ЛИТЕРАТУРНАЯ ЖИЗНЬ 

В. А. Кошелев 

К ИСТОРИИ РУССКОЙ УСАДЕБНОЙ КУЛЬТУРЫ 
(Вологодский поэт П. А. Межаков) 

Полное представление о характере и путях развития русской культуры оказывается возможным лишь тогда, когда все без исключения конкретные явления этой культуры так или иначе включаются в круг ее изучения. Не секрет, что в нашей науке из рук вон плохо обстоит дело с изучением литераторов третьего (четвертого, пятого) ряда. История литературы часто еще рассматривается по "генералам", "вершинам". Между тем, исследование творчества "третьестепенных" писателей дает для уяснения некоторых тенденций историко-литературного и историко-культурного процесса сплошь и рядом гораздо больше, чем изучение ведущих художников эпохи. В литературной работе этих первых яснее, грубее, обнаженнее видны приемы, темы, идеологемы - все то, что в творчестве великих сплавлено подчас в труднорасчленимое целое. Большой художник создает новое качество часто на основе добытого своими скромными предшественниками. С другой стороны, его последователи, подражатели и эпигоны доводят до крайних пределов открытые им литературные возможности. И то, и другое позволяет более отчетливо уяснить главные черты художественной системы большого писателя, открытые им литературные возможности. И то, и другое позволяет более отчетливо представить сам процесс историко-культурного развития.

Дата рождения вологодского помещика и поэта Павла Александровича Межакова - 12 августа 1788 года - отыскана нами в метрической книге Зосимо-Савватиевской церкви г. Вологды [1].

Год смерти - 1865-й - указан на оборотной стороне семейного портрета Межаковых работы Дж. Доу, хранящегося в Вологодском краеведческом музее.

Жизненная и поэтическая позиция П. А. Межакова стала ярким отражением эпохи расцвета "русского барства". Его биография была обыкновенна для богатого дворянина первых десятилетий XIX века: учился в Московском университетском благородном пансионе, служил в Петербурге, состоял при русской миссии в Неаполе, но в 1809 году, после трагической гибели отца (убитого крепостными крестьянами), оставил службу и поселился в родовом имении Никольское Кадниковского уезда Вологодской губернии, расположенном в 80 верстах от губернского центра на живописном берегу реки Уфтюги [2] . Вотчина его была одной из самых богатых в округе, а усадьба, построенная в 80-х годах XVIII века, - одним из замечательных произведений русского провинциального зодчества. У Межакова был известный конный завод с английскими выписными жеребцами, оркестр из крепостных, театр.

Среди увлечений "вологодского магната" (Н. П. Колюпанов) [3] основное и самое заметное место занимала поэзия. Межаков печатал свои стихи в ряде периодических изданий ("Чтения в Беседе любителей русского слова", "Благонамеренный", "Памятник Отечественных муз", "Московский телеграф" и др.) и выпустил два поэтических сборника: "Уединенный певец" (СПб, 1817, без имени автора) и "Стихотворения Павла Межакова" (СПб, 1828). Первый из сборников не удостоился никаких печатных откликов, второй - стал поводом для иронических рецензий двух ведущих критиков конца 20-х годов: Н. А. Полевого [4] и С. П. Шевырева [5] .

Впервые, кажется, о Межакове-поэте вспомнил И. Н. Розанов, представивший его как едва ли не единственного представителя "поэзии земных утех", основателем которой, по мнению исследователя, был К. Н. Батюшков [6]. Н. К. Пиксанов в семинарe "Два века русской литературы", рекомендуя творчество Межакова для специального исследования, выстраивал несколько иные возможности его изучения: "Литературная школа Межакова. - Античные влияния; горацианство. - Восприятие французской поэзии: Делиль, Ламартин; в чем характерность выбора? - Лирика и описания природы у Межакова. - Гамма эмоций. - Аналогии с Державиным" [7] .

Таким образом, были указаны два "адреса", которые помогли бы определить существо поэтической позиции автора двух небольших сборничков. Это - ни много ни мало - крупнейший поэт XVIII века Г. Р. Державин и Батюшков, "гигант по дарованью", один из самобытнейших представителей "допушкинского" литературного периода. Оба эти поэта, "продолжателем" которых мог явиться Межаков, были, между тем, литературными антагонистами, представителями разных традиций, разных поэтических направлений, противоположных литературных обществ. Но даже при первом обращении к поэзии Межакова становится ясно, что она имеет несомненное родство как с творчеством позднего Державина, так и со стихотворениями Батюшкова. В чем же тут дело?

Уже в представлении первых критиков Межаков был оценен не только как поэт-"любитель", но и как поэт-"подражатель". "Таков везде ход литературы! - замечал С. П. Шевырев по поводу "Стихотворений Павла Межакова". - То, что сначала так свежо, светло и живо ощущалось в произведениях оригинального Поэта, более и более хладеет в устах подражателей и, наконец, лишенное внутренней жизненной силы, лишенное души, переходит в одни мертвые, пустые слова, которые становятся общими местами" [8].

Здесь, впрочем, надлежит сделать уточнение: Межаков, являвшийся "подражателем", вовсе не был "эпигоном". Сборник 1828 года, который Шевырев связал с вырождением созерцательного романтизма, обвинив автора в нетворческом подражании предшествующим литературным образцам, был лишь расширенным и систематизированным вариантом первого сборника Межакова "Уединенный певец", который вышел в свет одновременно с "Опытами..." Батюшкова и пятой частью "Сочинений Державина". А наибольшая творческая активность Межакова приходится на 1808-1816 годы - на время расцвета творчества Батюшкова и последние годы Державина. И не случайно в начале 20-х годов он воспринимался как поэт вполне самостоятельный, - вот отзыв А. А. Бестужева: "Межаков в безделках своих разбросал цветки светской философии с стихотворною легкостию" [9].

Межаков-"подражатель" (но не эпигон!) выступает очень интересной фигурой. Это поэт, который изначально определил для себя литературных кумиров, подражание которым считал основным содержанием собственного творчества. Для самопроявления ему оказались нужны "образцы": следуя им и соединяя в собственных стихах то лучшее, что он находит в образцах", Межаков, по его собственному разумению, может создать нечто действительно значимое.

Державин и Батюшков, таким образом, выбираются Межаковым в качестве "образцов" совершенно сознательно. С обоими поэтами он был знаком лично, а Батюшкову приходился даже дальним родственником (через жену, урожденную О. А. Брянчанинову).

Державина-поэта Межаков почти обожествляет:

Кто старец сей неутомимый:
Идущий вечно исполин,
Дух, разуму непостижимый,
Иль древнего Хаоса сын?

("Гавриилу Романовичу Державину", 1810)

Батюшкова-поэта он готов любить по-свойски, по-родственному:

Или Батюшков, согласной,
Пламень неги сладострастной,
Как волшебник, в душу льет
И умы к себе влечет...

("К другу", 1820)

Межаков-"подражатель" интересен для нас именно тем, что на правах провинциального поэта счел себя вправе не примыкать к какому-то определенному литературному "кружку", а предпочел удаленную позицию "созерцателя", "уединенного певца". Название первого сборника Межакова оказывалось очень значимым: "уединенный певец" был в его представлении человеком, наделенным непосредственным поэтическим даром и сознательно ушедшим "к природе", источнику его "песен":

О Лира! ты свои стенанья
Сливала с голосом моим...
Я пел с тобой красы природы,
Прохладну тень моих лесов, 
Цветы пестреющих лугов, 
И ручейка кристальны воды, 
И хижины приютный кров, 
И сельской прелести свободы... 

("К Лире", 1818) 

Подобная литературная маска "сельского жителя" восходит к сложившемуся в конце XVIII века типу русской усадебной культуры. Помещичья усадьба времен расцвета дворянской империи представала не просто домом, а сложным и многогранным явлением, тысячью нитей связанным с художественной культурой эпохи. Опоэтизированный облик дворянской усадьбы - литературного "гнезда" и сельского "приюта", в которой складывались определенные представления о поэтичности мира природы и мира искусства, входил в психологию носителя этого мира.

Образ удаленного от "душных городов" двухэтажного дома около пруда со старинным парком выполнял не только социальные функции, но и функции мировоззренческие (связанные с просветительской философией и с представлением о "естественном" человеке), и функции эстетические, и функции духовные [10]. Русская дворянская усадьба объединила в своем комплексе ряд художественных методов: классицистический (интеллектуальный), сентиментальный (чувственный), романтический (патетический) и реалистический (направленный на отражение действительного бытия "среднего" русского помещика, освобожденного в 1762 году указом "О вольности дворянства").

Развивавшаяся в сложном соотношении этих методов усадьба совершенно естественно соединяла различные функциональные задачи. Усадебный дом Межакова состоял из 41 комнаты - и внешне был похож на рыцарский замок: четыре башни по краям, из которых две полубашни выполняли чисто декоративное назначение. Во флигеле размещалась большая картинная галерея (в конце XIX века она была вывезена наследниками в Париж). Усадебная библиотека насчитывала более трех тысяч книг (значительная часть их сохранилась в фондах Вологодской областной библиотеки). "Прикладные" украшения, сооруженные в парке, были совершенно различны в культурологическом отношении: несколько гротов, развалины "в греческом духе", насыпной "остров любви" с беседкой в середине пруда и т. п. Крепостной театр, симфонический оркестр и периодически проводившиеся балы (на которые приглашалось дворянство чуть ли не со всей губернии) подчеркивали разносторонность этой усадебной функциональности.

Все эти элементы отражали сплав различных культур и различных "школ", бытовавших внутри "усадебной" культуры и предназначались для разного уровня их восприятия. Одни гости могли восторгаться "обедом", другие - мощью оркестра, третьи - художественным вкусом театральных постановок, четвертые - картинами, пятые - "островом любви" и т. д. Все блага и вся культура мира соединялись на провинциально-усадебном уровне, и в этом соединении ни одна из культурологических традиций не противоречила другой. Все элементы быта - и гроты, и греческие "развалины", и фейерверки, и представлявшиеся "живые картины" - становились объединенными "сигналами": разные роды их художественной условности не противоречили цельности поместного бытия. Эта цельность, продиктованная усадебной "природой", определила и поэтическую позицию Межакова - владельца усадьбы.

Всякие поэтические "образцы" при такой позиции неизбежны, ибо мыслятся, во-первых, отстранение, во-вторых, как составная часть единой же "природы", помогающей поэтическому "пению". Воссоздавая облик "простого" певца, Межаков выстраивает художественную позицию, которая служит как бы оправданием его "вторичности": его "певец" объединяет "чужие" красоты и одновременно популяризирует их. Условные и сложные построения в созданиях своих кумиров он делает понятными и доступными самым простым "усадебным" людям. Два антагониста, Державин и Батюшков, как бы сходятся в его "упрощенных" вариантах: 

 

Державин 

Сокровищ, мне не надо:
Богат, с женой коль лад;
Богат, коль Лель и Лада
Мне дружны и Услад.
Богат, коль здрав, обилен,
Могу поесть, попить; 
Подчас и не бессилен
Миленок пошалить.

("Деревенская жизнь")

Межаков 

Дары Фортуны лживы!
Среди наследной нивы
Я от нее таюсь;
И прямо признаюсь,
Что дни ведя счастливы,
Я более ленюсь: 
То с милою женою 
И с крошками резвлюсь ... 

 ("Оправдание") 

Батюшков

Отечески Пенаты,
О пестуны мои!
Вы златом не богаты,
Но любите свои
Норы и темны кельи.
Где вас на новоселъи 
Смиренно здесь и там
Расставил по углам;
Где странник я бездомный.
Всегда в желаньях скромный,
Сыскал себе приют... 

("Мои Пенаты")

Межаков 

Смиренный, тихий кров! 
Спокойствия обитель!
Где скромный муз любитель
 Нашел среди лесов 
Первейший из даров: 
Умеренность. - Пусть житель 
Роскошных городов 
Смеется надо мною, 
Смиренный, тихий кров,
Не разлучусь с тобою!..

("Мой удел")

Условных мифологических образов, которые в стихах Державина выполняют функции сложной "русской" символики (Лель, Лада, Услад), а у Батюшкова воплощаются в живую картину античного, естественного приятия мира (Лары и Пенаты), - у Межакова нет. Вместо "дружбы Услада" он предпочитает прямо заявить: "ленюсь", вместо "Пенат" возникает "тихий кров" и т. д. Но подобной пропагандой "безыскусственности", изначальной "наивности" дело не ограничивается.

В стихах Державина ("Желание зимы", "Зима" и др.) появлялся образ "мороза", вдохновителя оригинального русского таланта поэта: 

Посмейтесь, красоты российски, 
Что я в мороз у камелька, 
Так с вами, как певец Тииский, 
Дерзнул себе искать венка.

("Венец бессмертия") 

Для Батюшкова мысль о том, что и "во льдах Севера" не гаснет "огонь поэзии", становится одной из основополагающих: 

Природы ужасы, стихий враждебный бой, 
Ревущие со скал угрюмых водопады, 
Пустыни снежные, льдов вечные громады 
И ль моря шумного необозримый вид - 
Все, все возносит ум, все сердцу говорит 
Красноречивыми, но тайными словами 
И огнь поэзии питает между нами... 

("Послание к И. М. Муравьеву-Апостолу") 

Межаков бесхитростно соединяет "зимние" образы Державина и батюшковские стихии - и заявляет: да, зимой хорошо пишется, а летом - не до того:

      Зима у нас ведь так долга!
      Морозы наши так жестоки,
      Снега так страшны, так глубоки!
      Зимой, при треске дров сухих, 
      Пылающих в моем камине,
      О бренности всех благ земных,
      О суете забот людских,
      О жизни, счастье и судьбине, 
      Я кипы исписать готов...

      ( "Виноват")

Еще пример. Державин в своих "Антологических песнях" ввел в поэзию мотив условного "переодевания" возлюбленной (ср. в стихотворении "Варюша": "...В голубом своем тюрбане / Ты сидишь и, для красы / На чело спустя власы..."). Батюшков в своей "легкой поэзии" усилил этот мотив и ввел его в цельную "театрализованную" картину (ср. переодевание "Лилеты" в мужскую одежду в послании "Мои Пенаты").

Межаковская "красавица" не может просто и без объяснений нарядиться ни турчанкой, ни мужчиной: элемент театрализации ради поэтической "игры" оказывается для него непонятен; особого же смысла в таком вот переодевании "усадебный" поэт не видит. И он придумывает свою "игру", связанную с бытовой ситуацией: красавица не хочет быть узнанной и меняет свой облик на облик старухи: 

Спеши, прелестная! покинь 
Убор красавицы привычный 
И трепетной рукой накинь 
Наряд, для старости приличный! 
Румяных щечек красоту 
Сокрой под шапочкой старинной, 
И юных персей полноту 
Завесь от глаз фатою длинной... 

("Переодетая красавица") 

Цель Межакова-"подражателя" - сблизить Державина и Батюшкова в облике "уединенного певца". Средство к подобному сближению состоит, по его мнению, в том, чтобы приблизить отвлеченную "поэзию" к усадебному, привычному для него быту и нехитрой провинциализированной "картинкой" заменить поэтически условные образы. При этом подражателя ничуть не смущает, что лирический герой Державина, добрый "устойчивый" барин и радушный хлебосол, вовсе не соответствует герою Батюшкова, противоречивому "страннику". Усадьба большая, места в ней довольно для всех - и для "домоседа", и для "странствователя" - в ней допускаются самые различные формы бытования. Если при этом потребуются "противоречия", - Межаков находит их внутри того же самого усадебного быта. При этом наивность Целого становится по-своему пленительной: 

В привычках я немного странен, 
И часто чересчур правдив. 
Я в дружбе тверд и постоянен; 
В любви - и ветрен, и ревнив. 
Приветлив, прост с людьми простыми, 
А с гордецами сам спесив! 
Забавен, весел, говорлив 
С друзьями, с ближними своими; 
В толпе людей скучаю ими, 
И пасмурен, и молчалив.
Поутру мудростью пленяюсь 
И следовать решаюсь ей; 
А днем, игралище страстей,
За глупостями устремляюсь, -
И к вечеру раскаиваюсь!

("Мой портрет") 

Для литературоведа подобная эклектическая позиция интересна тем, что она демонстрирует невозможность естественного художественного единения "державинского" и "батюшковского" поэтических "начал", противоположность их существования в пределах одной художественной системы.

В 1828 году рукопись сборника "Стихотворения Павла Межакова" была представлена автором на рассмотрение в Российскую академию и получила уничтожающий отзыв. Стихи Межакова были признаны "не заслуживающими одобрения", их содержание - "противным всякой благопристойности и вредным для благонравия", их слог - "неестественным, неровным, непонятным". Межаков прямо шел по следам "роскошной чувственности" Державина и "неги сладострастной" Батюшкова, - но рецензенты Российской академии увидели в его стихах лишь "неблагопристойности": "...скверные утехи страсти плотской описываются в них с таким бесстыдством, что Комитет почитает неприличным для себя делать из них выписки..." [11].

Однако при обращении к тем стихам Межакова, которые Российская академия признала особенно "мерзкими" ("Воспоминание", "Твердое намерение", "Гроза", "Свидание"), никакой особенной "нечистоты любострастия" не обнаруживаешь. Многие стихи Державина (творчество которого было для рецензентов вообще "образцом") и Батюшкова в этом отношении гораздо откровеннее. Сравните:

 

Межаков ("Твердое намерение")

Ты ж, в пустыне неизвестной 
Свой оставившая след!
О помедли, друг прелестной! 
Я лечу! препятствий нет!
Устремляюсь с новой силой
Всюду следом за тобой; 
И настигши - "Ангел милый!
Молвлю медленно. - Постой!
Дай мне жадными очами
Надивиться красотам;
Дай горящими устами 
К алым мне прильнуть устам!
... Прелесть-Дева, не страшися!
Дай к груди тебя прижать!
Или с тем лишь увернися,
Чтоб поймал тебя опять!
Так Зефир едва коснется 
К розе, - гибкой стебелек,
Закачаясь, отшатнется -
И уклонится цветок.
Но в минуту тайной силой
Роза возвратится вспять, 
Чтоб любовник легкокрылой
Мог ее расцеловать!"

 Батюшков ("Ложный страх")

Слышен шум! - ты испугалась!
Свет блеснул и вмиг погас;
Ты к груди моей прижалась,
Чуть дыша... блаженный час!
Ты пугалась - я смеялся.
"Нам ли ведать, Хлоя, страх! 
- Гименей за все ручался,
И Амуры на часах. 
Все в безмолвии глубоком,
Все почило сладким сном!
Дремлет Аргус томным оком
Под Морфеевым крылом!"

Державин ("Лизе. Похвала розе") 

Розовы уста прекрасны,
На ланитах мил их смех; 
На грудях лилейных ясны 
Любы Лелю для утех. 
..........................................
Розы лучшее убранство
И приятностей младых, 
Розы красоте в подданство
Клонят и владык земных.

Казалось бы, стихи Батюшкова и Державина дают больше оснований для отыскания в них описаний "скверных утех страсти плотской", нежели довольно невинное стихотворение Межакова, их подражателя. Но это стихотворение обвинили в "бесстыдстве", а в сопоставляемых стихах отыскивали только "изящное сладострастие". Почему?

Все дело заключается в разных уровнях литературной условности. "Чувственность" Державина воспринималась прежде всего литературно: она определялась мерой его поэтического "я", которое было определено биографически и в какой-то степени мифологически: "старик Державин", преподносящий свои песни "красавицам младым", но не забывающий и о "супруге"... Литературная основа "чувственности" Батюшкова тоже была как бы запрограммирована в читательском сознании. Как заметил Ю. Тынянов, "у Батюшкова эротические темы возникают не из мировоззрительных причин, а из работы его над поэтическим языком" [12]. Мифологизированные облики "старика Державина" и "языкотворца Батюшкова" накладывали отпечаток необходимой условности на их художественную "чувственность". Эротические стихи Межакова возникли как показатель уже найденных, вторичных мотивов и, не имея специфически литературной подосновы, соотносились непосредственно с бытом, - в данном случае с бытом "усадебным". Преподнесенные в этом соотнесении по принципу "как в жизни", "все как есть", без претензий на особенную глубину, - они обернулись против самого "уединенного певца", стали основанием для обвинений его в излишнем "любострастии", уже не поэтическом, а житейском.

Этот неожиданный парадокс открывал свои мифологизирующие особенности. Что, собственно, представляла собою "усадебная" поэзия, как не соединение близких друг другу условной поэтической мечты и реального быта "сельского жителя"? Межаков, выводя в стихах собственный быт, уверен в его конкретности и занимается лишь "украшением" этого быта "поэтизмами", почерпнутыми их произведений "образцов". Поэтому житейский и условно-поэтический планы в его творчестве оказываются так необычно близки. Подчас они даже не отделяются друг от друга, как это, собственно, и принято усадьбе, предполагающей лицезрение развалин "в греческом духе" посреди Кадниковского уезда...

При этом поэтика литературных средств у Межакова оказывается достаточно сложной. Д. С. Лихачев разделил понятия "стилизации" и "подражания", выделив подражания "стилизационные" и "нестилизационные" и отметив, что первые, появившиеся в начале XIX века, оказываются более естественными, чем вторые: "Для Пушкина стилизации были своего рода школой, в которой оттачивался его собственный индивидуальный стиль. Он как бы экспериментировал, типизируя стиль и содержание того автора, которому подражал. ...Поэтому стилизации Пушкина носят творческий характер" [13].

Стилизации Межакова были совершенно иными. Его подражания строились на том, что популярные литературные мотивы переносились им на уровень собственного индивидуально-поэтического сознания, упрощавшего их подоснову, и пересоздавались от лица нового "я" - резко выделенного по своим социальным и психологическим чертам типа провинциального помещика. Поэтому Межаков не столько типизировал стиль и содержание "образца", сколько переосмысливал этот стиль применительно к собственному, упрощенному "я". Подражая, например, Батюшкову, он "по-межаковски" дорисовывал тот идеал "радостной жизни", который находил в источнике. Соотношение "общего" посыла Батюшкова и "частной" поэтической действительности, представленной у Межакова, получалось весьма своеобразным: 

 

Батюшков ("Веселый час")

Други! сядьте и внемлите 
Музы ласковой совет. 
Вы счастливо жить хотите
На заре весенних лет?
Отгоните призрак славы
Для веселья и забавы. 
Сейте розы на пути; 
Скажем юности: лети! 
Жизнью дай лишь насладиться,
Полной чашей радость пить!..

Межаков ("К другу")

Всякой тешится по воле: 
Тот с ружьем гуляет в поле, 
Тот на шатком челноке
Разъезжает по реке; 
С равнодушием счастливым
Правя легкий свой челнок, 
Ловит парусом игривым
Перелетный ветерок;
Тот поет, другой играет;
Тот задумчиво срывает 
Для красавицы цветок... 

Поэтическая условность в поэзии Межакова вроде бы перестает быть условностью: настолько близка она оказывается реальной усадебной обстановке. Не случайно В. Данилов в упомянутом выше "социологическом" этюде о Межакове брал целые куски его стихотворений и выстраивал на их основе "прокурорские" обвинения паразитической помещичьей жизни автора...

При таком подходе к поэтическому содержанию изначальная подражательность только мешала: "просился" выход из нее. Поэтому Бестужев не исключал для Межакова, заявившего о себе сборником "Уединенный певец" и несколькими стихотворениями в журналах, возможности самостоятельного развития. С другой стороны, сам Межаков, следуя той поэтической задаче, которую он поставил для себя (популяризировать творения "мастеров"), - попросту не смог бы осознать возможностей построения самостоятельного поэтического облика, ибо вне этой "задачи" он как поэт не существовал. В этом заключалась трагедия "сознательного" подражателя, которая привела к неудаче его второго поэтического сборника и к последующему отказу от литературного творчества вообще.

Таким образом, Павел Межаков предстает перед нами явлением очень многогранным. Внешне - "третьестепенный" поэт, каких много было во все времена. Но еще и очень своеобразный "подражатель", в творчестве которого преломились характерные тенденции литературы "допушкинского" времени. И - уникальный представитель русской "усадебной" поэзии периода расцвета дворянской усадьбы как серьезного и самобытного явления провинциальной культуры. А тот литературный "ряд", в котором оказывается его творчество, - весьма невелик. Помимо вологодского поэта, можно назвать, пожалуй, лишь владельца знаменитой тверской усадьбы Премухино Александра Михайловича Бакунина (отца знаменитого анархиста-народника) [14].

Поэтому творчество Межакова оказывается столь притягательным: несмотря на "третьестепенность" и на весьма "среднее" дарование, его нельзя благополучно забыть. Хотел он того или нет, он выразил существенную сторону русской провинциальной культуры одного из интереснейших периодов ее становления. Его поэзия становится интересной не столько сама по себе, сколько тем, что за нею стоит.

Каждая усадьба, несмотря на ее типологическое родство с другими, была явлением уникальным. Это относится и к довольно многочисленным вологодским усадьбам, которые сохранялись еще в начале нашего столетия. В известном иллюстрированном путеводителе по "вологодской старине" Г. К. Лукомского подробно описано "кольцо" вологодских усадеб конца XVIII - начала XIX веков: Покровское (усадьба Брянчаниновых), Погорелово (усадьба Зубовых), Юрово (усадьба Брянчаниновых), Осаново (усадьбы Волковых и Макшеевых) и т. д. [15].

В нынешних путеводителях по Вологде и окрестностям об этих усадьбах и не поминается...

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Государственный архив Вологодской области. Ф. 496. Oп. 1. Ед. хр. 3055. Л. 18.

2 Подробнее о жизни и личности Межакова см.: Данилов В. В. Кадниковский уезд Вологодской губернии // Север. Кн. 3-4. Вологда, 1923; Кошелев В. А. Вологодские давности. Литературно-краеведческие очерки. Архангельск: Сев.-Зап. кн. изд., 1985. С. 91-98.

3 Известный историк и публицист Нил Петрович Колюпанов (1827-1894) оставил интересные воспоминания о Межакове: Из прошлого (Посмертные записки) // Русское обозрение. 1895. № 1. С. 232-235; Очерк истории русского театра до 1812 года // Русская мысль. 1889. № 7. С. 118-120.

4 Московский телеграф. 1828. № 5. С. 202.

5 Московский вестник. 1828. Ч. 10. № 14. С. 166.

6 Розанов И.Н. Русская лирика. От поэзии безличной к исповеди сердца. Историко-литературные очерки. М., 1914. С. 242-244.

7 Пикcaнoв Н.К. Два века русской литературы. Изд. 2-е. М.: ГИЗ, 1924. С 84-85.

8 Московский вестник. 1828. Ч. 10. № 14. С. 166.

9 Бестужев-Марлинский А. А. Взгляд на старую и новую словесность в России. Соч. Т. 2. М.: ГИХЛ, 1958. С. 534.

10 Подробно эти функции рассмотрены в кн.: Турчин В. С. В окрестностях Москвы Из истории русской усадебной культуры XVII-XIX веков. М.: Искусство, 1979. Гл. III, IV, V.

11 Сухомлинов М. И. История Российской академии. Т. 8. СПб. 1888.

12 Тынянов Ю. Н. Поэтика. История литературы. Кино. М.: Наука, 1977.

13 Лихачев Д. С. Поэтика древнерусской литературы. Изд. 3-е. М.: Наука, 1979. С. 184.

14 Большая подборка стихов А. М. Бакунина приведена в кн.: Корнилов А. А. Молодые годы Михаила Бакунина. М., 1914.

15Лукомский Г. К. Вологда в ее старине. СПб, 1914. С. 303-322.

 

      Публикуемые ниже стихи Павла Александровича Межакова взяты из его поэтического сборника "Стихотворения", вышедшего в С.-Петербурге в 1828 году, напечатанного в типографии медицинского департамента Министерства внутренних дел. Сохранены авторская орфографии и пунктуация.

Стремясь представить современному читателю не первостепенного, но искреннего стихотворца, мы отобрали стихи, овеянные меланхолическим настроением автора, сожалением об ушедших временах, о прелестях уединенной жизни, дружеских собеседованиях, незатейливых любовных радостях.

Подборка составлена Н. Н. Беловой.

СОЛОМА

На что, скажите, нет стихов?
Мы пели славу, шум сражений,
Луну, ручьи и голубков, 
И тьму чертей и привидений. 
Тот славит прелесть красоты, 
Вино приятнее другому; 
Не давно кто-то пел цветы - 
Позвольте мне вам спеть солому.

Солома осеняет кров, 
Где земледелец обитает; 
И утомленный от трудов, 
Он на соломе отдыхает. 
Склонясь главой на мягкий пух 
Богач, в великолепном доме, 
Бессонницей терзает дух - 
Бедняк спит крепок на соломе!

Солома, претворясь в наряд, 
Красавиц хитрою рукою, 
Нескромный отражает взгляд, 
И защищает их от зною. 
Пытаясь сей покров сорвать, 
Зефир трудится по-пустому; 
А право жаль! - Какая стать 
Чтоб розы прятать под солому!

Я слышал, будто в старину 
Любовь страшилася измены, 
И добрый муж, любя жену, 
Не знал желаний перемены; 
Теперь же, страсть вся на словах, 
С любовью верность не знакома, 
И нежность в пламенных сердцах 
Сгорает скоро как солома!

А ты, товарищ мой, поэт 
Неутомимый и бездарный, 
Прими мой дружеский совет: 
Оставь свой труд неблагодарный. 
Напрасно вялый дух сокрыть 
Желает слов надутых в громе; 
Ты мнишь на лаврах опочить - 
И ах! проснешься - на соломе! 

К ДРУЗЬЯМ 

Бушует вихорь, ночь мрачна, 
И мрачны размышленья. 
Друзья, за чашею вина 
Поищем утешенья! 

Пусть мудрецы минувших лет 
Винят забавы наши; 
Мы выслушаем их совет - 
И опорожним чаши. 

Друзья, скажите, кто из нас 
В сужденьях справедливей? 
Они умнее во сто раз - 
Мы во сто раз счастливей! 

Не все ли время унесет? 
Не сон ли жизни сладость? 
Ах! скоро молодость пройдет, 
Еще скорее радость! 

И так, друзья, из подтишка 
Мы веселиться станем - 
И верно злого старика, 
Хоть часиком обманем!

К КАТЕ

Я не терплю, признаться, сам 
Красавиц мрачных и суровых, 
За все прогневаться готовых; 
Готовых вдруг, по пустякам, 
В невинной общества свободе 
Себе опасность находить, 
Которым даже - о погоде 
С мужчиной страшно говорить. 
Напрасно добрыя старушки 
Их скромность выхваляют нам, 
Стараясь, с ложью пополам, 
Дать важный толк пустым речам, 
И бед наделать из игрушки. 
Прельщать нас дело красоты! 
И я все тонкости вертушки 
О Катя, миленькой - как ты, 
Прощаю от души, как средство 
Свои победы умножать. 
Нет, я не в силах осуждать 
В прелестных милое кокетство. 
Люблю их льстивый разговор, 
Люблю их хитрыя уловки, 
И их сентиментальный вздор, 
И их вертлявыя головки, 
И брошенный украдкой взгляд 
И вдруг коварное смятенье; 
Небрежный с умыслом наряд 
И груди робкое волненье. 
Все то притворство! - Ну так чтож? 
Притворством этим восхищаюсь. 
Я чувствую, я вижу ложь, 
И ею тайно увлекаюсь. 
О Катя! как же ты мила! 
Самой Киприды ученица 
Ты пояс у нее взяла, 
Как своенравная царица, 
Ты тешишься, я знаю сам, 
Мольбами, вздохами моими; 
Не верю я твоим словам - 
Но ах! я очарован ими!

БЕССОННИЦА

Полночь пробило! 
Тихо кругом. 
Все опочило 
Сладостным сном. 
Сна для чего-же 
Не нахожу? 
Жесткое ложе 
Кинув, брожу; 
Ветер летящий 
В листьях шумит,

Груди горящей 
Он не свежит, 
Только волненье 
Множит в крови. 
Тяжко мученье 
Тайной любви!

Где ты, о Лила, 
Друг мой, теперь? 
Ты затворила 
Скромную дверь, 
Ты почиваешь 
Прелесть очей! 
Ах! ты не знаешь 
Горьких ночей! 
Тих в полуночи 
Девственный сон; 
Светлые очи 
Смежает он.

Тихо к зголовью 
Сходит мечта, 
Чистой любовью 
Дышут уста, 
Жарки ланиты 
Жмут жаркий пух, 
Кудри развиты 
Вьются вокруг, 
Ветер игривым 
Легким крылом, 
То над счастливым 
Веет челом, 
То груди полной 
Тонкий покров 
Струит как волны, 
Сдунуть готов! 
Сон утешитель! 
Лилу лелей!

В миру обитель 
Милой моей 
Грезы слетайте! 
И в легком сне 
Напоминайте - 
Ей обо мне!

Н*Н* 
НА СМЕРТЬ ДОЧЕРИ 

Здесь в долине мрачной, скорби посвященной, 
За стеной высокой; 
Где объемлет душу тайный страх священной,
В тишине глубокой; 

Где средь камней черных, подле ивы гибкой,
На гробнице сидя, 
Смерть бросает косу, с страшною улыбкой,
Жизни вкруг не видя; 

Кто, при лунном свете, бледном и дрожащем,
Падши на колени 
Пред крестом гранитным, на холме стоящем,
Ждет любимой тени? 

Кто вокруг могилы ток лиющи слезный, 
Землю орошает; 
И с глухим стенаньем, памятник любезный
К персям прижимает? 

Нежна мать утешься! на судьбу пеняя
Мы судеб не знаем. 
В самое то время, как мы здесь рыдая
Праху прах вручаем, 

Дух ея невинный, в областях эфирных,
Ангельския тени 
Радостно встречают; и при звуках лирных,
Вводят в горни сени! 

Счастливый младенец! ты едва вкусила
Чашу жизни тленной, 
И познав в ней горечь, взор свой отвратила
Мир оставя бренной. 

Злополучен смертный, долго жизнь влачивший 
Тягостную пашу; 
До последней капли, медленно испивший,
Горестную чашу.


К титульной странице
Вперед
Назад