придворной камарильи и помещиков в целом. Но объективный смысл его деятельности заключался в нарушении привычного состояния правящей элиты.
      Революция 1905 года выдавила из правительства юридические свободы и парламентские новации. Однако обществу катастрофически не хватало правопорядка. Страну раздирали бунтарство, вооруженные столкновения, беспорядки самого разного типа – от красносотенных до черносотенных (использую публицистическую терминологию того времени). Между царизмом и народными массами росла духовная пропасть, которую никак не удавалось заполнить ни чиновничеству, ни дворянству, ни слабому среднему классу.
      Эта пропасть была не только социально-политической, но и культурной: верхи были европеизированными, крестьянские низы – «почвенными», патриархальными. Единственным мостом между верхами и низами была церковь. Имперская государственная машина являла замысловатый симбиоз военно-полицейских порядков и «либеральной» бюрократии, любившей европейские слова и снимавшей – зачастую по-азиатски – сливки с местных казенных учреждений.
      Для проведения реформы Столыпин хотел двадцати лет покоя и уповал на твердый административный курс под лозунгом «ни реакции, ни революции». Правительству приходилось поддерживать этот курс различными мерами вплоть до военных. Пресекались выступления самого разного рода – от стихийных крестьянских «грабижек» и рабочих забастовок до целенаправленных террористических актов, организаторы которых спекулировали на обыденных инстинктах «низов».
      Твердый военно-политический курс Столыпина был вызван в числе прочих причин тем, что в деревнях усилились конфликты между разными имущественными группами, в особенности между свободными крестьянами-«столыпинцами» и общинниками. Поджоги в 1907 – 1914 годах коснулись не только помещиков, но и «отрубников». Забавно, что социалисты и в этом видели проявление «революционности» масс [В 1909 году Столыпин сообщил журналистам, что в 1906 – 1908 гг. было совершено 26 268 актов «бандитизма» и «анархистских покушений», убито 6091 должностное и частное лицо, ранено больше 6000, ограблено больше 5 000 000 рублей. « – Да, я схватил революцию за глотку и кончу тем, что задушу ее, если... сам останусь жив», – заявил Столыпин» (Иванов. Вс. Ник. Указ. соч., с. 49).
      Отдавая должное сложности положения Столыпина, за которым нагло охотились террористы, необходимо заметить: данные факты в интервью не расшифрованы; не проведено грани между явлениями стихийного протеста «низов» и выходками политиканов; не объяснено, в каких ситуациях погибли должностные лица...
      Романтизировать экстремистские формы политической борьбы не приходится. Тем не менее репрессивная практика «бонапартистского» правительства выглядит далеко не идиллически даже на фоне последующих исторических катаклизмов. В течение 1906 – 1909 гг. военно-окружные суды казнили . 2694 человека. Военно-полевыми судами в 1906 – 1907 годах казнено 1102 человека. Во время карательных экспедиций расстреляно без суда и следствия 1172 человека. Каторга поглотила за 1906 – 1911 гг. 66 638 человек... Существовала практика правительственных провокаций. С ведома Столыпина МВД финансировало деятельность черносотенцев, включая террористическую. Желанного умиротворения не наступало. (См.: Дякин В. Самодержавие, буржуазия и дворянство в 1907 – 1911 гг. Л., 1978, с. 27, 80).].
      Новый крестьянский разлад наслаивался на старые противоречия между крестьянами и помещиками. Историки обычно называют этот разлад «второй социальной войной» и считают его естественным продолжением «первой» войны крестьянства в целом с помещиками. Но ведь «вторая война» – это явление принципиально иного порядка. Если борьба крестьян с помещиками-рантье имела преимущественно антифеодальное значение, то борьба с «отрубниками» носила характер патриархально-общинной и «бедняцкой» реакции на «буржуазное», фермерское развитие зажиточной части крестьянства. Не последнюю роль играла здесь и борьба за качественную землю. Понятно, что в действительности все эти тенденции действовали слитно.
      Можно говорить о паллиативном, «куцем» направлении Столыпина или, напротив, умиляться его личностью, однако полезнее всего оценить весь драматизм задачи, взятой на себя решительным министром. Столыпин отыскивал дорогу «настойчивого, неторопливого преобразования», «постепенного прогресса» [См.: Дякин В. Указ. соч., с. 234.]. И многое для такого преобразования столыпинская политика сделала, хотя существует немало свидетельств ее спада еще до безвременной, трагической гибели «российского Бисмарка» [В научной литературе встречаются большие разночтения в оценке столыпинских реформ. На смену распространенному мнению о «крахе» деятельности Петра Аркадьевича настойчиво внедряется мнение о триумфе его начинаний. Последнее опирается на факт общего экономического подъема России накануне первой мировой войны. Я думаю, что этот подъем нельзя считать итогом одной лишь столыпинской реформы. Общий взгляд на ту ситуацию нуждается в серьезной проработке всех исторических данных.
      В речах Столыпина по аграрному вопросу бросается в глаза его неуступчивость в отношении кадетской программы отчуждения части помещичьих земель с целью последующей передачи их крестьянству через государственный земельный фонд. Думается, что зависимость Столыпина от латифундистов является одной из причин того, что столыпинский курс нередко запутывается в полумерах и полуреформах. К 1914 году Россия оставалась страной полуреформированной, и в этом один из истоков ее дальнейшей трагедии. Вступление в мировую войну было самым худшим ударом по тому состоянию покоя, которого страстно желал Столыпин.].
      Столыпинский курс в экономике важен как тенденция, как признание крестьянской частной собственности на землю в России, самобытность которой многие, начиная со славянофилов, видели исключительно в общинности. Именно в результате ставки на крестьянина-собственника и внесословное земство Столыпину и пришлось пожинать дворцовые интриги. Проведи министр эту линию более решительно, он еще раньше получил бы резкий удар от латифундистов, бюрократов-черносотенцев и придворной камарильи. Но еще интереснее, что «буржуазная» линия Столыпина, не найдя однозначной поддержки ни у царя, ни у крестьянства, вместе с тем натолкнулась на полное неприятие «левых» – эсеров и социал-демократов. Судьба социалистической атаки на Столыпина особенно поучительна в свете последующей победы сторонников неограниченного народоправства и «общественной собственности».
      Идеологи-социалисты считали столыпинские попытки выправить положение недостаточными. Они подчеркивали – и, надо сказать, вполне реалистично – огромные диспропорции в уровне благосостояния «верхов» и «низов»; указывали на кабальные, полукрепостнические, «средневековые» способы эксплуатации середняцко-бедняцкого крестьянства помещиками и отчасти кулаками; перечисляли факты сословного неравенства, полицейского и бюрократического притеснения; критиковали разорительную систему мужицких платежей и налогов. Социалисты доказывали: Столыпин ставит на богатого, поощряет законное ограбление (обратим внимание на терминологию «левых») общины «сельской буржуазией», которая вносит классовый разлад, неравенство и пролетаризацию в народ. Приводились примеры крестьянских выступлений против «столыпинцев». В то же время осуждалась система военно-полицейского надзора, лишавшая простонародье самостоятельности и демократических свобод.
      Оценки столыпинской политики отражали расхождения в позициях крайних «демократов». Эсеры, например, сначала стали паниковать. Их теория самобытного российского социализма, создаваемого ради избавления от противоречий проклятого капитализма на базе общины и уравнительного распределения земли, – эта теория грозила развалиться при расширении частновладельческого сектора деревни.
      Большевики (а у них тон задавал Ленин), напротив, признавали: Столыпин продвигает Россию по пути неизбежного капиталистического развития, но делает это, охраняя дворянство, непоследовательно и компромиссно; он не лечит, а подлечивает. Лечить же предлагалось при помощи революционной чистки старых порядков, путем национализации земли и подготовки быстрого перехода от «буржуазно-демократического» этапа к «социалистическому». Словом, пропагандировалась известная доктрина «перерастания» революции.
      Социализм как конечная цель движения был непреложным идеалом для всех – неонародников, большевиков, меньшевиков [Различия течений неонародничества в данном случае не имеют большого значения. Меньшевистская программа муниципализации земли, т. е. передачи ее в качестве государственной собственности органам местного самоуправления, также не нарушала общей тенденции. Дело было, думается, в нюансах.]. При всем различии в политэкономической трактовке «социализма» эсеры и большевики во многом сходились в выборе практических мер аграрной политики. Они делали ставку на непримиримую и даже беспощадную (одно из любимых слов Ленина и многих других большевиков) классовую борьбу. Они настаивали: нужна ликвидация частной собственности в масштабах всего общества, экспроприация экспроприаторов, конфискация всех земель, устранение наемного труда, установление «общей» («общенародной», «государственной» – все едино) собственности на средства производства. В запасе у большевиков было введение всеобщей трудовой повинности и свертывание свободного товарообмена... Тогда, говорилось далее, наступит светлое будущее без социального неравенства, без эксплуатации массы бедных кучкой богатых, без неуправляемых кризисов производства, без язв пауперизма.
      Я повторяю всю эту хрестоматийную аргументацию, чтобы читатель освободился от автоматизма привычных понятий и задал себе вопрос, который неминуемо должен был возникнуть у современников русской революции: что же из этих всеобъемлющих нововведений, именуемых «социализмом», может получиться на деле, в жизни?
      История доказывает, что научиться задавать такие вопросы и вразумительно отвечать на них гораздо труднее, нежели манипулировать картинками либо футуристических (рай впереди, в будущем), либо ретроспективных (рай позади, в прошлом) утопий. Наше смутное массовое сознание до сих пор начинено осколками этих утопий и с трудом освобождается от упрощенного деления современного мира на чистый «социализм» и чистый «капитализм». С трудом прорывается массовое сознание к всамделишной действительности советского общества, к его совершенно конкретной сущности. Но тут же находятся новые охотники наговорить общих слов, настырно напроситься в друзья к «народу» и отвадить его от непредвзятого размышления о природе и состоянии нашего общественного устройства. Начинается очередной идеологический маскарад, чтобы спеть старые песни на новый лад...
      Например, М. Антонов в статье с многообещающим заголовком «Выход есть!» («Наш современник», 1989, № 8, 9) глаголет: «Патриоты» «исходят из того, что народы нашей страны, в особенности русский народ, на протяжении веков жили общинной или артельной жизнью и потому мыслят свое будущее не на принципах буржуазного индивидуализма, а в тех или иных формах социалистического уклада жизни» [«Наш современник», 1989, № 9, с. 143. Правда, М. Антонов вместе с прочими шумными «компатриотами» и не такого может наговорить. Логика у них не в чести. Если чему и стоит удивиться, так это тому, что в 9-м номере «Нашего современника» печатается очерк Ф. Шипунова «Великая замятия», где критически оценены общинные и казенно-общинные порядки дореволюционной России. А нравственно-духовный корень народного быта видится не иначе как в собственности крестьянина на землю. Общинно-надельное – то есть «пользовательное» – отношение крестьянина к земле Ф. Шипунов считает ненормальным и непродуктивным. Что ж, видно недаром автор хвалит Столыпина. Вот бы М. Антонову почитать!]. Ну как тут не вернуться к истокам борьбы за российский «социализм».
      Социализация или национализация... Эти понятия были призваны провести грань между доктринами эсеров и социал-демократов. Однако многое здесь дублировалось и затем сошлось воедино в момент Октябрьской революции: большевики приняли эсеровскую программу социализации, но фактически она оказалась национализацией.
      Социализацией именовали передачу трудящимся («народу») всей земли на правах пользования в размере трудовой нормы.
      Национализация, по Ленину, – это переход земли в собственность государства с последующей передачей ее в распоряжение крестьянских комитетов и других органов самоуправления [Выделяю слова, которые требуют специального осмысления со стороны их практического и юридического значения.]. Ленин ссылался на Маркса и доказывал, что национализация – мера «буржуазно-демократическая», а не социалистическая. Земля поступает в свободную фермерскую аренду и получается лендлордизм без лендлордизма, без остатков крепостничества и средневековья.
      Любопытно, что эсеры первоначально настаивали на термине «социализация», поскольку боялись: национализация будет понята как заведование землей со стороны существующего бюрократического, сословно-классового государства, которое заменит землевладельцев в деле присвоения ренты [См.: Гинев В. Борьба за крестьянство и кризис русского неонародничества. 1902 – 1914 гг., Л., 1983.]. Эсеры хотели сохранить общинно-крестьянский взгляд на землю как на общее («божье») достояние всех трудящихся, поступающее в уравнительное пользование.
      Данный термин – уравнительное пользование – и был для эсеров ключиком к волшебной дверце, открывающей дорогу от общины прямо к социализму. Ленин же укорял эсеров за иллюзии и доказывал, что они смешали социализацию земли с буржуазной национализацией и что социализм – это следующая ступень истории. Социализм, по Ленину, – это плановая организация обобществленного, национализированного диктатурой пролетариата производства при устранении свободного товарообмена [Ленин В. И. Революционный авантюризм. – Поли. собр. соч., т. 6, с. 394 – 398.]. «Что касается социализма, то известно, что он состоит в уничтожении товарного хозяйства» [Ленин В. И. Аграрный вопрос в России к концу XIX века. М., 1983, с. 63.]. Если не принимать написанное Лениным как непреложную догму, то опять находишь целый ряд вопросов для анализа.
      Прежде всего идея национализации – шире идеи социализации. Национализация сулит отмену частной собственности на все средства производства, а не только на землю. Отсюда и начинается переход к «социализму» как бестоварному – в проекте – обществу с планомерно регламентированным производством и распределением продуктов. Но стоит только спросить, как в жизни все это может осуществиться, и вся теоретическая этажерка начинает рушиться. Ведь «общественная собственность» остается манящей химерой, ибо у всякой собственности – по сути явления – должен быть конкретный владелец или пользователь. Этажерка рушится, поскольку товарообмен – это естественный, органический процесс в любом мало-мальски развитом обществе, и никакая директивная планомерность вместе с диктатурой пролетариата не могут его полностью искоренить, «уничтожить». Ограничить, загнать в искусственные рамки ценой насильственного «обобществления» – могут, а уничтожить – нет. Феникс мгновенно воскресает в новой одежде. Этого, как ни странно, социалисты не хотели понять и признать. Возражавших не слушали и не слышали. Еще хуже, что простой народ обо всем этом мало задумывался. И хотя эсеры считали себя идеологами не пролетариата, а крестьянства, они своей программой социализации толкали российское общество примерно в том же направлении, что и социал-демократы. Правда, в конкретных проектах социализации и национализации встречались существенные различия, которые хорошо видны, когда читаешь переизданные недавно работы А. Чаянова и Н. Кондратьева [Работа Н. Кондратьева «Аграрный вопрос: о земле и земельных порядках» (1917) по ошибке включена в «Избранные произведения» А. Чаянова (М., 1989). Работа А. Чаянова «Что такое аграрный вопрос» (1917) опубликована журналом «Дальний Восток» (1989, № 8).].
      Теоретик неонароднического направления, один из талантливых проповедников свободной крестьянской кооперации, А. Чаянов отстаивал концепцию, в которой причудливо соединились моральные цели, идущие от социалистических претензий на абсолютное устранение «эксплуатации», и многогранные организационно-технические рекомендации. Мы ощущаем глубокую эрудицию ученого, когда он сопоставляет программы национализации, муниципализации, социализации, государственного регулирования землевладений и систему единого налога. Каждую из этих систем А. Чаянов рассматривал как некую идеальную схему, которая требует конкретного сопоставления с пестрыми условиями огромной России.
      Поучительно чаяновское разграничение крупного хозяйства с мелким, а капиталистического – с трудовым. Вообще в идеях А. Чаянова нет догматизма. В 1917 г. он разделяет некоторые идеи, генезис которых можно обнаружить у кадетов и даже Столыпина. Правда, результаты столыпинских реформ А. Чаянов оценивал весьма критически, считая, что они запутали земельные отношения. Ученый ориентировался на идеал «трудовой демократии». В ее интересах он намечал комплекс мероприятий, необходимых для решения земельного и аграрного вопросов.
      К простой раздаче владельческой земли А. Чаянов относился осторожно, передел угодий мыслил как планомерный государственный акт, не имеющий ничего общего с самовольным захватом. Нет здесь речи и об отмене свободы торговли, об отчуждении у крестьян продуктов труда. Однако А. Чаянов сохранял исходную народническую приверженность идее «социализации земли», видя в ней средство борьбы с земельным хаосом.
      Общие принципы социализации детально и жестко изложены Н. Кондратьевым. Объясняя принципы уравнительного передела с «трудовым правом на землю», но без собственности на нее, Н. Кондратьев сразу же вводит целый ряд ограничений на деятельность человека. Нельзя продать землю, нельзя сдавать свой надел в аренду, нельзя делать землю «предметом торга и нетрудовых доходов». Вся земля признана «общенародным достоянием». Она распределяется по «трудовой норме», т. е. в количестве, которое человек может обработать своим трудом и трудом своей семьи. Наконец, Н. Кондратьев не признает наемного труда – только личный, общинный или артельный.
      Конечно, Н. Кондратьев, подобно А. Чаянову, не посягал на свободный рыночный обмен продуктами труда, и в этом смысле он, согласно Ленину, сторонник буржуазной аренды. Однако истинная проблема состоит в том, чтобы объяснить, как и кем определяется трудовая норма, как она контролируется; почему наемный труд запрещен везде, кроме государственных предприятий; как устроены взаимоотношения между крестьянами и властью.
      Как бы ни старался социалист-радикал измыслить проект общественного устройства путем прямого запрета на товарообмен продукцией, собственностью и рабочей силой, его рецепты неминуемо ведут к появлению громоздкой бюрократической надстройки. Последняя, стоя на страже «добродетельных» запретов, приобретает характер самодовлеющей и по-своему эксплуататорской силы.
      А. Чаянов и Н. Кондратьев не сочли нужным обсуждать возможное поведение бюрократической надстройки в данных работах. В 1917 году они, как и другие эсеры, надеялись, что социализация развяжет гордиевы узлы земельного вопроса, а далее ситуацию возьмет под контроль Учредительное собрание... [О философских и футурологических сомнениях А. Чаянова свидетельствует его оригинальная повесть «Путешествие моего брата Алексея в страну крестьянской утопии» (1920). Социальную систему 20-х годов здесь называют «эпохой государственного коллективизма» (Чаянов А. В. Веницианское зеркало. М., 1989, с. 188). Герой Чаянова находит в этой системе отсутствие «всяких признаков стимуляции».]
      Ленин мыслил в гораздо более широких, так сказать, всемирно-исторических масштабах. Он шел от азов марксизма, и мы видели его взгляд на «социализм» как на бестоварное «большое потребительное общество с планомерно организованным производством для потребления» [Ленин В. И. Поли. собр. соч., т. 11, с. 369.]. В теории рычагом «построения» такого общества могла быть только «диктатура пролетариата», выражающая волю мощного рабочего движения. Далее немедленно возникал вопрос о строжайшем госконтроле за тружениками и потребителями. В другом месте картина ближайшего будущего рисовалась так: «...превратить всех граждан данной страны поголовно в членов одного общенационального или, вернее, общегосударственного кооператива» [Там же, т. 36, с. 161].
      Рассуждая об аграрном вопросе, Ленин пунктуально накладывает весь понятийный аппарат марксизма на российскую ситуацию. Напомню общую логику ленинской версии. За революционно-демократической национализацией следует экспроприация собственности в общегосударственном масштабе. Ликвидация помещиков – это лишь исходный пункт. При передаче земли крестьянам диктатура пролетариата сметает все формы владения, кроме «общественной» (читай – «социалистической», читай – «государственной»). Конечно, здесь налицо знакомая нам подмена понятий, затемняющая реальную механику властвования и регулирования. Но главное сейчас не в этом. Интересно то, что Ленин считает перераспределение конфискованной земли между единоличниками делом морально справедливым, но экономически малополезным и даже регрессивным. Ленин знает, что хозяйство бедняков и многих середняков – технически отсталое, что вместе с дворянскими усадьбами пропадает крупное хозяйство, в том числе хозяйство «капиталистическое», технически оснащенное и наиболее культурное. А идеал марксизма и социализма – именно крупное государственное хозяйство, доведенное до плановых и «бестоварных» кондиций. Поэтому крестьян надо побыстрее толкать на создание в бывших усадьбах «коммун» и «совхозов», осуществляющих прямой потребительский обмен продуктами с городским рабочим классом – хозяином заводов и фабрик. Под началом этого «хозяина», который в теории мыслится весьма идиллически и без всяких управленческих надстроек, предстоит бороться с «буржуазной» подкладкой крестьянства, склонного по природе променять «социализм» на «капитализм».
      На рубеже 1980 – 1990-х годов стало печататься немало статей о марксизме, авторы которых стремятся освободить его от догматических наслоений и даже найти в нем теоретические прорехи и ошибки (М. Капустин, Ю. Буртин). Действительно, при трезвом размышлении ключевые теоретические несообразности марксизма бросаются в глаза. Дело в том, что Маркс и Энгельс бывали до странности некритичны по отношению к самим себе, когда переходили от реалистического анализа экономических конфликтов своего времени к предсказаниям и историческим рекомендациям. Возьмите «Критику Готской программы» Маркса и «Принципы коммунизма» Энгельса – главные работы, в которых предложены конкретные меры коммунистической политики, – и вы натолкнетесь на утопические абстракции. Если не подпадать под обаяние общих слов, то можно предсказать: учение о диктатуре пролетариата, универсальной отмене частной собственности, всеобщей трудовой повинности и бестоварном распределении грозит в случае его декретивного внедрения обернуться диктатурой военно-бюрократической. При этом общественные отношения отнюдь не оздоровятся и не гуманизируются. Иди потом объясняй, что это не та «диктатура», не настоящий, а «грубый», «казарменный» коммунизм, что государство пока не отомрет, а даже напротив...
      Кажется, пора понять: в обширной философии социализма слились две неоднородные тенденции – революционно-демократическая и бюрократическая. Первая заключает в себе опыт защиты неимущих классов от произвола и односторонней варвс1рской эксплуатации со стороны господствующих элит. У этой традиции есть также древние религиозно-общинные корни. Вторая тенденция – плод идеализации чиновничьих и казенно-армейских форм деятельности. Когда читаешь, например, Сен-Симона и ему подобных, то явственно проступает мысль о приоритете банковских служащих и военных. Сен-Симон проектирует государство, где чиновник из естественного государственного посредника в торгово-промышленном процессе и гражданском общении превращается во всевластного контролера. Далее все происходит точно по раннему Марксу: идеолог выдает частный, групповой интерес за всеобщий («народный», «общественный»), украшает свою программу всевозможной коллективистской символикой и т. п. Парадоксально, что первые марксисты предвидели грубый, казарменный коммунизм, но не внесли корректив ни в этику классовой борьбы, ни в доктрину экономического единообразия, ни в прообраз пролетарской гегемонии. Странно также, что проницательный Маркс прогнозировал бесклассовое общество с отмирающим государством, хотя прекрасно понимал: общество не может существовать без групповых объединений, разделения труда и многоярусных человеческих отношений, обусловленных природой, техникой и культурой. Тонкий аналитик прошлого и настоящего вдруг становился наивным утопистом, когда приходилось предрекать общепролетарское будущее...
      Не будем в порыве запоздалой трезвости отрицать и ленинское умение исследовать действительность с историко-материалистических позиций. Те же ленинские работы по аграрному вопросу содержат рельефную картину российской земледельческой ситуации, несмотря на очевидный узкоклассовый схематизм. Но Ленин-политик – это человек одной идеи, одной цели, одной доктрины. Ради них он готов гнуть и мять общество, не останавливаясь перед перспективой жестокой социальной войны.
      Просветительское, гуманитарное, демократическое наследие не отринуто Лениным полностью, но взято в строгую «пролетарскую» рамку. Демократическое наследие срабатывало в лучшие минуты деятельности Ленина, которому удавалось быть убежденным противником индивидуального террора. Вместе с тем он всегда оставался вероучителем в деле насильственной ликвидации классов. Да не одного, а многих! Начав с умозрительных понятий «экспроприация», «конфискация», «обобществление», Владимир Ильич мог легко перейти на бытовой язык, начиненный обоюдоострыми выражениями «отнять», «захват», «расправа», «натравливание крестьян на помещиков», «истребление врага» [Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 9, с. 343, 344; т. 13, с. 319.]...
      Тут секрет даже не в самом Ленине, а в философии внедрения «общественного» идеала, которая присуща и ортодоксальному марксизму, и неонародничеству, и тем более большевизму. Это философия непримиримого противоборства социально-экономических групп, опрокинутая из естественно-исторической плоскости в плоскость волевой, монистической, партийной политики. В теории картина общепролетарской борьбы выглядит как постепенное отсечение ненужных частей общественного организма ради благосостояния остального «большинства». Сначала оптом отсекаются помещики, потом – капиталисты и буржуазный государственный аппарат, потом – мелкобуржуазные слои, включая зажиточное крестьянство... Остаются на исторической арене только рабоче-крестьянские массы во главе с победившей партией – авангардом. Однако и этот классовый союз колеблется в ожидании, когда неустойчивое крестьянство окончательно вольется в монолитную социально-трудовую организацию пользователей «общественной собственности», обставленной, как мы знаем, частоколом предупредительных норм и монопольных запретов. Какие радужные надежды возлагались на подобную организацию «бесклассового» и «неэксплуататорского» государства, повторять не приходится.
      Теперь пора вернуться от крайних революционных концепций к живой жизни начала XX века. Она была, конечно же, намного сложнее и парадоксальнее чистых теорий. Взять хотя бы пресловутую проблему дворянского землевладения. Разумеется, латифундизм помещиков выступал одним из источников высокой и подчас примитивной эксплуатации крестьянства, которое было доведено посредством выкупных платежей до переплаты за полученную в 1861 году землю. Между тем число дворянских владений неизменно убывало под воздействием естественных экономических тенденций. К тому же дворянство видоизменилось и распалось на две разные группы – на «крепостников» и «аграрников». Первые держались за паразитарную рутину кабальной аренды и оброчных отработок, стремились сохранить сословную и административно-полицейскую основу общины и надельного землепользования [То есть, как ни парадоксально, крепостники пытались сохранить те структуры, которые были милы эсерам, желавшим переделать их сразу в «социалистические»], отстаивая их с позиций черносотенства. Вторые переходили к новым – «буржуазным» – способам хозяйства: предпочитали наемный труд и денежные расчеты с рабочими; вводили технику и культурные приемы земледелия; вступали в контакт с крестьянскими товариществами кооперативного типа. Такие хозяйства иногда становились образцовыми, а рабочие зарабатывали здесь больше, чем крестьяне на своем личном наделе.
      Среди аграрников и появлялись, надо думать, люди, похожие на беловского Прозорова. Они были готовы идти навстречу крестьянам – договариваться, искать взаимовыгодных соглашений и сотрудничества, помогать народному просвещению ради преодоления хозяйственной отсталости мужиков. Прозоров даже конфискацию имения пережил спокойно, его легко представить себе и агрономом, и кооператором [В данном случае вступали в силу моральные и даже религиозные факторы, от которых экономический материализм изначально абстрагировался.]. Ликвидация больших культурных хозяйств, живущих не рентой, а производственной прибылью, была потерей для общества. Однако социалисты не жалели об этом, действуя во имя принципов «трудовой нормы», «антисобственничества», отбрасывая с порога идею классового взаимодействия и компромисса.
      Можно рассмотреть другой, еще более каверзный конфликт, породивший революционный лозунг «земля крестьянам»: малоземелье. Оно тяготило в первую очередь крестьян европейской России, живущих на надельных землях. В 50 губерниях этого региона надельные земли составляли 35,1% общей площади [Дубровский С. М. Сельское хозяйство и крестьянство России в период империализма. М., 1975, с. 382.]. Тут невольно задумываешься: отчего в огромной России крестьяне страдали от нехватки земли и сколько у них ее было? Специалисты сообщают: «У разоренного крестьянства, придавленного полукрепостнической эксплуатацией, в среднем на одно владение было 7,0 дес.» [Там же, с. 382].
      Десятина – 1,092 га. Значит – больше 7 га! В среднем! Неужели не хватало? Оказывается, дело было не просто в количестве земли. Росло население, наделы сокращались. Но главное – господствовал экстенсивный и технически маломощный метод землепользования. В дополнение на спину крестьянина давили высокие платежи и налоги...
      Все, кто перед революцией занимался аграрным вопросом, понимали многогранность наличной ситуации. Ленин, например, считал перенаселение в центре России искусственным, а простое увеличение надела – отнюдь не достаточным для спасения крестьян от нужды и для общего подъела сельского хозяйства в стране. Другое дело – налоги, кредиты, платежи, рациональное распределение участков, формы аренды и купли-продажи. Тут требовались разнообразные и подчас гибкие меры регулирования – юридические, административные, финансовые, политические. О необходимости такого сложного регулирования, рассчитанного на эволюционные реформы земского и конституционного типа, много писали в 1906 – 1914 годах русские публицисты либерального направления, в первую очередь – кадеты.
      Кадеты – едва ли не самая образованная партия тех бурных лет. Многие их соображения отмечены печатью реализма, пронизаны заботой о сохранении и живом комбинировании лучших элементов общественного уклада в ходе надвигающихся преобразований. Кадеты идут гораздо дальше Столыпина в демократическом, либерально-почвенном направлении, но они противники огульной ультрареволюционной «ломки» и «чистки» существующих устоев. Поиски классовых компромиссов в ходе реформ – это для кадетов не блажь, а принципиальная установка, вытекающая как из экономических, так и моральных оснований.
      В позиции кадетов есть свои слабости и противоречия. В сущности, она глубоко драматична, и это подтвердила бескомпромиссная российская история. Тем не менее духовный опыт умеренных реформаторов поучителен как богатый источник конкретных знаний об аграрной ситуации, тонких социологических рассуждений и пластичных концепций. Их не довелось реализовать, но следует ли забывать о их существовании?
      На заре столыпинской реформы, в 1906 году, в кадетском журнале «Свобода и культура» под редакцией С. Л. Франка регулярно обсуждался вопрос о земле. Поскольку состояние проблемы нам уже знакомо, сделаю несколько выписок, отражающих методы и воззрения авторов журнала.
      А. Бажаев в статье «К вопросу о предстоящей аграрной реформе» (№ 1) говорит следующее: переход крестьян к обработке более крупных наделов с прежними техническими средствами и капиталами приведет к экстенсивному землепользованию и более низкой производительности труда; крестьянам надо помочь устранить земельную тесноту, но одновременно нужны меры культурного характера; значительная часть крестьянства пока не работает на рынок и ведет полупотребительский образ жизни; задача реформы – создать растущую производительность хозяйства, ведущую к естественному уменьшению норм душевого земельного обеспечения; ликвидация частных помещичьих владений – это вопрос не принципа, а практической целесообразности; имения, служащие только рентным фондом и источником замаскированной барщины, могут быть отчуждены государством для перехода в руки крестьян; но ликвидация самостоятельных хозяйств, живших без крепостнической эксплуатации населения, нанесла бы огромный ущерб; аграрная реформа должна исходить из интересов народной массы, однако она не может сводиться к универсальным нивелирующим мерам без учета местных условий и агрикультурных потребностей.
      А. Изгоев (№ 2): «...я считаю глубоко продуманным и разумным то положение программы конституционно-демократической партии, по которому принудительно отчуждаемые земли поступают в государственный фонд. Образование такого земельного фонда не предрешает будущей формы землевладения и землепользования. Оно открывает двери как национализации земли, так и частной собственности и средним промежуточным формам. Но вместе с тем оно в корне уничтожает то правовое неравенство, от которого так страждет наша деревня».
      Проф. А. Миклашевский, статья «Земельная реформа и социал-утописты» (№ 3): «...в словах авторов, говорящих от имени народа, заметно внутреннее противоречие. С одной стороны, они уверены, что народ смотрит на землю, как на Божью и Государеву, с другой, они чрезвычайно боятся развития в пределах его индивидуалистического настроения и реакционерства.
      Что в пределах народа живо желание получить землю и возможно больше земли – в этом вряд ли кто может усомниться. Но что тот же народ является сторонником социализации земли, при которой отдельные лица могут лишь «пользоваться землею, поскольку это согласуется с интересами других трудящихся масс», – в этом декламации народников меня никогда не убеждали».
      «Бюрократизм самодержавия и наших социал-революционеров-народников проистекает из одного источника: из долгой оторванности от народа, из привычки говорить от его имени, не как от людей со всеми их достоинствами и недостатками, а как «от добродетельных мужичков», из постоянного желания «устраивать» народ и ему декретировать. Право, не пора ли оставить этот старый хлам разговоров о добродетельном мужичке, об опасениях привить ему «фанатизм собственности», о реакционерстве аграриев и крестьянства, о мыслях путем социального маневра пересоздать народ по мановению властной руки?»
      Поучительнее всего в этих статьях – самый стиль анализа. Не разделяющий мир априори на черное и белое, не режущий схемой по живому, но скрепляющий целое, ищущий разумного выхода из лабиринта тягостных забот. К. сожалению, идеи и призывы конституционных демократов не нашли в 1906 – 1914 годах широкого применения на практике. Не нашли они понимания и в крайних партиях. Крепостники пристально следили, чтобы Столыпин не дай бог не потрафил партии «народной свободы». Слева неслись упреки в ренегатстве, примиренчестве, половинчатости и бессилии. Многие участники тех событий ощущали трагический привкус кризисной ситуации, чреватой жестоким столкновением двух, как писал Н. Бердяев, «зверей»: черносотенства и красно-сотенства – в статье «О путях политики» (журнал «Свобода и культура», 1906, № 2) [В 1911 году князь Е. Трубецкой дал такую характеристику российской политической ситуации: «Нас губит слабое, зачаточное пока развитие тех средних слоев общества, которые могли бы послужить проводниками правовых идей в жизнь... В других странах наиболее утопическими справедливо признаются наиболее крайние проекты преобразований общественных и политических. У нас – наоборот: чем проект умереннее, тем он утопичнее, неосуществимее. При данных исторических условиях, например, у нас легче, возможнее осуществить «неограниченное народное самодержавие», чем манифест 17 октября. Уродливый по существу проект «передачи всей земли народу» безо всякого вознаграждения землевладельцев менее утопичен, т. е. легче осуществим, нежели умеренно-радикальный проект «принудительного отчуждения за справедливое вознаграждение». Ибо первый имеет за себя реальную силу крестьянских масс, тогда как второй представляет собой беспочвенную мечту интеллигентских групп, людей свободных профессий, да тонкого слоя городской буржуазии...» (Цит. по: Дякин В, Самодержавие, буржуазия и дворянство в 1907 – 1911 гг., с. 237.)].


К титульной странице
Вперед
Назад