Воспоминания о писателе

ЕЛЕНА МАМУЧАШВИЛИ

В БОЛЬНИЦЕ ДЛЯ ЗАКЛЮЧЕННЫХ

Эта фотография сделана на Колыме в 1948 г. Второй справа в верхнем ряду - В. Т. Шаламов, в то время старший фельдшер хирургического отделения центральной больницы для заключенных и сам заключенный. В нижнем ряду вторая слева -хирург-ординатор вольнонаемная Е. А. Мамучашвили. Работала в Магаданской области с 1947 по 1974 год. В настоящее время живет в г. Подольске Московской области. Воспоминания записаны во время приезда Елены Александровны Мамучашвили в Вологду в июне 1996 г.

      - Как вы, молодая красивая южанка, оказались на Дальнем Севере?
      - Мне было тогда 25 лет. Я окончила медицинский институт в г. Орджоникидзе (Владикавказ), успела побывать на фронте, получила серьезное ранение и после госпиталя задумалась о своей дальнейшей судьбе. Я хотела быть хирургом и никем больше. Мне предлагали сельский участок, заведование амбулаторией, но все это было не по мне. И вдруг попалось на глаза объявление о том, что заключаются договора для работы в Дальстрое. Перечислялось много профессий, и в том числе хирург-ординатор (один). Я, не раздумывая, заключила договор и поехала. Что такое Колыма, Дальстрой, я совершенно не представляла, но знала, что буду заниматься любимым делом и смогу достойно выполнить свой врачебный долг. Сказывалось, наверное, и романтическое чувство, не покидавшее меня до самого прибытия в порт Нагаево. Когда после почти месячного путешествия через всю страну, через Японское и бурное Охотское море я увидела с борта парохода молчаливые холодные заснеженные сопки, стало страшно от мысли, что я могу не вернуться из этого "белого безмолвия" на краю света... В Магадане получила направление в центральную больницу УСВИТЛ (Управление Северо-Восточных исправительно-трудовых лагерей), в поселок Дебин. Проехала свыше 500 километров колымской трассы, по дороге встречались редкие поселки с приземистыми барачными строениями. И когда сквозь морозную дымку увидела на берегу реки громадное трехэтажное здание больницы, оно показалось мне миражом. Это было тогда самое большое здание на Колыме, его строили солдаты для размещавшегося здесь после войны Колымского полка По масштабам больницы, а она была рассчитана на 1200-1300 коек - можно было представить, сколько несчастных скрыто за колючей проволокой лагерей...
      Хирургическое отделение на 300 коек располагалось на втором этаже левого крыла больницы. Когда я первый раз перешагнула порог отделения, меня встретил высокий, красивый человек лет сорока в закрытом белом халате с засученными рукавами. Заложив большие пальцы за пояс халата, он довольно бесцеремонно осмотрел меня своими сине-стальными глазами и спросил: "Вы новый хирург? Я провожу вас в ординаторскую". Это был старший фельдшер отделения Варлам Тихонович Шаламов. Так началось наше знакомство и совместная, в течение почти пяти лет, работа до его освобождения.
      Мы были коллегами, служили медицине, но обладали разным статусом. Это я почувствовала сразу после разговора с начальником больницы - им был в то время Михаил Львович Доктор (на Колыме его все называли "доктор Доктор"). Он предупредил, что мне предстоит работать с интеллигентными, интересными и умными людьми, но я должна помнить, что это "враги народа", поэтому никаких отношений, разговоров, кроме служебных, быть не должно. Это предупреждение меня убило: как же жить, если с одной стороны "враги народа", а с другой уголовники - воры, бандиты, убийцы. Вольнонаемных, как я, было немного - администрация больницы, несколько врачей и охрана. Стало страшно и одиноко. Я плакала, заполняя дневники историй болезни. Но вскоре в моем сознании произошла переоценка того, о чем говорил начальник больницы (а он предупреждал, видимо, по долгу службы). Тем более, что со стороны "врагов народа" я встретила доброе отношение и взаимопонимание. Это относится и к Варламу Тихоновичу, несмотря на всю его сдержанность и суровость.
      Он был фактически хозяином отделения - для всех, включая заведующего Н. Г. Рубанцева. Как старший фельдшер он отвечал за порядок - и порядок в палатах, перевязочных, операционных был отменный. Я думаю, что тут сказывалась врожденная требовательность Шаламова к себе и другим, добросовестность и щепетильность. Или он, много лет скитавшийся по грязным и завшивленным тюрьмам, этапам, зонам, особенно дорожил чистотой и стерильностью больницы? По крайней мере он почти не выходил из нее, даже летом. Первое время как заключенному это ему было запрещено, а затем он, видимо, привык к такому положению и не хотел унижаться перед охраной на вахте, ведь на каждый выход требовалось разрешение.
      Жил, вернее спал В. Т. прямо в отделении, в бельевой. Так было принято в больнице: многие из обслуживающего персонала жили в тех кабинетах, где работали. Питались за общим столом. Питание было относительно неплохое: консервы, каша, рыба, иногда мясо. Почти так же питались вольнонаемные. В магазине поселка Дебин стояли бочки и банки с кетовой икрой и креветками, но картошка была большой редкостью, тем более в больнице.
      У меня хранится как дорогая реликвия пожелтевший листок с шутливым стихотворением, которое написал для меня В. Т. в качестве поздравления с новым 1948-м годом. В нем упоминается и картошка-деликатес, и другие житейские мелочи...

      Я забыл, какие свечи
      Зажигают в Новый год,
      Чем, какое горе лечат
      В новогодней звонкой встрече
      По законам старых мод.

      Но всегда лечивший шуткой
      Горе, голод и мороз,
      И веселой прибауткой
      Осушивший много слез,

      Я в привете новогоднем,
      По привычке давней той,
      За здоровье Ваше поднял
      Новогодний тост, за то,

      Чтоб всегда, ходя на лыжах,
      В рифмах Колыма - зима
      Вы держались к дому ближе
      И старались не хромать.

      Всем ветрам и всем морозам
      Не желая потакать,
      Не высовывали носа
      Из пухового платка.

      Я хочу, чтоб Вы на пире
      Над картошкою в мундире,
      Сказкой кулинарных грез,
      Над засахаренной пшенкой
      И над банкою тушенки
      Призадумались всерьез,

      И рискнув опять на вольность,
      Смело вилку занеся,
      Не кричали б снова "больно",
      Не молили небеса,
      Чтобы были чудеса.

      Я хочу, чтоб с Новым годом
      Вас поздравил капитан
      Парохода, парохода,
      Что везет Ваш чемодан,

      Чтобы в легком белом платье,
      В белом платье легче вьюг,
      Тост поднять Вам, как заклятье
      Возвращения на юг.

      Чтобы жили Вы сердечно
      И любили бы стихи,
      Настоящие, конечно,
      А не эти пустяки.

                                 (Подписано: В. Шаламов).

      Стихи я любила, и это стало, пожалуй, основной связующей нитью моих добрых отношений с В. Т. "Литературные вечера" лагерной больницы описаны им в рассказе "Афинские ночи". Кроме упомянутых там Португалова, Добровольского и других я вспоминаю Чернопицкого, Логвинова, Диму Петрашкевича. Это были фельдшера и лаборанты-заключенные, жившие в одной комнате-общежитии. После работы, когда "вольные" уходили домой, в эту комнату собирались все, кто желал пообщаться, поспорить, почитать стихи - свои и чужие. Я заходила сюда во время ночных дежурств, слушала, затаив дыхание, как совершается таинство, позволяющее забыть обо всем на свете...
      Шаламов бывал на этих вечерах, но не всегда. Он вообще держался несколько особняком. Я думаю, это происходило от его неумения подчиняться каким бы то ни было авторитетам, полной бескомпромиссности, твердости взглядов. Он считал себя немного "над" другими и имел к тому основания. Когда он говорил на вечерах, то обязательно утверждал что-то свое, каждое его слово было точно и весомо, интонация очень серьезная, менторская. (Когда я услышала магнитофонные записи рассказов и стихов Шаламова, которые он начитывал в 60-е годы, то сразу вспомнила те вечера: именно так он говорил).
      Очень мало было людей, к которым он прислушивался и которых уважал. Один из них - Георгий Георгиевич Демидов, в то время зубной техник-заключенный, и хирург Валентин Николаевич Траут, бывший заключенный. О Демидове Шаламов написал рассказ "Житие инженера Кипреева". Я дружила с Демидовым, и он мне много рассказывал из своей колымской биографии. Известна история о том, как он изобрел способ восстановления сгоревших электролампочек и потом отказался от награды - "американских обносок" (за что получил новый срок). Мне ее впервые рассказал Шаламов. Недавно я встречалась со старым колымчанином Н. М. Смищенко, хорошо знавшим Демидова и Шаламова, и он подтвердил эту историю, вошедшую в рассказ В. Т.
      Демидов тоже писал стихи, иногда грустные, но чаще - шутливые. Несмотря на то, что за плечами у Демидова была еще более тяжелая лагерная жизнь, чем у Шаламова, он был мягче. Колючий, резкий, импульсивный, но в душе добрее. Если В. Т. почти не выходил из больницы, то Демидов летом каждое утро перед работой отправлялся на сопки и приносил оттуда мне цветы: совсем не свойственная В. Т. чувствительность. Когда я прочла в "Огоньке" 1980 г. рассказ Демидова "Дубарь", то поразилась, насколько соответствует он характеру автора.
      Демидов-заключенный получил от нарядчика задание похоронить умершего в лагере ребенка. Он делает это необычайно благоговейно, с почти религиозным чувством и ставит над могилкой крест. Шаламов, окажись он в такой ситуации, несомненно, сделал бы то же самое, но он бы, я думаю, этого не описал и креста бы не ставил. Он не был сентиментальным человеком и его никак не назовешь сентиментальным писателем...
      Строгих, бескомпромиссных людей у нас не любят. Для меня не стало открытием, что многие в больнице недолюбливают Шаламова. А он держал себя так, что было видно: он не нуждается в чьем бы то ни было участии, признательности, дружбе. Несомненно, на все это наложила отпечаток его многолетняя лагерная жизнь. Он острее, чем многие, чувствовал жестокую несправедливость всего происходящего на Колыме. Как я понимаю, у него были свои правила поведения в этой обстановке - правила, по которым он оценивал других людей. Без этого трудно понять его конфликт с новым заведующим отделением Сергеем Михайловичем Луниным.
      Это произошло в 1948 году, после отъезда Н. Г. Рубанцева. Сменивший его С. М. Лунин был человеком неординарным. Он сохранил черты дворянской породы и в то же время впитал в себя пороки лагерной жизни. Внешне красивый, С. М. всегда был любим женщинами и любил повеселиться по-гусарски. С отъездом Рубанцева, всегда поддерживавшего Шаламова в его строгих требованиях к порядку, дисциплина в отделении ослабла. Лунина часто посещали посторонние люди, были выпивки. На этой почве и произошел конфликт. Он в общих чертах описан в рассказе Шаламова "Потомок декабриста", где образ Лунина представлен довольно-таки уничижительно.
      Что же произошло? Однажды вечером, будучи выпивши, Лунин вызвал к себе в кабинет одну из молодых медсестер и заставил ее танцевать на столе. Это крайне возмутило В. Т. Утром он рассказал мне об этом происшествии и заметил, что "терпеть таксе больше невозможно". Он написал докладную на имя начальника больницы, в результате чего Лунин вынужден был прервать договор и уехать на материк, а Шаламов был переведен на таежную командировку.
      Врач Б. Н. Лесняк в своих воспоминаниях, опубликованных в газете "Рабочая трибуна" (29 марта 1994 г.), пишет, что Шаламов не только "облил грязью" Лунина (в рассказе "Потомок декабриста"), но и написал на него тогда, на Левом, "донос". Разумеется, назвать докладную "доносом" нельзя. Шаламов был покороблен поведением Лунина, в котором было очевидно нарушение дисциплины и медицинской этики. Следует иметь в виду, что они - Шаламов и Лунин - были раньше вместе в зоне на Аркагале, и уже тогда их отношения были не совсем гладкими, во всяком случае некоторая предубежденность к Лунину у В. Т. изначально присутствовала.
      Надо сказать, что Шаламов в своем рассказе отразил лишь одну, не лучшую, сторону сложного характера Лунина. Сергей Михайлович был хорошим хирургом, отзывчивым и смелым человеком. Например, когда был ужесточен режим политзаключенных и готовился этап для отправления в спецлагеря ("Берлаг") из числа обслуживающего персонала больницы-заключенных, Лунин ночами в течение недели прооперировал несколько человек с диагнозом "острый аппендицит", и этим спас их от этапа и, может быть, сохранил им жизнь. Это было очень рискованно, и об этом знали немногие - Лунин, Шаламов, я и, конечно, "пациент". Этот поступок Лунина не отражен в "Потомке декабриста", но о нем не стоит забывать, говоря о С. М. как реальной личности. Я к Лунину относилась с уважением, училась у него. После Колымы он работал в отделении срочной хирургии Боткинской больницы и в санавиации. Бывая в Москве, я всегда виделась с ним. Мы много разговаривали, вспоминали Колыму. Умер он в 1963 г. от легочной недостаточности.
      - Судя по истории с Луниным, кто-то может подумать, что Шаламов был аскетом, едва ли не монахом. Что вы можете сказать об этой деликатной сфере отношений?
      - Монахом он не был, но он был лишен цинизма бесшабашных лагерных любовных приключений. Отношение к женщинам у него было, я бы сказала, прагматичным, без романтики. Хотя в это время "любовный дух" витал над больницей: влюблялись все, от начальника до санитара. В первое время меня это поразило, потрясло. Потом стало по-человечески понятно, ко многому научилась относиться со снисхождением и с юмором, ведь случались иногда истории подстать "Декамерону". Шаламов в сем не участвовал и закрывал на это глаза -очевидно, проявляя мужскую солидарность и понимание. Аскетизм, подобный мрачному аскетизму Савонаролы, был ему чужд. Впрочем, эта тема лучше всего отражена в его рассказе "Уроки любви".
      - Считаете ли вы рассказы Шаламова строго документальными? Некоторые бывшие колымчане и исследователи его творчества склонны упрекать его в том, что он что-то "не так" (не так, как было в жизни) описал. Вы разделяете такой взгляд на писателя?
      - Уже по случаю с Луниным можно понять, что Шаламов ставил перед собой не столько документальные, сколько художественные задачи. Рассказы он писал значительно позднее, и естественно, что какие-то события в его памяти проступали более выпукло, а какие-то затушевывались. Литература, как я понимаю, не может обойтись без доли фантазии. В этом смысле могу сослаться на рассказ "Последний бой майора Пугачева". Побег из лагеря, о котором там идет речь, был совершен весной. Мне о нем рассказали те из бежавших, кто был ранен и лежал у нас в больнице. Собственно, было два побега. Первый раз большой группой, человек 13-14, на прииске им. Горького заключенные разоружили охрану и ушли в сопки. Их искали, преследовали целое лето. Руководителем у них был кто-то из Западной Украины, так называемый "бандеровец". Иногда они появлялись на дорожных "командировках" либо на стоянках у геологов. Случился какой-то внутренний конфликт, они разошлись на две группы и вскоре их схватили и судили в Магадане. Когда их возвращали в лагерь по колымской трассе, в районе Атки они опять пытались разоружить охрану, завязалась перестрелка, многих убили, кто-то остался цел. К нам в больницу попали трое, помню, что у их палаты постоянно стоял часовой. Подробности побега мне рассказывал один из бежавших, после лечения он был вновь отправлен в лагерь. Среди троих был майор - высокий, очень красивой внешности. У него было тяжелое ранение, и его мы не спасли. Вот этот умерший майор и мог стать прототипом Пугачева Вероятно, Шаламова привлек красивый человеческий тип и мужество майора. Хотя по рассказу "Последний бой" майор умирает не в больнице, а в лесу, не сдавшимся, в рассказ этот веришь, потому что люди с такими сильными характерами в лагерях были.
      - Вы пользовались тогда большим доверием Шаламова. Об этом можно судить по известному факту - переправке на "материк" его письма к Б. Пастернаку. Именно вы везли это письмо. Теперь это осознается как факт большого историко-литературного значения. А что вы чувствовали тогда?
      - Это было в феврале 1952 года. К тому времени наши отношения с В. Т. приобрели большую сердечность и доверительность. После возвращения с лесной "командировки" в 1949 г. он работал старшим фельдшером приемного отделения больницы. Там, при отделении, у него была небольшая комнатка. Наши беседы (вернее, говорил он, а я слушала) проходили во время моих дежурств, 3-4 раза в месяц, а иногда я и во время работы забегала к нему в отделение, чтобы о чем-то спросить, посоветоваться. Во время дежурств любимой его темой была литература. Он читал и переписывал мне по памяти стихи Блока, Пастернака, Гумилева, Ахматовой, а также Алигер, Асеева, Мартынова. Все это делалось, как я понимаю, для того, чтобы развить мой вкус к поэзии. Я до сих пор храню листки с этими стихами. На одном из них он написал: "Я вспоминаю сейчас не лучшие, а так, случайные, что в голову ночью приходит". Он относился ко мне с большим теплом и заботой, как бы по-отцовски. Я к тому времени вышла замуж, у меня рос сын, я стала заведующей отделением, а он в холодные ночи колымской зимы, как ребенку, укладывал мне в ноги грелку или укрывал потеплее...
      Имя Пастернака и его стихи не раз всплывали в наших разговорах. Я чувствовала, что у В. Т. к этому поэту особое отношение. И когда он перед моим отъездом в первый большой шестимесячный отпуск спросил: "Не затруднит ли вас передать моей жене пакет и письмо для передачи Пастернаку?" - я, естественно, сразу согласилась. Пакет был небольшой, завернут в газету и перевязан крест-накрест бечевкой. Как я теперь знаю, это были стихи из "Синей тетради" - первого сборника стихов, написанных В. Т. на Колыме. Я знала о содержании пакета, хотя своих стихов В. Т. мне почти не читал, а когда читал, то говорил, что это "проба пера".
      Было ли это поручение - перевезти в Москву письмо и пакет Пастернаку - достаточно рискованным? Вероятность обыска была мала, но если бы кто-то узнал и сообщил об этой нелегальной передаче, то были бы большие неприятности, особенно для Шаламова, который тогда ждал освобождения. Я понимала, что для него это жизненно важный момент, хотя сам он был спокоен, особой мольбы не высказывал и, видимо, был готов, что я могу отказать. Но, зная значение доставки пакета, об отказе, конечно, не могло быть речи.
      С Колымы я летела самолетом до Москвы, где встретилась с женой Шаламова Г. И. Гудзь. Пакет со стихами и письмо адресату - Пастернаку вручала уже она. Когда я в конце 1952 года (ноябрь) вернулась в Дебин, в больницу, В. Т. уже не застала: он освободился и уехал работать в район Оймякона. За ответным письмом Пастернака, о котором я ему сообщила телеграммой, он приезжал оттуда зимой, за пятьсот километров (об этом свидетельствует рассказ "За письмом").
      Встретились мы потом нескоро, в 1961 году, причем, совершенно случайно - в центре Москвы, у Елисеевского магазина. Он был очень обрадован встрече, мы поехали к нему домой на Хорошевское шоссе, где он познакомил меня со своей второй женой О. С. Неклюдовой. Тогда же он показал мне сборник "Колымских рассказов" - отпечатанный на машинке и переплетенный. Так я узнала, что он пишет прозу. Тогда он, видимо, еще надеялся на ее издание. После этого мы виделись еще несколько раз, во время моих отпусков, каждая встреча отмечена или сборником стихов, или журналом с его стихами и его же автографами. А последний раз увиделись в 1970 году, когда он подарил мне журнал "Юность" со своими стихами. Он уже постарел, у него развилась болезнь Меньера, и мы долго шли пешком, потому что ему трудно было ездить в каком-либо транспорте. В 1972 г., после письма В. Т. в "Литературную газету", стал циркулировать слух, что Шаламов выехал за границу. Не знаю, кто распустил этот слух, но я ему поверила и больше не делала попытки встречи. О последних трагических годах Шаламова я ничего не знала, за что постоянно себя корю...
      С наших первых встреч на Колыме у меня было к нему особое, возвышенное отношение. Он олицетворял для меня идеал мужчины -красивый, мощный, благородный, всепонимающий. В развитии моего интеллекта Варлам Тихонович сыграл колоссальную роль. Ведь на Колыму я приехала "сырым материалом". Общение с ним и другими людьми в лагерной больнице сделало меня человеком с определенными взглядами и моральными устоями. Конечно, о будущем величии Шаламова-писателя я тогда не догадывалась. Лишь прочтя теперь "Колымские рассказы", я поняла всю меру его огромного таланта и силы духа. Я горда и счастлива, что была рядом с таким человеком.

      Записал В. Есипов


К титульной странице
Вперед
Назад