Титульный лист
Собрание сочинений
Общие работы
Современники о Батюшкове
Жизнь поэта
Творчество
Батюшков и ...
Батюшков в школе
Венок поэту
Память
Библиография
Альбом

 

Евгений Лебедев
Живи, как пишешь

Лучше всех о Батюшкове сказал сам Батюшков, когда творческий путь его уже оборвался: «Что писать мне и что говорить о стихах моих!.. Я похож на человека, который не дошел до цели своей, а нес он на голове красивый сосуд, чем-то наполненный. Сосуд сорвался с головы, упал и разбился вдребезги. Поди узнай теперь, что в нем было!»

Эти слова, произнесенные уже безнадежно больным человеком и известные нам в передаче П. А. Вяземского, можно встретить в любой статье, посвященной Батюшкову. Обычно в них видят «проблеск подлинного глубокомыслия», осветивший на мгновение мрачную бездну, в которую рухнула его несчастная душа, увлекаемая роковым недугом.

Самооценка здесь, конечно же, замечательная. Впрочем, отличительной чертою истинного гения является то, что он всегда знает себе настоящую цену. «Я заметил, – писал сам Батюшков по этому поводу, – что тот, кто пишет хорошо, рассуждает всегда справедливо о своем искусстве». Между тем слова Батюшкова о себе, приведенные в начале, интересны не только глубокой самооценкой.

«Поди узнай теперь, что в нем было!» – это ведь в равной степени обращено и к себе, и к Вяземскому, и вообще к современникам, и к потомкам. По прошествии почти двух веков это восклицание звучит не как признание невозможности понять, а как призыв разобраться. Закономерен вопрос: неужто до сих пор не разобрались? На это можно ответить так: иное изучили досконально, иное лишь частично, иного не затронули вовсе.

Мы имеем более или менее отчетливое представление о месте и значении Батюшкова в истории русской поэзии и литературного языка. Решающую роль для нас играют здесь пушкинские высказывания о нем: «жрец любви, неги и наслаждения»; «звуки италианские! Что за чудотворец этот Батюшков»; «Батюшков... сделал для русского языка то же самое, что Петрарка для италианского...» и т. д. Точно так же велико для нас значение взгляда Белинского на Батюшкова как на непосредственного предтечу Пушкина: «Это еще не пушкинские стихи; но после них уже надо было ожидать не других каких-нибудь, а пушкинских...»

Исходя из этого, мы строим и свое отношение к Батюшкову. Да, предшественник Пушкина. Но в отличие от другого – его предшественника (Жуковского, погруженного в мир собственной души), он весь устремлен вовне. Красота пластически-осязательная влекла к себе поэта. Батюшков – эпикуреец. Батюшков – гедонист. Его творчество – высшая точка в развитии русской «легкой поэзий» до Пушкина. Он весь (опять-таки в отличие от Жуковского, тяготеющего к туманному Альбиону и туманной же Германии) обращен на «юг» европейской культуры: греко-римский мир, Италия, Франция – вот батюшковские области ее. В соответствии с этим мы выстраиваем литературные ряды, в которых пытаемся осмыслить истоки батюшковской поэзии (Гораций, Тибулл, Петрарка, Тассо, Ариосто, Вольтер, Парни и др.). Все это, безусловно, имеет отношение к Батюшкову. Но все это именно, литературные ряды. Кроме того, в подоснове подобных построений лежит (подчас и неосознаваемое) стремление схематизировать не только творчество Батюшкова, но и вообще движение нашей литературы в начале XIX века.

Точно так же, схематично, мы пытаемся представить участие Батюшкова в культурно-общественной жизни его времени. Вот примерные узловые точки схемы: знакомство с прогрессивным Гнедичем и через него – вхождение в кружок не очень прогрессивного, но замечательного А. Н. Оленина; затем вступление в Вольное общество любителей словесности, наук и художеств, вокруг которого группируются опять-таки «прогрессивные силы художественного и литературного мира Петербурга и Москвы» (Гнедич, Мерзляков, В. Л. Пушкин и в особенности И. П. Пнин, «вносивший в его работу дух Широкой общественной инициативы»); отрицательное отношение к шишковской «Беседе» (конечно же, реакционной); потом вступление в Общество любителей российской словесности при Московском университете; наконец, Батюшков – Ахилл (Ах-хил!), член «Арзамаса»! Впрочем, в эту схему не вписывается тот факт, что в «Видении на брегах Леты» Батюшков, хотя и топит всех шишковистов, самого-то адмирала А. С. Шишкова избавляет от забвения («...За всю трудов своих громаду, За твердый ум и задела Вкусил бессмертия награду»). С ее помощью трудно объяснить, скажем, оценку Батюшковым членов «Арзамаса»; «Каждого Арзамасца порознь люблю, но все они вкупе, как и все общества, бредят, карячатся и вредят». Подобные факты мы квалифицируем как «непоследовательности» поэта и «прощаем» их (лишь бы схема не пострадала).

Между тем, как писал любимый Батюшковым Ломоносов, «с величественностью природы нисколько не согласуются смутные грезы вымыслов». Схема деспотически ставит вопрос: или «Беседа», или «Арзамас», – как будто третьего не дано. А ведь именно это третье и искал Батюшков начиная с середины 1810-х годов. Искал сознательно, напряженно, на пределе разумных и душевных возможностей. Ведь даже в «непоследовательностях», упомянутых выше, он был в высшей степени последователен, отделяя Шишкова от «Беседы», арзамасцев – от «Арзамаса», осмысляя их индивидуальное творчество независимо, как говорится, от групповых пристрастий.

На таких поэтах, как Батюшков, особенно строго проверяется способность современников и потомков (будь то профессиональные литераторы или просто читатели) не только к эстетической, но и вообще к духовной и нравственной отзывчивости. «Что касается до Батюшкова, – писал Пушкин, – уважим в нем несчастия и несозревшие надежды». В пределах схемы, грубое начертание которой было только что предложено, словам Пушкина отводится роль итогового заключения. Для сознания, еще не закосневшего, они должны стать поводом не к закрытию темы, а к новым поискам. Примечательно уже то, что здесь неучастия и созревавшие, но не созревшие надежды поставлены рядом.

Вяземский однажды отметил характерное несоответствие, касающееся поэзии и личности Батюшкова: «Неужели Батюшков на деле то же, что в стихах? Сладострастие совсем не в нем». Иными словами, образ поэта и действительности, созданный гением Батюшкова, не совпадал с той реальной жизнью, которую он вел.

Но ведь это несовпадение не было свойством одной только поэзии Батюшкова – Ломоносов писал о том, что, создавая произведение, стихотворец должен «представить себя как изумленна в мечтании». Русская поэзия XVIII века, решая свои эстетические и нравственно-политические задачи, находилась «как изумленна в мечтании», пыталась реальную действительность привести в соответствие с той идеально-разумной действительностью, которая рисовалась «в мечтании». Ее резонерство неизбежно должно было выродиться в визионерство.

Поколение Батюшкова, Жуковского, Гнедича, Федора Глинки, Вяземского вступало в литературу, пребывая в равно обманчивом убеждении, что вот их-то образ мира, их-то «мечтание» и будет тем самым словом, которое устранит противоречие. Но... Можно было сколь угодно весело или язвительно потешаться над графом Хвостовым и князем Шаликовым, ловя их на несоответствии их поэзии с действительностью, а вот столь же взыскательно взглянуть на себя могли не многие. Пожалуй, лишь Батюшков из всего поколения был в полном смысле слова подавлен тем обстоятельством, что поэты как XVIII века, так и новые (будь то шишковисты или их антиподы) не только не отражают реального, но и не ставят перед собой такой задачи. Никто из его современников не видел так отчетливо глубокую этическую подоснову художественного творчества: «...Живи, как пишешь, и пиши, как живешь... Иначе все отголоски лиры твоей будут фальшивы».

Таким образом, основное противоречие творчества Батюшкова было противоречием всей предшествующей и современной ему литературы. Строго, беспощадно оценить его (прийти к выводу, что вообще так писать, как писали раньше или пишут сейчас, нельзя) Батюшкову помогли великие события, в которых его «судьба человеческая» слилась с «судьбой народной».

В октябре 1812 года он пишет Гнедичу: «Ужасные происшествия нашего времени, происшествия, случившиеся как нарочно перед моими глазами, зло, разлившееся по лицу земли во всех видах, на всех людей, так меня поразило, что я насилу могу собраться с мыслями» Я видел, видел целые семейства всех состояний, всех возрастов в самом жалком положении. Видел нищету, отчаяние, пожары, голод, все ужасы войны, и с трепетом взирал на землю, на небо и на себя. Ужасные поступки вандалов, или французов, в Москве и в ее окрестностях, поступки беспримерные и в самой истории, вовсе расстроили мою маленькую философию… И мы до того были ослеплены, что подражали им, как обезьяны! Хорошо и они нам заплатили!»

Великое поэтическое создание Батюшкова, послание «К Дашкову», в почти осязательной конкретности зафиксировало убийственное для «маленькой философии» ее столкновение с реальностью:

Нет, нет! талант погибни мой
И лира, дружбе драгоценна,
Когда ты будешь мной забвенна,
Москва, отчизны край златой!
Нет, нет! пока на поле чести
За древний град моих отцов
Не понесу я в жертву мести
И жизнь, и к родине любовь...
Мой друг, дотоле будут мне
Все чужды музы и хариты.
Венки, руной любови свиты,
И радость шумная в вине!

До Батюшкова тольхо Аввакум ставил вопрос так же радикально, говоря про себя, что «виршами философскими не обык речи красить, понеже не словес красных бог слушает, но дел наших хощет». Однако это было сказано в допетровской Руси. В новое время Батюшков был первым, кто выразил эту мысль, самую больную и самую задушевную для всей русской литературы. Только Пушкину удалось по-настоящему преодолеть пропасть между жизнью и словом о жизни. Батюшков же предвосхитил целый ряд творческих коллизий и чисто человеческих трагедий, разыгравшихся впоследствии на границе литературы и реальности: Боратынский, Гоголь, Тютчев, Некрасов, Толстой, Блок, Есенин, Маяковский, Заболоцкий – все они пришли потом.

Поняв, как нельзя писать, Батюшков размышляет о путях сближения литературы с реальностью. Писателями, которые вполне выразили свое время и усовершенствовали наш язык, он считал Ломоносова, Державина, Фонвизина, Карамзина, Крылова. «О! как стал писать этот злодей!» – говоря так о Пушкине, Батюшков один, пожалуй, видел, какой неимоверной трудности задачу предстояло решить юному гению, на что он дерзнул.

Многое в творчестве и судьбе самого Батюшкова оказалось актуальным не только для Пушкина (который в иных отношениях был просто учеником его), но и для всего XIX века, Творчество Батюшкова – не вседержащее, но самое близкое к вседержащему звено русской литературы.

Характерная деталь: Пушкин, получив известие о болезни Батюшкова, отказался верить в его сумасшествие, а в марте 1830 года, когда все уже было необратимо, навещает больного, пытается заговорить с ним, но тот его не узнает.

Можно предположить, что наряду с участием Пушкин проявил здесь еще и художническую пытливость. Проблема безумия была одной из важных проблем и в литературе, и в общественной жизни первой трети XIX века. Воейков, Грибоедов, Боратынский, Ф. Глинка, Тютчев, Гоголь, В. Одоевский и другие в разные годы и с самых разных сторон подходили к ней в своем творчестве.

Батюшков по возвращении из заграничного похода 1813–1814 гг. писал: «Мы подобны теперь Гомеровым воинам, рассеянным по лицу земному. Каждого из нас гонит какой-нибудь мститель-бог: кого Марс, кого Аполлон, кого Венера, кого Фурии, а меня – Скука». Скука, как ее понимали в XVIII–XIX вв., – это не просто состояние душевного безделья, но состояние душевного тупика, застенка. Невыносимое до невыразимости. Спустя тридцать лет после Батюшкова Гоголь (тоже, кстати, разочаровавшийся в возможностях пластически-осязательного стиля) писал о духовном оскудении общества, как бы подхватывая батюшковский образ, укрупняя его до символа: «И понятною тоскою уже загорелась земля; черствее и черствее становится жизнь; все мельчает и мелеет, и возрастает в виду всех один исполинский образ скуки, достигая с каждым днем неизмеримейшего роста. Все глухо, могила повсюду. Боже! Пусто и страшно становится в твоем мире!»

Батюшков с его трагической судьбой стал «чувствилищем» тогдашней русской жизни. Он незримо присутствует в таких созданиях Пушкина, как «Медный всадник» (не только в описании Петербурга, но и в безумии Евгения), «Не дай мне бог сойти с ума...» и, конечно же, «Странник», где указан выход из тупика.

В полном объеме Батюшков нами еще не прочитан. Скульптурные и живописные формы поэзии, созданной Батюшковым-эллином, Батюшковым-итальянцем, нам более или менее понятны и отрадны. Но под ними «хаос шевелится». Теперь на очереди стоит Батюшков-киммериец. Вечерний, русский. Надо только, отдавая долг гениальному поэту и самобытному мыслителю Константину Николаевичу Батюшкову (а мы в большом моральном долгу перед ним), не забывать о его завете, которому сам он был верен до конца: «Поэзия... требует всего человека».

Источник: Лебедев Е. Живи, как пишешь : к 200-летию со дня рождения К. Н. Батюшкова / Е. Лебедев // Литературная газета. – 1987. – № 22. – С. 6.

  

ВЕСЬ БАТЮШКОВ