I. СТАТЬИ


      И. З. СЕРМАН
      K. H. БАТЮШКОВ И  М. Н. МУРАВЬЕВ (история одной загадки)

      Есть некоторая загадка, решение которой до сих пор не найдено. Непонятно, почему Батюшков, посвятивший Муравьеву особую и очень прочувствованную статью в 1814 году, два года спустя в своей «Речи о влиянии легкой поэзии на язык» о Муравьеве сказал только как о мыслителе и философе. Изменилось ли его отношение к Муравьеву-поэту или возникли какие-либо неизвестные обстоятельства, продиктовавшие Батюшкову это загадочное умолчание? Желательно было бы найти решение этой загадки, на которую как-то не обращалось внимание исследователей, повторявших суждения Г.А. Гуковского о Муравьеве как прямом предшественнике школы «гармонической точности».
      Свои взгляды на литературу и ее назначение в общей системе русской культуры 1805 - 1815 годов Батюшков изложил в статьях, которые составили первый том его «Опытов в стихах и прозе». В них он высказал и свое понимание поэзии вообще, и свой взгляд на русскую поэзию от Ломоносова до его, Батюшкова, современников, до Жуковского в том числе. «Речь о влиянии легкой поэзии на язык» не только содержала в себе тенденциозную концепцию литературного развития XVIII века, но представляла собой сознательный пересмотр значительной части всего послепетровского литературного наследия. Выпуская в свет, вслед за Жуковским, первое собрание своих сочинений, стихотворных и прозаических, Батюшков в первом томе «Опытов» выступил с обдуманной концепцией литературного развития XVIII столетия. Это был своеобразный памятник минувшему веку, памятник, возведенный почтительным потомком, но человеком другой эпохи, со своими требованиями к литературе и потому со своими переоценками прошлого.
      При этом Батюшкову надо было самому сориентироваться в том, что происходило в десятилетие, прошедшее между первыми публикациями его стихов в 1805 году и тем моментом, когда он стал писать свою «Речь», законченную в 1816 году.
      Не касаясь подробно содержания и смысла «Речи», я отмечу в ней отсутствие в перечне поэтов, создателей легкой поэзии, М. Н. Муравьева. О нем сказано так: «Под руководством славнейших профессоров московских, в недрах своего отечества он приобрел сии обширные сведения во всех отраслях ума человеческого, которым нередко удивлялись ученые иностранцы: за благодеяния наставников он платил благодеяниями сему святилищу наук <...>. Ученость обширную, утвержденную на прочном основании, на знании языков древних, редкое искусство писать он умел соединить с искреннею кротостию, с снисходительностию, великому уму и добрейшему сердцу свойственною. Казалось, в его виде посетил землю один из сих гениев, из сих светильников философии, которые некогда рождались под счастливым небом Аттики для разлития практической и умозрительной мудрости, для утешения и назидания человечества красноречивым словом и красноречивейшим примером». [Батюшков К. Н. Соч.: В 2 т. М., 1989. Т. 1. С. 37. Далее ссылки на это издание с указанием тома и страницы даются в тексте.]
      В. А. Кошелев, впервые обративший внимание на идеологическое содержание родственных отношений Батюшкова и Муравьевых, отца и сына, определяет сложившиеся представления об отношениях Батюшкова с Муравьевым-отцом модным термином «мифологизация». [Кошелев В. А. К. Н. Батюшков и Муравьевы: К проблеме формирования «декабристского сознания» // Новые безделки: Сб. статей к 60-летию В. Э. Вацуро. М., 1995-1996. С. 119-122.] Поскольку в нашем распоряжении есть многочисленные высказывания Батюшкова в его переписке и статьях о Муравьеве, то, не увлекаясь мифологизацией этих отношений, следует обратиться к доступным нам фактам и подойти исторически к этому первоклассному социопсихологическому материалу взаимоотношений двух поколений просвещенного дворянства в первое десятилетие XIX века.
      Позднее, в мае 1819 года, Батюшков писал из Неаполя С. С. Уварову в связи с тем, что он прочел во французском журнале его речь при открытии в Петербурге университета: «Без сомнения, расширяя круг учения, вы расширяете и круг просвещения; чрез десять лет мы благословим труды и имя ваше, ибо чрез десять лет зреет и образуется поколение. Новое в России почти всегда бывает лучше старого, наперекор Горацию: мы не совсем хороши, но едва ли не лучше отцов наших, а дети, может быть, достойнее будут нас. Если не современники, то по крайней мере дети, внуки отдадут вам должную справедливость» (II, 539).
      По поводу этих предсказаний Батюшкова возможны различные мнения. Мне важно было найти прямое высказывание Батюшкова на тему смены поколений. Через два десятка лет для Лермонтова судьба поколений была отражением смены эпох в истории России, и потому она стала одной из важных тем его поэзии.
      Вышеприведенные слова Батюшкова о поколениях не надо понимать буквально. Конечно, Муравьева-отца (1757 - 1807) отделяли от Батюшкова не десять лет, а много больше. Фактически он прожил в доме Муравьевых только пять лет, но эти пять лет могли, после выхода из пансиона, отложиться в его чувствах и впечатлениях очень прочно. Это был дом в полном смысле просвещенного дворянского семейства, где отношения старших к младшим определялись духом гуманности и взаимопонимания. Все, что нам известно из самых различных свидетельств современников, только подтверждает слова Батюшкова о прекрасной душе, доброте и доброжелательности М. Н. Муравьева. Об этих свойствах характера и поведения Муравьева позднее писал Жуковский: «...во всем, что он написал, видна прекрасная душа, все отмечено печатью чистоты и любви к добру <...> По своим познаниям он был много выше своих современников». [Жуковский В. А. Эстетика и критика. М., 1985. С. 320.]
      Судьба Муравьева-писателя удивительна. После интенсивного участия в литературной жизни 1770-х годов (издано семь книг!) он перестает публиковаться, а с 1785 года как воспитатель великих князей сосредоточился на создании очень интересных и содержательных пособий для своих учеников. Некоторые из них Муравьев печатал в незначительном количестве экземпляров. Из поэзии он ушел раньше, свои опыты в духе poesie fugitive он в 1778 году довел до набора, но не решился их публиковать, не встретив, по-видимому, поддержки у своих друзей-литераторов старшего поколения. Уже после того, как в русской поэзии усилиями Карамзина и Дмитриева утвердился новый слог, Муравьев в 1802 году стал готовить «Собрание стихотворений» [См. примечания Л. И. Кулаковой в кн.: М. Н. Муравьев. Стихотворения. Л., 1967. С. 320.] и править для него стихи 1770-х годов. Служебные занятия помешали осуществлению этого замысла при жизни поэта.
      После смерти Муравьева по желанию и при поддержке его вдовы Карамзин и Жуковский занялись публикацией литературного наследия этого писателя. Карамзин издал в 1810 году со своим кратким предисловием «Опыты истории, словесности и нравоучения». В том же году Жуковский напечатал в редактируемом им «Вестнике Европы» два принадлежащих Муравьеву «Разговора мертвых»: «Карл XII и Святослав I», «Гораций и Кантемир», — повесть «Оскольд» и четыре стихотворения Муравьева: «Послание к Его Превосходительству Ивану Петровичу Тургеневу 1774 года», «Болеслав, король польский», «Несчастие», «Зевес и Гром», ранее не публиковавшихся, с таким предисловием: «Автор сего послания и следующих трех стихотворных пьес <...> есть покойный Михаила Никитич Муравьев. Избранные из оставшихся после его смерти стихотворений будут изданы со временем в свет. Читатели найдут в них красоты всякого рода и философию привлекательную, изливающуюся из души нежной, чуждой всякого притворства и созданной питать одни добрые чувства». [Вестник Европы. 1810. Ч. 51. № 9. С. 42.]
      Позднее Батюшков принял участие в публикации сочинений Муравьева. В 1811 году он писал Гнедичу, прочитав изданное Карамзиным: «Муравьева сочинения доказывают, что он был великого ума, редких познаний и самой лучшей души человек. Их нельзя читать без удовольствия. Они заставляют размышлять» (II, 159). Из этого замечания неясно, читал ли Батюшков сочинения Муравьева раньше. Он пишет о них с оттенком удивления. Это не мешает ему торопить Жуковского с изданием других сочинений Муравьева.
      После перерыва, связанного с участием в военных действиях, Батюшков снова напоминает Жуковскому о сочинениях Муравьева: «Милый друг, тебе дано поручение по твоему произволу, и ты до сих пор ничего не сделал. Карамзин, занятый постоянно важнейшим делом, какое когда-либо занимало гражданина, нашел свободное время для исправления рукописей Муравьева. Я не стану тебе делать упреков, но долгом поставляю от лица общества просить тебя снова начать прерванный труд» (II, 308-309).
      Батюшков, который к этому времени уже написал «разбор» сочинений Муравьева и решил сам печатать его стихи, в этом же письме сообщал, что берет на себя «труд издателя» (II, 309) стихотворений Муравьева.
      Далее он излагает свои впечатления от чтения (в первый раз?) сочинений Муравьева: «Здесь я перебираю прозу. Вот мое единственное и сладостное занятие для сердца и ума. Сколько воспоминаний! Перечитывая эти бесценные рукописи, я дышу новым воздухом, беседую с новым человеком, и с каким?» (II, 309).
      «Письмо о сочинениях М. Н. Муравьева» построено как психологический портрет. Батюшкова занимают не столько тематика и сюжеты сочинений Муравьева, сколько он сам, его характер, его «прекрасная душа», по определению Жуковского. Восторгаясь Муравьевым и его сочинениями, Батюшков убежден, что они не найдут у читающей публики ни серьезной критики, ни понимания: «Но это золото не для нашей публики: она еще слишком молода и не может чувствовать всю прелесть красноречия и прекрасной души» (II, 348).
      В неосуществленном плане книги Батюшкова «о русской словесности» для «людей светских» есть пункт: «Муравьев. Книги его изданы недавно. Он первый говорил о морали. Он выше своего времени и духом и сведениями» (II, 43).
      Оказывается, что М. Н. Муравьев не только «выше» своего времени, но он недоступен и для русской читающей публики 1815 года. Чем Муравьев выше своего времени, можно понять, сравнив его философско-поэтические декларации с подобными же поэтическими высказываниями Державина.
      Муравьев видит в русском интеллигентном дворянине прежде всего человека, с его личным достоинством, с его чувством чести и независимости. Такой человек, по убеждению Муравьева, служит государству только тогда, когда это не противоречит его чувству собственного достоинства и его пониманию законов нравственности. Хотя он не подпал под влияние масонских идей, адептом которых был его соученик по Московскому университету и ближайший друг, Иван Петрович Тургенев (адресат «Эпистолы»), но этические идеи английских моралистов Д. Юма и А. Смита помогли ему построить собственную систему нравственных ценностей. Исходным пунктом его философии, или «морали», как называет ее Батюшков, была идея личного достоинства, идея внесословная. Сравнивая безнравственного князя, который «думал, что они <крестьяне> рождены для его презрения» [Муравьев М. Н. Поли. собр. соч. СПб., 1819. Ч. 1. С. 98.], с крестьянином, Муравьев отдает последнему полное предпочтение: «Меня поразила мысль, что <...> простой крестьянин внушил в меня почтение, когда я взирал с презрением на знатного, недостойного своей породы. Я почувствовал всю силу личного достоинства. Оно одно принадлежит человеку и возвышает всякое состояние». [Там же. С. 101.]
      В просвещении Муравьев видел ту силу, которая в конце концов может привести к созданию подлинно гуманистического общества: «Нравы, законы, мнения зависят по большей части от степени просвещения, до которого доведен разум общественный». [Там же. 4.2. С. 377.]
      В красоте одновременно нравственной и воплощенной в произведениях искусства видит Муравьев ту силу, которая может перевоспитать человека и человечество, помочь личности преодолеть эгоизм, присущий человеку от природы, и в служении добру найти гармоническое сочетание личного интереса и общественного блага.
      В этих идеях Муравьева Батюшков видел выражение его «прекрасной души» и то, что должно оказать положительное воздействие на русское общество второй половины 1810-х годов, того времени, когда идея политического изменения грозила возобладать над идеей нравственного перевоспитания, о котором писал и для которого работал Муравьев.
      Богатство идей и верность Муравьева своей системе нравственных убеждений выражены были на языке, который уже не отвечал норме вкуса Батюшкова, да и Жуковского. Поэтому Батюшков настаивает на необходимости их редактировать: «Для стихов я мог бы быть полезен: я поправляю или, лучше сказать, угадываю мысли М<ихаила> Н<икитича> довольно удачно. А в рукописи надобно многое переменить и лучше печатать одно хорошее, достойное его и тебя, нежели все без разбору» (II, 363).
      Виктор Давидович Левин тщательно исследовал редакторскую правку, которой подвергли сочинения Муравьева Карамзин для издания 1810 года и Батюшков для издания 1815: «Как и правки Карамзина, изменения, внесенные Батюшковым, делают текст Муравьева более свободным от архаических или специфических книжных черт, от громоздких оборотов. См., например, замену во фразе «Зрение толь многих путешественников рассеявает размышления мои» первых трех слов словом «множество». [Левин В. Д. Карамзин, Батюшков, Жуковский - редакторы сочинений М. Н. Муравьева // Проблемы современной филологии: Сборник статей к семидесятилетию академика В. В. Виноградова. М., 1965. С. 188.] Все указанные далее замены убедительно подтверждают общее положение В. Д. Левина о характере этой редактуры.
      Очень любопытен пример не редактуры, а замены стихотворного текста Муравьева новым, принадлежащим Батюшкову. Муравьев в «Эмилиевых письмах» поместил свой перевод из «Георгик» Вергилия:
      О кто меня в страну похитит вожделенну
      И голову мою покроет утомленну
      Древесной тению.
      Этот перевод вычеркнут и заменен другим, по-видимому, принадлежащим Батюшкову:
      О! Кто бы перенес
      Меня во Гемские прохладные долины,
      И мрачной тению ветвистых древ покрыл!
      [Там же. С. 189.]
      В предложенном варианте перевода указано, куда стремится персонаж, - отброшены глагол «похитит» в архаическом словоупотреблении и устарелые формы прилагательных «утомленну», «вожделенну».
      Такая систематическая правка муравьевских текстов имеет двоякий смысл: стиль Муравьева уже не отвечает тем требованиям, которые предъявляют к современной литературе Карамзин, Жуковский, Батюшков, но содержание его сочинений совпадает с основными этическими и эстетическими идеями издателей-редакторов Муравьева. Особенно показательно в этом смысле отношение Жуковского и Батюшкова к стихам Муравьева.
      В 1810 году в «Вестнике Европы» напечатано «Послание к Ивану Петровичу Тургеневу» в тщательно отредактированном Жуковским виде. Стихотворение построено как изложение жизненной философии, во многом повторяющей идеи стоицизма. Муравьев убежден в том, что истинно нравственный человек верен самому себе, своим принципам поведения в равной степени и в своей семейной жизни, и на государственной службе. «Эпистола» написана в 1774 году. По сложившейся традиции Муравьев берет примеры нравственно правильного, благородного поведения из хорошо известной ему и его сверстникам истории Древней Греции или Древнего Рима:
      Счастлив, кто может быть семейства благодетель, -
      Что нужды, дом тому иль целый мир свидетель.
      Таков Эмилий Павл равно достоин хвал,
      Как жил в семье своей иль как при Каннах пал.
      [Муравьев М. Н. Стихотворения. С. 114.]
      Но та преданность государственной службе, которую высказывает Муравьев в «Эпистоле», через 35 лет после публикации стихотворения уже воспринималась Жуковским как идеологический архаизм.
      Поэтому там, где у Муравьева «правленье», то есть государственная власть, Жуковский заменяет его другим, более современным понятием.
      У Муравьева было:
      Мне только что служить, правленью - награждать.
      В редакции Жуковского:
      Мне только что служить, Отчизне награждать.
      [См.: Жилякова Э. М. В. А. Жуковский и М. Н. Муравьев // Библиотека В. А. Жуковского в Томске. Томск, 1978. Ч. I. С. 87.]
      Для понимания отношения Батюшкова к стихам Муравьева важно одно обстоятельство. В его статье о сочинениях Муравьева стихам отведена одна шестая часть, а основное внимание уделено прозе. Стихи Муравьева, как пишет Батюшков, могут сравняться с его прозой по своему содержанию, а не по собственно поэтическим качествам: -«Стихотворения г. Муравьева, без сомнения, будут стоять наряду с лучшими его произведениями в прозе. В них то же достоинство: философия, которой источник чувствительное и доброе сердце; выбор мыслей, образованных прилежным чтением древних; стройность и чистота слога» (I, 72). Цитируй «Эпистолу к И.П. Тургеневу»:
      Служить отечеству - верховный душ Обет.
      Наш долг - туда спешить, куда оно зовет.
      Но если, в множестве ревнителей ко славе,
      Мне должно уступить, - ужели буду вправе
      Пренебреженною заслугой досаждать?
      Мне только что - служить; отчизне - награждать.
      Из трехсот праздных мест спартанского совета
      Народ ни на одно не избрал Педарета.
      — Хвала богам, — сказал, народа не виня, —
      Есть триста человек достойнее меня, -
      Батюшков заключает: «Здесь каждая мысль может служить правилом честному гражданину. И какая утешительная мудрость! Какое сладостное излияние чистой и праведной души! Скажем более с одним из лучших наших писателей: счастлив тот, кто мог жить, как писал, и писать, как жил!» (I, 73). Далее он приводит два больших отрывка из «Послания о легком стихотворении» (1783): один - 29 строк - «блестящее изображение Вольтера», другой - 18 строк - о том, что «трудно быть светским человеком и писателем». Оба отрывка подвергнуты очень осторожной, но существенной правке. Вот примеры этой правки.
      Текст Муравьева:
      Его приветствия не чувствуют певца,
      Но просвещенного и тонкого маркиза.
      С той разностью, что тот не мог воспеть бы Гиза,
      Не мог бы написать — шестидесяти лет —
      Вступающа в Китай великого Чингиза,
      Унизить свой потом трагический полет
      К маркизу де Вильет...
      Редакция Батюшкова:
      В его приветствиях не виден труд певца -
      Учтивость тонкого маркиза!
      Заметьте, что маркиз не мог воспеть бы Гиза,
      Не мог бы начертать шестидесяти лет
      В Китае страшного Чингиза;
      Потом унизить свой трагический полет
      В маркизе де Вильет...
      (I, 74)
      Смысл этой правки очевиден: Батюшков убирает все, что кажется ему неловким, старомодным, архаическим.
      Завершается статья уподоблением Муравьева элегикам 1800-х годов. Для этого Батюшков использует концовку стихотворения Муравьева «К Музе», им отредактированную: «Часто в стихах нашего поэта видна сладкая задумчивость, истинный признак чувствительной и нежной души; часто, подобно Тибуллу и Горацию, сожалеет он об утрате юности, об утрате пламенных восторгов любви и беспредельных желаний юного сердца, исполненного жизни и силы. В стихотворении под названием «Муза», обращаясь к тайной подруге души своей, он делает ей нежные упреки:
      Ты утро дней моих прилежно посещала:
      Почто ж печальная распространилась мгла,
      И ясный полдень мой покрыла черной тенью?
      Иль лавров по следам твоим не соберу,
      И в песнях не прейду к другому поколенью,
      Или я весь умру?»
      (I, 74-75)
      Настойчивые усилия Карамзина и его молодых коллег не имели успеха. Литературное наследие Муравьева - против ожиданий Батюшкова - не отвечало потребностям новых поколений.
      Воскрешенный Муравьев остался человеком своей эпохи и был забыт. О нем стали вспоминать в конце XIX века, преимущественно как о реформаторе университетского образования.
      Муравьев-поэт был снова воскрешен в конце 1930-х годов. Первым, кто обратил в нашей культуре внимание на Муравьева и его место в сознании Карамзина, Жуковского и Батюшкова, был Г. А. Гуковский. Со всей свойственной ему увлеченностью предметом исследования, а в данном случае писателем не только забытым, но и в наиболее интересной части своего поэтического наследия тогда (в 1938 году) неизданным, Г. А. Гуковский хотел показать, как много сделал Муравьев для создания нового поэтического стиля, каким новатором он был. Цитируя стихотворение «К Музе», Г. А. Гуковский выделил в нем разрядкой, как он сам писал: «...лишь наиболее явные, наиболее заметные элементы стиля. Ведь здесь заложен весь Батюшков, ведь это его словарь, его — и Жуковского - строение и мелодия стиха, его мифология:
      На крыльях времени мои прекрасны дни
      С собой похитили и смехи и забавы,
      И нежные мечты, и обещанья славы:
      Ты, Муза скромная, урон их замени.
      Вернее их в своих щедротах,
      Отдай мне суеты ребячества; доставь
      Еще мне счастье зреть старинны басни вьявь
      И воздыхать еще о Нимфах и Эротах.
      Кому ты в юности сопутницей была,
      Того и в охлаждении леты,
      Когда суровой ум дает свои советы,
      Ты манием зовешь волшебного жезла
      В страны роскошны и прелестны,
      Страны одной тебе известны,
      Послушные тебе где льются ручейки,
      Где сладостной твоей улыбкой
      Яснеют небеса, вздыхают ветерки
      И вьется виноград с своей лозою гибкой...
      ...От греков уклоняясь, Ионии роскошной,
      От сени тайныя, где твой Гораций пел,
      Ты посещаешь днесь край западной, полнощной
      И зиждешь Граций там удел...
      [Гуковский Гр. У истоков русского сентиментализма // Гуковский Гр. Очерки по истории русской литературы и общественной мысли XVIII века. Л., 1938. С. 286.]
      Он же отметил у Муравьева «обилие стихов о стихах, поэзии о поэзии, о вдохновении, о мечте. Это было действительно замкнутое творчество о самом себе, где субъективная тема формулировалась не как выражение индивидуальности поэта-человека, а сужалась - и тем самым обобщалась - до выражения настроенности творческого подъема поэта. В то же время это был уход поэзии в мир фантазии, оправдание и прославление этого мира». [Там же. С. 290.]
      Почему же почитатели Муравьева-мыслителя и общественного деятеля так сдержанно пишут о его стихах и подвергают их внимательной редактуре? По-видимому, для них стилистический уровень Муравьева уже был неприемлем. Оценка стиховой культуры в 1810 - 1815 годах у этого круга поэтов была очень строгой. Как указала Л.Я. Гинзбург, «словесная система школы Жуковского-Батюшкова-раннего Пушкина была доведена до такой степени совершенства и устойчивости, что поэзия целых десятилетий могла питаться ее формулами и преодолением этих формул». [Гинзбур Л. О лирике. Л., 1974. С. 43.] Поэтому поэзия Муравьева не могла быть принята ими в своей целостности. Она уже не отвечала канону и его требованиям, и поэтому же мы не находим у них тех восторгов по поводу создания нового поэтического стиля, которые так убежденно высказывал Г. А. Гуковский, когда перед ним открылась поэзия Муравьева.
      Кто же прав - исследователь XX века или поэты начала века XIX? Казалось бы, исторический опыт на стороне ученого XX века. Г. А. Гуковский, развивая свою концепцию творчества Муравьева, утверждает, что он «осуществляет первые подступы к созданию особого специфически-поэтического языка, суть которого не в адекватном отражении объективной для поэта истины, а в эмоциональном намеке на внутреннее состояние человека-поэта. Поэтический словарь начинает сужаться, стремясь ориентироваться на особые поэтические слова «сладостного» эмоционального характера, нужные в контексте не для уточнения смысла, а для создания настроения прекрасного самозабвения в искусстве. Формируется тот поэтический словарь, который характеризует поэтику Жуковского и Батюшкова». [Гуковский Гр. У истоков русского сентиментализма. С. 277— 278.]
      Гуковский приводит цитату из стихотворения Муравьева «Видение», выделив курсивом те слова, которые, по его мнению, характерны для этого «сладостного» стиля:
      В тот день, как солнцева горяща колесница,
      Оставив область Льва, к тебе, небесна Жница,
      Стремится перейти в прохладнейший предел,
      Как ратай точит серп и желтый клас созрел,
      И солнечны лучи вселенну освещали,
      А над главой моей сны легкие летали,
      И вдруг мне виделась прекрасная страна,
      Где вечно царствует прохладная весна;
      Где извиваются между холмов долины
      И смотрятся в водах высоких древ вершины...
      [Там же. С. 278.]
      Поклонники и почитатели Муравьева в начале XIX века читали «Видение» и дальше процитированных Гуковским строк:
      Близ рощи зрел себя: лавровый лес то был,
      Откуда старец мне навстречу выходил,
      Со взором огненным и со челом открытым,
      В руке он свиток нес. С сим мужем знаменитым
      Я, робость отложив, вступил во разговор.
      «На сей священный холм взведи свой жадный взор, -
      Сказал он. - Здесь живут тобою чтимы музы.
      Доколе сон с тебя не снимет узы,
      Ты можешь в тайное жилище их войти.
      Пойдем, мои следы потщися соблюсти».
      С благоговением я руки простираю
      Ко старцу мудрому и воздух осязаю.
      «Ты видишь только тень, - вещает старец мне, -
      Со смертным телом в сей не можно жить стране.
      И я был некогда во тленном вашем свете,
      Царицы бодрыя участвовал в совете,
      Ученьем услаждал труда гражданских дел,
      За то мне был отверст по смерти сей предел.
      Ты мест сих насладись видением мгновенным».
      Вещая так, пришли к пределам сокровенным,
      В которых странствуют тьмы счастливых теней,
      Что лирным славились согласьем в жизни сей.
      Там неразлучные Тибулл с Анакреоном.
      Там сладкий Феокрит беседует с Вионом.
      Там Сафу мне Лонгин указывал рукой
      (Так именуется путеводитель мой).
      Как пчел шумящий рой, погодою прельщенный,
      Собравшись на лужок, цветами испещренный,
      Летает, сладкою добычей отягчен,
      Так зрится в рощах сих пиитов сонм стеснен.
      [Муравьев М. Н. Стихотворения. С. 189-190.]
      Дидактизм и «непоэтичность» приведенного мною отрывка из «Видения» как будто поясняют, почему поклонники Муравьева в начале XIX века видели в нем идеального гражданина, человека высокой нравственности, философа и только после всего поэта. Не субъективизм они у него находили, а стройную систему этики личной и общественной.
      По поводу прозы Муравьева Жуковский позднее в «Конспекте по истории русской литературы» (1826 - 1827) высказывает такое суждение: «...язык его не безупречно чист; он не владеет им...». [Жуковский В. А. Эстетика и критика. С. 320.] Это суждение интересно не только само по себе. Она характерно для отношения Жуковского к поэзии Муравьева. Ведь подробно перечисляя поэтов XVIII века, он не называет в их числе Муравьева, тогда как им не забыты ни Петров, ни Бобров...
      Не сговариваясь, оба создателя школы «гармонической точности» не нашли места Муравьеву-поэту в своих обзорах русской поэзии и, следовательно, в формировании своей школы.
     
      Э. М. Жилякова
      ХУДОЖЕСТВЕННОЕ НАСЛЕДИЕ М. Н. МУРАВЬЕВА В ВОСПРИЯТИИ К. Н. БАТЮШКОВА

      («Обитатель предместий», «Эмилиевы письма» и «Опыты в прозе»)
      В художественном развитии К. Н. Батюшкова личность и творческое наследие М. Н. Муравьева играют исключительную роль. [Основные аспекты проблемы «М. Н. Муравьев и К. Н. Батюшков» намечены в статье Л. И. Кулаковой «Поэзия М. Н. Муравьева». В статье указывается на обширные и глубокие связи между поэтами, что проявилось, как пишет автор статьи, в «неприятии всякой мистики, языческом поклонении красоте вообще и «величавой простоте» античного искусства в особенности, ограничении искусства сферой прекрасного, <...> мысли о влиянии национальных особенностей на искусство, любви к итальянской поэзии эпохи Возрождения, интересе к французской «легкой поэзии», постоянных размышлениях в стихах о поэте и поэзии, <...> в сочетании в лирике эпикурейских и элегических мотивов, в обращении к одним и тем же жанрам». Говоря о прозе К. Н. Батюшкова, Л. И. Кулакова отмечает, что множество «родственных поэтических формул», цитат из очерков Муравьева, например в «Речи о влиянии легкой поэзии на язык», было предопределено близостью взглядов на искусство. Важным явилось и то, что созданный Батюшковым тип лирического героя - «не рвущегося к чинам» «праздного мудреца» — восходил также к творчеству Муравьева. См.: Кулакова Л. И. Поэзия М. Н. Муравьева // М. Н. Муравьев. Стихотворения. Л., 1967. С. 48-49. Вопрос о значении творчества М. Н, Муравьева для К. Н. Батюшкова получил освещение в работах: Гуковский Гр. Очерки по истории русской литературы и общественной мысли XVIII века. Л., 1938. С. 252; Фридман Н. В. Проза Батюшкова. М., 1965. С. 90-91, 129; Левин В. Д. Карамзин, Батюшков, Жуковский — редакторы сочинений М. Н. Муравьева // Проблемы современной филологии. Сборник статей к семидесятилетию акад. В. В. Виноградова. М., 1965. С. 182-191; Семенко И. М. Батюшков и его «Опыты» // Батюшков К. Н. Опыты в стихах и прозе. М., 1977. С. 439-440, 464, 477; Космолинская Г. А. Константин Батюшков - редактор «Эмилиевых писем» М. Н. Муравьева // Рукописи. Редкие издания. Архивы: Из фондов библиотеки Московского университета. М., 1997. С. 143-168; Топоров В. Н. Из истории русской литературы. Т. II. Русская литература второй половины XVIII века: Исследования, материалы, публикации. М. Н. Муравьев. Введение в творческое наследие. Кн. I. M., 2001 и др.] «Я обязан ему всем и тем, может быть, что умею любить Жуковского» [Батюшков К. Н. Соч.: В 2 т. М., 1989. Т. II. С. 309. Далее ссылки на это издание даются в тексте с указанием в скобках тома и страницы.], - признается поэт в письме к В. А. Жуковскому. В 1814 году Батюшков занимался подготовкой к печати прозы Муравьева и писал Жуковскому: «Здесь я перебираю прозу. Вот мое единственное и сладостное занятие для сердца и ума. Сколько воспоминаний! Перечитывая эти бесценные рукописи, я дышу новым воздухом, беседую с новым человеком, и с каким? Нет, никогда не поверю, чтоб ты лень предпочел удовольствию заниматься и трудиться над остатками столь редкого дарования, над прекрасным наследством нашим!» (II, 309). В этом же письме Батюшков сообщал о найденных им и редактируемых «Эмилиевых письмах»: «Между бумагами я нашел «Письма Емилиевы», составленные из отрывков; их-то я хочу напечатать. Я уверен, что они будут полезны для молодости и приятное чтение для ума просвещенного, для доброго сердца» (II, 309).
      В 1815 году вышло издание, подготовленное Батюшковым. Оно состояло из «Обитателя предместия», «Эмилиевых писем» и «Тетради для сочинений». В качестве своеобразного послесловия к этому изданию было опубликовано «Письмо к И. М. М<уравьеву>-А<постолу> о сочинениях г. Муравьева, изданных по его кончине», написанное К. Н. Батюшковым.
      Практически все очерки, входящие в «Опыты в прозе» (за исключением «Отрывка из писем русского офицера о Финляндии»), были созданы Батюшковым в 1815 - 1816 годах, в период, непосредственно следующий за временем чтения рукописей Муравьева и подготовки их к изданию. В составе «Опытов в прозе» Батюшкова четыре очерка выполнены в эпистолярной форме с указанием жанровой доминанты в самом названии: «Письмо к И. М. М<уравьеву>-А<постолу> о сочинениях г. Муравьева»; «Прогулка в Академию художеств. Письмо старого московского жителя к приятелю, в деревню его Н.»; «Отрывок из писем русского офицера о Финляндии»; «Путешествие в замок Сирей. Письмо из Франции к г. Д.». Другие очерки (за исключением «Вечера у Кантемира», «Двух аллегорий» и «Гризельды») написаны в форме «Речи» или представляют собой тип размышлений от первого лица, что во многом сближает их с дневниковой или эпистолярной формой повествования. Эта особенность прозаической манеры Батюшкова была отмечена исследователями [См.: Семенко И. М. Батюшков и его «Опыты». С. 457, 464, 475, 476; Фридман Н. В. Проза Батюшкова. С. 15-16.] и осмыслена как выражение романтической концепции «внутреннего человека».
      Помимо общелитературной традиции жанров письма и дневника в русском искусстве конца XVIII - начала XIX века опыты Муравьева имели исключительное значение для Батюшкова прежде всего потому, что в них ярко выразилась и определилась главная идея времени и искусства - идея духовного самоопределения человека, сотворения личности. Дневниковая и эпистолярная формы, «опыты», запечатлевшие непосредственный процесс размышления и чувствования, явились для Батюшкова (вслед за Муравьевым) и способом выражения нравственно-философской, общественной, эстетической позиции, и (одновременно) средством воссоздания истории нравственного воспитания личности. В основе композиции и стиля «Опытов в прозе» лежит концепция, восходящая к развитой Муравьевым идее синтеза коренных национальных основ истории и культуры (образы Петра I, Ломоносова, Кантемира, Муравьева) в контексте мирового искусства, включающего пространство от античности до современности. При этом «Опыты» скрепляются внутренним сюжетом - историей духовного развития личности, представленной образом повествователя, близкого авторскому «я», в котором Батюшков, вслед за Муравьевым, создает образ чувствительной и мыслящей личности, героя русской жизни и своего времени. Личностный, исповедально-эпистолярный тон становится художественным способом сопряжения психологического и исторического начал в судьбе человека.
      Основные принципы нравственно-философской и эстетической системы Батюшкова получили преломление в «Письме» о Муравьеве, написанном по времени ранее других и опубликованном впервые в 1814 году. Отмеченные особенности личности и творчества Муравьева, а именно образ гармонически развитого человека, проецируются на самого Батюшкова, выражают его представление об идеальном синтезе духовных начал: это «философия, которой источник чувствительное и доброе сердце; выбор мыслей, образованных прилежным чтением древних, стройность и чистота слога». [Батюшков К. Н. Опыты в стихах и прозе. М., 1977. С. 66. Далее текст цитируется по этому изданию с указанием в скобках страницы.] Батюшков выделяет комплекс качеств, характеризующих Муравьева как человека и писателя, сочетающего в своем творчестве высокие гражданские и эстетические принципы классицизма с сентиментальным культом чувствительности и сердечности.
      Высшим критерием личности для Батюшкова, как и Муравьева, является чувствительность, понимаемая как отзывчивость, милосердие, общежительность. Батюшков называет философию Муравьева «тихою, простою, но веселою», «неразлучной подругой прекрасной, образованной души, исполненной любви и доброжелания ко всему человечеству», которая «с неизъяснимою прелестью» дышит в «письмах обитателя предместья» (56-57). «Чувствительность» в «Опытах» Батюшкова является категорией философско-этического и эстетического содержания. Применяя слова, сказанные Шиллером о Маттисоне, Батюшков пишет о «нравственной грации» (62) Муравьева. «Письмо <...> о сочинениях Муравьева», как и другие очерки (особенно показателен очерк «Петрарка»), Батюшков насыщает «чувствительной» и «сладостной» лексикой, акцентируя сентиментальный культ сердца: «сладостные воспоминания» (52), «сладостная чувствительность», «сладостные занятия любителя муз» (57), «редкая чувствительность» (62), «сладкая задумчивость», «чувствительная и нежная душа» (69), «глубокая чувствительность и набожность чистосердечная» (161) и т.д. Категория «чувствительности» становится у Батюшкова нравственным обоснованием общественной идеи равенства людей. В понимании человеческой природы сердцу отдается приоритет перед умом: «сердце есть источник страстей, пружина морального движения» (186); «сердце имеет свою особенную память» (26); «Ум нередко бывает тупой судия произведений сердца» (161-162). Очерк «О лучших свойствах сердца» Батюшков начинает ответом Жана Масье на вопрос «Что есть благодарность?»: «"Память сердца". - Прекрасный ответ, который еще более делает чести сердцу, нежели уму глухонемого философа» (176). «Чувствительное сердце», по Батюшкову, является основой общности всех людей и условием эстетического развития личности. В очерке «Вечер у Кантемира» устами Монтескье говорится о необходимости «чувствительности» «для наук и искусств» (42). Ему вторит Кантемир: «...Поэзия свойственна всему человечеству <...> Сердце человеческое есть лучший источник поэзии» (45-46). «Чувствительность» входит в обоснование национальной самобытности. Кантемир в очерке Батюшкова объясняет французам особенность русской культуры ее душевностью: «Мы, русские, имеем народные песни: в них дышит нежность, красноречие сердца; в них видна сия задумчивость, тихая и глубокая, которая дает неизъяснимую прелесть и самым грубым произведениям северной музы» (46).
      Концепция «чувствительности» у Батюшкова (и в этом он следует за Муравьевым и Карамзиным) восходит к Руссо, которого Батюшков называет «одаренным великим гением», «красноречивым защитником истины <...> пламенным обожателем и жрецом добродетели» (191). Но, подобно Муравьеву, критически писавшему о скепсисе Руссо в отношении общественного прогресса и о его непонимании божественной природы человеческого сердца, Батюшков указывал на ограниченность Руссо: «Кто заблуждался более в лабиринте жизни, неся светильник мудрости в руке своей? Ибо светильник сей недостаточен; один луч веры, слабый луч, но постоянный, показывает нам вернее путь к истинной цели, нежели полное сияние ума и воображения» (191-192).
      Батюшков воспринял и усвоил то, что определяло своеобразие философско-этической и эстетической позиции Муравьева, - переходность от классицизма к сентиментализму, открывавшую возможность корректировки субъективности сентиментального идеализма просветительским рационализмом. В рамках романтизма в творчестве Батюшкова создаются предпосылки для преодоления односторонности субъективизма, восходящего к философии безграничной свободы личности у Руссо, грозящей забвением «незыблемых оснований общежительности» и ведущей к расцвету индивидуализма: «Сердца, одаренные глубокою или раздражительною чувствительностию, часто не знают средины; для них все есть зло или добро» (178). В очерке «Нечто о морали, основанной на философии и религии» Батюшков пишет об ограниченности романтических последователей Руссо: «Те моралисты, которые говорят сердцу, одному сердцу; те политики, которые нападают софизмами на все предрассудки без изъятия и поражают зло стрелами или палицею железного человека, невзирая ни на лица, ни на условия и законы общества, суть самые опаснейшие» (183). В сноске к этому рассуждению Батюшков замечает: «Вот почему чтение Вольтера менее развратило умов, нежели пламенные мечтания и блестящие софизмы Руссо» (183).
      В поисках философских основ «нового нравственного существования» (182) Батюшков следует за Муравьевым. Не принимая ложной системы ни стоиков ( «ибо мораль ее основана на одном умствовании» - (186)), ни эпикурейцев; не видя спасительной силы в философии Горация, поскольку «все системы и древних и новейших» «ведут человека к блаженству земным путем и никогда не доводят» (190), Батюшков стремится к морали, основанной на философии и религии: «Вера и нравственность, на ней основанная, всего нужнее писателю. <.. .> Любовь и нежное благоволение к человечеству дадут прелесть его малейшему выражению, и писатель поддержит достоинство человека на высочайшей степени» (193-194). Очерком «Нечто о морали» завершаются «Опыты в прозе». В заключительном абзаце Батюшков высказывает «сладостные надежды» на процветание Отечества и на появление в России «философов, политиков и моралистов», которые «подобно светильникам эдимбургским, [Выделение слов жирным шрифтом принадлежит автору статьи.] долгом поставят основать учение на истинах Евангелия, кротких, постоянных и незыблемых, достойных великого народа, населяющего страну необозримую» (196). И.М. Семенко высказала предположение, что речь идет о «фосфористах», группе шведских писателей-романтиков, издававших в 1810 - 1813 годах журнал «Фосфорос» («Светоч»), о которых Батюшков якобы мог узнать из «Эдинбургского обозрения» и контаминировать «Фосфорос» и «Эдинбургское». [Семенко И. М. Примечания // Батюшков К. Н. Опыты в стихах и прозе. М., 1977. С. 531-532.] Представляется, что речь идет о шотландских философах (А. Смите, Д. Юме, А. Ферпосоне, Т. Рейде и других), известных как философская школа «здравого смысла» и «практического разума». В этой нравственно-философской ориентации Батюшков солидарен с Муравьевым. В «Обитателе предместия» (запись от 18 октября 1790 года) повествователь с удовольствием рассуждает о «полезной книге Адама Смита о народном богатстве». [Муравьев М. Н. Обитатель предместия и Эмилиевы письма. СПб., 1815. С. 41. Далее ссылки на это издание даются в тексте с указанием фамилии автора и страницы.] В «Эмилиевых письмах» от 13 августа из Никольского, восхищаясь офицером Славиным, повествователь среди «удивительных качеств его» выделяет «воспитание и ученость». «Он, - пишет Эмилий, - знаком со всеми писателями древности», читает Плутарха, Полибия, Ксенофонта, а его друг, офицер Полосовский, - Фергюсона. О Полосовском говорится: «Вчера еще застал я его в ставке, переписывающего уроки Нравственной философии славного Фергюссона, его учителя. При этом случае рассказывал он мне, каким образом, привлеченный славою сего ученого, ездил он нарочно в Эдимбург, чтобы воспользоваться разговором и наставлением сведущего и добродетельного человека. С каким почтением, с какою благодарностию говорит он о своем учителе» (Муравьев, с. 100-101). [В 1827 году В. А. Жуковский в письме к А. П. Елагиной по поводу философского образования ее сына, И. В. Киреевского, советовал «Ване познакомиться с английскими философами. Пускай читает Дугальда Стуарта, Фергусона, Смита. Их свет озаряет жизнь и возвышает душу» // Русский библиофил. 1912. №№ 7-8. С. 103. В другом письме по этому же поводу Жуковский пишет: «...Пускай познакомится с нравственными писателями и философами Англии. <...> нам нужна простая, мужественная, практическая нравственная философия, не сухая, материальная, но основанная на высоком, однако ясная и удобная для применения к деятельной жизни» // Там же. С. 104.]
      Вторым компонентом философской, моральной и эстетической системы Муравьева Батюшков называет «выбор мыслей, образованный прилежным чтением древних». Вопрос об отношении к «древним» имел принципиальное значение и для Муравьева, и для Батюшкова, поскольку он был связан с идеей сопряжения национальной и мировой культур, с проблемой воспитания в чувствительном человеке гражданина, достойного своего Отечества. Муравьев в письмах и очерках выступал не только как переводчик включенных в прозаический текст поэтических отрывков из Гомера, Вергилия, Горация, но и одновременно как интерпретатор и критик. Характерным для прозы Муравьева и Батюшкова является постоянное обращение к повторяющимся темам [Об этом см.: Топоров В. Н. М. Н.Муравьев. Введение в творческое наследие. Кн. 1.], среди которых чаще других контаминируются два сюжета, воссоздающих в эпическом единстве образ России и идеального героя: сюжеты с темой воинского долга и очарования картин сельской природы, труда земледельца. В «Эмилиевых письмах» и «Обитателе предместия» этот эпический по содержанию дубль сюжетов вызывает у повествователя ассоциации с произведениями древних и потребность переводить их. Находясь в Бернове, герой Муравьева ощущает себя «под священными стенами Илиона»: «Воображению моему, обольщенному волшебством кисти его <Гомера>, казалася вся природа кругом меня одушевленною: леса обитаемы Дриадами, чистые струи без сомнения льются из сосуда какого-нибудь речного бога, увенчанного камышем. Но более всего сии нравы героических времен, чувствования сильные, великодушные, но неумягченные просвещением, грубые начала общежития, которым творения Гомеровы служат Ист-риею, мечтаются мне столь живо, как будто бы я сам был гражданином великолепных Микин или богатого Коринфа и стоял между Греческими ратниками, по рядам которых величественно шествует Агамемнон, очами и главой Юпитеру подобный...» (Муравьев, с. 76-77). Особым вниманием и любовью Муравьева отмечена поэзия Вергилия. Сравнивая его с Гомером, в «Эмилиевых письмах» Муравьев замечает: «Философия века его умягчила черты Гомеровы, и трогательное человеколюбие, нежные пристрастия, просвещенное великодушие заменяют в Енеиде свирепую храбрость Илиады. Повествование его беспрестанно напоено чувствительностию <...>» (Муравьев, с. 94). Для Батюшкова позиция Муравьева в отношении древних, как и новейших писателей - в первую очередь это Тасс, Ариост, Петрарка, а также Вольтер, Руссо, - была значима. Культ Афин и Рима явился историко-культурологическим обоснованием одной из центральных идей «Опытов в прозе» - идеи гражданственности и Отечества. Особую значимость получает оценка Батюшковым Муравьева: «Он любил отечество и славу его, как Цицерон любил Рим» (53). Начиная с двух первых очерков - «Речь о влиянии легкой поэзии на язык» и «Нечто о поэте и поэзии» - Батюшков развивает идею воспитательной роли искусства в истории человеческого общества, и в частности в становлении и развитии России. Идея гражданского служения обществу получает в очерках развитие через постоянное обращение к наследию древних и опирающихся на них поэтов нового времени. Включаемый в рассуждения материал из опыта великих предшественников направлен на формирование у читателя чувства красоты, ответственности и национального достоинства. Следующие друг за другом очерки развертывают панораму деятелей русской культуры. Эта панорама нарисована как активный диалог и сотворчество с мировым искусством: разговор о Ломоносове и его значении дается на фоне описания достижений древних и новых поэтов; «Вечер у Кантемира» строится как дискуссия с Монтескье и Аббатом - и вновь страницы наполнены именами древних и рассуждениями о них. Наконец, личность М. Н. Муравьева - писателя, историка, философа, воспитателя русского императора Александра I, друга Н. М. Карамзина и наставника поэта Батюшкова - появляется в пространстве развивающейся мировой культуры и русской науки и искусства как одна из ключевых. Очерк, предшествующий «Письму <...> о сочинениях г. Муравьева», заканчивается «Примечаниями», последние строки которых - стихи М. З. Буринского, посвященные М. Н. Муравьеву:
      Где ты, о Муравьев! прямое украшенье,
      Парнаса русского любитель, нежный друг?
      ………………………………………………
      Где, где усердия в груди горевший жар
      Служить Отечеству, сияя средь немногих
      Прямых его сынов, творивших честь ему?
      (19)
      Характерно, что самое «Письмо <...> о сочинениях г. Муравьева» завершается печальными строками-восклицаниями из VI песни «Энеиды», переведенными Муравьевым и включенными в Эмилиево письмо от 1 августа из Бернова:
      ...Ах! Где свежие лилеи?..
      Багряные цветы ему рассыплю в честь...
      (96)
      Батюшков дает не перевод, а латинский текст Вергилия, предваряя его словами о грядущей славе Муравьева: «Нет, мы надеемся, что сердце человеческое бессмертно. Все пламенные отпечатки его, в счастливых стихах поэта, побеждают и самое время. Музы сохранят в своей памяти песни своего любимца, и имя его перейдет к другому поколению <...> с священными именами мужей добродетельных. Музы, взирая на преждевременную его могилу, восклицают с поэтом Мантуи:
      Manibus date lilia plenis:
      Purpureos spargam flores!»*
     
      [Дайте лилий и пурпурных цветов,
      Чтоб осыпать щедрой рукой! (лат.)]
     
      (70)
      Латинским текстом Батюшков как бы материально закрепил страстную приверженность Муравьева древним, а выбором процитированных строк выразил искреннее чувство восхищения и печали. Таким образом, на уровне повествования Батюшков следовал за Муравьевым и акцентировал характерный для его личности и художественного мышления синтез гражданского чувства с искренностью нежного сердца. Этот синтез, воспринятый Батюшковым, устремлял интерес к личности, вместе с тем корректировал романтические порывы субъективизма: искусство древних возвышало поэта в его общественных чувствах, а также учило пластике, ясности и художественной живописности. [Характерна правка Батюшковым двух строк перевода Муравьева из «Георгик» Вергилия:
      ...о, qui me gelidis convallibus Haemi
      Sistat et ingenti ramorum protegat umbra!
     
      (О, кто меня в прохладные долины Тема / поместит и огромной сенью ветвей покроет!)
      Муравьев сделал вольный перевод:
      О кто меня в страну похитит вожделенну
      И голову мою покроет утомленну
      Древесной тению!
      Поэт вносит меланхолический тон, сочетающийся вместе с тем с торжественным: страна называется «вожделенной», вместо «прохладных долин Гема» вводится отсутствующий у Вергилия эпитет «утомленный». Батюшков при редактировании стремится сохранить колорит перевода Муравьева (в его редакции появится «мрачная тень»), но вместе с тем восстанавливается в точных деталях текст Вергилия:
      О кто бы перенес
      Меня во Гемские прохладные долины
      И мрачной тению ветвистых древ покрыл!
      (ОПИ ГИМ. Ф. 445. Ед. хр. 77. Л. 12)
      Таким образом, в переводе Батюшкова получили развитие эстетические принципы Муравьева: точность и художественная пластичность изображения в деталях, сочетающиеся со стремлением выразить чувство.]
      Жанровая структура «Опытов в прозе» восходит к эстетике Муравьева, к его теории «легкого стихотворства». Помимо известного «Послания о легком стихотворении. К A.M. Бр <янчанинову>» Муравьев рассуждает о «легких, или убегающих стихотворениях (piйces - fugitives)» в «Эмилиевых письмах». Принцип «легких стихотворений» не ограничивается сферой поэзии, он положен в основу прозаического произведения, например, «Эмилиевых писем», представляющих собой собрание очерков или писем, связанных, казалось бы, в единый цикл фигурой одного повествователя, повторяющимися темами, манерой письма, но одновременно не образующих цикла из-за многообразия, энциклопедической насыщенности материала, а главное - из-за образа духовно меняющегося и развивающегося героя, требующего для своего воплощения романных форм, всегда открытых и не завершающихся («убегающих»). На практике теория «легкого стихотворения» постулировала свободу художественного творчества, открытость искусства любым сторонам жизни. В этом плане показательно начало «Тетради для сочинения»: «Заглавие было написано, а мы еще не знали, каким образом приступить к исполнению его» (Муравьев, с. 133). Вступление написано в форме разговора Друга (наставника) и Васиньки. Друг предлагает начать тетрадь «с родов сочинения самых легких, например, с сказочек» (Муравьев, с. 134). Васинька записывает повесть из Фенелона «Приключения Али-Беговы». Вступление заканчивается высказыванием Друга, знаменательным для жанровой характеристики произведения: «Вы видите, что дело сделано. Ежели это не самое лучшее повествование, то по крайней мере, это опыт сочинения» (Муравьев, с. 136). Демонстрируемая и кажущаяся легкой свобода в выборе темы, как бы случайно пришедшей на память, необременительность процесса творчества, сама отрывочность «убегающей» формы - все это носит эстетически концептуальный характер. Если воспользоваться формулой В. Н. Топорова, то это «поэтическая «инкрустация» прозаического текста». [Топоров В. Н. М. Н. Муравьев. Введение в творческое наследие. Кн. 1. С. 449.]
      В первом (программном) очерке - «Речь о влиянии легкой поэзии на язык» - Батюшков, следуя за Муравьевым, раскрывает философский и общеэстетический смысл теории «легкого стихотворения»: в поэзию, ранее сосредоточенную преимущественно на проблемах государственных («успехи оружия», «слава народная», «просвещение», «нужды общества», «гражданская образованность и людскость»), ввести частного человека, обогатить и раздвинуть рамки искусства и языка за счет «прелестной роскоши» легкой поэзии, изображающей жизнь обыкновенную и сердечную. Подобно Муравьеву, Батюшков аргументирует важность этого рода поэзии образцами европейского искусства: Вион, Мосх, «пламенная Сафо». «Важные римляне, потомки суровых Кориоланов, - пишет Батюшков, -эротическую музу Катулла, Тибулла и Проперция не отвергали» (10). В русской поэзии Батюшков называет Державина, «вдохновенного певца высоких истин», который «в зиму дней своих любил отдыхать со старцем Феосским» (10-11), стихотворную повесть Богдановича - «первый и прелестный цветок легкой поэзии на языке нашем», «остроумные, неподражаемые сказки Дмитриева», «оригинальные басни Крылова», «горацианские оды Капниста», «баллады Жуковского, сияющие воображением, часто своенравным, но всегда пламенным, всегда сильным...» (12). Завершая рассуждение о значении «легкой поэзии» в русской словесности («важные музы подают <...> дружественно руку младшим сестрам своим, и алтарь вкуса обогащается их взаимными дарами» (15)), Батюшков в качестве примера писателя, в жизни и творчестве которого осуществилось это дружество, называет Муравьева и посвящает описанию его жизненного подвига последнюю часть «Речи». Портрет Муравьева, «государственного человека» с «добрейшим сердцем» (15, 16), не разрушает единства и целостности очерка, не уводит в сторону от вопроса о «легком стихотворстве», а переводит его в морально-этическую плоскость, обозначая тем самым методологическую сущность этой теории.
      «Опыты» в стихах и прозе схожи по своей художественной структуре, особенность которой определяется сосуществованием двух тенденций. С одной стороны, Батюшков стремится к формированию идеала общественных ценностей, единения с людьми, и потому сквозными оказываются, прежде всего, проблемы нравственно-философского и эстетического содержания. С другой, в каждом «опыте» утверждается культ человеческой индивидуальности, что проявляется в принципе свободы, в выборе тем и ракурсов изображения, в преобладании форм повествования, фиксирующих моменты духовного состояния и развития героя-повествователя. Батюшков активно использует и развивает опыт прозы Муравьева. В композиции «Опытов в прозе» легко выделяются, как и у Муравьева, блоки повторяющихся тем, но сгруппированы они в соответствии с развитием центральных идей - гражданственности, истории Отечества, русского искусства: I - VI очерки посвящены русскому искусству и обществу; VII - VIII - восприятию русскими Европы (Финляндии и Франции); IX - X - национальным проблемам в контексте общечеловеческих; XI — XIII - дают представление о русском видении нового европейского искусства, и, наконец, XIV - XV, заключительные, очерки посвящены проблемам философии и морали в связи с концепцией духовного развития человечества. Сквозным же сюжетом, организующим внутреннюю динамику книги и выявляющим романный потенциал эпистолярного жанра, является история духовного поиска, внутреннего напряжения души и ума героя-повествователя.
      Следование традициям прозы Муравьева прослеживается у Батюшкова в стилевом синтезе элегического с одическим, научным или морально-педагогическим. Говоря о слоге Муравьева, Батюшков уподобляет его слогу Фенелона: «Та же чистота и точность выражений, стройность мыслей, <...> убедительное красноречие. Образованный в училище древних, его слог сохранил на себе их печать неизгладимую: простоту, важность и приличие» (64). И вместе с тем, приводя образцы слога, когда, как пишет Батюшков, он «не может удержаться от удовольствия выписывать», как правило, цитируется текст, отмеченный сентиментальной тональностью, который при этом комментируется Батюшковым в том же стилевом ключе: «Часто облако задумчивости осеняет его душу; часто углубляется он в самого себя и извлекает истины, всегда утешительные, из собственного своего сердца» (56). Отмеченная у Муравьева тенденция к синтезам, в том числе и включение стихов в прозаический текст, например, развернутой системой поэтических эпиграфов из произведений русских поэтов XVIII века в «Обитателе предместия» или постоянным цитированием переводов из древних и поэтов нового времени, становится предметом наблюдения Батюшкова в творчестве европейских писателей. Так, говоря о поэзии Петрарки, Батюшков пишет, что его стихи отличает «смешение глубокой чувствительности и набожности чистосердечной с тонким познанием света и людей, с обширными сведениями в истории народов» (161), что «нежность, сладость и постоянное согласие» сочетаются «с силою и краткостию» (148). Уместно вспомнить, что о Муравьеве было сказано: «Искусство, неразлучное с глубоким познанием истории» (60).
      Элегическая тональность прозы Батюшкова создается ритмизацией, повышенной перифрастичностыо, введением поэтического текста. Возможны многочисленные примеры типологического сближения Батюшкова с Муравьевым в использовании стихов в прозе. Так, описывая картину летней грозы и выражая удивление «величеству природы» («Третьего дня, какое зрелище! Тучи грозные, мрачные, чреватые дождем и громом, похитили у нас свет солнца среди полудни. Угрюмое молчание распространилося повсюду. Люди, животные сокрылися. Везде пространное уединение. Боязливое ожидание содержало всех в сомнении. Предшественник бури, вихрь пробежал по мрачному небу. Вдруг грянул и раздался первый удар грома и блеснула молния. <...> Я не знаю, каким образом чувствование опасности граничит в душе человека с величественными понятиями. Тотчас картины Гомеровы невольным образом наполнили воображение мое»), Муравьев цитирует отрывок из XX песни «Илиады» (Муравьев, с. 79-80) в своем переводе и тем самым возводит событие из обыденной жизни (гроза) до философского осмысления проблемы человека в мире природы. Чаще всего у Муравьева поэтический текст вводится как эмоциональное усиление описываемого переживания по аналогии. У Батюшкова прием включения стихов в прозу носит универсальный характер, отличаясь при этом богатством и разнообразием функций, поскольку введение «другого» текста носит характер сопряжения «убегающих стихотворений»: каждый из текстов несет свой смысл, они оттеняют друг друга по контрасту или сходству, создавая картину вечно движущегося и меняющегося мира и человеческой души. Так, «Письмо к г. Д. Путешествие в замок Сирей из Франции» включает семь поэтических цитат. Пять из них - из Маттисона, Вольтера и Вергилия - по-немецки, по-французски и по латыни - входят в первую часть письма и связаны с описанием посещения живописного замка Сире, где Вольтер провел годы изгнания у маркизы Эмилии дю Шатле. Автор письма - офицер победившей французов русской армии и одновременно поэт, поклоняющийся культуре Франции и великому Вольтеру. Восторженное настроение начала письма сменяется грустными философскими раздумьями о скоротечности человеческой жизни, которые завершают первую часть письма: «К чему эта жажда славы и почестей? - спрашиваю себя и страшусь найти ответ в собственном моем сердце» (114). Вторая часть открывается «датой»: «На другой день». Здесь продолжены элегические ламентации, выливающие печаль свою строками по-итальянски из Данте: «Ввечеру я простился с товарищами, как будто предчувствуя, что их долго, долго не увижу. Печален
      Come navigante
      Ch'a detto a dolci amici addio».
     
      Как мореплаватель,
      Который сказал милым друзьям прости (итал.).
      (114)
      Меланхолическое настроение неожиданно прерывается прозаической фразой с сообщением чисто бытового характера: «На дворе ожидал меня козак с верховою лошадью». Но за этим предложением вновь следует поэтический текст - три строки из баллады В. А. Жуковского «Людмила»: первая строка включается в прозу и не выделяется как поэтическая, вторая и третья цитируются в стихотворной форме: «Поздно мы пустились в путь!» - сказал он, как мертвец в балладе. - Что нужды? - отвечал я, - дорога известна. Притом же...
      Вот и месяц величавой
      Встал над тихою дубравой.
      Топот конских ног раздался по мостовой обширного двора. Мы удалились от замка...» (114-115). Строками из баллады Жуковского Батюшков усложняет тональность повествования: в них звучит эхо печали, идущее волной от строк Данте, но вместе с тем возникают и новое настроение, и новые оттенки. Юмор, заключающийся в самом уподоблении казака мертвецу таинственной баллады Жуковского, перетекает в чувство умиротворения и кротости от созерцания красоты, запечатленной стихами русского поэта, навевающими воспоминания о родине, наконец, переживание эстетического наслаждения от поэзии Жуковского, рождающее у Батюшкова творческий отзвук в прозаическом по форме описании бытового, не мистического, события. Фраза «Топот конских ног <...> по мостовой обширного двора» своим ритмическим строем и сюжетными атрибутами корреспондирует непосредственно к балладе Жуковского: «Светит ратных ополченье, / Топот, ржание коней...». «Чужой», то есть Жуковского, текст, в свою очередь, сообщает очерку философическую настроенность и мягкий лиризм, поэтизирующий и возвышающий душевный облик русского человека. Таким образом, Батюшков в прозе создает лирический сюжет повествования с ярко выраженной элегической тональностью, используя и развивая художественный опыт своего предшественника.
      Постановка проблемы восприятия Батюшковым художественного наследия М.Н. Муравьева диктуется не только значимостью влияния одного писателя на другого. Не менее важен и тот факт, что именно через Батюшкова, в частности его прозу, русская литература XIX века воспринимала Муравьева, а значит, осваивала и развивала его опыт (созданную им концепцию истории и культуры, его решение проблем национального характера и героя времени).


      Т. Т. Савченко
      «ОПЫТЫ В СТИХАХ И ПРОЗЕ» К. Н. БАТЮШКОВА

      (к проблеме жанровой формы)
      Единственный прижизненный сборник К. Батюшкова «Опыты в стихах и прозе» определил будущую поэтическую репутацию автора и оказал воздействие на последующую практику издания авторских стихотворных сборников, и прежде всего на А. Пушкина. [Сидяков Л. С. «Стихотворения Александра Пушкина» и русский стихотворный сборник первой трети XIX века // Проблемы современного пушкиноведения: Сб. статей. Псков, 1994. С. 44-57.] Структура этого издания обстоятельно изучена в литературоведении 1970 - 1980-х годов. И. Семенко отметила как принцип организации произведений в «Опытах» Батюшкова циклизацию, в основе которой группирование произведений «по тематическим и проблемным признакам; сами же группы (как бы разделы, но не названные) также расположены обдуманно». [Семенко И. М. Батюшков и его «Опыты» // Батюшков К.Н. Опыты в стихах и прозе. М., 1977. С. 468.] Н. Зубков обратил внимание на тематическое, смысловое и композиционное единство как части «Стихи», так и в целом частей «Стихи» и «Проза». [Зубков Н. Опыты на пути к славе: О единственном прижизненном издании К. Н. Батюшкова // Свой подвиг совершив... М., 1987. С. 266-350.] Однако, обнаруживая единство предпринятого Батюшковым издания, исследователи не дают ему жанрового названия, хотя обозначение «книга», «сборник» постоянно сопровождает «Опыты в стихах и прозе». Так, сам Батюшков не однажды называет свое издание книгой: «...надеюсь, что моя книга будет книга, если не прекрасная, то не совершенно бездельная» [Батюшков К. Н. Соч.: В 2 т. М., 1989. Т. П. С. 400. Далее ссылки на это издание даются в тексте с указанием тома и страницы.]; «...необычайные похвалы мне повредят только, дадут врагов, а к достоинству книги ничего не прибавят. Теперь, перечитывая книгу, вижу все ее недостатки. Если какой-нибудь просвещенный человек скажет, прочитав ее: «Вот приятная книжка, слог довольно красив, и в писателе будет путь!», то я останусь довольным» (II, 452). «Большая часть моей книги писана про себя» (подчеркнуто нами. - Т. С.) (II, 456). Сборником, книгой называют «Опыты» И. Семенко [Семенко И. М. Батюшков и его «Опыты». С. 476, 481.], Н. Зубков[Зубков Н. Опыты на пути к славе... С. 302, 313.]. Однако ни автор, ни исследователи не связывают эти понятия с обозначением жанра. Восприятие же этого произведения в перспективе развития системы жанров литературы XIX века позволяет по-новому осмыслить понятие «книга» и подойти к нему как к особой жанровой разновидности.


К титульной странице
Вперед