Титульный лист
Собрание сочинений
Общие работы
Современники о Батюшкове
Жизнь поэта
Творчество
Батюшков и ...
Батюшков в школе
Венок поэту
Память
Библиография
Альбом

 

Поэзия К. Н. Батюшкова

 

И. А. Плетнев
Разбор элегии Батюшкова «Умирающий Тасс»

Не одна История, но Живопись и Поэзия неоднократно изображали бедствия Тасса. Да не оскорбится тень великого Стихотворца, что сын угрюмого Севера, обязанный Иерусалиму лучшими, сладостными минутами в жизни, осмелился «принесть скудную горсть цветов, в ее воспоминание!" Вот что говорит, между прочим, Автор в примечании к своей Элегии. Любители изящного, конечно, не пропустят сих слов без особенного внимания. Какой прекрасный предмет указывает стихотворец деятельному дарованию наших художников! Познакомясь даже с никоторыми только обстоятельствами жизни Тасса, они найдут приятнейшую пищу для своего воображения. Но Литераторы особенно должны иметь перед глазами сии строки. В них заключается превосходный им урок. С каким участием, с каким даже благоговением говорит Автор о превосходном Поэте! С другой стороны, как он строго судит собственное произведение, которое, по всей справедливости, можно назвать лучшим перлом новейшей нашей Поэзии!

Вся жизнь Тасса есть истинная Поэзия. В некотором смысле, его назвать можно Эдипом новой Истории. Младенцем он принужден был оставить родину как изгнанник. В цветущем возрасте призванный ко Двору Альфонса и на мгновенье обласканный счастьем, он вдруг увидел себя в мрачном заключении. Казалось, что неблагосклонная к нему судьба не давала ему во всю жизнь успокоения: она переводила беспрестанно свою жертву от одного несчастия к другому.

Но смерть Тасса едва ли не превосходит все, что только созидал вымысел очаровательного. Здесь, кажется, в первый раз История своею Поэзиею побеждает роскошную Мифологию. Смеем сказать, что если стихотворец, решившись изобразить смерть Тасса, чувствует в себе силу исполнить достойным образом свое предприятие, то он превосходный Писатель. Когда предмет в прозаическом своем виде (если можно так выразиться) уже блистает лучшими красотами Поэзии, то каких от нее требуется усилий, чтоб она положила на него собственную печать и возвела его в свою сферу! Несправедливо думать, что Поэзия в подобном случае должна ограничиться верным списыванием с Природы. Тогда не будут выполнены требования Изящных Искусств. В них ни одно произведение не должно оставаться без того, что в их теории называется идеальным. Само слово поэзия означает создание, без чего она не получает своего имени. Конечно, иной род Поэзии менее требует идеального, другой более, но совсем без него невозможно указать ни одного произведения, которое бы справедливо называлось Поэзией. Буколические стихотворения ближе других подражают простой природе. Но если в них поэт совершенно отвергнет идеальное, то простота его превратится в грубость, а Поэзия в испорченную прозу. Причина сего очень понятна: Природа созидает для многих целей, а Изящные Искусства для одной.

История указала нашему Автору величайшего Поэта Италии, который в превосходной Поэме прославил доблести Христианских витязей (происшествие, едва ли не единственное в новейшей Истории, по богатству предметов для Эпопеи!), который привлек к себе все, что последует за величайшею славою: удивление, любовь, зависть и гонение, который потерею личной свободы и омрачением разума заплатил ужасную дань исполинским успехам своего гения, который голосом целой Италии вызван был из убийственного своего жилища к торжеству единственному и известному только в стенах гордого Рима; который наконец неумолимою смертью похищен от устремленных на него взоров признательности накануне счастливейшего дня бурной своей жизни. Наш Поэт, не отступая от исторической истины, ее повествование представил в действии. В Лирическом стихотворении он не мог заключить более нескольких часов из жизни славного страдальца и выбрал самые последние. Его созидательное воображение не забыло ни одного предмета, которые должны были служить к довершению полноты и прелести целого произведения. В нем каждая часть есть оконченная, превосходная картина, в которой самый взыскательный вкус не находит почти ни одного недостатка.

Вот начало сей Элегии:

Какое торжество готовит древний Рим?
Куда текут народа шумны волны? 
К чему сих аромат и мирры сладкий дым,
Душистых трав кругом кошницы полны? 
До Капитолия от Тибровых валов,
Над стогнами всемирныя столицы
К чему раскинуты, средь лавров и цветов,
Бесценные ковры и багряницы? 
К чему сей шум? К чему тимпанов звук и гром?
Веселья он, или победы вестник? 
Почто с хоругвией течет в молитвы дом
Под митрою Апостолов Наместник? 
Кому в руке его сей зыблется венец,
Бесценный дар признательного Рима? 
Кому триумф? Тебе, божественный певец!
Тебе сей дар, певец Ерусалима!

Первая прелесть языка Поэзии состоит в так называемой пластической красоте. Изложение метафизических идей, сколько бы ни были они тонки и занимательны, охлаждает Поэзию. В приведенных стихах только первый заключает в себе отвлеченное понятие: торжество. Далее нет ни одного предмета, который бы не был осязательным. Вот что заключается в столь известном правиле Горация: ut pictura роеsis! Рассматривая огромную картину целого Рима, который готовится к торжеству, невозможно надивиться довольно, как умел стихотворец заключить ее в такой тесной раме! Между тем, в ней ничто не забыто. Напрасно будет искать воображение, чем бы ее пополнить. Часто у стихотворцев в подобных описаниях встречаются общие места так, что многиe предметы, упоминаемые при изображении Рима, без труда можно перенести в Москву или Пекин. Это составляет недостаток местности. Здесь, напротив того, все переносит читателя в столицу древнего мира. Стихотворец мог бы изложить все свои мысли не в виде вопросов, но утвердительно. Тогда его картина лишилась бы прелестного своего движения, которое восхищает нас, подобно зрелищу живых существ в панораме. Здесь видишь любопытного путешественника, который быстро ходит по стогнам Рима, на все смотрит с удивлением и хочет узнать причину всеобщего торжества.

Но где же тот, для кого весь Рим стекается в Капитолий? 

И шум веселия достиг до кельи той,
Где борется с кончиною Торквато: 
Где над божественной страдальца головой
Дух смерти носится крылатый. 
Ни слезы дружества, ни иноков мольбы,
Ни почестей столь поздние награды, 
Ничто не укротит железныя судьбы,
Не знающей к великому пощады. 
Полуразрушенный, он видит грозный час,
С веселием его благословляет, 
И, лебедь сладостный, еще в последний раз
Он с жизнию прощаясь, восклицает:

Переход поразительный от картины шумного веселя к мрачной келье умирающего! Только истинное одушевление так легко, свободно и, между тем, так естественно переходить может от одного предмета к другому. Без лирического восторга души никакое напряжение, никакое усилие ума не наведет на сии блестящие красоты, которые заключаются в быстром течении мыслей. Трудно понять, как мгновенно стихотворец оставил многолюдную толпу народа и привлек все наше внимание к одру полуразрушенного Тасса. Он умел воспользоваться счастливым случаем и нам изложил мимоходом важную моральную истину:

Ни что не укротит желзныя судьбы, 
Не знающей к великому пощады.

Если такое изречение поставить отдельно от предмета, поэтически изображенного, или начать им период, то оно, само по себе, как холодная и отчасти странная мысль, покажет недостаток чувства и не произведет никакого действия. Нравоучение Лирической Поэзии только тогда и бывает на своем месте, когда оно неумышлено и, так сказать, невольно. Надобно ли останавливаться на таких счастливых украшениях, каково, например сравнение умирающего Поэта с лебедем сладостным? Сего рода красотами исполнено все, рассматриваемое нами, стихотворение.

По нашему мнению, самая смелая родилась мысль у Автора при составлении сего сочинения, когда он в Лирическом стихотворении заставил вместо себя говорить самого Тасса. Он отважился быть на время тем лицом, которое прежде только описывал. Для исполнения сей мысли ему надобно было принять в душу свою все то, что чувствовал вдохновенный страдалец. В драматическом стихотворении ход действия облегчает труды Автора. Речи действующих лиц становятся занимательнее по мере того, как их намерения приближаются к своему исполнению. Но здесь нет другого действия, кроме изображения чувствований. В поэтическом одушевлении легко изображать свои чувствования; потому что они колеблют нашу душу. За другого легче думать, а не чувствовать. Первое зависит от соображения, всем нам общего, а последнее от особенной способности принимать впечатления. Таким образом стихотворец подвергался здесь опасности навести скуку читателям, если бы он вдался в холодные или неумеренно-пламенные восклицания. Сверх того, чтобы говорить за Тасса, когда он в самом трогательном положении, надобно было соблюсти все очарование Поэзии, которая у него неподражаема; прибавим: надобно было упитаться духом его Освобожденного Иерусалима и всею сладостью Италии. После всего сказанного нами, невозможно без особенного удивления читать, как превосходно исполнил Автор отважную мысль свою.

Друзья! о, дайте мне взглянуть на пышный Рим, 
Где ждет певца безвременно кладбище!
Да встречу взорами холмы твои и дым, 
О древнее Квиритов пепелище! 
Земля священная героев и чудес!
Развалины и прах красноречивый! 
Лазурь и пурпуры безоблачных небес,
Вы, тополи, вы, древния оливы,
И ты, о вечный Тибр, поитель всех племен,
Засеянный костьми граждан вселенной:
Вас, вас приветствует из сих унылых стен
Безвременной кончине обреченный!

Автор заставил Тасса прежде всего обратиться к Риму, что всего естественнее. Для поэта Италии Рим навсегда останеться источником вдохновения: там он подчерпнет для себя все высокое и прекрасное. Но Тасс имеет особенную причину приветствовать Рим пред своею смертью: в нем созрела последняя и сладчайшая отрада бедственной его жизни. Между тем, кто не заметит особенного искусства, с каким наш поэт начертал новую картину сего города? Нет в ней повторения: здесь живыми красками означены только те предметы, которые священны для поэта. Роскошная природа и величественная древность составляют все, к чему стремиться душа его, улетающая в другой мир.

В минуты последнего борения с жизнью, кто не пробежит воспоминанием протекшего своего времени? Или, как говорит поэт: (*Сельское кладбище, Элегия Жуковского.)

Кто в час последний свой сим миром не пленялся, 
И взора томного назад не обращал?

Таким образом, Тасс, чувствуя, что он не в состоянии пересилить неблагосклонной к нему судьбы, что он не насладится последним и единственным утешением, которое уготовила для него поздняя признательность, начинает исчислять все свои прежние страдания и тем произносит упрек своему счастью:

"Свершилось! Я стою над бездной роковой
И не вступлю при плесках в Капитолий;
И лавры славные над дряхлой головой
Не усладят певца свирепой доли. 
От самой юности игралище людей,
Младенцем был уже изгнанник;
Под небом сладостными Италии моей
Скитаяся, как бедный странник, 
Каких не испытал превратностей судеб?
Где мой челнок волнами не носился?
Где успокоился? Где мой насущный хлеб
Слезами скорби не кропился?
Соренто, колыбель моих несчастных дней,
Где я в ночи, как трепетный Асканий, 
Отторжен был судьбой от матери моей,
От сладостных объятий и лобзаний! 
Ты помнишь, сколько слез младенцем пролил я!
Увы, с тех пор, добыча злой судьбины,
Все горести узнал, всю бедность бытия!
Фортуною изрытые пучины 
Разверзлись подо мной, и гром не умолкал.
Из веси в весь из стран (*) в страну гонимый 
Я тщетно на земле пристанища искал:
Повсюду перст ее неотразимый, 
Повсюду молнии, карающей певца. (**)
Ни в хижине оратая простого,
Ни под защитою Альфонсова дворца,
Ни в тишине безвестнейшего крова, 
Ни в дебрях, ни в горах не спас главы моей
Бесславием и славой удрученной, 
Главы изгнанника, от колыбельных дней, 
Карающей богине обреченной…
Друзья! Но что мою стесняет страшно грудь?
Что сердце так и ноет и трепещет?
Откуда я? Какой прошел ужасный путь,
И что за мной еще во мраке блещет?
Феррара…фурии…и зависти змея!…
Куда, куда убийцы дарованья?
Я в пристани: здесь Рим; здесь братья и семья;
Вот слезы их и сладкие лобзанья…
И в Капитолии Виргилиев венец!

(*) Если бы здесь можно было поставить: из страны, то выражение сделалось бы точнее и правильнее.
(**) Во всей элегии только эти два стиха мы находим менее совершенными других. Если в первом стихе местоимение "ее" отнести (как и должно по пунктуации оригинала) к слову "фортуна", то второй стих совершенно потеряет смысл. Если же это местоимение относится к слову "молния" во втором стихе, то олицетворение молнии, карающей перстом своим человека, ослабляет ее действие в естественном виде; при том же обороте этого периода становиться не совсем русским. У нас многие Первоклассные Поэты употребляют личное местоимение прежде имени, как здесь, повсюду перст ее... повсюду молнии, например А. Пушкин:

Она пришла, пора стихов…

Или он же:

Ты их узнала, дева гор…

Поэтическое повествование, не отступая от исторического, должно иметь свой характер, свои красоты, свою цель. Стихотворец гораздо быстрее Историка переходит от одной эпохи к другой. Между тем он обращает внимание свое не столько на число происшествий, сколько на подробности некоторых. Чем сильнее рассказ его поражает воображение и чувства, тем он прекраснее. Одною резкою чертою, которая должна глубоко запечатлеться в памяти читателя, поэт заменяет исчисление случаев по обстоятельствам подразумеваемых. Исторический рассказ наводит на какую-нибудь важную истину, которая сама собою должна образоваться в уме читателя. Рассказ Поэзии хочет доставить нам благородное, высокое наслаждение, каковы, например, слезы сострадания, чистая радость, непритворное умиление и тому подобное. Применяя эти общие правила к изображению жизни Тасса, начертанному поэтом нашим, мы видим, как он ясно постигал все тайны поэтического искусства. У него соблюдена удивительная полнота в целом. Он принял своего героя от колыбели и провел перед нами чрез все поприще его жизни. Воображение с такою легкостью за ним следует, что успевает дать отчет рассудку в каждом возрасте Тасса. И что еще более? Язык Тасса переменяется по мере того, как он начинает приходить к какому-нибудь новому обстоятельству в своей жизни. Обращение к Соренто, месту его рождения, есть образец трогательного. В Ферраре он на некоторое время приходит в то исступление, которое положило мрачную печать на сей период его жизни. Вот в чем состоит естественность Поэзии! Мы уверены, что приведенные стихи не выходят из уст Тасса: однако слепо соглашаемся, что он иначе не стал бы говорить о себе. Наш поэт так изучил наперед свой предмет, что привел некоторые места точно из сочинений Тасса, как например: сравнение его с Асканием. В Поэзии встречаются иногда самые простые выражения, которые однако ж так удачно бывают употреблены, что чем больше их рассматриваешь, тем более находишь прекрасными. Это можно почувствовать, прочитавши стих:

Под небом сладостным Италии моей. 

Тасс называешь Италию своею в том смысле, что он в ней родился. Между тем сколько еще других понятий при этом выражении пробуждается в душ читателя! Тасс должен назвать Италию своею потому, что невозможно произнести имени страны сей, не вспоминая той славы, которую он ей доставил, тех страданий, которые он в ней перенес и которые также слились с ее именем, наконец, тех почестей, которые она ему воздать готовилась. И так одно слово становится источником бесчисленного множества других мыслей. Если бы мы могли предаться подробному разбору стихов, то подобные красоты находили бы в каждом периоде.

"Так, я свершил назначенное Фебом: 
От первой юности его усердный жрец,
Под молнией, под разъяренным небом,
Я пел величие и славу прежних дней,
И в узах я душой не изменился. 
Муз сладостный восторг не гас в душе моей,
И гений мой в страданьях укрепился. 
Он жил в стран чудес, у стен твоих, Сион,
На берегах цветущих Иордана, 
Он вопрошал тебя, мутящийся Кедрон,
Вас, мирные убежища Ливана!
Пред ним воскресли вы, герои древних дней,
В величии и в блеске грозной славы: 
Он зрел тебя, Готфред, владыка, вождь Царей;
Под свистом стрел, спокойный, величавый;
Тебя, младой Ринальд, кипящий, как Ахилл,
В любви, в войне счастливый победитель: 
Он зрел, как ты летал по трупам вражьих сил,
Как огнь, как смерть, как Ангел-истребитель... 
И тартар низложен сияющим крестом!
О доблести неслыханной примеры! 
О наших праотцов, давно почивших сном,
Триумф святой, победа чистой веры! 
Торквато вас исторг из пропасти времен:
Он пел — и вы не будете забвенны;
Он пел: ему венец бессмертья обречен,
Рукою Муз и славы соплетенный. 
Но поздно: я стою над бездной роковой
И не вступлю при плесках в Капитолий, 
И лавры славные над дряхлой головой
Не усладят певца свирепой доли!"

Победа над всеми несчастьями, которые преследовали нас в жизни, рождает в душе благородную гордость. С каким-то удовольствием воспоминаешь прошедшие горести, если чувствуешь, что достоинство человека в борьбе с напастями ничем не было унижено. Но еще более наслаждения в подобных воспоминаниях, когда деяния наши остались немолчными памятниками нашей славы и укоризною врагам нашим. Вот почему здесь находим мы перемену в ходе рассматриваемого нами стихотворения: Тасс не мог сокрыть в душе своей, сколько он перенес страданий от судьбы и от людей. Как человек, он в слезах жаловался на жизнь свою. Но вдруг, исполнясь одушевления, он является поэтом, и бедствия жизни исчезают. Он видит одно прекрасное, одно великое, к чему он стремился и чего достигнул. Кто упрекнет его в мелком самолюбии, когда он говорит:

Так, я свершил назначенное Фебом!

Это чувство, внушаемое тем гением, который разрешает Поэта от земных уз и возносит его в высшую Сферу, где нет ни гордости, ни зависти; где истина, забывая все ничтожное отношение земной личности, не стыдится говорить о своем достоинстве! Здесь говорит тот же гений, который извлек из уст Горация:

Exegi monumentum aere perennius, 
Regalique situ pyramidum altius…

и Державина:

Врагов моих червь кости сгложет:
А я Поэт — и не умру.

Певец Иерусалима виден здесь в каждом стихе. Священные места, на которых ратовали его герои, цветут перед нами. Христианские витязи, со всеми, самыми малейшими, оттенками характеров, изображены в нескольких строках. Но изнеможение страдальца берет верх над его минутным одушевлением, и он невольно обращается к первому, горестному своему чувству: но поздно!

Умолк. Унылый огнь в очах его горел,
Последний луч таланта пред кончиной;
И умирающий, казалося, хотел
У Парки взять триумфа день единый. 
Он взором все искал Капитолийских стен,
С усилием еще приподнимался; 
Но, мукой страшною кончины изнурен,
Недвижимый на ложе оставался.
Светило дневное уж к западу текло,
И в зареве багряном утопало; 
Час смерти близился... и мрачное чело
В последний раз страдальца просияло.
С улыбкой тихою на запад он глядел…
И, оживлен вечернею прохладой, 
Десницу к небесам внимающим воздел,
Как праведник, с надеждой и отрадой.

Сколько жизни в картине умирающего! Прочитав эти стихи, можно чувствовать все превосходство(*) Преимущество, а не превосходство, так нам кажется. Какое из Изящных Искусств превосходнее, то ли, которое действует на душу и ум посредством слуха, или то, которое производит то же самое посредством зрения, решить нелегко. Что касается до преимущества, то оно состоит в свободе Поэта представлять вдруг многие картины в разных видах и мгновениях, между тем как Художник прикован, так сказать, к избранной им минуте. Зато последний, может быть, несравненно окончательнее и совершеннее в пластическом исполнении. Если нужны примеры, — вспомним Лаокоона. Лаокоон Виргилиев превосходен, но известная группа Лаокоона выше всех выражений слова. Издатель Поэзии перед Живописью и Скульптурою. Поэт, изображая одну минуту, властен дать несколько положений своему предмету, между тем как Живописец или Скульптор принужден ограничиться одним.

Он взором все искал Капитолийских стен,
С усилием еще приподнимался.

Превосходное движение! Оно так живо, так естественно и так трогательно, что читатель готов бы пожертвовать собственною силою, чтоб сообщить ее страждущему. 

Но, мукой страшною кончины изнурен,
Недвижимый на ложе оставался.

Это положение приковывает взор к ложу Тасса. Чувствительный не может прочитать без слез последнего стиха.

И, оживлен вечернею прохладой, 
Десницу к небесам внимающим воздел,
Как праведник, с надеждой и отрадой.

Вот торжество Христианской Поэзии перед языческою! Как ясна и понятна отрадная надежда умирающего Христианина. Он только один может видеть небеса внимающими. 

Смотрите, он сказал рыдающим друзьям,
Как царь светил на западе пылает!
Он, он зовет меня к безоблачным странам,
Где вечное Светило засияет…
Уж Ангел предо мной, вожатый оных мест;
Он осенил меня лазорными крылами…
Приближьте знак любви, сей таинственный крест…
Молитеся с надеждой и слезами! 
Земное гибнет все: и слава, и венец,
Искусств и Муз творенья величавы; 
Но там все вечное, как вечен сам Творец, 
Податель нам венца небренной славы!
Там все великое, чем дух питался мой,
Чем я дышал от самой колыбели.
О братья, о друзья! Не плачьте надо мной:
Ваш друг достиг давно желанной цели.
Отыдет с миром он — и, верой укреплен,
Мучительной кончины не приметит: 
Там, там... о счастие!…средь непорочных жен,
Средь Ангелов Элеонора встретит!»

Если бы стихи эти заставил Автор произнести другого Поэта, а не Тасса, то, может быть, они показались бы несколько выше произносящего лица: но в устах певца Иерусалима они дышат истиной. Кто посвятил талант свой прославлению Христианских доблестей, тот должен был чувствовать ничтожество всего земного и предпочитать ему небесное. Его поэма исполнена высочайшего учения Христианского. Пустынник Петр повсюду является как вдохновенный провозвестник оного. В одном месте он говорит Ринальду, приготовящемуся напасть на очарованный лес волшебника Исмена: "Сколько ты обязан Всевышнему! Его рука спасла тебя; она спасла заблудшую овцу и причислила ее к своему стаду. Но ты покрыт еще тиною Mиpa, и воды Нила, Гангеса и Океана не могут очистить тебя: одна благодать совершит cиe." В другом - Годофреду, желающему предпринять осаду города: "Ты приготовляешь земные орудия, а не начинаешь, откуда надлежит. Начало всего на небе. Умоляй Ангелов и полки Святых; подай пример набожности войску!" Но Автор наш совсем отступил бы от исторической истины, если бы заставил Тасса забыть об Элеоноре. Любовь непорочная не противоречит набожности. Напротив, они, кажется, поддерживают себя взаимно. Кто верит, тот любит со всею чистотою сердца; а кто любит, тот желает лучшей жизни. Эти два чувства и стремление к славе составляли душу Тасса. Надобно только заметить, с каким искусством Поэт изъяснился в сем случае! Какое благородство придал он земной страсти! Она уже не земная: она сливается с высокими, чистейшими надеждами умирающего Христианина.

И с именем любви божественный погас;
Друзья над ним в безмолвии рыдали. 
День тихо догорал...и колокола глас
Разнес кругом по стогнам весть печали; 
Погиб Торквато наш, воскликнул с плачем Рим:
Погиб певец, достойный лучшей доли! 
Наутро факелов узрели мрачный дым -
И трауром покрылся Капитолий.

Сими стихами оканчивается Элегия; окончание быстрое, так сказать, внезапное; но в нем встречаешь все предметы, которые видел в продолжении целого стихотворения — и каждый предмет в надлежащем положении. Безмолвно рыдающие друзья, Рим, громко оплакивающий участь славного несчастливца, и Капитолий, покрывшийся трауром, живо рисуются в воображении нашем, и повергают душу в то мучительное и вместе сладостное самозабвение, когда ей так отрадны невольно льющиеся слезы. Вот, что составляет торжество сего рода Элегий!

Мы полагаем, что Умирающий Тасс есть лучшее стихотворение Батюшкова. Его все сочинения отличаются необыкновенно-счастливым созданием: в них мысли и чувства поражают читателя своею истиною, ясностью и легкостью; ход их всегда жив и точно обдуман. Но нигде столько невозможно удивляться превосходному составу стихотворения, как в Умирающем Тассе. Едва ли есть на каком-нибудь языке Элегия, которая бы, подобно рассматриваемой нами, соединяла в себе столько высокого, трогательного и прекрасного. Одним словом: как целое она совершенна. Мы хотели было привести что-нибудь сюда в сравнение из Элегии Овидия на смерть Тибулла; но, рассмотрев ее внимательнее, находим, что она (да не оскорбится тень Назона!) должна уступить Умирающему Тассу. Более половины Овидий наполнил одними холодными восклицаниями и рассуждениями о превратности всего земного. На конце только отделаны у него две занимательные картины: плач матери, сестры и Делии с Немезидою над умирающам Тибуллом — и прибытие его в Елисейские поля. Между тем, у нашего Поэта нет ни одного места в Элегии, которое бы не составляло превосходной картины или не заключало в себе самого трогательного чувства.

Напрасно стали бы говорить об отделке стихов в Умирающем Тассе. Благородство, ясность и точность выражений, полнота периодов и гармония стихов — неподражаемы. Мы с уверенностью готовы сказать: кто один раз прочтет это произведение, тот станет до тех пор перечитывать оное, пока всего не будет знать наизусть.

Источник: Плетнев И. А. Разбор элегии Батюшкова «Умирающий Тасс» / И. А. Плетнев // Журнал изящных искусств. – 1825. – Кн. 3. – С. 210–227.

  

ВЕСЬ БАТЮШКОВ